Воспамятование об отцах

Воспамятование об отцах

Часть первая. ГОЛОСА

161

Часть первая

ГОЛОСА

16.02.83. Когда зашло мне за полcта, оборотился я вспять и стал просматривать дневник, что веду уже более четверти века. И понял, что это было основное поприще моих «деяний» — в эпоху, когда «снова замерло все до рассвета», а рассвета, казалось, и не будет... Тем интенсивнее устремлялась энергия во внутреннюю жизнь души а духа, в царство неотъемлемое — мировой культуры. Отвлеченные идеи стали переживаться близко к сердцу и наоборот: домашние микроситуации, семейные прямо соотносились с центром бытия, со смыслом жизни всеобщей, в них узнавались вечные проблемы. Тогда не просто живешь, но священно: будто Бог ставит эксперимент твоею жизнию, а ты только секретарствуешь, судовой журнал своего жизнепрохождения ведешь. Эти опыты как-то сами собой назвались «жизнемыслями».

Но стыдно: никаких-то действий в обществе, а все над душой своей да в мысли!„ И приник к роднику памяти о роде, о предках, кто были люди мысли и дела в эпоху действий в истории (а при мне она словно прекратила движение свое, застопорилось ее колесо...). И вот — отец! Всю жизнь колотился во мне его образ, как по заветной формуле Тиля Уленшпигеля: «Пепел Клааса стучит в мое сердце!..»

Отец! Воистину воздух Истории ворвется сейчас с твоим образом и голосами моих предков — тот воздух, которого так ничтожно мало в моих писаниях, увы!.. Бот они сейчас заговорят: отец, его старший брат — революционер, народный герой Болгарии Георгий Гачев (1895 — 1925), чье имя я ношу, и дед мой, народный учитель Иван Гачев (1859 — 1926).

Перенесемся сначала «с милого севера — в сторону южную...», в Родоиские горы на Балканах, в городок Брацигово (от корня «брат») — там исторически уследимый корень рода моего. Брациговцы-горцы, известные как «дюлгеры» — мастера-строители: на отхожий промысел в мир уходили, вынося туда свое умение — строить! Дома не сидели. Их отличали «будный» ум и любопытство широко открытых глаз на мир, и все устроение в нем. Не смирный был народец: Брацигово имеет эпитеты «борческо» и «бунтовно». Здесь был один из очагов Апрельского восстания 1876 года против турецкого ига, а колодец, у которого его вождь Васил Петлешков зачитывал клятвенное «кровавое письмо», и сейчас смотрит... на дом Гачевых... Петлешков, когда его пытали и выведывали, кто его сообщники, ответил: «Сам съм! Други няма!» («Сам я! Других нету!») — и был сожжен заживо... А уж в отцово время тут развернутся события Сентябрьского антифашистского восстания 1923 года...

Дед мой, Иван Георгиев Гачев, был интеллигент в первом поколении, и то не «чистый»: семья вела натуральное хозяйство, возделывали нивы и пасли коз... И, когда я уже приехал в Брацигово и помогал в сборе яблок в кооперативе, мне показывали: «А вот это Гачев орех. А вот там Гачево блато (болото), а там Гачев язовир (плотина)...» И это уже на правах географических понятий, топонимика, ну, как «Кукушкин пруд» или «Бежин луг»!.. И так дивно и сладко было мне, горожанину безместному-бескоренному, эти, укореняющие меня на Земле названия слушать!

А стадо коз — его перегнали в Брацигово (в ответ на жалобу моей «бабы Марии» в письме: «Дети в институтах учиться хотят, а содержать их нечем!») ее братья из Цариброда, из-под Македонии, так сообразив: «Раз дети ученолюбивы — поможем, чем можем!..» И вот уже наш учитель ж директор брациговской прогимназии Иван Гачев между уроками пасет коз в горах и душу веселит оркестром из колокольчиков на козьих шеях. Неординарный человек был и учитель неказенный, как вспоминают его еще живые ученики. «Богема» (по местным понятиям): на урок одевался небрежно, какою-то шалью жены подпоясывался, но зато в любительских спектаклях на главных ролях был — щеголь и артист! Преподавал все предметы: историю с географией и за-

162

кон божий, языки — болгарский, русский и французский. «Историю французской революции» он и дети его читали. Был он также русофил и за то подвергался гонениям... Ученолюбивыми росли и дети. Старший сын, Георгий — юрист, затем офицер; старшая дочь, Велика, стала учительницей, как и отец; Руска (ее имя — «улика» русофильства Ивана!) — певица, окончила Музыкальную академию... Ну, а талант младшего, Митко, словно сосредоточился в злате уст, которые умели звучно декламировать, ораторствовать, играть на флейте в высвистывать симфонии. С флейтою он уходил в горы — те самые, Родопские, где некогда играл Орфей-фракиец, а в дебрях обитал Великий Пан... «Господин Восхищение» — прозвала Митко старшая сестра Велика. В семье устраивались домашние концерты и спектакли, на которых Георгий читал стихи, Руска пела, а Димитр декламировал и играл на флейте.

Отец — почти ровесник века; родился 16 (29) января 1902 года... К окончанию гимназии имени Ивана Аксакова в городе Татар-Пазарджик в 1920 году Димитр читал на русском, французском и немецком языках (кроме болгарского, разумеется), зачитывался Достоевским и Горьким, Пенчо Славейковым и Петефи. Молодая горючая смесь идей скопилась в его голове: Маркс и Ницше, Яворов и Пшибышевский, Метерлинк и Благо-ев... Брат Георгий, прошедший Балканскую и первую мировую войну, уже профессиональный революционер, ввел его в крут социалистических идей, вовлек в революционное движение. Уже в гимназии Димитр вместе с пятью единомышленниками организует марксистский кружок «Максим Горький», участвует в молодежном коммунистическом обществе «Карл Либкнехт», а по переезде в Софию становится секретарем профессионального союза артистов и музыкальных деятелей. «Оратор! Буен! Декламировал как! Сразу было видно, что этот человек не доживет до старости», — рассказывал мне осенью 1981 года его соученик по гимназии Иван Тырпоманов, ныне здравствующий в Брацигове.

Но при этой экстравертности — напряженное самоуглубление. Замечательное явление болгарской прозы — дневник восемнадцатилетнего Димитра Гачева, который он вел весной 1920 года, в последний год гимназии в Пазарджике, в апогее своей первой любви — к Вере. Это болгарские «Страдания молодого Вертера». Вот отрывки из дневника моего юного отца.

«5 апреля 920 (так тогда писали — без «тысячи». Ну, а мы ныне и сотни отсекли для краткости — и беспамятности; тогда хоть век свой еше не забывали, а наше дыхание покороче: на декады — десятилетия)... Была великолепная лунная ночь. Я, пребывая тогда в своем крайне пессимистическом и сатанинском настроении, говорил: скорее б и Землю постигла судьба Луны, да исчезло б с ее лица все живое, и лишь стихия смерти бушевала, уничтожая навсегда потонувшее в мелких мыслях, суете, эгоизме в разложившееся в разврате человечество. Увы!.. Миллионы поколений нас отделяют от этого великого момента — конца света! Эти поколения будут свидетелями вселяющих ужас природных катаклизмов, а мы — подобных же общественно-освободительных...» «23 мая... Только что вернулся с прогулки. Вел спор с двоюродным братом Митко1 и Ангелом Джинджифоровым — оба анархисты — об анархизме и коммунизме... Хорошо мог защищать свои положения, но, когда под конец спор встал на почву чистой философии анархизма и коммунизма, то есть в области, в которой я совсем мало работал, там я почувствовал себя совершенно бессильным. И я сейчас встаю перед дилеммой: «Быть или не быть?» Но имею ли возможность «быть» прежде всего для науки?.. Раз взявшись за изучение флейты, я вложил все силы, желания и способности (если присутствуют они во мне...), чтобы сделать известные шаги вперед — задача страшно трудная, для постижения которой нужен многолетний, а не двухлетний труд. И мое внимание было отвлечено естественным образом от книг — не полностью, разумеется... И, разрешенный еще несколько лет назад вопрос «Быть или не быть?» я в последний раз сегодня подтверждаю: «быть!» — для искусства, т. е. вложить все свои силы... для достижения все большего совершенства в его области...» (Сколько раз еще за жизнь он будет перерешать этот вопрос! И соперницами Музыки выступят — Революция, Литература, Философия...)

«25 мая. «Деградирующая молодежь из народа»! Да, частица которой — и я! Но где она должна найти цель жизни, приложение всех интеллектуальных и физических сил в способностей? В борьбе! Ну а после — что? Ведь борьба — она исчезает


1 Д. М. Гачев (р. 189©) — двоюродный врат Д. И. Гачева, юрист. За причастность к революционной деятельности был приговорен в 1925 году к смертной казни, замененной впоследствии пожизненным заключением.

163

и навсегда будет заброшена на страницы истории, в забвение. Борьба между классами, которые уложатся в одном ряду в музее древностей заодно с «каменным молотом и бронзовым топором». А тогда? Где цель жизни? В прогрессе, во все большем душевном и физическом совершенстве, в безумном стремлении к идеалу абсолютно свободной личности!

И в конце концов все оставшееся от вчера, сегодня и завтра — есть и будет прах и пустота! — пища грязных и ничтожных земных гадов — червей!

«...Vanitas vanitatum et omnia vanitasi»1

Боже! Да это же я мог написать! Та же серьезная внимательность к жизни своей, к мелочи в ней — и раздувание, разавализирование ее до сверхмеры: выводы, далеко отлетающие от повода! Вон как он допытывается до всеобщего смысла жизни. «Борьба? Да. Ну а дальше? И еще дальше — что?» Прямо детская неотступчивость вопрошания... Поразительно! Когда я полтора года назад трепетно раскрыл тетрадку отцова дневника, словно короткое замыкание между нами свершилось, сноп вольтовой дуги меня ослепил, пронзил... Так вот он, где я! В восемнадцатилетнем отце меня ищите.

«30 мая... Прозвучал второй звонок — мы молчали, третий — взялись за руки на прощание, и я ей сказал: «Прощай! И знай, что после коммунизма и музыки — больше всего я любил тебя, Вера!» Я сошел, и поезд тронулся...»

Какая классическая формула!.. В той же структуре, что и формула признания в любви в последнем письме Христо Ботева жене: «А если умру, то знай, что я, после родины, больше всего любил тебя».

Переехав в 1920 году учиться в Софию, он еще четыре года писал письма Вере. «Это были настоящие трактаты, — рассказывала мне Вера Павлова-Копоева при нашей встрече в Софии осенью 1981 года. — В его статьях впоследствии я узнавала многие из идей, что он развивал в письмах ко мне... Но, когда я выходила замуж, я, патриархальная девушка, в страхе, в опасении ревности набила письмами железную печку — и сожгла... А они бы целый том составили...»

Простреленный этим рассказом, как ненавидел я ее, прекрасную и в старости — Психея-то возраста не имеет, и понял я отца: что в ней... Но как она могла! Письмо — это же самостоятельное духовное существо (его адресат — лишь повод, что позволяет извлечься мыслям и словам), а никак не собственность адресата.

В Софии Димитр Гачев включается в бурную художественную и общественную жизнь столицы. Тогда Болгария кипела, пережив за шесть лет три войны — две Балканские и одну мировую, — Владайское восстание солдат, разразившееся под влиянием Октябрьской революции, и приход к власти крестьянского Земледельческого союза. В стране ширилось коммунистическое движение и оказывало большое влияние на культуру. Димитр учится в Музыкальной академии, работает хористом в Свободном театре, подрабатывает на жизнь перепечаткой на пишущей машинке, наборщиком в типографии, оркестрантом в Военном училище. Одновременно он ходит в Партийный дом БКП, слушает там лекции критика Георгия Бакалова, сближается с поэтом Христо Смирненским. Его выбирают секретарем профессионального союза артистов и музыкантов. Как выразился писатель Георгий Караславов, «он был поистине двигателем тогдашней прогрессивной молодежи». В газете «Артист» появляются и его первые статьи «Театр и технические работники», «Артисты сцены», «Музыкальное творчество у нас». Это художественная публицистика в духе сатиры Генриха Гейне, Христо Ботева и Христо Смирненского. Уже тут слышится характерная для его стиля упругая фраза.

1923 — год общественных потрясений в Болгарии: переворот правых сил 9 июня, Сентябрьское антифашистское восстание и его разгром. Коммунисты уходят в подполье. Георгий Гачев, секретарь союза офицеров запаса, становится руководителем Софийского военного округа Болгарской компартии. Димитру как коммунисту закрыты теперь пути образования на родине. Он готовится к эмиграции, но пока учительствует в Петриче, в Южной Болгарин. Много читает. Сохранилась тетрадь его выписок из прочитанных книг. Максим Горький, Уайльд, Арцыбашев, Пшибышевский, Анатоль Франс, Мопассан (последние — по-французски). По-русски прочитано «Что делать?» Чернышевского — очень много выписок. Но наибольшее количество их — из «Братьев Карамазовых» и «Бесов» Достоевского. Удивительно много выписано из поучений старца Зосимы, в частности, о том, что не можешь быть судьей человеку и как хорошо быть слугой слуге, и что корни наших мыслей и чувств — в других мирах... Двадцатитрехлет-


1 «Суета сует и всяческая суета!» (лат.)

164

ний революционный интеллигент глубоко задумывается над главными проблемами бытия.

В августе 1924 года Димитр выезжает из Болгарии на Запад. Его влечет широкий мир, культурные центры Европы. В Антверпене Димитр поступает на конвейер завода Форда, а вечером торопится в библиотеку, в театр, в концертный зал, где предается высочайшим духовным наслаждениям. Ночами же в своей мансарде — читает, читает и уже пишет... Вот фрагмент из письма-исповеди сестрам из Антверпена. 4.VIII.1925 года.

«Как всякий послушный раб, регулярно и добросовестно (без палки) я следую на свою работу потому, что хлеб надо добывать... Здесь меньше всего интересуются, какими майскими жуками и бумажными змеями полна твоя голова. Что один из ее углов занят древней классикой, а другой — Ренессансом, где-то посредине — история культуры XVIII и XIX веков, а ближе к ее поверхности обитает модернизм, что ты провел нескончаемые белые ночи над грудами бумаги, окрашенными типографскими чернилами, и что твое сердце чувствительно к изливающей жемчужные слезы народной песне, к бетховенской симфонии или вагнеровской музыкальной драме, — этим мистер Форд интересуется слабо. Он даже не оскорбляется тем, что, оставив его машины, ты закрываешься в своей мансарде и проводишь несколько свободных часов над «глупцами» вроде Руссо, который еще с появлением первого машинного двигателя набросился на него с проклятьями, а тот, со своей стороны, несмотря на эти злобные - анафемы, в продолжение только двух веков достиг своего высшего триумфа в фабриках мистера Форда и его индустриальной системы... И ваш бедный брат послушно впрягся в машину великого американского филантропа... Окруженный со всех сторон машинами и их двуногими принадлежностями, он сам превратился в машину и в двуногую к ней принадлежность.

Приходило мне как-то на ум забросить инструменты и убежать. Куда? К чертям. А потом?.. Много раз беру карандаш и на кусках грубой оберточной бумаги, скрывшись в каком-нибудь углу, трепещущей рукой нацарапываю основные положения, но они так и остаются сухими и неразработанными темами, инициалами слова, начальным словом фразы или основной мыслью статьи. Они зовут меня, мои проклятые маленькие чада, хотят, чтобы я им дал воздух, свет, плоть, кровь, дал им образ, форму, жизнь.

Когда же в моей голове, как в калейдоскопе, замелькают разные комические сценки или смешные фигуры и я безумно хочу смеяться от всего сердца или же когда мука наполнит мои глаза и хочет излиться неудержимым потоком горьких слез, — я, чтобы избежать насмешек рабочих и чтобы они не глядели на меня, как на сумасшедшего который без видимой внешней причины корчится от смеха, или же чтоб не дать им повода сочувствовать мне, видя, как я плачу, как дитя, — я нахожу убежище для своих сентиментальных припадков, вы думаете, где? В нужнике! Он стал единственным поверенным моих слез и смеха.

...Слаб я. Движет мной больше энтузиазм и любовь, чем воля. Но энтузиазм и моя любовь к природе, музыке, всемирной культуре не спадут никогда, пока я жив, потому что там я нахожу себя.

...Живу один (вечная тема!). Несколько попыток войти в общество оказались бесплодными: потерпел фиаско. Основная черта моего характера — это отсутствие такта. То, что называется целесообразностью, уместностью, своевременностью, — совсем не знакомая мне земля... Что существует среда, где бы я мог быть принят таким, каков я есть, — это несомненно. Но знаю ли я, где, в каком доме или на какой планете? Да и найду ли ее, если целый день я занят у Форда, а вечером закрываюсь в своей мансарде? Только из-за того, что перед одним обожателем Марселя Прево — члена Французской академии — я как-то выразился, что две лишь страницы из любого произведения Достоевского (который не только не был членом Академии, но четыре года был каторжником в Сибири) стоят больше, чем десятки томов им обожаемого автора, — мой любезный знакомый нашел меня глупцом, своего рода сумасшедшим, и товарищество между нами стало невозможным...»

Еще одно родное мне, «жизнемысленное» письмо отца:

«Антверпен. 16. X. 925. Дорогие родители! Пишу вам из моего «рабочего ателье» — дощатого барака с двумя окнами, широкой лавкой, динамонасосом в 500 вольт, регулятором и всякими техническими принадлежностями к нему. Этим утром начал работу в 6 часов — следствие повреждения насоса, надо было усиленно работать целый - час, чтобы снова привести его в движение. Сейчас он продолжает свой монотонный

165

ход, а я отдыхаю. Стола нет. Обломок доски, положенный на колени, его заменяет. (Как «вкусно» описана «робинзонная» обстановка мышления и писания! И я так тоже люблю!.. — Г. Г.) Как видите, ваш сын начинает кое-что смыслить в механике. Даже здесь перед властями его обозначают как механика...

Всегда на моей лавке находятся шедевры французской классики ила книги о музыке. Так я осуществляю идеал будущего рабочего, который одновременно будет и интеллигентом, и наоборот: всякий интеллигент — рабочим. (И этот подход мне роден — только не «рабочий», а «мужик», «земледелец» — мне присущая пара в кентавре духовно-физического труда, и идеал мне — Лев Толстой: полдня работать умственно, полдня — трудом на земле, ведя натуральное хозяйство, добывать прокорм семье. — Т. Г.)

Мне так хорошо в моем бараке. Снаружи идет дождь. В грязи под дождем бедные братья-рабочие долбают твердь для громаднейших океанских движущихся чудовищ. Я так же, как и они, в грязь и в мороз работал. И мне больно за них — бедных братьев-рабочих, и за их горькую участь. Когда дождь усиливается, они заходят в мой барак под укрытие. Я им уступаю свое место на лавке, чтобы они отдохнули. Они трогательны, простоваты, здоровы и сильны — они, творцы земных благ. Но их жизнь так тяжела, скотская жизнь, тупая, невыносимая, нищая, и заблуждения их так велики, что еще далеко, очень далеко до их окончательного освобождения.

...Они не знают французского языка: мы говорим на немецком, с которым родственны фламандский и голландский. Я очень часто играю им на флейте, а они мне подносят пиво...»

Какая картина! Каким благом души дышит письмо!

Старший брат, Георгий, пытается вразумить его и спустить с облаков на землю.

Из письма Георгия Гачева брату Димитру.

«София, 9 декабря 924... Очень странное впечатление производит на меня твое желание оставить Льеж и переехать в Париж. Ты — неисправимый идеалист с донкихотскими замашками и часто совершаешь патентованные, скандальные глупости. Прости, что я очень резок, но вопрос этот важен и о нем следует говорить ясно и открыто. Неужели ты не можешь понять, что искусство и голодный желудок непримиримы и несовместимы?

(На полях письма поперек этой и следующих строк рукой Д. Гачева карандашом написано: «Неверно!» — и далее стоит на полях знак вопроса. — Г. Г.)

То есть я выразился неточно, но не хочу зачеркивать — пишу прямо: всякий бедняк, который стремится к истинному искусству, вечно ходит с пустым желудком и умирает, очень мало или почти никак не осуществив самого себя. Побеждают бедность только те, кто способен приспосабливаться, кто наделен железным деревенским здоровьем, кто способен жить в нищете. Но ты борешься с бедностью уже десять лет, ты истощен, все твои новые потуги лишь подорвут твое здоровье, и тогда полетит к чертям и «осуществление самого себя». Что тебе необходимо сейчас? Хлеб и работа. Но чтобы ты мог найти работу и хлеб, нужно знать сносно язык, чтобы не поняли, что ты иностранец. Тебе надо подольше поработать наборщиком, и чем больше ты продвинешься в языке, тем больше преуспеешь и в своей профессии, благодаря которой ты сможешь проникнуть и в психику окружающих, не проявляя в спорах политической тенденции, потому что партийным политиканам показывают на дверь. (Революционер-конспиратор учит неосторожно откровенного брата. — Г. Г.)

Я понимаю, если бы ты написал, что в Париже безработица небольшая и, несмотря на наличие многотысячной русской, итальянской, испанской, венгерской эмиграции, работу все же гораздо легче найти, чем в Льеже или каком-либо другом бельгийском городке, даже селе; что в Париже, найдя работу, ты займешься изучением языка и потом отдашься искусству. Ничего подобного нет. Ты поедешь в «город искусств», чтобы «осуществлять самого себя»! Словно ты сын Гендовича (крупный болгарский промышленник. — Г. Г.) и с карманами, полными банкнот, отправляешься в Париж смотреть искусство, изучать его и критиковать. Мы дрожим и мерзнем посреди капиталистической зимы и мечтаем о весне, когда способные люди, такие, как ты, смогут осуществить самих себя, а ты в разгар страшной зимы бросился на улицу в летнем костюме, вообразив, будто кругам май и твое лицо ласкает зефир вместо сурового и бешеного зимнего вихря.

— Почему ты ничего не пишешь о себе — одет ты, есть ли у тебя пальто или собираешься ходить зимой в пиджаке и плаще? И, самое важное, научись говорить всю

166

правду, скажи, каково твое положение; как бы ни были стеснены наши, все же они смогут тебе помочь, чтобы удержать тебя от отчаяния и рискованных поступков. Вот и я постараюсь послать тебе половину того, что послал в октябре, но не для того, чтобы ты изучал современное декадентское искусство, а чтобы ты выбил эту мысль из своей головы и завтра при других условиях все свои силы отдал искусству; пусть эта помощь придаст тебе смелость более трезво взглянуть на положение вещей, подыскать работу, углубиться в язык и сделать так, чтобы хотя бы ты не причинял беспокойства нашим, потому что достаточно я их измучил и мучаю». (В силу своего нелегального положения, но ишь! Ему можно «мучить родителей»: его дело — революция — серьезное! А у брата — блажь, выходит? Непаритетно выходит! — Г. Г.)

Это было последнее письмо Георгия. 25 мая 1925 года он, один из руководителей Болгарской компартии, уже два года находившийся на нелегальном положении, был убит. В письме он выглядит трезво практичным, проповедует дарвиновский принцип выживания приспособленных, но сам был еще пущий идеалист, бескорыстный. Он держал партийную кассу, а в морге лежал в рваных носках, как вспоминает доктор, освидетельствовавший его труп.

...Я пришел на его «лобное место» (как это именуют в Болгарии) — в квартале Хаджи Димитр в Софии. Памятник, надпись, портрет в цветах. Вглядываюсь в его лицо и различаю в нем два уровня: верх рационалистичен и даже суров — широкий чистый лоб, глаза под очками, но круглый детский подбородок, губы чуть припухлые, может, и не целованные, и выражение некоторой отроческой обиженности, с каким, недополучив жизни, ушел из нее. Или так мне кажется?.. Нет, слышу, в сердце это — и льется оно, мягчеет и плачет...

Оцепенев, стоял. Потом отвел в сторону еще не видящий взгляд и вдруг вздрогнул, увидев свое имя на углу улицы: «Ул. Георги Гачев». И на их родине, в Брацигово, тесная булыжная улочка «Братья Гачевы» называется, и там, как мавзолейно-смертельное наваждение, приходилось усилием смахивать некое остолбенение с души. Две мемориальные таблицы на доме:

«Здесь родился народный герой Георги Ив. Гачев (руководитель В(оенного) О(круга) — София) род. 1895 — убит 1925».

«Здесь родился Димитр Ив. Гачев, пламенный деятель БКП и КПСС, видный философ, ученый, музыковед. Погиб на далеком Севере в СССР. Колыма (1902 — 1945)».

Смахнем и для них окаменевание: до таблиц еще не дошло — они живы! Вот и возлюбленные их — живые!..

...Дивно трепетное чувство испытывал я, когда встречался и с первой любовью отца, и с невестой Георгия — спустя шестьдесят лет. Души не стареют, и в этом одно из доказательств возможности бессмертия души. Сквозь старческую уже телесную немощь женщин светилась та прелесть и божественная игра, что заворожила моих старших мужей. И вот как неожиданно раскрылся мне тогда облик моего дяди... «Дяди»! Смешно: ему тогда было 25 — 29. А мне сейчас 53. Это я ему «дядя», «батя», «отец», а скоро и «дед» (коль доживу).

Пожалуй, здесь уместен отрывок из моей записи беседы с Жейной Богдановой-Кеновой, которую я сделал по горячей памяти наутро в Софии в январе 1982-го.

...Я позвонил по телефону. Энергичный, даже резковатый голос:

— А! Вы сын Митко? Да, четыре года его хорошо знала, когда он жил в Софии, а его брат старший даже влюблен в меня был... Рядом жили, почти каждый день виделись. И как отец ваш уезжал — в Норвегию, кажется? — помню. Приходите.

Открыла дверь женщина с великолепно живыми глазами. Всматривалась в меня, улыбаясь.

— Да, похожи... Глаза у вас гачевские. Пъстри... — Что значит «пъстри»?

— Не одного цвета. Нельзя было сказать, какие они: серые? зеленые? синие?.. Это примета гачевского рода: такие светлые глаза при чернющих волосах, вон, как и у вас, они сами мне так рассказывали. Их предок, дядо Гачо, был «особняк-человек»: построил себе дом на отшибе села (Брацигово тогда селом было) и вдали от людей жил. И одевался странно — какое-то нездешнее пальто себе сшил...

Познакомилась я с ними через Дафину, их сестру двоюродную — сестру Митко Гачева, того, что сейчас в Пловдиве живет... Я когда приехала в Софию из Карнобата — учиться литературе, мне было двадцать лет. Митко вообще для меня был «хлапак» — моложе года на два-три, а тогда это важно. Георгий же — его звали все Дошо

167

почему-то — был взрослее и нравился мне. Мы жили близко, они ходили к Дафинке, у нас молодежь собиралась.

Часто приходить стал и Георгий. Он был красив — красивее Митко, серьезен и в очках. У них была группа прогрессивной молодежи: социалисты, коммунисты, анархисты, а Георгий уже тогда бывал то легален, то нелегален. Митко учился в Музыкальной академии — на флейте. И у меня был брат в Музыкальной академии.

Митко был круглолиц, всегда в добром настроении. Жил он вместе с Георгием, а этот не работал уже, потому что совсем отдался идеям своим и борьбе. Он был «затворен», сдержан, не раскрывался. Но со мною мягчел, раскрывал душу... Ему приходилось часто менять жилье, скрываясь, но он все равно по близким улицам к моему дому старался ходить, чтобы меня встретить. Так и говорил мне: «Очень хотел тебя видеть. Сокращал периметр своих передвижений, чтобы встретить тебя случайно...» Он был преследуем — «подгонен»...

Да, он любил меня. Но как? Не как сейчас — сразу и готово. А и не коснулись ни разу. Романтическая любовь (в скобках: Вера Павлова, когда мы расставались в коридоре, сказала: «Можно вас поцеловать? Митко не е получил целувка...»)

А про любовь моего отца к Вере Павловой знали вы?..

А как же! Когда первый раз в году ели черешни, он сказал: «А я знаю, что мне задумать!» — «Что?» — «Чтоб Вера меня любила...» А когда донеслись до него ее слова: «Люблю синие-зеленые глаза», — он обрадовался: «Это обо мне! Значит, любит!..»

Митко поесть любил — бедно жили и, видно, недоедал. Так что, когда мы готовили, оставляли кусок и для него. Здоровый был юноша. И очень говорливый... А брат его — нет, молчалив. Но все же передо мной и он раскрывался.

Как-то раз сказал, что носит с собой револьвер, а тогда это было запрещено. «Зачем, — говорю, — носишь, коли применить его не собираешься?» А он сказал: «Чтоб самоубиться, когда поймают». Так и неизвестно до сих пор: когда его окружили и стреляли, убили его или он сам себя застрелил?..

Когда в 923 году был голод, я поехала с Дафинкой в Брацигово и попала как раз на события — бунт там. Ударили в колокола — и с Балкан взошли в город молодые, отряд целый. Взяли общинское управление, и там убили одного из них — молодой, красивый. Помню, как невеста над трупом его теплым убивалась.

Когда я вернулась в Софию, Георгий уже скрывался. Умоляли Георгия — Руска и другие, — чтобы уехал в Советский Союз, а он: «И тут нужны люди...» Приехала мать, упрашивала приятелей его: «Уговорите его жениться (на мне, значит), пусть станет, как люди!» Но как за него замуж выходить? Ведь дети могут пойти, а у него один всего костюм. Я ему сказала, смеясь: «Какой из тебя муж? Ни дома, ни костюма!» А он потом купил брюки и хвастал: «Вот и у меня штаны есть!..»

Большой идеалист. Митко был более практичен, знал цену деньгам. (Вот ведь «какой пассаж»! А по письму Георгия к брату можно было бы подумать, что все наоборот!) А этот!.. Все со своими идеями носился. Рассказывал мне, как русские крестьяне Ленину в ссылке дрова носили. Ну да: в 924 году, когда Ленин умер, это рассказывал. Весь поглощен был своей организацией... А как жестоко спорили они между собой, сами коммунисты и социалисты! Да, мечтал выправить мир!

...А я верю, что каждому прописаны дни его — сколько и когда умрет. И что есть сила, за нами следящая. И в сны верю. События — они в воздухе рассеяны. А во сне человек расслаблен и им открыт и слышит, в нем они собираются. И в предчувствия верю. Вот у меня было предчувствие за двадцать дней, как мой муж погиб, говорила ему: не езди! Всего шесть лет мы жили вместе... И осталась я в тридцать три года с дочерью...

Вся жизнь — труд и усилие. А мне весело! И сейчас целыми днями читаю. И друзей поддерживаю. Позвонят по телефону, я в них бодрость жить подкрепляю.

— Да, чудная вы женщина! Понимаю, как можно было в вас влюбиться. И во мне вы дух взбодрили, повеселел — и силы прибыло жить!

Смерть Георгия была страшным ударом для всей семьи. Отец ее просто не перенес и через год скончался. Его предсмертное письмо своему брату Димитру — это как вопль Иова, псалм Давида: библейской силы образы и стенания исторгло несчастье из души патриархального учителя «бай Ивана», как его любовно звали:

«Брацигово. 28: X. 925 г. Дорогой Митко... События, случившиеся этой весною (убийство сына. — Г. Г.), отравили мою душу, и я сейчас стою, как одеревянелый.

168

Смотрю на животных, смотрю на коз, овец..., коров... и им завидую. Зло берет на провидение, то есть на Бога, который создал человека на муки и тяготы. Не лучше ли было его (человека. — Г. Г.) умственно приблизить к четвероногим млекопитающим, к травоядным — ни в коем случае не к мясоядным, хищникам, потому что он, человек, в миллион раз опаснее хищников?

Надо было его сотворить одной ступенью выше нынешней, чем-то близким к ангелам или равным ангелам. Или, если ему (Богу. — Г. Г.) казалось, что тогда много ангелов расплодится на земле, создал бы его одной ступенью ниже — близким к четвероногим животным (конечно, не к хищным, кровопийцам, каково большинство людей сейчас), близким к травоядным с рогами, каковы волы, или близким к овцам — без рогов — все равно. И тогда бы человечество было самым счастливым, потому что некому было б колоть и убивать и некого колоть и убивать.

Все свои усилия я употребляю, чтоб превратиться в вола, и потому часто хожу с сельскими коровами, телятами и провожу жизнь свою с ними. И сколь приятно мне, сколь мило на душе оттого, что смотрю на невинные создания. Вернусь ли в город, зайду ли в корчму — все мое естество впадает в ужас! Я вижу ощетинившихся зверей, жаждущих человеческой крови. И много крови вылакали, готовятся еще лакать. Но эта кровь однажды, может быть, их отравит!

С некоторого времени замечаю рога на голове, что растут у меня. Не поднимай меня из-за этого на смех! И у многих других здесь рога растут! Но важно то, что они их не замечают. У других вместо рогов вырастают когти, и этими когтями они впиваются в кожу скотины, глубоко ранят, чтоб потекла кровь из израненных тел скотины. И эта кровь затем им служит в пищу. Несчастное человечество, еще более несчастные правители...»

Это не просто письмо. Это взрыв потрясенного сознания, проклятие устроению мира сего, кровавыми чернилами писанное. Мука дает право на прямой разговор с Богом — только с ним и с овцами может душа теперь общаться. Он единственный собеседник, оставшийся для человека, возненавидевшего людей. И это разве люди?.. Образы, какие предстают сотрясенному сознанию, напоминают ужасы Босха, офорты Гойи, кошмары; видения адские, метаморфозы прозревает он: как зверь в облике человека сидит в кафе и лакает кровь. Возмездие наступит.

От невыносимой муки свой проект мироздания, своя теология и антропология и философия — их дерзает Богу подавать на исправление устроения мира и человека. Но нет бунта, мятежа, а плач и укор, мольба Богу. И даже — сочувствие Ему и властям: «Несчастное человечество! Еще более несчастные правители!» — с людом-зверьем таким управляться!

Тут важно, что не снимается вина с человека, не перекладывается на строй общества и приказы властей. Он знает, что зверства вершились не бумагами, а людьми конкретными, знаемыми лично, не отчужденно: не как функционеры-исполнители стреляли, но — охотились на человеков свои же, болгары, брациговцы даже, отрезали головы! (Кстати, брациговец — имя его известно — навел ищеек в Софии на след Георгия...)

Человек — да будет вол пассивный, зато безгрешный и кровь не лиющий — лучше активничающего беса... Тут как бы полемика с Ботевым, с «Георгиевым днем» его, где бичуется скот, народ-вол и «говело» и овца — за долготерпение, что дает колоть себя — и воздвигается призыв к восстанию... Но восстание ужасно: кроволюционные инстинкты будит оно у всех, люди безумеют... Да ведь и сын его небезгрешным делом занимался — добытчик оружия и военный организатор Софийского округа. Хоть и сам, может, не убил, на той стезе, где убивают, активничал... Не мог одобрить этого отец-учитель, гуманист и просто прогрессист, интеллигент народный.

И то показательно: не взывает он к возмездию, к отмщению, к казни убийц! Ибо это снова кровь и умножение зла. Но мольбу отсылает Богу: пересотвори людей! Не виноваты они — мученики зла своего.

Брат навсегда остался внутренним собеседником моего отца. Свою книгу «Эстетические взгляды Дидро» отец посвятит «Памяти моего брата Георгия Гачева, павшего в борьбе за коммунизм в Болгарии». Да и уже известное нам письмо-исповедь внутренне диалогично и адресовано покойному брату как ответ на его последнее укорное письмо. Димитр объясняется, «оправдывается».

«...По природе я искренен. Революционное движение и искусство сделали меня пламенным энтузиастом. Мои притязания несколько нескромны. Они давно вышли из

169

первобытных рамок нашей духовной действительности и зареяли во владениях великих идей, которые занимают мир и держат в 'беспокойстве дух. Не знаю, Родопы ли воспитали меня в этом духе, книги ли, читанные в детские годы о детстве великих людей, революционное движение ли, Микеланджело ли, Чернышевский ли, Достоевский ли, Московский Художественный театр, музыка ли — не Знаю1.. Истина, однако, в том, что все эти факторы воспитали меня в духе несколько более сложных требований к жизни...

Виноват ли я, брат, в том, что еще сызмала голова моя полнится беспокойными желаниями и мечтами? Виноват ли, что бывал опьянен безмолвным величием природы, ее тихой музыкой, ее бурями?.. Нет, не виноват я! Это моя кровь. Это моя натура! Это, если хочешь, и время, которое нас воспитало такими».

Эта его «кровь», «натура» и «время» отчетливо раскрываются — как они понимались тогда им — и в письме «Прекрасной незнакомке» (Антверпен, 24 мая 1925 года). Оно, кстати, писалось в ночь накануне гибели брата там, в Софии, на родине... Вот шаги Судьбы и ухмылка Хроноса!.. На представлении «Кольца Нибелунгов» в Антверпене Димитр оказывается рядом с молодой дамой. Художественные восторги их съединяют, и вот он уже строчит пылкое письмо на французском языке (ей, Прекрасной незнакомке, как он ритуально ее именует) и рекомендуется:

«...Вся жизнь молодого чужестранца прошла под тончайшими впечатлениями от искусства и природы: чувств, мучительных до боли, сладостных до опьянения. Когда бы Вы жили жизнью природы в самой природе, этом гигантском храме Пана и Орфея, под небом, подобным своду готической церкви, где тысячами лампад сверкают звезды, где человек вдыхает аромат цветов, где он лицом к лицу с природой, где сердце устремляется к небесам, а душа сливается с миром и участвует в торжествующей радости птиц, приветствующих пурпурную зарю, разрывая горизонт, — о, тогда бы Вы поняли душу молодого чужестранца!..»

Но она, оказывается, уже помолвлена с инженером, и то обстоятельство, что его соперник — технократ и буржуй, подливает бензину в огонь его страсти и ярости. Он пишет второе письмо, где излагает свое кредо: «Слыхали ль Вы о смерти древнего Пана и о конце его царства гармонии? Мертв уже великий, тот, кто своей флейтой вносил в мир восхитительные звуки и сеял повсюду гармонию, любовь. Сегодняшняя жизнь с ее дисгармонией шумов, расчетливостью, кино и дансингом, расстроила гармоническое царство древнего Пана, и он рухнул, бросив всему этому проклятому миру свой сардонический смех, полный ярости и гнева. Умер великий Пан и его царство идиллии. Нет больше гармонического слияния человека с природой, нет больше пасторальной музыки, нет больше любви. С этого момента человек, это утилитарное двуногое капитализма, оглушенный шумом, отравленный дымом и алкоголем, разучился чувствовать пространство, любить торжественную тишину леса, видеть солнце. Он даже не понимает, насколько он стал банальным, бездуховным. И молодой чужестранец, окруженный всею этой мерзостью современной жизни, трагически оплакивает смерть славного Пана! Но он не покорится. Он будет бороться. Съединив свою Душу с душой всего протестующего мира, он глубоко верит, что божественное царство Пана будет восстановлено. И тогда счастье прольет свои блага на человечество, измученное веками, тогда гармония, любовь будут управлять миром в Вечности, тогда Человек станет Богом».

Остановимся. Перед нами синтетическая картина мира, целостный мировоззренческий миф, который отец себе соткал-сплавил из разных элементов для уяснения бытия и своего места, пути и призвания в нем. Его основной материал — это, конечно, распространенный тогда на Западе пессимистический миф о закате Европы, Вагнеро-Ницшево пророчество о гибели духа музыки в тисках буржуазной корысти. Но нет в нем уныния, ибо грядет Революция, именно она воскресит классику, высокий дух и Великого Пана! Соединит гармонично культуру и природу, естество и искусство! Себя же он осознает не только угнетенным бедняком, пролетарием, человеком низов, но и человеком царственных высей, он естественный человек с Балкан, откуда не только Пан, но и Орфей, несущий в себе живое предание античности, фракиец из Родоп, сошедший в низкие земли Нидерландов и в их же туманные, северные бессолнечные души. Среди загнивающего Запада он ощущает себя сыном древнего и молодого, полного живых сил, неиспорченного народа, целостностью натуры и творческого духа, призванного влить живую кровь в закатную цивиллизацию Европы.

В те годы состоялась встреча молодого Гачева с творчеством Вагнера. «Уже

170

неделю постоянно нахожусь под неизгладимым впечатлением от музыки Рихарда Вагнера. Я его раб», — пишет он из Антверпена. Синтетический жанр музыкальной драмы, в которой дух музыки сочетался с духом Слова, симфонизм — с философией, мысль музыкальная с мыслью словесной, интуитивное творчество художника с рефлексией, а также вся его фигура — революционера-реформатора в искусстве (он и на баррикадах сражался, и в дружбе с королями состоял) — потрясла его воображение именно целостностью личности и энциклопедизмом творчества. В Вагнере гуманистическая европейская культура как бы последним усилием воспротивилась дезинтегрирующим аналитическим тенденциям истории и воссоединила свои отсеки и потоки в творческом универсализме, что сродни титанизму Возрождения и Просвещения.

«...Итог: я нашел самого себя, — пишет он 16.Х.1925 года из Антверпена. — Это самое крупное событие в моей жизни. В Болгарии я блуждал, искал себя. Делал в одно и то же время много дел и ничего не делал. Знал много и ничего не знал. Сейчас знаю, что могу делать и чего не могу делать. А это стало возможным благодаря чувствительному соприкосновению с западным культурным миром. И я сейчас уже не только интуитивно, но и идеологически проникаю в музыку и ищу ее интимный смысл. Вот это идеологическое проникновение в музыку и искание ее смысла есть «мое нахождение самого себя». Это может делать и историк, и философ музыки... Нужны годы упорного труда и самое главное — обучение в консерватории, для чего я уже предпринял нужные шаги».

«Шаги» эти — два письма Димитра Гачева Георгию Димитрову, в которых он просит ходатайствовать о стипендии и учебе в СССР.

«Берлин, 15.ХII.1925 г. Дорогой тов. Димитров! Здесь я уже 15 дней. Жду разрешения выехать в Москву, где, согласно одному твоему письму, мне может быть выделена небольшая ежемесячная субсидия для учебы в тамошней консерватории...»

И вот — ликующее письмо к сестре Руске из Берлина от 15.1.1926.

«Русе!.. Сейчас уже и мой вопрос окончательно разрешился! На днях прибыл из Москвы один из высоких товарищей и сказал мне, что моя стипендия уже разрешена, выделена в Ленинградскую (Петроградскую) консерваторию... Это прекрасно, не правда ли? Колебания воли и тупое безразличие, которое так часто охватывало меня, катятся к чертям. Жить двумя великими идеями: коммунизм ом и музыкой, и с энтузиазмом и любовью работать на их ниве — это для меня очень большое, даже невероятно большое счастье...»

«Париж. 7.IX.1926... Это факт. В субботу скорый поезд понесет меня к Идеалу. Я счастлив, бесконечно счастлив». Как близко к душе и почти осязаемо материально надо чувствовать Идеал — его присутствие, возможность и осуществимость, — чтобы так сказать! Такое неповторимое, завидное, редкое в истории ощущение близости, досягаемости («рукбй подать!»), почти домашности высокого Идеала было дано людям революционной эпохи...

«Гамбург, 27 сентября 1926 г. (С борта теплохода.)... Сегодня четвертый, последний день моего путешествия по морю... Компания — самая разнообразная: немцы, французы, русские. Единственный среди всех путников, кто владеет тремя языками, был я, и ко мне обращались все».

В Консерваторию он поступил по рекомендации Болгарской секции Исполкома Коминтерна, подписанной Георгием Димитровым.

Сам текст этой рекомендации — характерный документ эпохи:

«В Московскую Государственную Консерваторию.

Тов. Гачев, политэмигрант из Болгарии, принят в Консерваторию в качестве слушателя. Однако ему не было предоставлено места в общежитии Консерватории из-за недостатка постельных принадлежностей. Принимая во внимание, что тов. Гачев, будучи эмигрантом, не имеет возможности устроиться где-либо в другом месте в жилищном отношении, кроме общежития Консерватории, и не в состоянии на собственные средства приобрести необходимые ему постельные принадлежности. Представительство Болгарской Компартии в Коминтерне просит устроить его при общежитии Консерватории и в виде исключения предоставить ему вышеуказанные вещи.

Представительство БКП убеждено, что Консерватория удовлетворит просьбу Гачева, т. к. дело касается помощи многообещающему товарищу, на которого партия возлагает большие надежды в будущем, когда он окончит Консерваторию.

11 декабря 1926 г.

За представительство БКП при И. К. К. И. Г. Димитров»

171

«Москва. 10.Х.1926... Пять две уже, как я здесь, в Москве, центре нового послевоенного СССР. Радость моя велика, неописуема. Провести несколько лет здесь, где кипит бурная жизнь и где создается новая, демократическая культура, — это больше, чем счастье, для меня... Отделение музыкознания (музыкально-научно-исследовательское), где я буду учиться, — именно то, которое я ищу и которое меня интересует... При усердной работе и подготовке полиглота, которая у меня имеется, я могу достичь высоты довольно серьезного историка и теоретика музыки, как и стать музыкальным писателем с широкой научной эрудицией.

Художественная жизнь — первая в своем роде. Ни в одной из многих европейских столиц, которые я посетил, я не видел того, что нашел и увидел здесь...»

«23.Х.1926... Живу здесь очень разнообразно. Да и не может быть иначе: в большом многомиллионном городе да скучать — это грех. Посещаю регулярно театры, кино, концерты по пониженным ценам или с большими льготами... Завтра вечером... будет чествоваться столетие со дня смерти Бетховена, с Докладом министра просвещения (А. В. Луначарского. — Г. Г.). Знаменитый Московский Художественный театр, который столько раз приводил нас в экстаз... и я снова под обаянием этих больших артистов, как и шесть лет назад в Софии. Здесь... самый крупный реформатор сцены наших дней Мейерхольд со своей труппой...»

«14.III.1927... Мне открылись двери в некоторые интимные музыкальные круги, в которых порой работают много больше, чем в самой консерватории. Так, например, секретарь нашего факультета, тоже студент и первый органист в консерватории, одновременно и очень хороший пианист (Н. Я. Выгодский. — Г. Г.), — еще в первый месяц пригласил меня к себе, мы уже добрые приятели; часто собираемся, несколько студентов, у него и разбираем Баха, Бетховена и Вагнера. Часто после какого-нибудь концерта он приглашает нас к себе на чай, яблоки и медовые пряники и музыку. И так — до 3-4 часов утра. Кроме него я посещаю еще два-три музыкальных кружка».

«24.XI.1927. С утра до вечера непрерывно работаю. И работаю не только я, а все, все население «великой республики трудолюбивых пчел», как Ромен Роллан назвал Советскую страну... Тут — кипение, стихийная мощная динамика новой жизни... Да, мои дорогие сестры и мама, я живу так, как никогда и даже в снах своих не мечтал.

Последний месяц ознаменовался и еще одним событием в моей жизни. Я встретил мою подругу, о которой только мог мечтать. Мы с ней знакомы уже с год. Мы любим так, как только в романах любят, или, правильнее сказать, мы любим так, как зрелые, оформленные, сознательные коммунисты без всяких иллюзий могут любить. Мы прекрасно понимаем и подходим друг другу. Она точно так же страстно любит природу и искусство, как и я. Точно так же она росла и воспитывалась в (революционном) движении, как и я. Мы чувствуем и мыслим одинаково и живем в полном духовном единении. Мы не идеализируем друг друга и, поскольку говорим на одном и том же языке, мы поняли друг друга в такое краткое время. На первый взгляд это выглядит невероятным, и скептично настроенные могут покачивать головой, но... живая правда налицо, и она так прекрасна1.

Нас больше всего связывают Бах, Бетховен, Вагнер, Мусоргский, Скрябин, Коммунизм, Природа. (И это все — через запятую! И Бах — на первом месте. — Г. Г.) Не тысячи нитей, а толстые пароходные канаты нас связывают — так недавно выразилась она. Образ не особенно «поэтичный», но зато «правдивый»...»

Ну, а уж скоро и до моей персоны дело дошло:

«Москва, 3.V,1929 г. Дорогие мама, Лика, Русе! Прошли несколько месяцев со времени моего последнего письма, но зато настоящее письмо несет вам великую радость: 1-го мая у нас родился сын, которого мы назвали именем погибшего, любимого брата Георгия. Моя радость — такая большая, великая радость, что не могу найти ни слов, ни выражений, чтобы передать ее вам... Итак, дорогие мама, Лика и Русе, я могу вас поздравить с еще одним внуком, а вы нас — с сыном Георгием Гачевым!!!»

Музыковед Д. Житомирский вспоминает: «Неистовость проявлялась и в его внешнем облике. Смуглый и сухощавый, с очень черными и жесткими волосами, в глазах — и фанатический огонек, и доброта, в даже детскость; движения энергичны, русская речь, иногда немного неправильная — ораторски приподнята, чуть театральна, но без всякого самолюбования — только от неподдельного чувства и заинтересованности.


1 Речь идет о жене Д. И. Гачева Мирре Семеновне Брук (р. 1904). Музыковед, впоследствии — кандидат искусствоведения, доцент института имени Гнесиных, член Союза композиторов СССР.

172

Я не смогу сейчас точно установить, когда и где Гачев узнал столько театральной и симфонической музыки... Но Гачев постоянно… в наших разговорах напевал или насвистывал (замечу попутно, что свист ему часто заменял любимую флейту, — ведь он был хорошим флейтистом).

...Когда мы с ним вместе шагали по улицам Москвы и особенно по дорогам Подмосковья, он неизменно сопровождал наш шаг «Ракоци-маршем» Берлиоза... Когда Гачев увлекался ритмом и кипучей мелодией берлиозовского марша и, что называется, «входил в раж», мне казалось, что он уже не развлекается, не просто изливает избыточную энергию и жизнерадостность, но яростно ораторствует, героически призывает, обращается к какой-то воображаемой толпе и воспламеняет ее...»

Ясно, что не мог такой человек быть просто мирным студиозусом, но естественно ему было со всей горячностью южного темперамента включиться в музыкально-общественную жизнь тех бурных лет. Он входит в руководство Российской ассоциации пролетарских музыкантов, общества «Музыка — массам», одно время — редактор журнала «Пролетарский музыкант». Д. Гачев выступает в печати как публицист, умея превратить истолкование культуры дальних эпох чуть ли не в воззвание к сегодняшнему читателю.

Ну, кто сейчас о Глюке, Буало, Декарте, Гете и Бетховене, Стендале и Моцарте станет писать с такой рьяной заинтересованностью в победе той или иной стороны? А когда Д. Гачев пишет о классовой борьбе во французском театре XVIII века он прямо входит на сцену, взламывая исторические рамки, и начинает участвовать в борьбе энциклопедистов против придворной оперы, со всею современной интонационной страстью двадцатых годов XX века приветствуя, освистывая, ликуя и бранясь в восемнадцатом.

В 1931 году отец поступает в аспирантуру Института красной профессуры, которую оканчивает в 1934-м, защитив диссертацию «Эстетические взгляды Дидро», изданную затем в Гослитиздате в 1936 и 1961 годах.

Игорь Сац, литературный секретарь Луначарского, который преподавал историю литературы в этом Институте, вспоминает: «В числе этих «красных профессоров» одним из самых частых посетителей Луначарского был Гачев. Он был молод, горяч, его незаурядный темперамент был полностью устремлен к коммунизму — все это очень нравилось Луначарскому. Приятно было и то, что Гачев был красивым без слащавости, серьезным без педантизма, веселым и дельным. Больше же всего — Луначарский не раз говорил мне это, — он ценил в Гачеве безупречную честность и прямодушие, полную свободу от карьеристских или других каких-либо своекорыстных побуждений».

В 1935 году Димитр Гачев начинает работать в Гослитиздате, где заведует сектором западных классиков по 1938 год. Под его редакцией выходит ряд произведений мировой литературы. С его статьями и комментариями вышло несколько томов академического издания сочинений Дени Дидро. Ему принадлежат предисловия к «Племяннику Рамо» Дидро (1937), «Поэтическому искусству» Буало (1937). Он пишет статьи о Пьере Корнеле, Генрихе Гейне, Анатоле Франсе, о болгарских писателях: Христо Смирненском, Пенчо Славейкове, Людмиле Стоянове и других. Е. Ф. Книпович, работавшая «под его началом» в этой редакции, вспоминает: «Этот милый, легкий, веселый человек был эрудитом трех профилей. Литературовед, который равно чувствовал себя дома не только в болгарской и русской, но и во французской литературе, философ и музыковед, — он по праву был авторитетом для представителей трех этих профессий... Во время приемных часов отдел наш превращался в литературный клуб... Был и дирижер этого оркестра Д. И. Гачев. которому не сиделось в его миниатюрном кабинете — он предпочитал кончик чьего-нибудь стола в общей редакторской комнате... Он был очень внимателен к людям, очень терпим к чужим мнениям, очень беспристрастен в оценках того хорошего и существенного, что он видел в чужих трудах. Ведь в это время для отдела работали столь разные люди, как академик В. Вернадский... В. Жирмунский и М. Алексеев... В. Гриб и Н. Вильмонт, Ф. Шиллер и Ю. Данилин в многие другие».

Любопытно, что многие литераторы, с которыми в эти годы общался Д. Гачев, и не подозревали, что он музыкант в недавнем прошлом, настолько погрузился он в круг вопросов эстетики и литературоведения. Но для него самого это мог быть литературно-философский крен и виток на пути к «идеологии музыки». Во всяком случае, его последние статьи — 1936 — 38 годов являют собой уже зрелый синтез этих областей культуры: «Ромен Роллан — художник-музыкант», «Стендаль о музыке», «Декарт и

173

эстетика», «Наследство Вагнера», «Роллан и Бетховен». «Димитр Гачев был художник в мышлении и аналитик в исскустве», — так определял его болгарский писатель Люд мил Стоянов.

Д. И. Гачев предлагает издать в СССР музыковедческие сочинения Ромена Роллана и вступает с ним в переписку, поедав ему свою статью о нем и книгу о Дидро. «Дорогой учитель, — обратился к писателю Д. Гачев в письме от 29 января 1937 года. — С детских лет Вы выли для меня одним из первых учителей в жизни и в искусстве. В нашей семье, проживавшей в небольшом городке в горах Болгарин, семье учителя, был большой праздник, когда мы получали болгарские издания Ваших сочинений... Я вспоминаю одну из последних бесед с моим старшим братом, который стал жертвой белого террора палача Цанкова. Мой брат говорил об огромной духовной силе и глубоком человеческом благородстве Вашего творчества». В ответном письме (7 марта 1937 года) Ромен Роллан писал: «Дорогой товарищ Гачев! Ваше письмо от 29 января живо меня тронуло, обратив мою мысль к памяти Вашего мужественного брата. Я счастлив, узнав, что такой человек, как Вы, обладающий столь глубоким проникновением в мое творчество (что редко, очень редко даже среди моих друзей), взял на себя труд по изданию полного собрания моих музыковедческих работ».

В 1935 году к нам приехала из Болгарии мать отца — Мария Ивановна. Мы очень подружились с бабушкой, и я заговорил по-болгарски. М. Б. Храпченко вспоминал: «Знакомя меня с матерью, Дмитрий Иванович сказал: «Мама говорит только по-болгарски, ты послушай, какой это язык, какой чудесный язык! Ты его полюбишь, не сомневаюсь. Смотри, какая сила, какая мелодичность». На глаза его навернулись слезы. И я почувствовал в нем — рядом с гордостью за свой родной язык — острую горечь разлуки с родной землей, своим народом».

И еще один штрих к портрету отца: он любил горы. «Две страсти у меня: музыка и горы!..» — эти его слова вспоминает мать моя. «Немного я на своем веку встречала музыкантов, в частности, среди музыковедов, столь одержимых музыкой, как Дмитрий Гачев. Дмитрий слушал, уходя целиком в огромный мир музыки. А после концертов мы нередко долго бродили по улицам, словно боясь утратить, рассеять громадное впечатление, вызванное музыкой».

Горы Кавказа влекли его неудержимо. Многое там напоминало далекую Болгарию, родные горы и ущелья. Он писал в письме матери: «Вчера был один из счастливейших моих дней, с тех пор как я покинул Болгарию. Я поднялся на горные вершины Кавказа, туда, где ледники и озера... Когда ты приедешь сюда, я тебе открою красоту гор». С наступлением весны и лета он терял покой... «Не обрезай мне крылышки, пусти меня в горы...» — просил жену. «Как можно было его не пустить...»

И есть ведь глубокое родство гор с музыкой: очертания гор, как и силуэт мелодии, согласно выражают гармонические и диссонирующие колыхания Бытия, волнения души Мировой — и человеческой.

М. Б. Храпченко вспоминал: «Хорошо помню наше путешествие... по Кавказу. Мы бродили по долинам горных рек, жили у ледников, взбирались на вершины, преодолевали перевалы... Дмитрий Иванович был в прекрасном настроении духа... В дороге он постоянно напевал арии из опер, темы многих симфоний, был, что называется, в ударе... После одного из очень тяжелых переходов мы поздно вечером добрались до горной деревушки, кое-как обосновались на ночлег. Было холодно, ныли ноги, мышцы плеч. Некоторые... жаловались и на усталость, и на неустроенность ночевки. Дмитрий Иванович слушал все это и вдруг воскликнул: «Друзья, посмотрите, какая ночь!» А ночь была действительно дивной. «Вы очень быстро забудете, — продолжал он, — наши сегодняшние маленькие неудобства, а запомните эти далекие улыбающиеся звезды, таинственный шум реки, доносящийся издалека, вой шакалов и этих больших птиц, привлеченных нашим огоньком, пугливо пролетающих мимо вас».

Слова эти как-то сразу изменили настроение уставших путешественников. Пошли шутки, веселые реплики, и мы совсем по-новому ощутили удивительную прелесть летней ночи в горах».1

............................................................................................................................................

«Остальное — молчание...» Но и «остальное» было... Прощай, «Господин Восхищение»!..

10.VI.87. Так четыре года назад закончил я «Воспамятование об отцах», принужденный замолкнуть на роковом рубеже 1938 года. «Так нарушим молчание!» — с такого фортиссимо запросилась сказаться следующая часть, возможная ныне.

23 февраля 1938 года отец пришел домой с радостным известием: его приняли в Союз писателей СССР.

В ту же ночь за ним пришли…


1 Приводимые отрывки из воспоминаний взяты из книги «Дмитрий Гачев. Статьи. Письма. Воспоминания». М. Изд-во Музыка . 1975.

Часть вторая. ПИСЬМА.

174

Часть вторая

ПИСЬМА

«Владивосток, 26/VII — 38 г.

Мои дорогие Мамо, Мирочка и Геночка!1 Вот уже неделя как я нахожусь во Владивостоке. Отсюда скоро поеду в трудово-исправительный лагерь (вероятно, Колыма), куда я сослан на восемь лет постановлением Особого Совещания НКВД от 14 мая 1938 г. Я остаюсь тем же верным сыном партии, как и раньше, тем же преданным коммунистом, как и раньше, так же верю в партию большевиков, в ЦК, в Сталина, как и раньше, и думаю, что вопрос о моей высылке будет пересмотрен. Я прекрасно сознаю, что меры, принятые партией и правительством в период подготовки новой войны, какой мы теперь переживаем, меры, направленные на изоляцию некоторых иностранных элементов, абсолютно правильны и исторически неизбежны.

Я здоров и бодр. Как только приеду в лагерь, пошлю вам телеграмму и письма и тогда лишь сообщу вам свой адрес. Пока я нахожусь в движении и ожидании нового пути. Должен "вам сообщить, что перемена обстановки и образа жизни почти окончательно вылечили мои головные боли.

Поездка по Транссибирской магистрали была чертовски интересна. Самое замечательное было то, что поезд кружил на протяжении 300 км. по берегам величественного Байкала. Ездили вместе с Шнайдератусом (сыном). Продолжаем путь тоже вместе. Пересыльный лагерь находится недалеко от одной живописной бухты Тихого океана, и здесь бывают замечательные закаты солнца.

Меня сильно беспокоит, как вы живете, как ваше здоровье, каковы ваши материальные источники, где ты, Мирочка, работаешь, как здоровье Геночки? Почему ты, мамо, не уехала домой (хотя я очень обрадовался, что ты еще в Москве, получив две передачи по 50 р. в Таганке, за что я вам безгранично благодарен). Мысль о вас меня не покидала ни на минуту, десятки раз вы мне являлись, и я разговаривал с вами во сне. Как только сообщу вам свой адрес, я с нетерпением буду ждать телеграмму и письмо от вас.

Вчера прочитал в местной газете глубокое и сильное обращение Роллана к испанскому народу. Горячие слова моего учителя до слез тронули...

Великая просьба к тебе: по мере возможности (финансовой) пополняй библиотеку новыми книгами, главным образом, по философии и эстетике — «Феноменология Духа», «Большая Логика», «Эстетика» Гегеля, все значительные монографии по эстетике или труды по эстетике классиков философии. Если тебе это трудно делать — попроси Диму Великородного. Пополняй нотную библиотеку нотами, особенно четырехручными переложениями симфонической, камерной; ораториальной и всякой другой музыки, — клавирами также. Геночка подрастет, и тогда можно будет знакомиться с великими памятниками музыкального искусства в четырехручном переложении...»

«Колыма, 18/VIII — 1938 г.

Мои дорогие Мамо, Мирочка и Геночка. Пишу вам свое первое письмо из трудово-исправительного лагеря в Колыме. Я, как и раньше, остался коммунистом с глубокой верой в партию Ленина-Сталина. Все 18 лет прожитые раньше в Болгарской Коммунистической партии и последние 12 лет в ВКП(б) — это были годы честного и преданного служения делу коммунизма, борьбы против всяких уклонов и оппозиций я участия в строительстве советской социалистической культуры. И хотя судьба повернулась несколько иначе, я живу с твердой верой, что мне когда-нибудь удастся политически реабилитировать себя. А пока каждая вывезенная мною тачка драгоценной породы камня еще более укрепляет у меня сознание, что она идет на усиление экономической мощи нашей социалистической родины. И это сознание крепит у меня волю и физические силы...


1 Письмо адресовано матери Д. И. Гачева М. И. Гачевой, жене М. С. Брук и сыну Георгию, которого в детстве звали Геной.

175

В тюрьме и в длинном путешествии по суше и по морю, и здесь в лагере я непрерывно думаю о вас. Для меня был целый праздник, когда 18/V впервые получил посылку денег в тюрьме и прочитал на них твою подпись, дорогая моя мамочка. Перед самой отправкой во Владивосток я получил и вторую сумму. За деньги вам безгранично благодарен. Только меня удивляет, почему ты еще не уехала домой.

Милый мой сыночек Геночка, каждый день я вижу здесь детей и вспоминаю о тебе! Много раз с тобой разговаривал во сне, и даже раз ты мне играл «Турецкий марш» Моцарта.

Моя дорогая подруженька Мирочка, 10 лет мы прожили с тобой дружно, в интенсивной и плодотворной творческой работе... Ты для меня была и женой и самым близким другом и товарищем и незаменимым помощником в моей творческой работе. Эти десять лет для меня были самыми счастливыми годами моей жизни, когда мы вместе работали в партии, учились, росли и творили. Теперь, после случившегося со мной, считаю своим долгом выразить тебе свою величайшую благодарность и признательность за ту подлинную радость и великое счастье, которое я испытал в совместной с тобой жизни. Я, однако, не могу дальше связывать твою судьбу с моей, и совершенно естественно, что ты должна расторгнуть наш брак. Прости мне за те оскорбления и огорчения, которые я тебе наносил. И теперь, как и раньше, твой образ для меня останется чистым, светлым и прекрасным. Прошу только от времени до времени уведомлять меня о твоем здоровье и о здоровье нашего драгоценного сыночка Геночки. Вышла ли твоя книга1, получили ли кооперативный пай?2 Мамочка, передай поцелуи моим сестрам. Продайте книги в букинистическом магазине и вышлите мне телеграфно 100 — 150 р. Пошлите мне также посылку 3 — 4 кг. свиного сала, 3 — 4 кг. сахару, 2 кг. чесноку, 4 — 5 банок сгущ. молока. Пошлите еще 2 пары теплого белья, 2 пары шерстяных носок, маленькую подушку, солдатское одеяло и больше ничего. Книги не надо посылать. Получили ли мое письмо из пересыльного пункта во Владивостоке? Говорила ли ты с т. Коларовым? Скоро я напишу ему и Димитрову. Привет Цветане и Коларову3. Целую вас всех крепко и много раз,

ваш Митко».

«30/XI — 1938 г.

Мой дорогой сыночек Геночка, получил я твое первое письмо, которое меня тронуло до слез. Я его читал много, много раз. Я счастлив и горжусь тобой. Ты мне написал такое содержательное письмо, которое говорит о твоем росте. Как ты, в самом деле, вырос, мой милый Герусик. Твои успехи школьные и музыкальные мена очень и очень радуют. Я в этом никогда не сомневался. Я огорчен, однако, тем, что ты читаешь много книг и особенно книги для взрослых, как роман «Спартак». Особенно торопиться читать книги, которые... можно прочитать несколько позже — нельзя. Ты теперь еще совсем маленький и не все, что пишется в книгах для взрослых, поймешь. Поэтому не случайно Детиздат, когда издает книги, на первой странице дает приписку: для школьного возраста, для младшего возраста, среднего и старшего. Теперь необходимо, чтобы ты обратил больше внимания на музыку, больше занимался на рояле и меньше читал книги. Необходимо также побольше гулять, кататься на коньках, лыжах, дышать побольше чистым воздухом, здоровым зимним воздухом и никогда и ни в коем случае не засиживаться долго в комнате. Смотри, как долго играют другие дети в нашем дворе — играй и ты с ними. Итак, дорогой дружочек, письмо твое, которое меня так осчастливило, в этой части меня несколько огорчило, и я тебя прошу и очень прошу обратить на все это внимание серьезное и выполнить мои советы.

Я очень рад, что ты был в опере на декаде Азербайджанской музыки в Москве. Было бы неплохо, если б мама тебя раз в полтора-два месяца вела на оперные представления, а также и в театр для детей... В последнем письме к маме я прошу ее написать о многом, что меня интересует. Но мама очень занята и не всегда у нее время писать. Поэтому я тебя прошу почаще писать мне и ответить на эти вопросы,


1 Книга жены Д. И. Гачева (М. С. Брук. «Визе») вышла из печати в конце 1938 года.

2 Речь идет о доме 16-а по Выставочному переулку, принадлежавшем жилищному кооперативу «Мировой Октябрь». В нем проживали по преимуществу коммунисты-политэмигранты. В 1937-38 годах более ста человек из них были репрессированы. В 1938 году дом стал государственным, и жильцам стали возвращать кооперативный пай.

3 Коларов В. П. (1877 — 1950) — видный деятель международного и болгарского революционного движения. Цветана — Ц. Н. Коларова (1886 — 1962), жена В. П. Коларова.

176

которые я задаю маме. И вообще пиши мне, дорогой, хотя бы два раза в месяц. Ты не знаешь, какая для меня радость получать от мамы и от тебя письма.

Я живу здесь хорошо, одет тепло, питаюсь неплохо. Работу теперь имею более легкую и скоро, когда получу флейту, начну играть в Лагерном духовом оркестре. Я, милый мальчик, думаю и мечтаю о вас. В письме ты спрашиваешь о здешней природе. Она очень красивая, живописная — горная. Горы высокие, уже покрыты снегом и когда днем сверкает солнце — замечательно красиво. Зима здесь в полном разгаре. Скоро начнутся ночи с северным сиянием. Тогда уж я буду наслаждаться этим; изумительным, редчайшим зрелищем природы, которое бывает только на севере. Тогда я постараюсь тебе написать о нем.

Милый мой сыночек, пиши мне почаще, слушайся маму, не огорчай ее, будь чутким и внимательным к ней, береги ее отдых и ее здоровье. Целую и обнимаю тебя, дорогой, много, много раз горячо и страстно.

Твой папа».

«4/ХII — 38 г.

Моя дорогая Мирочка! Получение письма нашего сыночка для меня было большим праздником. Я, конечно, ожидал от него письма, но получить такое умное, содержательное и большое письмо для меня было неожиданно. Много раз я читал и перечитывал его, как какой-то ценный документ или откровение... Эти последние дни были заполнены воспоминаниями о вас. Получение письма сына, твои две посылки, перевод на сто рублей, — все это в течение десяти дней так нахлынуло, что я непрерывно переносился к вам, находился рядом с вами, в живых и увлекательных беседах проходили часы, дни, ночи, или же вдруг я оказывался в своей комнате, — читал и писал, писал до поздней ночи о великих творческих эпохах прошлого — о Мякеланджело и Шекспире (да, да, о Шекспире — теперь я его понял лучше, чем когда-либо), о Гейне и Роллане. Я живу с надеждой и верой, что творчески я еще не погиб, что я опять заживу напряженной творческой жизнью для советской социалистической культуры.

А пока я мечтаю об одном — о флейте. Никогда в жизни она не была для меня так дорога, как теперь. В Москве, где я буквально утопал в волнах любимого искусства — музыки, разумеется, флейта для меня не представляла особого интереса. А теперь — это главное средство общения с ней. Кроме того — и это самое важное и существенное — здесь неплохой духовой оркестр, и я смогу немедленно включиться играть в оркестре, лишь бы была флейта. Быть оркестрантом — это значит принимать активное участие в культурной работе прииска, здесь откроются возможности выступать в качестве солиста. И, естественно, оркестранты получают более легкие работы и вообще поставлены в лучшие условия как носители культуры в лагере. Вот почему получение флейты для меня является важнейшим делом, которого нельзя оценить никакими деньгами

У меня будет к тебе еще следующая просьба — подобрать среди нот все ноты для флейты, печатные и рукописные (есть и такие) скрипичные произведения, которые я играл на флейте: a-moll-ный концерт Баха, Чаконну Виталли, концерт Мендельсона, Канцонетту Чайковского, фортепианные произведения, которые можно также играть на флейте, преимущественно Шопена — все прелюдии; произведения для пения: Шуберта — «Баркаролу», «Серенаду» и «Бурный поток»; Чайковского «Колыбельную»; Римского-Корсакова — арию Шемаханской царицы Осли не удастся послать их авиапочтой, тогда пошли их обычной, и я хотя бы весной их получу.

В прошлом письме я тебя просил послать мне много вещей — одежду. Это ошибка — не посылай ничего. Если можешь не зиму обеспечить меня 50 р. телеграфно ежемесячно — это достаточно. Продукты также не надо посылать: навигация закрывается.

Одновременно с этим письмом посылаю письма Димитрову и Коларову. Поговори с Коларовым. На днях напишу письмо — апелляцию в НКВД на имя Н. И. Ежова.

Обнимаю и целую тебя и Геночку много, много раз. Митко».

«4/ХII — 1938

Мой милый Геночка. Большое тебе спасибо за письмо. Только приходится пожалеть, что ты и мама так редко пишете. Я очень рад, что ты уже помогаешь маме в домашней работе. В детстве я был также первым помощником мамы в домашней работе. А вот меня сильно огорчает тот факт, что ты все еще много читаешь и мало бываешь на вольном воздухе.

177

В древние времена, две с половиной тысячи лет тому назад жил замечательный маленький народ — греки, учитель всего человечества. Идеалом воспитания юношества у древних греков считалось гармоническое сочетание физического и духовного начала в человеке. Человек должен быть крепок, здоров, красив и богат духом.

Так вот, милый сыночек. Твое развитие идет несколько односторонне. Умственно ты шагнул весьма далеко, а физически ты отстал — являешься второгодником и вообще мальчиком неуспевающим, нездоровым, некрепким. Твое тело, которое отстало, должно догнать твою душу. А для этого тебе нужно ежедневно теперь, зимой кататься на коньках и лыжах. Парк-то рядом, а там такой замечательный каток! Летом — проводить время на воздухе и играть в волейбол, плавать и пр. Зимой и летом — каждое утро делать гимнастику и принимать душ и делать обтирания докрасна. Условия для этого имеются. В течение года-двух ты закалишься, как сталь, и не будешь «бояться ни дождя и ни холода», как поется в песенке.

Ну, милый, до свидания. Другой раз напишу тебе побольше. А ты мне почаще. Целую и обнимаю тебя.

Твой папа».

«Колыма, 12/IV — 1939 г.

Дорогой мой Мирёнок! Прошла благополучно первая свирепая колымская зима. Морозы достигали до 69°. Когда-то я не мог себе представить, что такое 50 — 60 — 70 градусов мороза, и вот пришлось их испытать в весьма чувствительно их и почувствовать. Теперь морозы уже остались позади и медленно, но уверенно приближается весна. На душе и теле становится легче и приятнее. Я, дорогая моя подруженька, был очень огорчен полным отсутствием связи с вами на протяжении этих зимних месяцев. Можно было ее поддерживать телеграммами, но об этом мы не догадались. Полученная единственная телеграмма от Геночки в январе месяце меня обрадовала в высшей степени. Моя мысль не покидала вас ни на минуту. Часто, очень часто я даже бываю с вами (правда, во сне), и я думаю, что вы тоже мысленно бываете со мной.

Теперь к делу. Я повторяю теперь свою осеннюю просьбу к тебе о флейте. Думаю, что ты понимаешь, какое огромное значение она имеет для меня в обстановке лагеря, я надеялся, что ты сделаешь все возможное для приобретения флейты и посылки мне ее. Правда, это связано с расходами, но так как речь идет об очень важном для меня деле, то здесь жертвы материальные так или иначе нужно сделать. И вот теперь я настоятельно прошу приобрести хотя бы простую, дешевую, обыкновенную флейту, которая не будет стоить дорого (200 — 300 р.), и первой почтой послать мне ее. Здесь прилагаю список нот, которые прошу мне также выслать. Часть этих нот имеется дома. Часть нужно купить или перепечатать. Вообще пошли мне все имеющиеся дома ноты для флейты и скрипки. То, что попадется под руки, вышли мне сразу, а остальное можно дополнительно.

Твое последнее письмо меня страшно обрадовало. Приветы Георгия и Димы, Тамары и Хильды1 меня сильно тронули. Передай им мои горячие приветы и скажи Георгию и Диме, что в своем оправдании я сильно рассчитываю на их помощь и содействие. Знаю, что ты сильно занята, но тебе и Георгию необходимо поговорить с Коларовым. Относительно моей политической чистоты и полной непричастности к какой бы то ни было контрреволюционной работе — мне кажется, тебе и Георгию излишне говорить. Тем не менее, Василию Петровичу необходимо знать все подробности моего дела. Я ему написал письмо и на днях его пошлю. Одновременно пишу апелляцию в НКВД и письмо Димитрову. Прошу меня уведомить о встрече с Коларовым. Что касается Димы, — то я прошу его поговорить с Мишей, который теперь, при желании, может заинтересовать кое-кого относительно меня. Я здесь работаю честно, отдаю все мои физические силы и возможности на укрепление экономической мощи социалистического отечества и верю, что буду юридически оправдан и политически реабилитирован. Помощь твоя и Георгия в этом деле сыграет, как мне кажется, значительную роль.

Посылай мне время от времени журналы «Литературный критик» и «Под знаменем марксизма», пошли мне также «Портрет Дориана Грея» на английском с англо-русским карманным словарем (дома имеется и то и другое).


1 Георгий — Г. И. Караджов (1901 — 1942), болгарский коммунист, политэмигрант в СССР, ближайший друг Д. И. Гачева со времени учения в гимназии в Пазарджике; Дима — Д. И. Великородный (1904 — 1843), литератор, близкий друг Д. И. Гачева; Тамара — Т. В. Залесская, жена Д. И. Великородного; Хильда — X. О. Юссайт, жена Г. И. Караджова.

178

Получила ли квартпай?

...В своем первом письме я тебе предлагал сделать все необходимые выводы, и самой решить свою судьбу, Я повторяю и подтверждаю это и теперь. Только я очень тебя прошу послать мне флейту, во что бы то ни стало и поговорить с Коларовым.

На всю мою жизнь ты осталась для меня моим лучшим, нежным другом. Целую и обнимаю тебя. Мнтко.

Какие отзывы в печати получила твоя книга о Бизе?

Привет Георгию, Диме, Мише1, Хильде, Тамаре».

(Очевидно, апрель 1939.)

«Мой дорогой сыночек Теночка... Скоро будет два года, как ты начал заниматься на фортепиано, и я думаю, что ты здорово продвинулся вперед, особенно в этом году, когда поступил учиться в музыкальную школу. Меня очень интересует, что ты теперь играешь, какие произведения, какие пьесы, какие авторы. Мое горячее желание, чтобы ты больше уделял внимания игре на фортепиано, чем чтению книг... Что касается музыки, то ею лучше овладеть в юном возрасте. Поэтому ты теперь работай больше над музыкой и меньше уделяй времени чтению книг. Разумеется, ни то ни другое не должно отнимать у тебя время, необходимое для гулянья, игры с ребятами, занятий физкультурой. Приветствую тебя с вступлением в пионеротряд. Будь примерным и дисциплинированным пионером и носи с гордостью красный пионерский галстук».

«Верховному Прокурору СССР

от Гачева Д. И., бывшего члена К. П. Болгарии с 1921 — 1926, ВКП(б) с 1926 — 1938, находящегося в заключении в СВИТЛАГе НКВД Бухта Нагаево.

Постановлением Особого Совещания НКВД от 14 мая 1938 г. я осужден на 8 лет заключения в исправительно-трудовых лагерях за «контрреволюционную троцкистскую деятельность». Арестован был я 24 февраля 1938 г. С первого дня следствия мне было предъявлено обвинением «подозрение в шпионаже». После провала этого обвинения — «контррев. деятельность» вообще. Ни к одному из этих обвинений следствием не были предъявлены никакие факты и доказательства, т. к. их не было и не могло быть.

После провала обвинения в шпионаже, терроре и контрреволюционной деятельности следствие, во что бы то ни стало, решило привязать меня к троцкистско-сектантской группе Искрова-Россена, проводившей свою деятельность среди болгарской политэмиграции в Москве в течение нескольких лет, вплоть до приезда Г. Димитрова в СССР после Лейпцигского процесса.

Фактами, правильность которых всегда можно проверить в Болгарской секции Коминтерна, я ответил, что не только не примыкал, но и боролся как против этой группы, так и вообще против контрревол. троцкизма.

В качестве одного из доказательств того, что я вообще не имел никакого отношения к контррев. троцкизму и абсолютно не интересовался им, я на следствии указал, что из всех «произведений» обер-фашистского бандита Троцкого я прочел всего две статьи — одну — в «Правде» за 1927 г. и вторую — в одной из французских буржуазных газет, название которой я забыл, в 1934 г.

Последний факт и явился основанием следствия для моего обвинения в к-р-деятельности. Следствие даже не обратило внимания как на чистую случайность моего знакомства с вышеуказанной статьей, так и на то, что в личной беседе я использовал эту статью в качестве одного из доказательств полного перехода троцкизма на службу к фашизму. Привожу для сведения всю эту историю, поскольку она является единственным основанием моего обвинения в контрревол. троцкистской деятельности.

В марте 1934 г. я находился на лечении в санатории для Московского партактива (станция Голицыно). В санаторий приехал Пенджерков, болгарский революционер, недавно прибывший в СССР из Болгарии. Он принес завернутые во французской газете продукты. Французского языка он не знал и не понимал. Жил он тогда в одном номере гостиницы «Пассаж» вместе с покойным революционером Кабовым2, недавно приехавшим из Франции в СССР лечиться от туберкулеза, полученного им в итоге десятилетнего томления в фашистских тюрьмах в Болгарии. На столе у последнего нахо-


1 Миша — М. Б. Храпченко (1904 — 1986), литературовед, друг Д. И. Гачева.

2 Кабов Атанас — брациговец. как и Д. И. Гачев. Скончался в СССР в 1935 году.

179

дилась куча французских газет, я Пенджерков, отправляясь в санаторий, взял первую попавшуюся, не подозревая, что там статья Троцкого. Увидя французскую газету я, естественно, познакомился с ней. Эти же дни в нашей палате, где жили и два старых коммуниста, зашел разговор о фашистском перерождении троцкизма, и я сослался как на пример на антисоветскую статью Троцкого.

Вот и вся «история» моей «контрревол. троцк. деятельности». К сожалению, работники, ведущие мое следствие (фамилии их я не помню), вместо того, чтобы реабилитировать меня, применили ко мне столь недопустимые методы ведения следствия, что я считаю невозможным о них говорить подробно здесь. В итоге, доведенный до тяжелого физического и морального состояния, я был вынужден пойти на недостойный советского гражданина поступок — подписать клевету на себя... В подписанном мною протоколе фигурировало уже не случайное мое знакомство с одной из французских газет, а «преднамеренное получение мною троцкистской газеты». Отсюда как вывод — «факт» нелегального распространения к-р-троцк. литературы. Мой случайный разговор в палате, в котором я приводил вышеуказанную статью обер-бандита Троцкого в качестве нового примера перерождения троцкизма в самый неприкрытый фашизм, превратился уже в «субъективно не являясь троцкистом, объективно вел пропаганду контрреволюц. троцк. идей».

Несколько слов о себе. По профессии я литератор. Родился в 1902 г. Сын народного учителя города Брацигово, Болгария. Вся наша семья — коммунистическая. М е коммунистическое воспитание освящено кровью моего брата Г. Гачева, расстрелянного фашистскими собаками в мае 1925 г. в Софии. Коммунизмом и европейской гуманистической культурой — вот чем жила вся наша семья. В К. П. Болгарии я вступил в 1921 г. Эмигрировав из Болгарии в 1924 г. и проработав 2 года в качестве чернорабочего по заводам Бельгии и Франции, я приехал осенью 1926 г. в СССР учиться. В 1930 г. окончил курс Моск. Гос. Консерватории по истории и теории музыки. В 1934 г. окончил Институт Красной Профессуры (отделение литературы), защитив диссертацию об «Эстетических взглядах Дидро», вышедшую из печати в 1936 г. (Гослитиздат). Овладевая иностранными языками (французским, немецким, английским), изучая историю философии, философию марксизма-ленинизма, историю литературы и искусства, я ставил себе как основную задачу жизни — раскрыть в свете философии марксизма-ленинизма гуманистическое содержание и направленность некоторых из узловых эпох мировой художественной культуры... Тридцать печатных научно-исследовательских и критических работ за последние несколько лет (в журналах «Под знаменем марксизма», «Литературный критик», «Новый мир» и др.) — это только начало моей творческой работы. Моя статья о Ромен Роллане, напечатанная в журнале «Новый мир» (1936 г., № 5), получила высокую оценку великого гуманиста, который в одном из своих писем ко мне писал: «Такое глубокое проникновение моим творчеством — редко, очень редко даже среди моих друзей». С тех пор завязалась переписка между ним и мной. Получив такую положительно-высокую оценку моей работы от одного из моих духовных отцов, я решил писать большую монографию о Роллане. Над ней я усиленно и работал последние 2 года. Мой внезапный арест оборвал эту монографию.

Все 18 лет пребывания в компартиях — Болгарской и Всесоюзной — были годами верного и честного моего служения коммунистическому движению и борьбы против всяких уклонов и оппозиций. Моя деятельность на протяжении 12 лет в ВКП(б) как партийного агитатора и пропагандиста протекала на глазах трех партийных организаций, где я состоял членом — в Моск. Госуд. Консерватории, Институте Красной Профессуры и Гослитиздате, и там известно, что в борьбе с троцкистами и правыми я принимал самое активное участие и на собраниях, и в печати.

Не контрреволюционная троцкистская деятельность, а честное служение партии Ленина-Сталина на одном из ответственейших участков — строительства советской социалистической культуры — составляло главную цель моей жизни. Не контрреволюционная троцкистская деятельность, а служение идеям социалистического гуманизма — основное содержание моей творческой работы как советского писателя. И в период, когда международное рабочее революционное движение мобилизовало свои силы на борьбу против фашистской интервенции в Испании летом 1937 г., я подал заявление в Болгарскую секцию Коминтерна о посылке меня в Испанию. По решению секции, однако, я был оставлен в Москве и привлечен ближе к работе секции, отдельные ответственные задания которой я выполнял до дня моего ареста.

180

Теперь, находясь в заключении на Колыме, я продолжаю оставаться коммунистом. Коммунизм — единственное содержание моей жизни. Всю свою сознательную жизнь я прожил в партии, коммунист я есть и буду.

Гражданин Прокурор, я невиновен. Прошу пересмотреть мое дело и возвратить меня на вольную трудовую жизнь.

Д. Гачев.

14/VI 1939 г.

Мой адрес: Д. Гачев, Бухта Нагаево; город Оротукан, прииск «Разведчик».

«4/VII 1939 г., «Разведчик».

Мой дорогой дружок. Я тебе пишу редко, но ты на меня не сердись. Ты, однако, более свободна, чем я, и я очень огорчен тем, что вот уже восьмой месяц, как я не получаю от тебя писем. Очень обрадовали меня твои две телеграммы — первая, извещающая меня о приобретении, наконец, флейты, и вторая — от 9 июня, извещающая меня о посылке ее. Итак, через месяц-два я получу долгожданный инструмент, который принесет мне много радости. Я его ожидаю с огромным нетерпением. Никогда в своей жизни я так много не думал, не мечтал о флейте, как последний год. Буквально десятки раз она мне снилась, во сне я играл, выступал... На долгие годы я ее раньше покидал, но теперь уж я останусь ей верным до конца моей жизни.

В майской телеграмме ты меня спрашиваешь о письмах и о заявлении Прокурору. Я, наконец, написал Димитрову и Коларову подробные письма (в мае мес.) и Верховному Прокурору заявление (в середине июня). В этом месяце письма мои и заявление должны быть получены. В них я осветил все. Я невинен и должен вернуться на волю. Теперь дело за тобой, Георгием и Димой, и мы можем скоро увидеться.

Живу я на Колыме, работаю и мечтаю о творчестве. Собственно говоря, все написанное мною до дня моего ареста есть лишь подготовка к той большой творческой работе, которой я должен был посвятить себя. Немного тех страниц, которые бы меня вполне удовлетворяли, — отдельные части в книге о Дидро, статейка о празднествах и песнях Французской революции, отдельные места статьи о Вагнере (в «Советской музыке») и, наконец, последняя моя статья о Ромен Роллане для «Известий». Все остальное, написанное мной, имело для меня лишь одно значение: овладеть техникой письма и, по мере возможности, писательским мастерством. Работая над моей последней статьей о Роллане, я чувствовал глубокую взволнованность, которую я испытывал, когда писал отдельные страницы книги о Дидро или первую статью о Вагнере. Мне казалось, что я достиг уже известного уровня, выше которого надо подниматься, но никогда не терять его. В этом плане, в этом духе и представлял себе и всю мою работу над книгой о Роллане.

Роллан1 — это символ величайшего человеческого благородства, гуманизма. Я с трепетом думаю о нем; непрерывно мечтаю о нем. Вспоминается мне, милый друг, начало нашей светлой дружбы было связано с одной замечательной беседой, имевшей место в конференц-зале Комакадемии. Твое длинное и страстное ко мне письмо из Крыма, письмо, посвященное Роллану, озарило новым... светом нашу дружбу. И какое для меня было счастье, когда мы окончательно решили писать совместную книгу о Роллане. Правда, к твоему предложению я сперва отнесся несколько сдержанно, боясь, что я не смогу овладеть тем высоким уровнем, которым обладала бы первая часть книги. Но моя последняя статья о Роллане, которой ты дала столь высокую оценку, меня в значительной степени окрылила, и я окончательно понял, что мы вдвоем могли бы создать достойную Роллана, всестороннюю, с глубокой любовью и пафосом написанную монографию о великом гуманисте современности. О, она будет написана, может быть, уже написана и выйдет из печати — в этом я не сомневаюсь, только без второй части.

Хочу признаться тебе в одной искушающей меня идее, над которой я думаю вот уже год. Правда, виновником этой идеи являешься ты. Как-то раз, несколько лет тому назад я рассказал тебе несколько эпизодов из моей жизни. Они так тебе понравились, что ты высказала мысль, что они достойны художественного отображения; после этого я стал думать о романе, посвященном сентябрьскому восстанию


1 Этот раздел письма до слов «Написал я...» обращен и Д. И. Великородному, хотя внешне кажется — к жене. Д. И. Гачев «зашифровал» обращение к другу (как бы защищая его от связи с репрессированным). Первую часть задуманной совместной книги: о великом писателе (Роллан и литература) должен был написать Д. И. Великородный, вторую часть (Роллан и музыка) — Д. И. Гачев.

181

в Болгарии. Эту мысль, как только она появлялась, я изгонял, будучи убежденным, что я или не созрел для этого или вообще не способен для художественного творчества. Последние годы я совсем перестал думать об этом. Однако с тех пор как я сменил профессию советского писателя на профессию колымского горняка, я опять возвратился к этой старой идее. Хотел я этого или не хотел, но голова, будучи абсолютно свободной от какой бы то ни было другой деятельности, стала лихорадочно работать. Таким образом, я уже мысленно создал сюжет, каркас, отдельные главы, отдельные эпизоды и положения, характеристики отдельных героев двух повестей — первой, посвященной советской жизни, второй — западной. По своему жанру повести эти будут близки философским повестям Вольтера и Дидро («Кандид» и «Племянник Рамо»). Боже упаси обвинять меня в «чванстве» — сравнивать себя с этими титанами. Основное содержание их — изображение нового человека, новых отношений между людьми, вопросы социалистической культуры... Герои должны быть конкретно раскрыты посредством их страстной любви к природе, музыке, философии. Подробно разрабатывая мысленно отдельные главы и положения, так рельефно я часто ощущаю будущие повести, что начинаю верить в мои творческие, может быть, возможности и в реальность создания этих повестей.

Если писать, то нужно писать подлинные художественные произведения, а не беллетристические однодневки.

Я признался тебе в одной из моих очередных фантазий. Мечтать и фантазировать — это моя привычка с раннего детства. Мечтателем и фантазером я был и остаюсь на всю свою жизнь. Я глубоко сознаю, что в осуществлении этой моей мечты имеется серьезное препятствие — язык. Я сильно забыл болгарский и не овладел в совершенстве русским языком. Одно дело писать научные и критические произведения, другое дело — писать художественные. К счастью, последний месяц я успокоился: я совершенно перестал думать об этих повестях, которым, вероятнее всего, не будет суждено быть написанными, а, следовательно, и не будет суждено увидеть свет. Но то, в чем я почти что уверен, это то, что у меня, в самом деле, может быть, имеется нечто творческое. В этой вере я опять-таки виню тебя, милый друг! Вспоминается, с каким увлечением читала ты некоторые страницы первой моей статьи об энциклопедистах и музыкальной драме (1931 год), с каким пафосом перечитывала ты отдельные места моей статьи о Вагнере (1934 г.) и, наконец, слезы, которые появились на твоих глазах, когда ты прочитала гранки моей последней статьи о Роллане. Это, я думаю, было непосредственным выражением твоей глубокой любви ко мне, от действительно может быть, встречающихся некоторых художественных и публицистических достоинств в этих статьях...

...Написал я в своем письме порядочное количество глупостей, касающихся меня. Заканчиваю свое сумбурное письмо. Попытаюсь скоро написать тебе опять. А, между тем, я с нетерпением ожидаю твои и Геночки письма. Догадалась ли ты заснять нашего драгоценного сыночка в день его первого юбилея и послала ли ты мне его карточку? Если не сделала еще это, то я тебя прошу послать как можно скорее.

Как поживает и работает Исаак1? Как... конструкция его машины для сложных математических исчислений? Проводит ли он опыты для передачи электроэнергии на большие расстояния? Передай ему привет. Я очень обрадовался, когда узнал, что Иван Капитонович (Луппол)2 выбран в числе корифеев Советской науки... Целует тебя твой Митко».

«4/VII — 39 г.

Мой милый Геночка! Меня особенно интересуют твои занятия и успехи по музыке — это замечательное искусство, которое приносит нам большие радости и так обогащает нашу жизнь.

Какие пьесы играешь, приходилось ли тебе выступать на ученических вечерах? Я уже мечтаю на много лет вперед, когда ты будешь играть мне произведения Баха, Моцарта, Бетховена, когда ты и мама будете исполнять вместе в четыре руки великие произведения музыкального искусства — оратории, симфонии, камерной музыки и, наконец, когда мы вдвоем с тобой будем также музицировать — я на флейте, ты на фортепьяно.


1 И С. Врук (1902 — 1974) — брат жены Д. И. Гачева, видный ученый-энергетик, основатель Института электронных управляющих машин.

2 И. К. Луппол (1896 — 1943) — философ, академик, главный редактор Гослитиздата.

182

...До свидания, дорогой дружочек. Пиши! Целует и обнимает тебя твой папа».

«15/VIII — 1939, Колыма, «Разведчик».

Дорогой мой дружок, много писем написал я тебе до сих пор мысленно. На каждое посланное мной тебе письмо — не менее пяти-шести писем не посланных, то есть не написанных. В своих не написанных письмах я делился с тобой моими размышлениями по вопросам искусства и литературы. Здесь, на Колыме, я имею время думать о «великих творческих эпохах» прошлого, об искусстве древних греков, о Ренессансе, о Шекспире, о классической немецкой философии и, наконец, о нашем любимейшем из искусств — о музыке. Не имея возможности слушать большую классическую музыку, я непрерывно ее напеваю или насвистываю. Я и здесь остался таким же неутомимым свистуном, как и на воле, и, по-видимому, таким же я останусь до самой моей смерти. Острую потребность слушать большую классическую музыку я удовлетворяю бедным воспроизведением ее пением или свистом.

Композитор, который особенно сильно занимает меня последнее время, — это Мендельсон. Да, да, Мендельсон. Тот же самый Мендельсон, которого «ортодоксальные» критики в свое время третировали как «Дохлую собаку», как композитора преимущественно мещанского, с ограниченным кругозором, с ограниченным мироощущением, с ограниченным творческим диапазоном, с ограниченными идеями, с мелкими страстями, с низменными чувствами.

Эта горе-концепция, собственно говоря, насколько мне известно, никогда не развивалась в печати, но в личных беседах часто приходилось слушать подобные благоглупости и оценки об одном из величайших симфонистов прошлого, и, к сожалению, был короткий период, когда мы с тобой тоже платили известную дань этой «критике». Между тем, проблема Мендельсона, на мой взгляд, является одной из важнейших, которые ожидают свое скорейшее разрешение.

Мендельсон и Чайковский — крупнейшие симфонисты после Бетховена. Но симфонизм Мендельсона, мне кажется, ближе к симфонизму Моцарта, чем к симфонизму Бетховена. Мендельсон — прежде всего поэт, один из самых больших поэтов музыкального искусства, которого когда-либо родило человечество. О, в нем отсутствует героический симфонизм Бетховена, в нем отсутствует также трагически мятущаяся фантазия Чайковского («Франческа да Римини»), он более стройный, более спокойный, более «классический». В нем также бушуют страсти, но это не страсти Микеланджело, Шекспира, Бетховена, а страсти Рафаэля — Моцарта Аналогии эти, может быть, неудачны: каждая аналогия — условна. Выражаясь точнее, страсти Мендельсона это... страсти особого рода, несколько приглушенные, не горькие всхлипывания, не трагические стоны и выкрики, а тихие рыдания, несколько сдержанные и придавленные. Но от этого они не перестают быть рыданиями. Радости Мендельсона — это не ликующее торжество победителей в трагической схватке с судьбой, это не удаль и буйство народной пляски, это радость «Сна в летнюю ночь» и «Морского штиля и счастливого путешествия»... то есть радость мечтательная, романтическая. Если сверкающие при палящем июльском солнце горные ледяные вершины центрального Кавказского хребта — эта могучая, страшная и величественная горная симфония — всегда в моем сознании ассоциировалась с могучим, страшным, величественным гением Бетховена (да, да, Бетховен кажется страшным в своей титанической мощи; вспомним Чайковского и Гёте о Бетховене), то теперь Мендельсон мне кажется похожим на те же горные ледяные вершины Кавказского хребта, только озаренные нежными, ласкающими фиолетовыми лучами луны. Мне — старому альпинисту и скитальцу — не раз приходилось неметь от восторга и очарования, как от первого, так и от второго зрелища. Взволнованное дыхание Мендельсона в его Итальянской и Шотландской симфониях, в его «Сне в летнюю ночь», в его изумительном Скрипичном концерте так непосредственно передалось мне, так меня захватило, что, когда я думаю о нем, когда я напеваю или насвистываю отдельные куски его произведений, я испытываю подлинную великую радость, я волнуюсь так, будто я слышу эти произведения исполненными симфоническим оркестром в Большом зале Консерватории.

Бесчисленны и многообразны формы воплощения прекрасного, любовь к Бетховену не должна мешать нам любить Мендельсона и Чайковского. Преклонение перед гением Мусоргского не должно мешать нам преклоняться также перед гением Бородина и Римского-Корсакова. А вот Брамса я не люблю: это эпигон и эклектик. Именно потому, что он эпигон и эклектик, презирали его Вагнер и Чайковский.

183

Каждый из великих композиторов прошлого обогащал музыкальное искусство, вкладывал в него нечто свое собственное, присущее ему одному и оригинальное, открывал новые пути, новые перспективы развития его. Благодаря им наши представления и понятия о прекрасном расширяются, углубляются, обогащаются. В их творчестве мы рельефно ощущаем то качественное многообразие прекрасного, которое является источником столь больших радостей, глубоких эстетических переживаний и наслаждений в нашей жизни. Чем шире и разнообразнее ощущение прекрасного, тем разнообразнее и богаче наша духовная жизнь.

Пишу тебе все это, милый друг, желая лишний раз поагитировать в пользу Мендельсона. Знаю, что Мендельсон не нуждается в агитации вообще, но зато нуждается в агитации специфической. Я думаю, что Мендельсон является замечательной темой для будущей твоей научной работы. Я думаю, что теперь у тебя может быть не так много свободного времени для научной работы, но покидать ее надолго — это просто преступно по отношению к самой себе. Понемногу необходимо всегда уделять соответствующее время для научной работы. Во-первых, необходимо выбирать тему, а затем постепенно подготавливать ее. Для того чтобы работа была плодотворной, нужно влюбиться в выбранную тему, и это явится залогом того, что работа получится яркая и талантливая. Зная твое яркое дарование и твою богатую талантливость, которую я ничуть не преувеличиваю и которую ты, к сожалению, недостаточно оцениваешь и осознаешь, я более чем убежден, что ты можешь написать прекрасную, достойную Мендельсона, монографию. Только, во-первых, нужно полюбить его и, во-вторых, работать. Творчество его не так велико. Кроме знакомых нам симфоний и увертюр... он написал замечательную ораторию «Илья», которую я когда-то слушал в Берлине, и еще фортепианные произведения, плюс камерную музыку. Сама биография его очень интересна, хотя биографиям уделять большое внимание вообще не надо.

Писать в пользу Мендельсона больше, я думаю, нет надобности. Его творчество само за себя говорит. Я хотел лишь обратить твое внимание на этого замечательнейшего среди композиторов прошлого. А написать книгу о нем нужно. Справиться с этой благородной задачей ты, бессомненно, можешь. Тему первой твоей книги о Бизе дал тебе, если не ошибаюсь, я. Думаю, что ты не раскаиваешься в выборе. Было бы неплохо — трезво оценив все доводы за и против — разрешить этот вопрос в положительном смысле и приступить к работе.

Вообще, милый друг, нужно смелее, нужно побольше дерзать. Может быть, ты побоишься... Но бояться не за что. Нужно... смело бросаться в дальнее плавание, и, будь более чем уверена, что ты преодолеешь стоящие на твоем пути трудности и благополучно причалишь к поставленной перед тобой цели.

Начал я настоящее письмо давно и написал его большую часть, когда получил твои два и Геночкино письма. Я им несказанно обрадовался и читал их бесчисленно много раз. Строки, посвященные твоим посещениям концертов, меня глубоко взволновали. «Франческа да Римини» — это вершина творческого гения (а не Шестая симфония) Чайковского. Мне приходится лишь мечтать о ней и о нем. Я не думаю, что ты поступаешь правильно, когда так сильно отдаешься гранкам и корректурам и вообще твоей издательской работе. Кроме нее, имеется и научная — и ее нельзя ни в коем случае забывать. Пора несколько ослабить первую и усилить вторую. Что касается добавочного материального заработка, — то ты здесь можешь использовать свое живое слово и свое перо, которыми ты прекрасно владеешь, и они тебе дадут больше удовлетворенности и создадут тебе лучшую материальную основу, чем корректуры и издательство вообще. Оставаясь работать в издательстве, ты должна так или иначе уменьшить работу в нем и увеличить работу научную.

Что касается нашего Геночки, его учеба в музыкальной школе даст ему лишь музыкальную технику. Подлинная лаборатория его художественного формирования — дома: для Геночки величайшее счастье иметь такую замечательную маму, как ты. Будет ли он музыкантом — это не важно; бесспорно то, что он посвятит себя художественной области.

Я здоров. Письмо Георгию (Димитрову) и Василию (Коларову) послал в начале мая. Заявление Верховному Прокурору СССР — в середине июня. Флейта уже получена в Оротукане, и на днях ее ожидают сюда. Огромное спасибо. Прошу послать срочно ноты: все этюды, вальсы, прелюдии я ноктюрны Шопена (для фортепиано), «Арлезианку» Бизе (тоже для фортепиано), тридцать две Вариации Бетховена (ко-

184

торые ты когда-то играла), скрипичные концерты Бетховена и Мендельсона и вообще — все ноты для скрипки, которые у нас имеются. Вели можно, песни Шуберта — Баркаролу, Серенаду, «Маргариту за прялкой». Книги: «Пиквикский клуб» Диккенса (советское издание на английском языке, издательство «Иностранный рабочий»), трехтомник Гейне на немецком языке (в том же издательстве), словари карманные: англо-русский, немецко-русский и французский, курсы французского и английского языков, курсы музграмоты и гармонии, «Витязь в тигровой шкуре» Руставели, «Кобзарь» Шевченко, «Энеида» Котляревского (обе книги в украинском оригинале, купить в магазине «Украинская книга» на улице Горького или выписать их в Харькове у Маши1, «Записки охотника» Тургенева, «Воскресение» Толстого (у нас имеются). Вещи-продукты: — Витамин С (побольше), молочный — 4 — 5 кг и яичный порошок 2 — 3 кг, шесть носовых платков, одну пару шерстяных носков, одну пару теплого белья.

Целую тебя много, много раз, твой Митко.

Почему не пишешь ничего о маме? Я послал ей до сих пор три письма через тебя. Напиши обязательно о ней. Ты живешь во всех трех комнатах, или потеснили тебя в две?»

«37/VIII — 39 г.

Моя дорогая Мирочка! Посылаю тебе копию с моего заявления Верховному Прокурору. Когда ты его получишь, ответь мне телеграммой: «августовские письма получила». В письмах об этом не пиши. В письмах к Коларову и Димитрову, в заявлении тоже изложена подробно история с моим арестом и осуждением. Ты можешь сделать и соответствующие выводы лично для себя и вообще. Я невинен и прошу к себе справедливости. А пока я работаю в лагерях на тяжелых работах. Правда, в последнее время получил легкую работу, но ее можно сменить и на тяжелую. С получением флейты изменится и облегчится мой физический труд здесь, но ее пока еще нет, как не получена также четвертая (т. е. последняя с прошлого года) ноябрьская посылка с продуктами и вещами. Что касается денег, то я их получил — все три перевода с прошлого года — 100+150+100 — всего 350 р. Большое тебе спасибо. Посылки, кроме того, о чем тебе написал, не посылай. Лучше стоимость их превращай в деньги. Они мне здесь более полезны, чем посылки. Пошли мне книги, которые я тебя прошу, особенно руководства по английскому языку и гармонии.

У меня голова продолжает лихорадочно работать и, по-видимому, будет продолжать работать здесь до тех пор, пока не получу свободную возможность творить. Тогда уж она заработает еще лихорадочнее. Но это «тогда» — пока уравнение со многими неизвестными. Правда, я делаю все зависящее от меня, чтобы в минимальных размерах продолжать интеллектуальную жизнь — редким чтением отдельных случайно попадающихся книг, журналов, но это лишь ничтожнейшая доля того, что голова жаждет.

Живя на далеком севере, я больше, сильнее и страстнее стремлюсь к Роллану, мечтаю о нем. Пусть школьные литературные учителя, которыми чаще всего бывают профессора вузов, говорят «Мне не нравится Роллан» потому-то и потому-то. Мне часто приходилось слушать это среди своих коллег-западников. Ну что же, Роллан не без недостатков, как и Толстой, как и Франс, как и Бальзак. Но его недостатки — от его величия, а не от его ничтожества, в то время как подобная критика есть результат ничтожества. Выполнив этот свой священный долг к моему учителю, только тогда я смогу приступать к осуществлению новых творческих планов и замыслов, которыми у меня голова буквально кишит и (которые. — Г. Г.) мешают мне спокойно спать. Горький когда-то и где-то говорил: «Если у тебя в голове заведутся вши, это, правда, неприятно, но если в ней зародятся и мысли — как будешь жить?» (Цитирую на память, за точность не ручаюсь.) И вот мысли, творческие мысли меня терзают уже полтора года беспрерывно. И если я снова получу возможность писать — о, на этот раз я не буду так легкомыслен, каким был я раньше, особенно в моих первых печатных работах. Но довольно морочить тебе голову моими мечтами и планами о творчестве. «Голодной курице просо снится» говорит старая поговорка. И неужели долго мне будет сниться это просо, неужели же долго буду я мечтать о творческом труде, неужели я «враг народа» и должен пропадать в далекой и холодной Колыме?


1 М. С. Брук - сестра жены Д, И. Гачева.

185

Нет, я не «враг народа», а коммунист, который благодаря какому-то страшному и до сих пор необъяснимому мне стечению обстоятельств арестован и осужден на 8 лет заключения в дальних лагерях. Я верю в разум и справедливость партии, и ошибка со мной (и не только со мной) должна быть исправлена соответствующими органами.

В тюрьме я впал в тяжелую физическую и моральную депрессию и подписал на себя клевету. Пусть т. т. Димитров и Коларов, мои друзья — ты, Георгий и Дима ие вините меня за это! Я не железный человек, а просто человек, отсюда и слабость, допущенная мною в тюрьме. Ленин умел прощать Некрасову, когда в его лире звучали иные, фальшивые звуки. О, я не Некрасов, но моя «лира» в тюрьме фальшиво (и я бы сказал, трагически) забренчала. Собственно говоря, я в этом невиновен, а скорее винить здесь конкретно обстановку, в которую я попал. Поэтому я считаю, что имею право просить — т. Димитрова и у Коларова и у вас менее строгое отношение к себе. Во имя той, хотя бы и небольшой пользы, которую я еще могу принести в строительстве советской и болгарской культуры, — сделайте все от вас зависящее и освободите меня!

Целует тебя много раз твой Мягко.

Береги библиотеку. Сохрани без исключения все мои рукописи, записки, конспекты — и старые, и новые».

«3.XI — 39

Дорогой мой друг. Получил твою последнюю телеграмму. Огромное тебе спасибо за твои хлопоты о пересмотре моего дела. Твое последнее сообщение, что мое дело уже затребовано Прокуратурой Союза для пересмотра, меня сильно обрадовало. Тем с большей силой, постоянством и упорством заработала опять моя голова. Вот уже свыше полутора года, как я нахожусь во власти одной думы, думы о творчестве. Иногда это мне кажется смешным, каким-то комичным прожектерством или беспочвенным фантазерством и мечтательностью. Однако, взвесив все доводы за и против, я прихожу к убеждению, что это не является ни тем, ни другим. Наоборот, чем тяжелее становится на душе, тем более безудержно и страстно стремлюсь я к творчеству.

...Оно не дает мне покоя, отгоняет прочь мой сон, и голова лихорадочно работает, буйствует, неистовствует...

Но не о творчестве вообще думаю теперь я, а о художественном творчестве, о художественном произведении, написание которого явится главной, если и не единственной задачей остающейся моей жизни. И произведение это должно быть посвящено болгарскому революционному народу. Та национальная гордость, о которой писал когда-то Ленин, национальная гордость болгарского революционера и коммуниста, о которой так пламенно говорил Димитров в Лейпциге, является теперь главным стимулом моих творческих устремлений. И в самом деле, есть чем гордиться — гордиться болгарским народом, который родил такие мощные фигуры, как Ботев и Левский1, гордиться болгарским коммунистическим революционным движением, возглавляемым славной партией тесняков, гордиться замечательными вождями болгарского и международного рабочего революционного движения, как Благоев и Кирков2, Коларов и Димитров. И вот рядовой сын болгарского трудового народа мечтает о том, чтобы все свои силы литератора направить на служение этому народу. И служение его должно вылиться в форму художественного памятника этому народу. О, это сказано слишком громко и нескромно!

А смогу ли справиться с этой тяжелой и ответственной задачей? Вот главный вопрос, который меня одолевает. Вечное и неумолимое «to be or not to be» («быть или не быть») — вот вопрос. Пишут многие, но пишут серо, убийственно скучно, без обобщенных идей, героев, образов, событий. Наблюдая через узенькую щель маленький кусочек действительности, они беспомощно копаются в своем миниатюр, ном внутреннем мирке и пишут что-нибудь и как-нибудь, скорее пописывают. И находятся издатели, которые печатают эту бездарную продукцию.


1 Христо Ботев (1849 — 1876) — болгарский поэт-революционер; Василлевский (1837 — 1873) — вождь болгарского национально-освободительного движения против турецкого ига.

2 Димитр Благоев (1856 — 1924) — основатель социал-демократической партии в Болгарии; Георгий Кнрков (1867 — 1919) — один из основателей марксистского движения в Болгарии.

186

Разумеется, писать так нет никакого смысла и никакой пользы. Это, главным образом, и останавливало меня, хотя мысль о творчестве беспокоит меня уже давно, с 1932 года. Я вообще не торопился с решением этого важнейшего в моей жизни вопроса. Нужно было многому научиться, узнать и, главным образом, понять и глубоко освоить... процессы, закономерности явлений, суть вещей, глубоко проникнуться и почувствовать величие замечательных завоеваний человеческой культуры, начиная с древности и кончая нашими днями, которыми гордится человечество. Здесь не идет речь, чтобы освоить все, а главное, определяющее, существенное. Но, когда мне будет дана возможность, я на ходу ликвидирую (пробелы. — Г. Г.). Главное то, что, как мне кажется, я дошел до известной ступени развития, когда можно сказать «пора начинать».

Правда, это несколько поздно. Мне скоро исполнится 38 лет, а пока я получу свободу, а значит, получу возможность и писать (не печататься, а писать, печататься — будет зависеть от многих еще обстоятельств), пройдут еще несколько лет, и мне будет 40 или 40 с лишним. Возраст весьма солидный для «начинающего» писателя! Ну что ж, придется горько мириться с этим фактом, тем более что в истории литературы были люди, которые начинали и позже, как Стерн, например.

Твое последнее письмо (и телеграмма) меня сильно обрадовало и огорчило в то же время. Милый друг, я два раза писал тебе о том, чтобы ты устраивала свою Личную судьбу, как тебе заблагорассудится, только и исключительно потому, что моя судьба впереди — уравнение со многими неизвестными, одно из которых, как мне тогда казалось, решает задачу в смысле отсиживания полного срока, хотя я и не виновен. Я не хотел, чтобы ты и Геночка страдали из-за меня, как бы я вам ни был дорог. Я пострадал, так зачем же и вам страдать? Вот, мои единственные, и никакие другие соображения, когда я писал это, не были и не могли быть.

Дорогой мой Миренок, ты мой лучший друг, и моя страстная мечта — поскорее вернуться на волю, к тебе, к Геночке, к моим друзьям, к творчеству. Твои хлопоты по моему оправданию и освобождению меня радуют и трогают до слез. Неужели я смогу в будущем году вернуться к вам? Это будет величайшее счастье в моей жизни. Мысли и мечты об этом меня так сильно волнуют, что часто совершенно не могу уснуть. Раз дело затребовано Прокуратурой Союза на пересмотр — то решение Прокуратуры не может быть иным, чем положительным. Коларову и тебе моя благодарность и признательность до конца моей жизни.

Подробнее о моем будущем произведении — через десять дней. Я теперь им одержим, как сумасшедший. Больше посылок не посылай. Они плохо движутся. Целую и обнимаю вас — ваш Митко».

«20/XI — 39, «Разведчик».

Мой дорогой друг, посылаю тебе копию моего заявления в Верховную Прокуратуру СССР. Написал я его мелким и неразборчивым шрифтом. Поэтому прошу переписать отчетливо и передать его по назначению.

Пишу тебе теперь быстро, только по-деловому, хотя имеется многое, о чем хотел бы тебе написать относительно моих творческих мечтаний, но теперь времени у меня нет. Это сделаю позже.

Во-первых, три посылки я еще не получил — первая от 15 ноября 1938 г., вторая — флейта и третья — летняя с этого года. Больше посылок не посылай. Затребуй стоимость этих посылок обратно в почтамте, и баста. Деньги — получил все переводы. В прошлом году 100+150, в этом году 100+50, всего 400 р. Если у тебя имеется возможность, посылай мне в среднем по 40 — 50 рублей в месяц.

Пиши, как отдохнула и как работаешь — читаешь ли много, и главное — пишешь ли и о чем? Читал в «Огоньке» объявление — реклама о витаминизированном рыбьем жире — очень полезно для детей. Наш сыночек должен выпить, по меньшей мере, 3-4 литра зимой этой лечебной жидкости. Нужно его приучить пить рыбий жир. Это не менее полезно и для тебя, милый друг. Вы можете соревноваться, и это было бы для обоих очень полезным делом. Мне кажется, что так Геночка лучше подтянется.

Я здоров. Чувствую себя хорошо. Здесь зима на полном ходу, морозы до 40 гр. и выше. Снег — по колена...»

«19/VIII — 1940 г.

Моя дорогая Мирочка! На днях исполнилось два года моего лагерного существования, и начался третий. Юбилей не из радостных, но ничего не поделаешь. Тем не менее, в смысле здоровья — итог весьма положительный: физическая работа гор-

187

няка почти совершенно излечила мои головные боли и ненормальности в работе желудка. Во-вторых, северная жестокая зима значительно закалила мой организм. К ней я уже был подготовленным моими альпинистскими занятиями на протяжении ряда лет. Мои хождения по Кавказу пошли на пользу. О другом, о духовном росте можно и не говорить: я застыл на одном месте. Вернее, я потерял многое из того, что раньше знал хорошо или неплохо, — память значительно ослабела. Вся моя духовная жизнь за два года состояла в прочтении нескольких книг классиков и советской литературы, отдельных номеров «Огонька», изредка устарелые газеты и все. Последние месяцы я с трудом достал учебник английского языка Кобленца (у которого когда-то занимался) и здесь его скоро прошел. Я чувствую, что подготовка моя по английскому языку мне уже свободно позволяет читать без помощи словаря любую политическую и научную книгу и более доступную художественную. Мне нужно выучить еще 500 — 1000 слов (а это дело пустяковое, на месяц-полтора, не больше), чтобы свободно читать художественную английскую литературу в оригинале. Но это будет сделано когда-нибудь на воле, но когда?

На днях я получил твое июньское письмо. В прошлом месяце — твое январское, а несколько раньше — весеннее. Все они меня сильно обрадовали. По прочтении июньского письма я долго не мог уснуть. Но потом усталость взяла верх и я, наконец, заснул. То, что Коминтерн дал положительный отзыв обо мне в Прокуратуру Союза и Миша обещал содействовать, может сыграть решающую роль в моем освобождении. Но, по правде говоря, я на этот счет не делаю себе никаких иллюзий и терпеливо готовлюсь к третьей колымской зиме. Именно: дело в очередности и сроке. А пока нужно ждать и ждать. Правда, я часто прочитываю для себя замечательные стихи Байрона — Лермонтова:

Пусть будет песнь моя дика.

Как мой венец.

Мне тяжелы веселья звуки,

Я слез хочу, певец,

Иль разорвется грудь от муки.

Часто также напеваю тот же романс Глинки «Сомнение» (который ты со слезами в глазах наигрываешь на рояле), особенно последний заключительный мотив «я плачу, рыдаю». Но все же стараюсь превозмочь эти звуки и направить свою мысль... по направлению мечтаний. Я, как и был, так и остался мечтателем. Мечтателем я, по-видимому, и умру. Об этом можно написать целую лирическую повесть. Но теперь не место об этом болтать. Теперь к делу.

Я очень, очень рад, что ты была привлечена читать лекции в публичном лектории МГУ. Браво, молодец! В том, что лекции прошли успешно, я не сомневаюсь и надеюсь, что в будущем сезоне ты будешь привлечена читать, например, о Визе и Шуберте. Кстати, ты ничего не пишешь о твоей работе над Шубертом и намерена ли ты дальше писать книгу о нем. Что касается твоей работы в Музпединституте — это великолепно. Только как бы тебе вырваться из Музгиза? Неужели нельзя будет уменьшить или освободить тебя от технической читки гранок и корректур и использовать тебя на более существенную работу по редактированию книг? И вообще — не думаешь ли ты поставить вопрос об окончательном уходе из Музгиза?

Теперь о моей точке помешательства. Если меня спросили бы десять лет тому назад: думаю ли я написать когда-либо художественное произведение — я бы дал отрицательный ответ на этот вопрос. Если это сделали бы пять лет тому назад — я ответил бы «может быть», но больше думал бы «против», чем «за». Если бы меня спросили теперь, то я дал бы утвердительный ответ. Написать художественное произведение — главная и единственная задача оставшейся моей жизни. Начну я его, когда выйду на волю — через год, два, три или пять лет (если вообще я доживу до моего второго рождения), а закончу его, будучи уже стариком. По моему замыслу, я должен работать над моим «Борисом Огневым» (так думаю я назвать его) не менее 10 — 12 лет. Это должен быть роман в четырех-пяти частях. О замысле, основных идеях его, об его плане напишу тебе в следующем письме. А пока у меня будет следующая настоятельная просьба к тебе и Георгию (Караджову. — Г. Г.). Георгий когда-то мне рассказал очень образно я сильно об одном из важнейших событий в предсентябрьском периоде революционного движения в Болгарии — окружной партийной сходке в городе Долна-Джумая (по-болгарски — «партийный собор»), на котором выступил от ЦК Кодеров. Здесь дали друг другу бой две силы: КП Болгарии и реакцион-

188

ная Македонская Организация. В этом двубое победительницей вышла первая. Этот политически напряженный и полный драматизма партийный собор должен занять одно из центральных мест в первой части романа. Моя просьба состоит в следующем — чтобы Георгий (Караджов) написал как можно подробнее об этой партийной сходке (так подробно, как он мне о ней когда-то рассказал), примерно страниц 40 — 50, не меньше, или же, если он очень занят или ленится, — пускай он тебе о ней подробно расскажет, а ты как можно подробнее запиши его рассказ. В крайнем случае, можно прибегнуть к помощи стенографистки — это будет стоить не больше 40 — 50 рублей. Вы, может быть, посмеетесь оба над этой моей просьбой, но к этому я отношусь очень серьезно, потому прошу вас отнестись так же серьезно. Дело в том, что Георгий в любой момент может быть послан куда-нибудь на работу (послали же Крума1) и тогда этот замечательный и волнующий материал для меня отпадет.

Думаю, что Хильда возьмет шефство над занятиями Геночки по-немецки с таким расчетом, чтобы в течение нескольких лет мог бы прилично разговаривать и изъясняться по-немецки. Не беспокойся, что деньги не дошли до меня. Я обошелся без них, и ничего. В последнем письме я тебе писал, что мне послать. В начале зимы мы получили здесь валенки, ватные телогрейки, брюки и пальто (бушлат), теплую шапку, так что обеспечены необходимым».

«18/XI — 40 г. «Разведчик».

Моя милая Мирочка. Я очень рад, что ты в этом месяце получила небольшую весточку обо мне, хотя и не непосредственно от меня: начальник лагеря ответил на твою телеграмму, что я жив, здоров и что нахожусь здесь же. Это вообще хороший способ осведомления обо мне. Если и другой раз повторится такая же история — продолжительное неполучение известий от меня — посылай официальный запрос обо мне в лагерь. То, что ты не получаешь мои письма и телеграммы, — этому вина отдаленность нашего края и нерегулярность работы здешней почты. Но с этим я ничего не могу поделать.

Большое спасибо за витамины С. Первую посылку я получил в августе, вторую не получил — она пропала здесь. Ну, потеря небольшая. Деньги — 50 р. тоже получил, а 100 — еще нет. Впрочем, о деньгах не беспокойся. Пускать их в употребление здесь не на что.

В последнем письме ты пишешь весьма утешительные новости: Коминтерн дал положительную характеристику обо мне, Миша, парторганизация обещали оказать содействие. Это все очень хорошо, но вот уже год, как мое дело затребовано на пересмотр, а оно еще не движется. По правде говоря, я не делаю себе никаких иллюзий относительно скорого пересмотра моего дела, и мысленно и психологически подготовил себя ждать и ждать — год и два. Скоро три года, как я нахожусь в заключении. Пройдут еще два — будут пять, а там останутся еще три. Ну что ж, судьба. А пока я интеллектуально хирею. Я жадно цепляюсь за любую книгу и журнал, которые здесь редко попадаются, и когда читаю, я начинаю чувствовать, что я мыслящий человек, который когда-то сам писал и творил, если можно так выразиться. Но из месяца в месяц я чувствую, как погружаюсь на дно. Если гениальный Чернышевский за 20 лет тюрьмы, каторги и ссылки скончался духовно и творчески, то что можно сказать о рядовом человеке, как твой покорный слуга?

В августе месяце я начал писать тебе большое письмо — страниц на 10 — 12, где я подробно останавливался на плане моего «будущего произведения». Написал я порядочно, и мысли там, как мне казалось, были весьма интересные. Недавно эти страницы пропали, и так я не успел дописать и послать тебе это письмо. Особо жалеть не приходится. Я больше не думаю ни о каких «будущих произведениях», а, наоборот, думаю о весьма реальных и материальных вещах, как напр., о жирах, белках и концентрированных углеводах, которых здесь не достать. Поэтому я обращаюсь к тебе с просьбой прислать мне их посылками. Я это делаю не без боли в сердце. Во-первых — это и у вас не так уж в большом изобилии, во-вторых — по ценам рынка — это стоимость.

Видишь — я еще жив и думаю еще жить, вернее — бороться за жизнь. Насчет моего дела — ну что же, — будем ждать...

Что касается твоей работы — то ты сделай все возможное, чтобы, наконец, уйти из Музгиза. Здесь Миша (Храпченко) должен тебе помочь. Перейди только на пре-


1 Крум Кюлявков (1893 — 1956) — болгарский писатель-коммунист, друг Д. И. Гачева.

189

подавательскую и лекторскую (в филармонии) работу. Об этом я уже тебе раз писал. Мне очень больно, что ты так много работаешь, Выход один — покинуть Музгиз. Раз ты освободила домработницу — это значит, что материально тебе приходится туго.

Когда тебе писал выше о посылках, делал я это с болью. В общем, пошли мне одну посылку, и хватит. Пиши мне о Диме, Георгии, Исааке и поподробнее о Геночке. Его почерк становится уже более или менее определенным и весьма характерным. Бесспорно, растет человек. Нужно его закалить. Нужно ежедневно освежать тело и держать его в бодрости. Применять больше рыбу, горошек — это очень вкусная и очень питательная вещь.

Теперь один совет, который может быть утопичен. Для укрепления твоего и Геночкиного организма было бы очень полезным пройти курс кумысолечения летом будущего года в Башкирии. Расходы на дорогу туда и обратно на обеих — 250 — 300 р. Снять комнату в деревне какой-нибудь на Белой — это сравнительно недорого. Там имеются деревни, где люди лечатся кумысом независимо от санатория. Кумыс там стоит сравнительно недорого. Что касается продуктов питания — тоже. Природа — река Белая, сосновые леса, пляжи и сравнительно дешевая жизнь. Поговори с Успенской или с кем-нибудь из Башкирской Студии Консерватории и узнай об условиях и возможностях поехать на лето туда. А польза от кумыса — огромная. Для вашей поездки в Башкирию можно пожертвовать мои посылки. Пиши мне побольше и не торопись. Целую и обнимаю тебя крепко и много раз. Твой Митко.

Послала ли маме мои несколько короткие письма ей? Это для нее документ, что я жив и здоров».

«29/ХII — 1940 — 12/1 — 1941.

Мой дорогой друг! Пишу я тебе нечасто. Это — пятое письмо с весны. Чаще писать не могу. Вот уже четвертый-пятый месяц, как я начал длинное письмо, в котором я подробно тебе рассказываю о плане моего будущего произведения, но это письмо я тебе пришлю, вероятно, через месяц-два. Я уже, по-видимому, изрядно надоел со своей навязчивой идеей, но ты меня прости. Видишь, я выдумал себе какой-то иллюзорный мир, с ним я сжился в моих мыслях и фантазиях, и иногда мне кажется во сне и наяву, что вот то, о чем я мечтаю, оно и есть в действительности. Но это всего короткие мгновения, которые исчезают, а затем еще ярче выступает настоящая действительность. Иногда мне кажется, что я не учился 22 года, не окончил два высших учебных заведения, не готовился к культурно-просветительской деятельности, никогда не знал счастья борьбы, труда, настоящего творческого труда, ничего не читал, не писал, ничего не видал, ничего не слыхал, не знал ни Толстого, ни Рембрандта, ни Бетховена и Чайковского, что я не глотал жадно европейскую гуманистическую культуру — там, на Западе, и у нас в СССР, не изучал иностранные языки. Все это, может быть, и было когда-нибудь, но в отдаленном прошлом, которое уже забыто, воспоминания о нем стерты, стерта также острота былых впечатлений и переживаний. И не это как будто было основное в моей жизни, а нечто иное, а именно: лопата и тачка, топор и пила, что я с ними сжился или, вернее, поженился с давних пор, с юности, и стал уже профессионалом в этой области. И все-таки подсознательное, т. е. сны, меня часто будоражат, вырывают меня из автоматичности, т. е. ставшей уже привычной мне новой профессии, и переводят меня в замечательное прошлое. О, часто, очень часто во сне я разговариваю и с тобой, и с Геночкой, и с моими друзьями, и с мамой. А вот недели две тому назад мне снился удивительный сон. Снился мне Чайковский. Он шел по длинному коридору, сравнительно еще молодой, и почему-то был без бороды. Шел он быстро. Я его догнал, взял тепло под руки и стал ему, волнуясь, говорить об его творчестве, об огромном воздействии его музыки надо мной с самых юных лет до сегодняшнего дня. Я говорил, как мне казалось, очень красноречиво и страстно, и это, по-видимому, несколько тронуло его. Он сказал несколько теплых слов и быстро удалился. Этот сон-мираж настолько глубоко меня взволновал, что я до сих пор, вспоминая о нем, вздрагиваю.

Последнее время я много думаю о моем старом учителе — Вагнере. Помнишь, в его героической жизни был период, когда он, затравленный клеветниками, преследуемый кредиторами, впавший в отчаяние, что его великое и благородное творческое дело останется неосуществленным, нашел убежище в Вене. И вот в этот момент духовной депрессии является к нему баварский посланник, который его спасает, и для великого композитора начался последний, торжествующий этап его жизни и творческой деятельности.

190

Ну, довольно музыкальных фантасмагорий и поговорим о чем-нибудь более реальном. Уже благополучно прошла первая половина моей третьей колымской зимы. Я уже настолько закалился и приспособился, что морозы перестали пугать меня. Моя альпинистическая закалка в прошлом здесь сказалась благоприятно. С головными болями дело обстоит тоже хорошо. Плохо обстоит дело с сердцем. Оно основательно и безвозвратно попортилось, и попортилось настолько серьезно, что сегодня, хотя и выходной день, и я отдыхаю, оно, бедняжка, все еще беспокойно и тревожно бьется и играет. Этот факт меня бросает в весьма печальное раздумье. С головными болями можно прожить и до старости, но с плохим сердцем это невозможно. Между тем, была бы воля, я смог бы, как мне кажется, кое-что еще сказать и сложить на бумаге. Вот-вот, была бы воля. Скоро окончатся три года моего заключения, и все еще не рассеяны туманы около моего дела». В телеграммах и письмах ты меня не утешай и скажи правду — могу ля я надеяться на оправдание и реабилитацию в течение идущего нового года? Я взрослый человек, я мне можно говорить правду. Миша лишь обещал оказать содействие или он уже сделал что-либо реальное здесь? Встречаешься ли с Коларовым, и что он говорит о перспективах освобождения? Читала ли характеристику Коминтерна обо мне? Мне вообще очень больно, что тебе, бедняжке, приходится так много времени и сил тратить... И окупятся ли они?

Начал письмо в прошлом году, кончаю его в этом. Почему-то давно уже не получал письма. Последнее — от 19/IX — 40. Неужели мысль о том, живу ли я или нет, — тебя останавливает писать? Нет, милая, я жив и здоров и хочу еще долго жить. Правда, последнее мое желание будет зависеть от того, насколько скоро я вернусь на волю.

Пиши мне о своей работе. Закончила ли очерк о Шуберте? Это замечательная тема для книги. Пиши о росте Геночки — подробнее. Его нужно закалять и закалять».

«17/11 — 41.

Моя милая Мирочка, я сильно огорчен тем обстоятельством, что ты не получила мои прошлогодние письма (4) и телеграммы. Твое последнее письмо от сентября меня глубоко взволновало: ты меня считаешь уже умершим! С тех пор ты мне больше не пишешь: напрасно писать мертвому, не так ли? О, мой милый друг, я живу, и еще буду жить. Поэтому рассей мрачные мысли, которые тебя одолевают, и начни писать почаще.

Мое дело разбирается долго, очень долго. По-видимому, его скоро и не разрешат. Мысленно я настраиваюсь сидеть и сидеть. Я уже достаточно закалился переносить суровую колымскую зиму. Я работаю на открытых работах — на заготовке и перевозке леса и дров. Работал на морозах до 66 гр. по десяти часов, и видишь — даже не простудился. О головных болях я забыл почти. Но то, что я основательно попортил, — это сердце. Два с половиной года как я, за исключением непродолжительного времени, работаю на тяжелых работах. На них я испортил свой «пламенный мотор». Когда-то я думал или надеялся спасать свое здоровье, участвуя в художественной самодеятельности... Но здесь искусством мало интересуются, и с мая прошлого года совсем оно у нас прекратилось. А работать еще несколько лет на тяжелых работах у меня не будет хватать сил: сердце окончательно испортится. Между тем, когда выйду на волю, мне нужно еще кое-что сказать, написать. А для этого нужно хотя бы два десятка лет. Работать и дальше так — об этом и мечтать не придется. Поэтому я очень серьезно думаю об одной важнейшей проблеме — о колонизации. Колонизироваться — т. е. перейти на положение вольного в специальных колонпоселках на Колыме — для меня это вопрос жизни, спасти здоровье и выполнить, наконец, ту творческую задачу, в исполнении которой я вижу смысл моей оставшейся жизни. Разрешение моего дела может затянуться. Поэтому я решил написать соответствующее заявление Наркому Госбезопасности о моем переводе на положение колонизированного. Собственно говоря, это делается и здесь в отношении некоторых отличников производства — стахановцев непосредственно местным начальством лагерей Колымы, но какой я могу быть стахановец с моим больным сердцем! Поэтому нет оснований надеяться на местное разрешение этого вопроса. Ты со своей стороны поговори с некоторыми товарищами, посоветуйся с ними и сама, если считаешь это возможным, подай соответствующее заявление НКГБезопасности. Но твое и мое заявления без соответствующей серьезной и авторитетной помощи со стороны некоторых авторитетных товарищей могут остаться без последствия. Одним словом, я тебе создаю новые хлопоты, опять терять время, нервы, энергию. Ну, милый друг, тебе виднее.

191

Если стоит это делать — начинай, если не стоит — ну что ж — примиримся и будем ждать то или иное решение прокуратуры.

В прошлом году я тебе писал в письмах и телеграммах не посылать мне посылок, не желая вводить тебя в лишние расходы или кормить колымских почтовых воров, т. к. некоторые посылки пропадали. Теперь я решаюсь просить тебя обеспечить меня одним лишь дорогим и здесь дефицитным продуктом — жиры. Я знаю, что это будет стоить немало денег, особенно теперь, когда продукты подорожали. Я несколько истощал, к тому еще у меня началась цинга. Повторяю, только началась — еще ничего страшного нет. И мне нужно подкрепиться. Пишу тебе с болью об этом и решаюсь просить помочь. Четыре посылки одного только сала (30 — 35 кг, средне по 100 грамм в день) могут меня обеспечить на год. Поэтому я тебя прошу со дня получения этого письма до лета или осени послать мне эти посылки. Теперь посылки уже не пропадают, так что я их получу. Сахара, конфет и пр. — этого не надо. Только сало (или перетопленное масло с сахаром и какао, но это будет стоить значительно дороже). Если у тебя достаточно средств не будет — займи у Исаака, Димы, когда-нибудь возвратим, или продай мое демисезонное пальто или связанный мамой ковер. О художественном творчестве я больше не думаю. По-видимому, я был когда-то охвачен каким-то бредом сумасшедшего. Этот бред прошел, и я этим доволен. Но что мне кажется бесспорным — это то, что когда-нибудь на воле, если для этого получу возможность, я должен написать серию литературных этюдов, начиная с древних трагиков-драматургов и кончая Франсом и Ролланом — не в научно-исследовательском плане, о, нет — я вообще...» (Конец письма утерян. — Г. Г.)

 

«6/VI — 1942 г.

Мой дорогой друг! В апреле м. я тебе написал два однотипных письма — одно по московскому, другое — по деревенскому адресу, в Татреспублику1. На днях я тебе послал и телеграмму. Думаю, что ты получила и письма, и телеграмму и успокоилась, наконец — ты и мой сынишка Геночка. Для меня было очень мучительно временное прекращение переписки между нами, и теперь я страшно рад, когда снова возобновляется. Я в основном здоров. Именно в основном. У меня декомпенсированный порок сердца и цинга. С осени прошлого года я нахожусь на сравнительно легкой работе — заготовка дров в лесу, на которой работаю и до сих пор. От цинги принимаю антицинготный концентрат, и это задерживает углубление болезни, хотя она и имеется. Наступает лето, здесь в лесу много ягод — голубика и брусника, и они будут значительным подспорьем в борьбе с цингой. Теперь самое главное — это твоя материальная помощь. Ты прости меня, что так часто приходится обращаться к тебе за помощью, но я вынужден это сделать. Я тебя прошу высылать мне жиров, если посылки вообще принимаются, и если ты имеешь возможность достать их в деревне. С июля прошлого года нахожусь в другом прииске, и хотя писал много раз перевести мои небольшие суммы из «Разведчика», но та бухгалтерия еще не удосужилась сделать этого, и вот скоро год как я совершенно без денег. Если принимают посылки, пошли мне что-нибудь теплое — две пары шерстяных носков, или чулок, шарф, теплое белье (темного цвета), две-три пары шерстяных варежек. Это хватит. Теплую одежду мы здесь получили. Если можно, и грубую шерстяную фуфайку или свитер, мой старый уже рвется.

Как с пересмотром моего дела? Неужели заглохло? Пиши Коларову и Димитрову. Передай привет Василию и Цветане (Коларовым). Пиши и Храпченко. Вся моя надежда на них. Писем я совершенно перестал получать от вас: весной прошлого года — последнее, осенью — телеграмму. Пишите почаще. Нашему сыну уже пошел четырнадцатый год — это большой и сознательный юноша. Ты счастливая мать — иметь его постоянно рядом с собой. Геночка, милый, пиши мне почаще, твой папа тебя любит и постоянно думает о тебе. Имеется ли в деревне рояль или пианино, занимаешься ли, что играешь теперь, пробуешь ли с мамой играть в 4 руки, что ты читаешь? Пишите мне о вашей жизни и работе в деревне подробно.

Очень рад, что Исаак построил свою математическую машину (товарищи читали о ней в газетах).

Целует и обнимает вас много, много раз ваш Митко. Новый адрес, Хабаров. край, Магадан, а/я 261/42».


1 В августе 1941 года жена и сын Д. И. Гачева эвакуировались из Москвы в Татарскую АССР.

192

«25.VIII — 43 г. Оротукан.

Моя дорогая Мирочка! Несколько дней тому назад мы возвратились из своей летней концертной поездки... На протяжении двух месяцев дали свыше шестидесяти концертов. Приходилось часто выступать по два раза в день — днем и вечером. Выступали несколько раз на открытом воздухе — прямо в забое перед рабочими. Все наши концерты прошли с большим подъемом — это тем труднее было, так как нам приходилось соревноваться с четырьмя концертными коллективами, которые странствовали по всей Колыме великой, и нам не пришлось ни разу ударить лицом в грязь. В общем, выдержали экзамен с честью. Теперь усиленно готовим новую программу и к середине сентября выедем снова. Узкое место в нашей работе — музыкальный репертуар. Поэтому в мае месяце наш начальник перевел тебе триста рублей телеграфом, одновременно послали тебе шесть телеграмм с подробным перечнем музыкальных произведений, которые мы хотели бы получить от тебя. Прошло с тех пор свыше трех месяцев, а я еще не получил от тебя подтверждение о том, что ты получила переведенные тебе триста рублей и шесть телеграмм. На всякий случай я снова сообщу список нот, которые я настоятельно прошу прислать нам, чем скорее, тем лучше, чтобы мы смогли получить их до закрытия навигации (следует список нот).

...Оркестровые вещи посылай в четырех возможных вариантах: партитурах — симфонического, салонного или духового оркестра или клавирах — лучше в партитурах для салонного оркестра и в клавирах. Ноты посылай на следующий адрес: Хабаровский край, Оротукан, культурно-воспитательный отдел ЮГЛАГа.

В начале июля я послал три телеграммы — Димитрову, Коларову, адресованные в ЦК ВКП(б), и тебе для Храпченко со следующим содержанием: «Целях службы родине прошу содействовать пересмотру благоприятному разрешению дела — Гачев, Оротукан, культбригада». Я не имею до сих пор от тебя подтверждения о получении этих телеграмм. Спроси у Василия Петровича — получили ли он и Димитров эти телеграммы?

Я искренне скорблю о смерти Сарры Яковлевны1. Ей, бедной, пришлось немало пережить последние годы и умереть далеко, у чужих, — о, это очень, очень тяжело. Но с этим, милая, придется смириться и даже больше — психологически приготовляться к большим несчастьям. Теперь грандиозная война, которая охватила весь советский народ — и на фронте и в тылу, а старая французская пословица говорит — a la guerre come a la guerre (на войне как на войне).

Твое сообщение о вероятной гибели нашего лучшего друга — Георгия (Караджова) меня потрясло. А может быть, он жив, может быть, Дима (Великородный. — Г. Г.) тоже жив? Какое это было бы счастье!!

...Завтра уезжаем в лес на пять дней на ударник для заготовки дров. Едем мы с большой охотой — соскучились по приятной физической работе — при нашей сидячей жизни (кроме артистических скитаний на автомобиле) это очень полезно. Там будем обжираться ягодами — голубикой, сезон которой уже проходит, и особенно брусникой, которой красно-зеленым ковром усеяны все колымские сопки. 31 августа возвратимся обратно.

Кстати, я в наших скитаниях встретил твоих учеников: Мишу Михеева — кларнетиста, который играет в Магаданском театре им. Горького, и пианиста Шварцбурга, который работает пианистом в одном хорошем клубе. У обоих лучшие воспоминания о тебе, как о преподавательнице по истории музыки в Моск. Консерватории. Особенно меня поразил Шварцбург (из класса проф. Игумнова) — это яркая индивидуальность, высокоинтеллигентный, культурный, широкообразованный юноша, с благородными порывами — полная противоположность большинства московских молодых пианистов — тупых и ограниченных самовлюбленных нарциссов.

Ну, милые мои, Мирочка и Геночка, пока прощайте.

Целует вас ваш Митко».

«26.VII1 — 3/Х 43 г.

Мой милый, милый Геночка! Месяц тому назад получил сразу 7 открыток — 4 от тебя и 3 от мамы. Они меня очень обрадовали. Ты уже вышел из детского возраста, ты уже юноша, который многое делает самостоятельно и от которого требовать можно больше. Раз ты читаешь Маяковского и проникаешься его необычайным образным языком, его оригинальнейшими и редчайшими метафорами, революционной страстностью


1 С. Я. Брук, мать жены Д. И. Гачева, умерла в эвакуации в Казани.

193

его стиха, поэтическими его порывами, раз ты проникаешься благородством, величием, глубиной музыки Баха — все это говорит о том, что у тебя вырабатываются (уже теперь) самостоятельный художественный вкус и глубокое понимание произведений искусства, прекрасного, которые откроют перед тобой в будущем весьма заманчивые и прекрасные перспективы.

Каждый зреющий и растущий юноша, который готовится к культурной деятельности, в твоем возрасте как раз и начинает проявлять среди самых разнообразных областей науки и искусства соответствующие симпатии и предпочтения одной области перед другой. Это не значит, что он должен игнорировать остальные. О нет. У него должен быть известный минимум научных и художественных знаний, который, по моему разумению, должен быть выше того минимума общеобразовательных знаний, который дает средняя школа. Это значит, что учащийся, если он стремится стать культурным человеком в подлинном смысле этого слова, не должен ограничиваться лишь школьными знаниями, школьными дисциплинами, а, наоборот, на основе школьных знаний расширять свои научные и художественные знания и представления. Так, имеется богатая научно-образовательная и художественно-образовательная литература, знакомство с которой, параллельно со школьной учебой, в значительной степени расширяет научный и художественный кругозор учащихся. Возьмем хотя бы область древней истории. Вы как будто проходили ее уже в средней школе. Но вы не проходите историю древних литератур и искусств. Между тем, и в древнем Египте, и особенно в древних Греции и Риме была богатейшая художественная культура, которая и в наши дни еще является непревзойденным образцом прекрасного в эпосе, театре, скульптуре, архитектуре. Само собой разумеется, что знакомство с древней историей без соответствующего ознакомления с древними памятниками литературы и искусства (а также и философией — но это позже) Гомера, Эсхила и Софокла, Фидия и Праксителя, Вергилия и Горация — такие знания были бы куцыми, бескрылыми. Также в области естествознания, которое изучает законы и явления природы, а также богатейшее разнообразие биологических индивидов, родов, групп. Здесь нужно, чтобы школьные знания были дополнены Дарвином, Геккелем, на которых так часто ссылается Энгельс в своих философских трудах. (Но это также к концу школы или еще лучше — в первые годы после окончания ее.)

Тем не менее, у каждого молодого человека имеются соответствующие наклонности и большие симпатии в одной определенной области — точные или гуманитарные науки, естествознание или художественная область. Я не ошибусь, если скажу, что у тебя больше склонности в художественную область, область литературы, музыки. Здесь тебе и нужно сделать упор в твоем развитии — образовании и самообразования, туда направлять и твои особые заботы и устремления. Ты сам это прекрасно чувствуешь, но недостаточно пока еще осознал (в чем, разумеется, нельзя тебя винить в силу твоего раннего возраста). Пишу тебе об этом для того, чтобы ты достаточно осознал и глубже проникся теми главнейшими задачами твоего интеллектуального развития и роста, а это в значительной мере облегчит твою работу в дальнейшем, после окончания средней школы, когда ты поступишь в высшее учебное заведение и вступишь на путь профессионализации.

Теперь хочу поделиться с тобой некоторыми мыслями относительно твоего поведения и воспитания воли, относительно твоего физического воспитания. Я не сомневаюсь в том, что ты в школе, раньше в пионеротряде, теперь в комсомоле, являешься образцом выдержки и дисциплинированности. Тем больше требуется от тебя выдержки и дисциплинированности дома, в быту. В одном из твоих прошлогодних писем ты вскользь говоришь несколько слов, по поводу которых я заключаю, что у тебя здесь дело обстоит не совсем благополучно. Ты уже взрослый, сознательный юноша, который делает самостоятельные доклады и о Сталинградской эпопее, и о событиях в Северной Африке, и поэтому читать тебе назидания о том, что этого делать — нельзя, а это — можно, я считаю излишним, ненужным. Здесь больше всего меня беспокоит твое поведение к матери, насколько у тебя хватает выдержки и воли умерять свои вспышки и удерживать свои нервные порывы. В том, что ты нежно любишь свою маму, которая тебя родила, вскормила своей собственной грудью, которая тебя воспитывала и воспитывает и теперь и которая тебя любит глубоко и нежно, — в этом я не сомневаюсь. Но я сомневаюсь в том, что ты всегда достаточно чуток к матери, а ты должен понять, что малейшая нечуткость к матери отражается остро и болезненно на ее самочувствии. Она теперь, чтобы обеспечить материально вас обоих, работает особенно интенсивно

194

и приходит домой усталой. Здесь она должна найти уют, спокойствие и отдых, и это будет зависеть в значительной степени от тебя — насколько ты чуток и нежен к матери и насколько ты умеешь владеть собой и выравнивать и сглаживать неровности твоего характера. Впрочем, я считаю лишним говорить больше по этому вопросу.

Крепко целует тебя твой папа».

«17/XI — 43 г. Оротукан.

Моя милая Мирочка! Две недели тому назад получил первую посылку нот. От имени нашего коллектива — большое тебе спасибо. В новой программе, которую мы готовим к Октябрьской годовщине, уже фигурируют несколько из произведений, которые ты нам прислала. С нетерпением ждем следующие три посылки нот, где, думаю, будет преобладать классика. Несколько слов о нашем художественном коллективе. По своему характеру — это эстрадный музыкально-драматический коллектив в лучшем смысле этого слова. В нем — драматическая группа из четырех актеров, один певец (из Ленинградского Малого Оперного театра — баритон), два плясуна, один виртуоз-балалаечник и оркестр в составе — 3 скрипки, кларнет (саксофон), флейта, цугтромбон, две трубы, два баяна, туба, контрабас (домра), две гитары, альт-балалайка и ударник — всего 16 человек. В наших программах преобладает классическая музыка, советские песни и обычно по одному номеру западноевропейской танцевальной музыки. Весь коллектив состоит из одних мужчин. Если в скетчах (драматических этюдах) фигурирует женщина, то обычно мы переделываем скетчи эти так, чтобы все действующие лица были одни мужчины.

Наш коллектив весьма сработан, строен, и все наши выступления пользуются неизменным и нарастающим успехом. Мы все время в разъездах, уезжаем глубоко в тайгу на прииски, летом часто выступали на вольном воздухе прямо в забоях и играем немаловажную роль в художественной жизни дальнего Севера. Поэтому, моя дорогая Мирочка, посланные тобой ноты сыграют немалую роль в повышении художественного уровня наших программ и работы в целом.

Несколько дней тому назад наш оркестр принимал участие в одном вечере местной средней школы. Смотрел я на нашу веселую, добрую, смеющуюся детвору и радовался, радовался от сердца, и мне казалось, что вот из их среды выступит и ваш Геночка и прочтет звонким голосом «Во весь голос» Маяковского.

Меня очень беспокоит вопрос о музыкальном воспитании Геночки. Мне кажется, что здесь он отстает. Пускай он не будет профессионалом музыкантом и, вернее всего, он им и не будет (и это, пожалуй, хорошо), но чтобы он стал музыкально-культурным человеком, чтобы он мог хорошо играть на фортепиано, свободно разбирать музыкальную литературу, свободно играть в четыре руки большую классическую музыку, чтобы вы вдвоем — ты и он (о, будет ли это когда-нибудь?!) — играли в четыре руки симфонии Бетховена, Мендельсона, Моцарта и Чайковского, а я в это время — где-нибудь в углу комнаты, упивался бы великими откровениями музыкального искусства. Вот моя мечта! И ты должна медленно, но верно готовить Геночку к этому семейному празднику.

У меня много свободного времени, и читаю, читаю непрерывно, занимаюсь также английским языком. Через месяц-полтора окончу все шесть книг полного курса английского языка для средней школы (в настоящее время заканчиваю пятую книгу), а все шесть одолею в течение шести-семи месяцев. И здесь к тебе особая просьба — послать мае как можно скорей англо-русский словарь, а также несколько книг англо-американских классиков — Твена, Диккенса, Лондона, Байрона — в издании Учпедгиза или Издательства иностранных рабочих с приложенным к каждой книге словарем и объяснением идиоматических выражений. Если бы у меня был англо-русский словарь и несколько английских книг, я чувствую, что через 3-4 месяца я мог бы читать английскую литературу в оригинале без помощи словаря.

По мере сил и возможности я стараюсь вести свою самостоятельную духовную жизнь и, общаясь с «оракулами веков» вплоть до Маркса и Гегеля, я чувствую, что интеллектуально все еще существую.

В нашем коллективе имеется молодой актер, который весной этого года в Магаданской библиотеке прочитал твою книгу о Бизе, которая ему очень понравилась. Видишь, твой литературный труд находится даже здесь, на великой земле Колымской. Недавно я встретил здесь одного московского поэта, моего старого знакомого по издательству, который здесь в одной Колымской библиотеке встретил даже мою книгу о Дидро. Мне приходилось также встречать здесь полтора-два десятка книг иностранных классиков, на которых красуется моя фамилия как редактора.

195

И в прошлые годы, и в этом году я много раз писал и тебе, и Геночке, просил вас прислать мне ваши фотокарточки, а вы почему-то ничего не посылаете мне. Хочу же я посмотреть на вас. Скоро шесть лея как мы расстались.

Мое письмо сухое, неинтересное, но не сердитесь на меня. Предыдущие письма посодержательнее. Моя настоящая жизнь — жизнь без времени, — в ожидании чего-то большого, великого, счастливого, которое, может быть, и наступит. В ожидании этого, может быть, прекрасного будущего я живу пока книгами, восстанавливая значительно утерянный духовный капитал и несколько приобретая новый. Передай приветы Ласкерам1. Где теперь Исаак, Дима? Неужели Георгий погиб, где его жена и сын?

Целует и обнимает вас ваш Дмитрий».

«11/III — 44 г.

Моя милая Мирочка! Вот уже полтора месяца, как наш коллектив переселился в другое место — Нексикан. С Оротукана — около 300 км ездили в страшный мороз, около 60 гр., но все сошло благополучно. Уже приготовили новую хорошую программу и на днях уезжаем концертировать. Как только приехали сюда, я тебе послал телеграмму и сообщил свой новый адрес. Неужели ты ее не получила? На днях пошлю еще одну телеграмму.

Моя жизнь протекает по-прежнему. Репетируем, концертируем, в свободное от работы время (оно у меня хоть отбавляй) я читаю и читаю и читаю.

...Теперь к тебе очень важная просьба. В английском языке я настолько продвинулся вперед, что уже читаю легкую беллетристику при небольшой помощи словаря. С большим трудом достал я здесь несколько маленьких книжек рассказов Ирвинга, Джейкоба, Конроя, Лонгфелло, но я их уже прочитал. Между тем, я хотел бы двигаться дальше. Поэтому великая к тебе просьба — купить несколько английских книжек рассказов или повестей — Твена, Д. Лондона, О'Генри и др. в издании Учпедгиза или из-ва Международная (или Иностранная) книга, только не облегченных (адаптированных) изданий (с пересказом содержания), а подлинных текстов, со словарным приложением в конце. Обработка таких пяти — восьми — десяти книжек будет для меня достаточной, чтобы дальше я читал английскую художественную литературу без помощи словаря. Вместе с книжками пошли и англо-русский словарь типа Лиллипут. У меня имеется словарь, но в нем отсутствует много страниц — значительно потрепан.

Здесь, в далекой Колыме, я веду напряженную интеллектуальную жизнь, правда, в коллективе такой сумасшедший один только я, и мне не с кем поделиться своими рефлексиями и впечатлениями. Думаю, что не очень отстал от духовной жизни наших культурных метрополий.

Писем получил я от вас не так уж много. Писал я вам чаще и подлиннее, чем вы мне. В этом году это первое письмо.

Геночка скоро окончит 8 класс. Несколько раз я вас спрашивал — какой иностранный язык изучает он в школе, а вы мне еще не ответили. Иностранный язык не числится в числе любимых его предметов, о чем он мне писал в прошлом году. Это плохо. Осталось еще два года до окончания средней школы. Срок достаточный для того, чтобы выйти из школы, овладев одним иностранным языком, т. е. свободно пользоваться иностранной художественной Литературой. В следующем письме Геночки жду от него подробный отчет по этому вопросу. Нужно начинать еще теперь читать эти прекрасные пособия для изучения иностранных языков, о которых уже тебе писал, и осваивать в них всю незнакомую ему лексику. Для этого можно успешно использовать летние каникулы и, параллельно с работой на полях, почитывать одновременно и иностранные книжки. Теперь, когда память свежа, овладеть иностранным языком — дело сравнительно нетрудное, позже — в зрелом возрасте — это будет гораздо труднее. Как его фортепианные успехи? Какие произведения он уже играет?

Кстати, в Оротуканской библиотеке я нашел «Племянник Рамо» Дидро с моим предисловием и комментарием, а также журнал «Советская музыка» от 1934 г. с моей статьей о «Вагнере и Фейербахе». Они у меня — я их не возвратил. Приятно было прочитать себя после столь долгого перерыва. Ничего написал старик, пожалуй, хорошо. Вместе с английскими книжками вышли и свою книгу о Бизе. Должен же я посмотреть и прочитать ее.

Ваши фотокарточки я жду, жду, и сколько еще буду ждать? Целует и обнимает вас ваш Митко».


1 Американские коммунисты, соседи Гачевых по квартире.

196

«7.V.1944. Нексикан.

Мой милый друг, четыре месяца уже, как мы переехали в Нексикан. Условия жизни и работы такие, как в Оротукане. Ехали мы в январе — был трескучий мороз — около 60° минус. В машине Студебеккер 300 км. проехали быстро, но после этого почти все мы переболели — кто больше, кто меньше. В общем, скоро пришли в себя и начали работать. Из двух художественных коллективов — местный и оротуканский — мы организовали один большой из 30 человек: смешанный (салонный) оркестр 16 человек, джаз — 13, духов. оркестр 14 чел., драматическая, танцевальная группа, художник.

В связи с нашим переездом сюда многие из ваших писем, по-видимому, я не получил, В прошлом году в каждом закрытом письме я искал ваши фотокарточки, и напрасно — их не было. Между тем мне страшно хочется посмотреть хотя бы на ваши портреты. Нужно же, наконец, послать их мне. Надеюсь, вы соберетесь и пошлете.

Как твое и Геночки здоровье? Как вы питаетесь? Сняли ли вы с огорода хороший урожай и, главным образом, картошки? Обрабатываете ли в этом году опять огород? Где работает и живет Исаак, как растет его сын? Напиши поподробнее о своей работе. Как живете материально? Удовлетворительно или стесненно? Мы здесь живем вполне удовлетворительно.

Читаю я по-прежнему много. Только местная библиотека не так богата, как Оротуканская. Все же и в ней я нахожу интересующие меня книги. На днях прочитал блестящую монографию Тарле о Наполеоне. Занимаюсь понемногу и английским языком. Прочитал уже 6 книжек английских из той же серии (Международной книги). В общем, я уже почти свободно читаю легкую и средней трудности английскую беллетристику. Что касается научной литературы, то в ней я гуляю свободно. Итак, без особых затруднений я обогатился еще одним (четвертым по счету) иностранным языком.

Еще одна просьба к тебе. Один наш коллега, Даниил Ганжа, два года пробует возобновить корреспонденцию со своими родственниками, но что-то не удается. Поэтому прошу тебя или Геночку сходить на 1 Андреевский пер. дом 4, кв. 1 (Б. Калужская ул.) и спросить, живет ли там Брыксина Вера Ф., и сообщить об этом письмом или скорее телеграммой.

Скоро напишу опять — уже специально Геночке. Целует и обнимает вас ваш Дмитрий.

Пятнадцатилетний юбилей Геночки я приветствовал двумя телеграммами — получили ли их?»

«9.V.1944 г., Нексикан.

Мой милый Геночка! Первый вопрос, который меня сильно интересует — это: какой иностранный язык изучаешь ты в школе. Удовлетворяться, однако, одним школьным курсом нельзя... Ты теперь смело можешь и должен начать параллельно читать ряд иностранных книжек, специально изданных издательством «Международной книги» в помощь учащегося. Конечно, лучше для этого заниматься с частным учителем, который обучил бы и живому, разговорному языку, но для этого нужно располагать специальными средствами, которые теперь важнее для питания.

Распространено предубеждение, что изучать иностранный язык — дело чрезвычайно трудное. Это, конечно, неверно. Познакомиться с одним иностранным языком — это год систематической работы. А если изучение его растянуть на шесть лет — то это уж дело совсем легкое и исключительно приятное и радостное. Подумать только — читать Шиллера, Гете, Гейне или Байрона, Шелли и Диккенса или Расина Стендаля и Франса — какая это радость и счастие, и какое высокое и редкое эстетическое наслаждение!.. При твоей хорошей памяти незнакомые слова будут оседать в ней сравнительно легко. Чтобы контролировать себя, насколько прочитанная книжка освоена тобой, каждое неизвестное слово подчеркивай карандашом в тексте и отмечай его на полях «птичкой» в приложенном словаре. После прочтения книги просмотри ее еще раз-два, останавливаясь, главным образом, на неизвестных словах, выражениях. Такая работа карандашом над книгой будет вместе с тем наглядным показателем, насколько ты продвинулся в этом деле. Чем меньше подчеркнутых слов и «птичек» в словаре — тем ты ближе к цели. Кроме того, было бы неплохо завести себе карманную записную книжку-словарь, в которую вписывай все встречающиеся незнакомые слова и выражения и от времени до времени заглядывай туда. Когда в нем накопятся около 2000 слов плюс 1500 — 2000 слов, которые, я думаю, ты уже знаешь — т. е. когда у тебя будут в памяти около 4000 слов, тогда смело уже можно бросаться в дальнее плавание и браться за

197

любую художественную (уже не говоря о научной) книгу. И это будет для тебя днем величайшего праздника и счастья.

Вспоминается, как в 1918 г. — во втором году изучения русского языка в гимназии — я прочитал первую русскую книжку в оригинале без помощи словаря — «Слепой музыкант» Короленко — это, в самом деле, для меня было праздничным днем, днем редкого счастья и радости. И впоследствии все мое знакомство с классической русской литературой, еще тогда, на моей родине, происходило не посредством переводов, а прямо в оригинале. Таким же величайшим духовным праздником был для меня день, когда я прочитал первый французский роман в оригинале «Сильна как смерть» Мопассана — в середине третьего месяца моего пребывания в Бельгии в 1924 г. Также и с немецким языком. Такую радость я испытываю теперь, когда читаю английские книжки — уже на старости лет. И я думаю на этом не останавливаться и, если удастся когда-нибудь, познакомиться и с итальянским языком... Я хотел бы, чтобы ты в ближайшем своем письме подробно отчитался по затронутому мной вопросу.

И еще — никогда не надо браться за большее, чем твои физические силы разрешают, например, плавать на дальние расстояния, когда ты недостаточно тренировался для этого, или прыгать с высокого трамплина, когда ты еще и с низкого не начинал. Я всю свою жизнь занимался туризмом и альпинизмом и никогда не ставил себе рекордистские задачи, не имея для этого нужную тренировку, в то время, как некоторые мои товарищи и коллеги (брались) за непомерно высокие задачи и трагически погибали в горах.

Напиши мне о твоих друзьях — кто они и что они из себя представляют? В обеих ли смежных комнатах вы живете, или только в одной (несмежной — напротив кухни) и кто, кроме Ласкеров, еще ваши соседи.

Целует и обнимает тебя много, много раз твой папа».

«10/V — 1944 г., Нексикан.

Моя милая Мирочка, на днях мы выедем в длинный рейс, на l 1/2 месяца, поэтому решил перед отъездом написать еще раз. Позавчера написал письмо Геночке специально. Вопрос, о котором я ему писал, настолько важен, что тебе специально необходимо заняться им. Дело касается изучения иностранного языка. Я написал подробные наставления, как именно нужно заняться им. Твоя задача — проконтролировать, проследить, руководить и направлять Геночку. Результаты, несомненно, скажутся быстро при его памяти и работоспособности.

Как хочется взглянуть на Геночку теперь! Он так вырос — уже юноша, который пишет, делает самостоятельные доклады. Мы с ним подружились бы, и мои исторические, литературные и всякие другие знания, те «факты», которые ты когда-то так высмеивала, теперь ему немало пригодились бы, и он у меня немало почерпнул бы в своем интеллектуальном развитии.

В своей последней телеграмме ты спрашивала меня об условиях жизни и работы. Условия те же, что и в Оротукане. Материально живем сравнительно хорошо.

...Нексикан находится недалеко от морозного полюса земного шара, который больше уже не Верхоянск, но на стыке восточной Якутии и Колымы. Приехали мы сюда в январе, и тогда вплоть до конца февраля держались страшные морозы между 50° и 60°. В такое время по земле стелется густой туман и днем можно различать предметы не дальше, чем до ста метров. В течение целого месяца мы не имели никакого представления об окрестной природе, и только в конце февраля на пару дней несколько потеплело, туман поднялся, и перед нами несколько расширился горизонт. Теперь весна. В долинах и ущельях снег растаял, остался он лишь на сопках. Природа здесь очень живописная и для художников и вообще для поэтических натур является источником радости и эстетического наслаждения. Правда, здесь, на Колыме, многие потеряли элементарное чувство прекрасного, но оно у меня крепко живет, и будет жить до последнего моего вздоха.

Нексикан расположен в широкой и очень живописной долине реки Берелеха, одном из больших притоков Колымы, у ее истоков. Недалеко высится высочайшая вершина Колымского горного лабиринта — древней горной системы с богатейшими недрами. Скоро зазеленеет природа, созреют ягоды, которыми усеяны и долины, и сопки, и мы начнем пастись и принимать витамин С, по которому наш организм изголодался за зиму.

Я живу своей богатой внутренней жизнью, совершенно различной от музыкальной и вообще художественной жизни пиши шип. Мои постоянные друзья и собеседники —

198

книги, с которыми я не расстаюсь и в поездках. Они поддерживают внутреннюю уравновешенность, бодрость и крепость духа. И в самом деле, трудно себе представить более прекрасное, чем общение с «оракулами веков» (по выражению Пушкина), к которым я ежедневно обращаюсь. Правда, когда-то я общался и с большой музыкой, но наша местная музыка для меня не представляет никакого интереса, особенно по примитивности ее исполнения, по сравнению с большим симфоническим оркестром...»

«3.VII.1944.

Моя милая Мирочка! На днях получил первую весеннюю ласточку из Москвы, первое письмо нашего сына Георгия. Ты знаешь, дорогая, какая осенила меня мысль — пора нам изменить сложившееся давно его детское имя Гена. Это случилось как-то автоматически — был Геночка Московский, затем родился Георгий Гачев и почему-то стал тоже Геночкой, хотя Георгий и Геннадий — совсем разные имена. Пока он был еще ребенком — это несоответствие не казалось таким резким, но теперь, когда он вырос и стал юноша, называть его и дальше Геной мне кажется нелепым. Производные от Георгия — Жора и Гоша — мне не очень нравятся и лучше его настоящего имени Георгий — не придумаешь. Его патроны — мой незабвенный брат Георгий Гачев и мой лучший, увы, уже покойный друг Георгий Караджов, и в детстве и в зрелом возрасте их звали Георгиями, поэтому давай уж впредь звать нашего сына прямо и просто Георгий. Все это тебе может быть покажется смешным, а мне почему-то отнюдь не кажется смешным.

Новое письмо нашего Георгия меня так обрадовало, как ни одно из его предыдущих писем. Батюшки, как вырос он интеллектуально! Я его (письмо) читал и читал много раз, читал его и двум из моих здешних друзей, — под впечатлением его письма нахожусь я вот уже несколько дней. Теперь вопрос об его образовании в воспитании становится особенно важным и острым, Куда идти, чему посвятиться — вот вопрос... Насиловать его натуру и склонности, разумеется, нельзя. Пускай идет он туда, куда влекут его думы и склонности — к литературе или музыке. Но здесь необходимо внимательное, чуткое руководство и направление. И перед тобой стоит очень ответственная задача. Здесь необходимо быть максимально объективным. Ты сама как музыкант, может быть, его больше будешь тянуть к музыке, в то время как, быть может, у него большие природные способности к литературе. Я, как одинаково любящий и музыку, и литературу, мог бы быть весьма полезным здесь, но меня пока еще нет с вами, поэтому решать придется этот важный вопрос тебе одной, разумеется, вместе с Георгием.

Оставшиеся два года до окончания средней школы — упор на музыку и языки. Под музыкой я понимаю главным образом, если не преимущественно, фортепиано. Играть, играть и играть. Это тем более важно, что он в связи с переездами и эвакуацией два года почти не играл, а значит, и отстал. Нет сомнения, что его общее понимание и глубокое проникновение музыкой, его общая музыкальная культура значительно опережают техническое овладение ею. К большой музыке он, собственно говоря, еще не подошел. Оставшиеся два года должны быть посвящены игре, игре и еще раз игре. Любой наукой (которой посвятит он будущую свою жизнь) он овладеет в высшей школе и после ее окончания, а фортепиано — только теперь, потом не будет времени.

Как он читает с листа и не пора ли вам начать проигрывать по вечерам легкие классические пьесы в четыре руки?

Теперь об языках. Меня очень обрадовал факт, что он, наконец, понял свою ошибку насчет немецкого языка. Раз он взялся, то нет никакого сомнения, что через два года он будет свободно читать и Шиллера и Гете и Гейне в оригинале, и неплохо будет разговаривать по-немецки. Раз Хильда берет шефство над ним, то он здорово продвинется. Самое важное, чтобы она с ним разговаривала только по-немецки. Теоретическую грамоту он получает в школе — и это достаточно. Если он освоит живую, практическую речь в беседах с Хильдой — то это будет немало.

Передай Хильде мои теплые братские приветы и детям мои горячие поцелуи. Смерть Георгия (Караджова), моего лучшего друга, меня глубоко потрясла, и до сих пор я не смогу поверить, что это правда. Солдатом революции жил он, солдатом революции отдал он свою жизнь на защиту родины. Память о нем живет в наших сердцах, и его революционный дух и большую, благородную душу передадим мы его детям и нашему первомайскому сыну, которого он так любил.

199

В прошлом году ты высказывала почему-то сомнения, остался ли я тебе верным. Еще тогда я тебе ответил, теперь повторяю. Моя милая, здесь на Колыме я веду самую трезвую и самую целомудренную жизнь, которую когда-либо вел. Из твоих (прошлогодних) писем и из последнего письма Геночки я заключаю, что ты продолжаешь работать с утра до поздней ночи. Теперь не может быть иначе, когда все силы страны напряжены для того, чтобы поскорей окончательно разгромить врага, окончить войну и начать мирную созидательную жизнь. Меня живо интересует характер твоей работы. Она продолжает оставаться издательской? Мне кажется, что пора тебе прекратить ее и возобновить педагогическую.

Через несколько дней мы уезжаем надолго в глубокую тайгу, километров 400 отсюда — обслужить концертами дальние прииска. Приедем через месяц-полтора.

Очень прошу прислать мне через Культурно-Воспитательный Отдел Чайурлага, поселок Нексикан ДС (Дальстрой) в Культбригаду следующие ноты для меня (следует список нот. — Г. Г.).

Когда же, наконец, я получу ваши фотокарточки?!?!»

«5/VII — 1944 г. Нексикан.

Мой милый Георгий! Твое апрельское письмо меня сильно взволновало, и вот уже несколько дней как я беседую мысленно с тобой. Я очень обрадовался, что ты, наконец, понял свою ошибку относительно немецкого языка. Нужно, мой милый сыночек, всегда черпать знания и мудрость из первоисточников, у классиков культуры, минуя (если это не требуется специфичностью и особой трудностью изучаемого предмета) комментаторов и толкователей, также и в отношении художественной западной литературы. Ее нужно изучать в оригинале. Если научное произведение иностранного писателя, переведенное на другой язык, отнюдь не потеряет в своей значимости и содержании, то получается совершенно иная картина, как только дело касается художественной литературы. Рабочий материал художественной литературы (если можно так выразиться) — это художественное слово, язык. Он имеет свою долгую тысячелетнюю, богатую и разнообразную историю. Каждая эпоха, каждый исторический период обогащал и усовершенствовал его. В результате он стал замечательным посредником культурного общения между людьми.

Великие писатели и поэты, классики художественной литературы, то есть те, которые создавали бессмертные памятники прекрасного, все они были мастерами художественного слова, классиками языка.

Я несколько увлекся в области тех «высших материй», о которых ты говорить в своем последнем письме. С проблемой формы и содержания ты столкнешься по-настоящему и углубленно позже — в высшей школе, которая уже не за горами. Затронул мимоходом ее лишь в связи с изучением художественной иностранной литературы в оригинале. Содержание любого художественного произведения можно почти точно передать на другой язык посредством перевода. Что касается его формы, а это в данном случае значит — языка, то здесь даже великие писатели и особенно поэты, переводившие произведения своих иностранных собратьев, сталкивались с непреодолимыми трудностями. Так было и с Пушкиным и Лермонтовым, которые переводили некоторые стихотворения Байрона, Гете, Гейне и других и которые заимствовали у них лишь одни поэтические идеи и образы и придавали им совершенно иную, различную от оригинала форму; так было и с Брюсовым, чей перевод «Фауста» Гете изобилует многочисленными «белыми пятнами», к тому же остался неоконченным. Дело в том, что каждый язык обладает бесчисленным множеством выражений, поговорок, игрой слов, идиоматических выражений, так называемых галлицизмов, германизмов, англицизмов и т. д., трудно, или совершенно непереводимых на другой язык; а в них как раз особая поэтическая прелесть, очарование, острота, рельефность и выразительность языка данного художественного произведения. И обычно переводчики, чтобы передать мысль автора, дают подстрочное примечание, объясняя, что здесь переводится игра слов, метафора или идиоматизм.

Кроме того, если когда-нибудь ты посвятишь себя научной работе (скажем, в области той же самой художественной литературы Запада), то плодотворная работа здесь абсолютно невозможна, не овладев предварительно двумя-тремя иностранными языками.

Кроме немецкого, ты берешь встречный план — английский язык. Это меня чрезвычайно обрадовало. Если ты окончишь среднюю школу, овладев двумя иност-

200

ранными языками, о! — это будет блестяще, мой дорогой. Здесь, однако, не надо забывать старую русскую пословицу — погонишься за двумя зайцами, не поймаешь ни одного. Хотя я считаю, что при соответствующей усидчивости и постоянстве — прекрасно можно справиться с этой задачей. Хочу тебе указать, что пример моего покойного брата, имя которого ты достойно носишь, может послужить тебе превосходным уроком. Окончив классическую гимназию, он свободно читал (без помощи словаря) французскую и русскую литературу в оригинале и древнегреческую, и римскую литературу при небольшой помощи словаря.

Имеется еще много вопросов, о которых я хотел бы побеседовать с тобой, но о них в следующих письмах. Мои письма несколько сухи, но ты не обращай на это внимание. О твоих музыкальных занятиях я писал в письме к матери.

Обнимает тебя много раз твой папа».

«27/VII — 1944 г.

Моя милая Мирочка! На днях получил твое первое письмо этого года. Ждал я его с большим нетерпением, а оно меня глубоко разочаровало. Во-первых, пишешь его ты экспромтом — между прочим, на ходу, пишешь, что тебе пришло на ум, занимаешь меня московскими композиторами (произведения которых мы часто исполняем сами или слушаем по радио, и я отнюдь не в восторге от них) и почти ничего о себе и всего лишь два-три слова о нашем сыне Георгии. Говоря откровенно, письмо твое меня разозлило, поэтому я тебе и отвечаю сердито. Я так много думаю о вас — о тебе и Георгии, так жжет меня мысль о вашей жизни, работе, о моих друзьях и их судьбе, — а ты ничего или почти ничего не пишешь обо всем этом... Ну, ладно, кончаю сердитую часть моего письма и начинаю деловую. Одновременно с этим письмом посылаю письмо лучшему из моих литературных друзей — Е(вгении) Ф(едоровне) Книпович. Ты его прочитаешь и узнаешь его содержание. Я тебя прошу поискать ее адрес в адресном бюро. Было бы хорошо, если вы подружитесь. Она очень простая женщина, любезная и общительная, сильно любит музыку, и ты можешь пригласить ее домой в гости. Я ее прошу взять литературное шефство над нашим возлюбленным сыном. Чем черт не шутит, может быть, он пойдет в литературу (говоря откровенно, это моя тайная мечта), и если еще теперь начать правильно руководить его литературным воспитанием и образованием, подобно музыкальному, которое он имеет в твоем лице, — то из этого будет только польза для него. Я очень рассчитываю на это ваше сближение. Она женщина с большой и тонкой эстетической культурой и настолько приятная, что беседа с ней может доставить каждому умному и культурному человеку большое удовлетворение. Последнее письмо Георгия меня сильно взволновало, особенно с его литературной стороны, умное и содержательное письмо. Я его много раз перечитывал (что, к сожалению, не произошло с твоим последним письмом). Читал я его и двоим из моих здешних приятелей, которые в один голос (сказали. — Г. Г.), что сын наш обнаруживает весьма незаурядные интеллектуальные способности в таком раннем возрасте.

Единственное, что меня обрадовало в твоем письме, это то, что ты, наконец, решила возвратиться к педагогической работе. Приветствую тебя от всего сердца. Об этом я писал тебе несколько раз и в прошлом и в этом году. Нет надобности доказывать тебе пользу педагогической работы. У тебя имеется подлинный и несомненный педагогический талант, и его не надо хоронить в землю или разбазаривать разной издательской трепотней или стряпней. Радуюсь, что с осени ты начнешь настоящую жизнь, в которой найдешь большое внутреннее удовлетворение.

Ты ничего не пишешь, как живете материально. Что касается нас, мы живем хорошо — сыты и одеты. Получаем 800 гр. хлеба в день. Горняки, разумеется, получают больше. У нас северный паек, поэтому снабжение специальное.

На днях на прииске «Чкалов», где выступал Магаданский ансамбль песни и пляски, встретился с нашим старым приятелем Хлебниковым, художественным руководителем этого ансамбля. Встреча наша была очень теплая, сердечная. Он мне рассказал многое о тебе, о композиторах. Он тебе напишет тоже о нашей встрече. Все в одном письме не скажешь. Скоро напишу опять. Теперь находимся в концертном рейсе. Целую тебя и обнимаю, мой верный друг, много, много раз. Твой Митко».

«19.Х.1944, Нексикан.

Моя милая и дорогая Мирочка! На днях получил второе твое письмо этого года. Оно меня настолько обрадовало... Вот такие содержательные и радостные пись-

201

ма нужно писать мне всегда. Правда, я несколько удивился, что мои письма — обыкновенные и, собственно говоря, не содержащие ничего особенного, могли вызвать у тебя такую большую радость. За исключением письма, посланного весной 1942 г., все мои колымские письма — бодрые, несмотря на тяжелые испытания, которые мне пришлось пережить здесь. Мой дух продолжает оставаться бодрым и, хотя в свой неутомимый оптимизм, мне пришлось существенные коррективы, все же я верю, что когда-нибудь я вновь приму участие в строительстве советской социалистической культуры и внесу ту скромную долю, на которую я способен.

Меня особенно обрадовало в твоем последнем письме то, что ты, наконец, опять возвращаешься к педагогической деятельности. Но ты здесь должна быть на высоте как по линии теоретической, так и по линии безукоризненного владения материалом и делом, укреплять свои позиции как педагога. Не забывай, что педагогическая твоя работа должна идти рука об руку с научно-публицистической. Ты должна все время углублять свои звания и писать... и по текущим, и по капитальным музыкально-историческим и музыкально-теоретическим вопросам. Авторитет необходимо завоевывать не только на педагогической кафедре, но и пером. Я не хочу повторять то, о чем уже писал тебе не раз относительно твоей излишней придирчивости к всему тому, что ты пишешь. Высокоразвитый критицизм и придирчивость к самому себе — это такие положительные качества, которые не у каждого встретишь. Но твой критицизм и придирчивость перешли определенную грань и превратились 1 в свою собственную противоположность — от стимула к дальнейшему росту, развитию и интеллектуальному обогащению — к помехе. И еще хочу тебе напомнить, что тебе также необходимо возобновить свои публичные чтения — в лектории Московского университета и в филармонии — если теперь во время войны они продолжают существовать. Вспоминается мне, как в 1928 году — ты тогда была еще студенткой консерватории — на концертах, которые я тогда организовывал в Большом зале Консерватории для московского студенчества, ты выступала несколько раз с вступительным словом. На одном концерте... исполнялись произведения Баха (играл тогда мой приятель Выгодский Н. Я.), мы сидели в ложе вместе с Белым и делились впечатлениями, насколько свободно и ярко, и образно раскрывала (ты) пред двухтысячной аудиторией великое гуманистическое содержание большой классической музыки. Ты владеешь живым человеческим словом, ярким и порой вдохновенным, и этот редкий дар и божию искру надо развивать дальше, а не ограничивать и стеснять.

Пока получил два письма от нашего любимого сына Георгия. Он переживает бурную полосу развития и роста, и оставлять его здесь без руководства нельзя. У него такая страстная жажда к знаниям, которая редко бывает у юношей его возраста. Что меня больше всего обрадовало в его письме — это стремление к самостоятельной работе, к самостоятельному мышлению, к самостоятельной выработке критерия к литературным явлениям, т. е. судить о литературе не из вторых и третьих рук, а сам, без помощи интерпретаторов и комментаторов. Но в своем желании поскорее перебежать то расстояние, которое отделяет его — пятнадцатилетнего юношу от зрелых и сложившихся людей, он перепрыгивает целый ряд важных промежуточных звеньев. Он чересчур рано стал читать философские повести Вольтера и Дидро, и их глубокий философский, социальный, эстетический смысл, разумеется, не может быть им понят теперь. Также и с Мольером. Если бы в школе изучали систематический курс западной литературы (как мы ее изучали в гимназии в течение трех лет), а не лишь попутно, в связи с русской литературой конца 18 века, то Мольер был бы оправдан, представлен как высшая точка развития французского классицизма 17 столетия — Декарт, Буало, Корнель, Расин и, наконец, Мольер. Что касается трех историков литературы — Мокульского, Фриче и Когана, которые не произвели серьезного впечатления на Георгия и не заметили в Мольере многого из того, что он сам заметил у него, то за это ему честь и слава, это его суждение привело меня в восторг. Но здесь также отнюдь нельзя увлекаться. Все они не являются ни крупными, ни оригинальными историками литературы. Мокульский — компилятор и эклектик, Коган — солидный литератор, но без метода. Один Фриче пытался создать научную методологию литературы, но дальше механистического материализма и схематизма чистейшей воды он не пошел. Тем не менее, и тот, и другой, и третий пользуются, особенно Коган, обширным историческим материалом, а этого игнорировать нельзя. Отрицать — это вещь замечательная, но надо знать, как отрицать и что отрицать. Наш дорогой сын стал слишком рано отрицать. Не велика беда, если он еще на не-

202

продолжительное время будет находиться на статичной почве формальной логики — копить знания и только.

В письме, которое я напишу на днях лично Георгию, я попытаюсь набросать примерный план его учебы и его самообразования. В прошлом своем письме я тебе писал об Евгении Федоровне Книпович — моем лучшем литературном друге. В том же конверте я вложил и письмо к ней. Я ее просил взять литературное шефство над нашим сыном. Если Евгения Федоровна, паче чаяния, отсутствует в Москве, то следует разыскать Евгению Львовну Гальперину (письмо, собственно говоря, относилось к ним обеим). Думаю, что и она не откажется шефствовать над Георгием. Если и ее не будет, то следует встретиться с моими старыми коллегами... Анисимовым Иваном Ивановичем, Данилиным Юрием Ивановичем и др.1. В общем, ты должна, так или иначе, разрешить эту важную проблему в литературном воспитании нашего сына. По этому вопросу жду телеграмму и тогда я успокоюсь. Пишу тебе — ив голове возникает масса идей, которые не разовьешь в небольшом письме.

Что касается меня, то в настоящее время кроме моей текущей работы я читаю русских революционных демократов и просветителей — Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Писарева (Герцена читал в прошлом году в Оротукане). Батюшки! Что это за богатыри мысли! Ну, об этом, может быть, в другой раз. Теперь поздно — третий час ночи и меня клонит ко сну.

Все-таки — вы мне пишете очень и очень редко — в три раза реже, чем я. Пишите круглый год — и зимой тоже. Целует и обнимает вас крепко и много, много раз ваш Дмитрий».

Письмо без даты (вероятно, октябрь-ноябрь 44 г.).

«...(Посылаю фотоснимок? — Г. Г.) нашего коллектива. Мы сняты после концерта в оротуканском клубе в ноябре 1942 г. Пересними и отдай экземпляры Алику.

В сентябре месяце я послал телеграммы Коларову и Димитрову, адресованные в Дом Правительства. Копии телеграмм послал тебе. Текст: «Прошу ходатайствовать реабилитации использовать для работы на родине» Прошло полтора месяца, и я еще не получил от тебя подтверждение о получении. После этого я еще два раза извещал тебя телеграфом об этих телеграммах. В общем — о получении извести меня.

Прошу послать как можно скорей 2-3 тетради этюдов для флейты III или IV курса консерватории выше средней трудности. По этому поводу посоветуйся у Платонова2. Для того чтобы он имел представление о моей технической подготовке — передай ему, что мы играли увертюру к опере «Вильгельм Телль» Россини и что я справлялся со своей партией и флейтовыми вариациями увертюры. Вышли также самоучитель для баяна московской системы, один товарищ хочет учиться.

На днях получил книжную посылку — 5 английских книжек, ноты Шуберта и твою книгу о Бизе. Это был самый настоящий праздник для меня. Огромное, огромное спасибо. Книга твоя издана великолепно. Читаю снова отдельные страницы и вспоминаю, как она складывалась. Прочитаю ее несколько погодя. Сейчас все мое внимание — в английских книгах. Уже прочитал 50 страниц «Айвенго» за 4 дня. На каждой странице встречаю средне по 2-3 непонятных слова. После прочтения этих 5 книг — думаю, что буду уже свободно пользоваться и английской литературой. Твоя книга всем очень понравилась. Все прониклись особым уважением к тебе. Об этом напишу подробнее потом. Вышли также и мою книгу о Дидро. Завтра уезжаем в турне с двумя октябрьскими программами. Целует тебя и Георгия много раз ваш Дмитрий.

Георгию напишу на днях отдельно».

«22/Х 1944 г., Нексикан.

Мой дорогой и милый Георгий. Твое письмо об итогах учебного года меня несколько насмешило и в то же время и огорчило. Насмешило оно меня потому, что я, в самом деле, ожидал какую-то трагедию или катастрофу, хотя никак не мог подумать — что именно это могло быть? Когда дальше узнал, в чем дело, — я не удержался и расхохотался. Огорчило меня оно потому, что такая мелочь и, я бы сказал, чепуха — получение в первый раз четверки «за всю жизнь» (?!), то есть за пятнадцать прожитых лет и за восемь лет учебы в школе, — могла вызвать у тебя


1 Е. Л. Гальперина (1905 — 1982) — литературовед и критик; И. И. Анисимов (1899 — 1966) и Ю. И. Данилин (1897 — 1985) — литературоведы, специалисты по западноевропейской литературе.

2 Н. И. Платонов (1894 — 1967) — флейтист, профессор Московской консерватории, друг Д. И. Гачева.

203

такие трагические переживания. То, что ты постоянный отличник в школе по всем предметам и все годы, — за это нужно всячески приветствовать тебя и радоваться. Но откуда это трагическое реагирование на незначительные неудачи в учебе? Тем более что твои знания по алгебре тоже соответствуют отличной отметке, и только благодаря нелепому недоразумению с учителем ты сошел с «отлично» на «хорошо». Твое самолюбие и амбиция, таким образом, больно затронуты. Но не надо быть ни столь самолюбивым, ни столь амбициозным. Чересчур развитое самолюбие ведет к индивидуализму и эгоцентризму, а индивидуализм и эгоцентризм — типичные характерные черты буржуазной интеллигенции. Амбициозность идет тоже оттуда. Я вообще не люблю читать мораль, тем менее ее хочу читать тебе — моему сыну, хотя хочу напомнить тебе, что благородство поступков, поведения, благородство в отношении к людям, близким и далеким — является тем высшим, куда должен стремиться человек в выработке своего характера. Великий Бетховен говорил когда-то, что он не признает иного преимущества над собой, кроме благородства (характера).

Читай и изучай жизнь Ленина, особенно в воспоминаниях (в нашей библиотеке имеется немало книг — воспоминаний о Ленине), и ты найдешь человека, который является образцом подражания для миллионов.

Тот факт, что ты являешься одним из первых учеников школы, может быть, особенно щекочет твое самолюбие и делает тебя тщеславным. О, милый сын мчи, знай, что подобное самолюбие и тщеславие — суета сует и всяческая суета — как говорил когда-то мудрый царь Соломон. Простота, естественность, вдумчивость, сосредоточенность, доброта — вот к чему нужно стремиться. Вот какие качества, плюс благородство — самое важное из них, — нужно стремиться выработать в себе. Это нелегко. Никакого самодовольства, никакой самоудовлетворенности — все это может привести к филистерству. А это значит — смерть, духовная, интеллектуальная смерть.

Ну, хватит, чересчур уж я заморализировался. Письмо это навеяно твоими трагическими воплями по поводу твоей первой «четверки». Пускай она и останется первой и последней. Если ты отличник по всем предметам, оставайся им и до конца средней школы.

Горячо целует тебя твой папа».

«2.ХII.1944 г. Нексикан

Мой милый Георгий! Пишу тебе последнее письмо этого года. Я надеялся, что вы проявите больше интереса ко мне, но моя надежда не оправдалась. В то время как мои местные приятели и коллеги получали в течение этого года по 10 — 15 и больше писем от своих родных, я был «ощастливлен» всего четырьмя — два от тебя и два от Миры. Ну что же, есть мудрая турецкая пословица «зорлан позелик ол-маз» — «насилу мил не будешь» — и приходится мириться с сим обстоятельством.

Твое письмо от января, в котором ты мне сообщаешь о том, что окончательно определил будущую область работы — литературу — я получил только осенью. Меня оно очень обрадовало, потому что ты сам пришел к этому решению без никакого со стороны влияния. По правде говоря, это была моя сокровенная мечта, но я не хотел насиловать твою волю, зато одновременно писал Мире, чтобы она направляла твое развитие именно в эту сторону.

До сих пор твои занятия по литературе имели случайный и анархический характер. Пора в них внести систему. Самое важное — не прыгать от эпохи к эпохе, от школы к школе, а спокойно и вдумчиво создавать тот необходимый фундамент, на котором тебе придется когда-нибудь, по окончании литературного института, воздвигать соответствующее здание. Необходимо, чтобы к моменту твоего поступления в литературный институт ты владел минимум одним иностранным языком, немецким, и познакомился с основными произведениями мировой классики. К ним будешь возвращаться впоследствии ты не раз — на расширенной исторической и научной основе, но систематическое изучение мировой художественной классики необходимо начинать уже теперь.

Необходимо начинать с литературы древней Греции. Нужно напомнить тебе, что вся европейская культура, начиная с Ренессанса, развивалась под знаменем античной культуры. Мне представляется следующий план сжатого изучения мировой художественной литературы в основных ее представителях и произведениях:

Гомер — Илиада, Одиссея; Эсхил, Софокл, Эврипид, Аристофан — театр; Вергилий — Энеида (Георгики, Буколики); Плавт, Теренций — театр; Гораций — оды; Ювенал — сатиры; (Марциал — эпиграммы)); Овидий —

204

избран. произведения; Данте — Ад (Чистилище, Рай), Новая жизнь; Ариосто — Неистовый Роланд; Петрарка — сонеты; Торквато Тассо — Освобожденный Иерусалим; Шекспир — Гамлет, Макбет, Отелло, Король Лир, Ромео и Джульетта, Юлий Цезарь, Антоний и Клеопатра, Кориолан, Ричард III, Генрих IV — I и II часть; Буря, Венецианский купец, Двенадцатая ночь, Укрощение строптивой, Много шума из ничего. Как вам это понравится, Мера за меру, Цимбелино, поэмы (это — основное). Фильдинг — История Тома Джонса Найденыша, Стерн — Сентиментальное путешествие, Байрон — стихотворения, поэмы; Шильонский узник, Гяур, Корсар, Абидосская невеста, Паризина, Беппо, Чайльд Гарольд (Дон Жуан), Мазепа, драм, поэмы — Манфред, Каин; Диккенс — Записки Пиквикского клуба, Оливер Твист, Давид Копперфильд, Николас Никльби, Домби и сын, Крошка Доррит, Холодный дом, Тяжелые времена и др.

Шиллер — Разбойники, Коварство и /Любовь, Дон Карлос, Орлеанская Дева, Мария Стюарт, Вильгельм Телль, Заговор Фиеско (Трилогия «Валленштейн»), избр. стихотворения.

Гете — Вертер, Эгмонт, Фауст (I и II часть), Ифигения в Авлиде, Герман и Доротея, (Вильгельм Мейстер — ученические годы и годы странствий), Рейнеке Лис, Автобиография — Поэзия и правда моей жизни, избр. стихотворения.

Гейне — Путевые картины, Германия, Флорентийские ночи, стихотворения Северное море, Романцеро, Новые стихотворения и др.).

Буало — Поэтическое искусство. Корнель, Расин — избр. театр, (однотомники изд. Гослитиздата); Мольер — ты уже читал основное;

Вольтер — избр. произведения изд. Гослитиздата. Дидро — Племянник Рамо (Жак Фаталист), другие произведения — в вузе. Руссо — кроме Исповеди и Эмиля — Новую Элоизу — обязательно; Бомарше — Трилогию; Стендаль — Красное и Черное, Красное и Белое, Пармский монастырь, Анри Брюлар, Новеллы; Бальзак — Шагреневая кожа. Отец Горио, Евгения Гранде. Величие и падение Цезаря Бирото, Утраченные иллюзии, Гобсек, Крестьяне (Старый холостяк, Тридцатилетняя женщина). (Это основное, др. произведения позже).

Гюго — Отверженные, Собор Парижской Богоматери, Труженики моря, Человек, который смеется, 93 год, Эрнани, Король забавляется, Рюи Блаз; избр. стихотворения в изд. Гослитиздата (переводы Шенгели).

Беранже — избр. песни. Флобера, Мопассана, Золя, Франса — в вузе, Ромен Роллан — Жан Кристоф — 10 книг, Кола Брюньон, Героические жизни; Гамсун — Голод, Пан, Виктория, Мистерии (Рабы любви).

Это является примерным списком того минимума художественной древней и западной литературы, с которой ты должен познакомиться к твоему вступлению в литературный институт. Я не касался русской литературы, которую вы подробно изучаете в средней школе. Для того, чтобы ты понял развитие художественной литературы как единый исторический процесс, необходимо параллельно читать и специально исторические труды, посвященные соответствующей исторической эпохе.

В своем примерном списке я не указал «Дон Кихота», «Гулливера» и т. д., которых ты давно уже читал. Не указал также и на американскую литературу, с которой можно познакомиться в институте. Не указал также на боковые потоки мировой художеств, литературы, такие, как Ленау и Уланд, Мюссе и Жорж Занд, Мильтон и Скотт и др., с которыми ты всегда успеешь познакомиться и после средней школы. Не указал также и на Рабле, которого поймешь лучше через несколько лет. Список и без того достаточно большой. Кроме того, тебе необходимо фундаментально изучить немецкий, научиться хорошо играть на фортепиано, т.е. дел, в общем, хватит по горло. Хронологически читать примерно по указанному списку. Произведения и авторы, взятые в скобках — можно оставить на институтские годы. Итак, милый мой Георгий, дерзай. Пиши о твоих литературных и музыкальных занятиях и успехах.

Целует тебя много, много раз твой папа Д. Гачев.

Писал прескверным пером и ручкой, поэтому письмо получилось таким раскорячистым».

«3/VII — 1945, Нексикан.

Моя милая Мирочка, дорогая моя подруга! Последний месяц получил от тебя три письма и несколько телеграмм: письма № 2 и 3 этого года и январское письмо с прошлого года, адресованное в Оротукан и пропутешествовавшее полтора года до

205

тех пор, пока меня не обнаружим здесь. В этом последнем письме были первые посланные мне фотокарточки на Колыме. Смотрю я на вас каждый день и радуюсь. Карточки у меня в кармане, в по несколько раз в день я вынимаю их и смотрю на вас и любуюсь вами. Вы — самые дорогие мне на свете люди, которых я надеюсь еще когда-нибудь увидеть — в то время как увидеть мать и сестер, — на это я, реально говоря, мало питаю надежд. Ты физически мало изменилась. Что касается морального твоего состояния — об этом ярко говорят твои письма. Гену просто не узнать — настолько он вырос и изменился. Черт возьми — растет человечек, какой там человечек — человек настоящий, полноценный, умный, одаренный, дай бог каждому такого сына. Глаза, хотя и несколько прищурены, все же в них светится ум, физиономия осмысленная, одухотворенная. Собственно говоря, у него глаза и лицо всегда характеризовались этим, но в то время, как в те годы он был еще ребенком, теперь он юноша — светлый, растущий, жадный к знаниям, к благородной деятельности. Хорошо!

Теперь о письмах по существу, и о главном из них — о твоем письме-исповеди. Я его читал и перечитывал несколько раз. Я не собираюсь тебя ни ругать (как ты думаешь), ни осуждать. Тяжелое моральное состояние и психическая депрессия, в которых ты находишься вот уже несколько лет, не могут способствовать, разумеется, и особой творческой работе, и этим ты не должна так сильно терзаться... Не ею же исчерпывается творческая деятельность человека вообще. Конечно, лучше умело сочетать и научно-литературную, и педагогическую деятельность в одно и то же врем (это лучшее, о чем можно мечтать), но если для первой не имеется налицо необходимое моральное самочувствие, то для второй — тебе все карты в руки, как говорится. У каждого человека имеется какая-то ведущая тенденция, какая-то стихия. У тебя ведущая тенденция — в педагогической деятельности. Здесь у тебя подлинный и несомненный талант. В педагогике ты находишься в своей стихии, здесь ты творишь, ярко, с темпераментом. В литературной — ты тушуешься. Имеется другая категория людей, у которых все это складывается наоборот (я, мне кажется, принадлежу к последней). А люди, которые в одинаковой степени сильны и в той и в другой области, — это значительное меньшинство. И нужно ли так страшно разоряться и страдать, что у тебя не ладится литературная работа (вернее — литературно-творческая, т. к. ты и занимаешься, главным образом, литературной работой)! Для нее у тебя теперь отсутствует необходимое моральное самочувствие, но не будет же это продолжаться бесконечно. А пока делай упор на педагогической...

Ты пишешь, что очень загружена и что не остается просто-напросто времени для сна, не говоря об отдыхе. Вот это уж совсем плохо. Мне кажется, ты должна перестроить свою работу — в первую очередь отказаться от работы в ВОКСе и взамен ее возобновить опять лекторскую работу в Филармонии и в общемосковском лектории. Работа лектора займет у тебя минимум времени (поскольку она будет тесно связана с твоей педагогической, и будет вытекать из последней). Материально она тебя гораздо лучше обеспечит. Тогда ты заживешь более нормальной жизнью, несколько отдохнешь, усилишь питание, останется какой-то досуг, когда ты сможешь собрать свои мысли, посозерцать природу (в выходной день выйти за город), ты, по-видимому, совсем забыла о ней. Все это, бесспорно, повысит твой тонус жизни, и ты будешь испытывать большее моральное удовлетворение, чем теперь. При соответствующем удобном случае брось также и работу в Союзе композиторов и оставь себе только педагогическую и лекторскую.

Судя по твоим письмам, вы превратились — мать и сын — в работающие автоматы, которые не знают ни сна, ни отдыха. Если это так, а оно бесспорно так, то это очень плохо, страшно плохо. Подумать только — недосыпать, не знать ни одного выходного дня, а Гене — ребенку — ни разу за зиму не пойти кататься на коньках или лыжах! Правда, иногда человек, в силу известных обстоятельств, вынужден отказаться от многого и удовлетворяться самым необходимым. Но это не всегда и не на всю жизнь! Дальше, конечно, так жить нельзя. Нужно коренным образом перестроить свою жизнь и переложить центр тяжести ее от административно-редакторской на педагогическо-лекторскую деятельность.

Сейчас о Геночке. То, что ты пишешь о нем, меня очень огорчило и обрадовало в то же время. Огорчило, как бы из него не вышел, в конце концов, какой-нибудь многоученый муж-головастик, вроде X, бледного, вялого, больного, без капли крови на лице, безжизненного, не знающего и не любящего жизнь, но зато страшно самовлюбленного и самонадеянного... Не дай бог, чтобы из Гены вышел подобный X! Если Гена

206

уже в 15-16 лет научился работать по-взрослому, по-университетскому, — это хорошо и плохо. Хорошо, если эта «взрослость» (прости за это глупое словотворчество) не убила у него любовь к природе, к жизни, к людям, не раздавила его жизненный темперамент, его физическое развитие, его здоровье, не сделала его угрюмым, нелюдимым, не притупила у него объективного подхода к жизни, особенно к людям, окружающим его, не превратила его в какого-то интеллигента-субъективиста, который на все смотрит свысока и скептически. И плохо, очень плохо, если все это имеет место в нем. Мне кажется, что дело с Геной не обстоит так катастрофически, как ты пишешь, но тебе нужно серьезно призадуматься. Если тебе удастся реорганизовать, перестроить твою жизнь и работу, это окажет решающее влияние на перестройку и его жизни и работы. Мне кажется, что на первых порах его необходимо разгрузить от всего лишнего. Думаю, что временно можно воздержаться от английского. Пускай он хорошо познакомится с немецким языком, так, чтобы свободно читать в оригинале Гете (Шиллера и Гейне читать легче), и когда он преодолеет трудности текста «Фауста», тогда будет возможно и необходимо начинать другой иностранный язык. Кроме школьного литературного курса, мне кажется, нет надобности заглядывать дальше. И это будет в свое время, только не теперь. Школьные нагрузки, может быть, его также сильно отвлекают. Единственное, против чего я не возражаю — это музыка, и, главным образом, фортепиано. В университете она будет на втором месте, поэтому пускай теперь будет на первом. И тогда останется время и на коньки, и на лыжи, и на плавание, и на летние прогулки за городом и т. д. Завтра-послезавтра я ему подробно напишу лично, хотя удивляет меня, что он не удосужился написать мне.

Пишешь, что были с Геночкой у Евгении Федоровны (Книпович. — Г. Г.), а не пишешь, как она вас встретила и отнеслась к вам (я ко мне). Знаешь, что этот вопрос меня живо задевает. Может быть, я погиб для литературы, но я то думаю и мечтаю о ней и в связи с этим часто вспоминаю своих литературных друзей. Может быть, они меня уже забыли.

Хотя ты очень занята, Геночка мог бы возобновить посещения один. Это нехорошо, что ограничились только одним посещением.

Заявления с характеристикой посланы обоим наркомам, копии тебе тоже. Подтверди получение.

Целует тебя много раз твой друг Дмитрий».

«5/VII 1945 (отрывок из письма).

...Ты спрашиваешь обо мне, моем здоровье, жизни. Моя жизнь уже четвертый год удивительно однообразна. Правда, в ней есть и разнообразие, поскольку мы все время в разъездах, поездках по территории Колымы далекой. Обычно от 20 — 30 дней мы готовим новую программу, а затем месяц-полтора ее демонстрируем на приисках и других поселках... Что касается сердца — то здесь дело обстоит просто-напросто плохо. Это не сердце, а какая-то руина. Для того чтобы ощутить его работу, мне не нужно искать пульс на руке. Работу сердца я ощущаю в любом положении, в котором нахожусь — сижу ли, лежу ли, хожу ли и т. д. Я чувствую, как оно бьется в венах, на кончиках пальцев руки. Я перманентно чувствую на левой стороне грудной клетки, что у меня там какое-то гнилое место, комок, который болезненно сжимается. А еще Декарт в свое время говорил, что если ты ощущаешь работу данного органа твоего тела, то значит, что он (орган) нездоров. Кроме всех сердечных болезней (и основных и главных), известных медицине, у меня еще и повышенное кровяное давление (210 шах — 120 min), и это еще усугубляет болезнь. А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо — как поется в известной песенке.

Правда, я стараюсь вообще не думать об этом, и в основном я остался таким же оптимистом и жизнерадостным, как и был. Вот что могу сказать о моем здоровье и сердце.

Что касается головных болей, они совершенно исчезли — вот уже седьмой год. Но зато у меня сильно пошатнулась память — это уже плохо. Но мне, может быть, не придется больше базироваться на работе головного мозга и на самой нежной его оболочке, в которой сосредоточены, как говорят физиологи, мыслительные способности человека, так что катастрофическая потеря памяти — небольшая беда. Остается одно вегетативное существование — и то хорошо.

По внешнему виду я совсем состарился. Правда, на голове нет еще ни одной седины, но вот уже несколько лет, как меня по-простонародному окликают «батя»,

207

«отец». Я вам уже послал одну миниатюрную фотокарточку, но там мало что разберете. Если удастся — сфотографируюсь и пошлю вам настоящую фотокарточку.

Наконец, с осени прошлого года я живу одной лишь мыслью, мыслью о моей Болгарии, которая вновь, благодаря доблестной Красной Армии, зажила свободно. Я, подобно бедной Маргарите из Гётевского «Фауста», часто напеваю шубертовскую музыкальную поэму:

Mein Ruh ist hin,

Mein Herz ist schwer,

Ich finde sie nimmer

Und nimmermehr.

(На моем дубовом переводе это будет значить: — «Мой покой улетел, сердце тяжело, к нему (покою) я больше никогда не вернусь».)

Я мечтаю о той широкой, литературной, просветительской и публицистической деятельности, которую я мог бы развернуть там, и эта мысль, которая не покидает меня никогда, часто гонит мой сон, и утром встаю, не сомкнув ни на минуту глаза. Теперешние белые ночи очень благоприятствуют этому.

Что касается доброй памяти товарищей-музыкантов — спасибо им. Шавердяну, Белому, Россихиной1 — сердечные приветы. Борису и Вилли Левикам2 — также. Целует, обнимает тебя твой друг Дмитрий».

«18.VII.1945, прииск «Чкалов».

Дорогой мой Геночка! В письме ты признаешь свою вину передо мной относительно писем. Ты и мама делаете одну общую ошибку — писать мне праздничные, большие, капитальные письма. При вашей занятости это будет случаться редко или совсем их не будет. Поэтому пишите почаще, пускай короче и не капитально, пишите об обыденном в вашей жизни, не ждите особых праздничных настроений. Тем самым вы чаще будете радовать вашего далекого друга.

Ты хорошо описал свой прошлогодний летний отдых в совхозе композиторов: и отдохнул, и поработал, и поправился — хорошо! Только, дорогой, это у тебя было праздником, правда, праздник, затянувшийся на целый месяц, но все-таки праздник. Но, кроме этих праздников, имеются и будничные дни, обычные, трудовые, тянущиеся целый год — до следующего месяца-праздника. И эти трудовые, будничные 11 месяцев в году необходимо уметь сочетать с отдыхом, давать ежедневно или несколько раз в неделю организму короткие передышки, переключать себя от умственного к физическому труду, к спорту, не закисать, не плесневеть, не протухать одной лишь рабочей в закрытых помещениях среди четырех стен. Вот то, что пишет мне мама об истекшем годе (учебном) — о том, что ты ни разу за зиму не катался на коньках, на лыжах — это и возмутительно, и позорно. Здесь ты не выдержал экзамен, провалился с треском, получил неуд, двойку позорную, и это хуже, много раз хуже, чем несчастная прошлогодняя четверка по алгебре.

Как это у тебя получилось так нескладно? Как это ты не смог элементарно организовать свою работу, чтобы остался небольшой бюджет времени на катание, на прогулки, на отдых? Я знал взрослых людей, стариков — людей умственного труда, которые, будучи исключительно загружены работой, занимались физкультурой, спортом, умели отдыхать, освежали тем самым свою нервную систему для еще более плодотворной умственной работы. А ты только юноша. Тебе бы теперь заниматься спортом, физкультурой, плавать, гулять, скитаться в природе, участвовать во всевозможных играх, любить природу. А что — ты решил в 16 лет постигнуть мудрость взрослых, знания взрослых? Милый мой, время, годы еще впереди. Какие бы ни были у человека исключительные способности, в 2-3 года он все равно не сделает то, на что нужны годы — 15 — 20 и больше. Торопиться особенно незачем. Ты не то, что отстал, наоборот, идешь впереди. Но страдать оттого, что другие, взрослые знают и могут делать то, что ты еще не знаешь и не умеешь пока еще делать — уж это слишком. Придет соответствующее время — будешь и знать и уметь. Будешь торопиться, бежать без передышки, устанешь, надорвешься, сорвешься. Иными словами, твое умственное развитие войдет в противоречие с физической основой, т. е. с твоим организмом, последний будет отставать в своем нормальном развитии или своей нормальной жизни и начнет


1 А. И. Шавердян (-1903 — 1954) — музыковед; В. А. Белый (1904 — 1983) — композитор; В. П. Россихина (1890 — 1979) — музыковед, жена В. А. Белого.

2 Б. В. Левик (1898 — 1976) — музыковед; В. В. Левак (1907 — 1982) — поэт и переводчик.

208

протестовать, т. е. ты зачахнешь, начнешь болеть. Неужели нужно опять тебе напоминать о древней римской поговорке — «здоровый дух в здоровом теле», о необходимости гармонического развития для человека — физического и умственного? А болезни очень хитрые — они тихо и как будто незаметно подкрадываются к человеку — и он этого не замечает — до тех пор, пока они его внезапно не схватят и не свалят в постель. Мама пишет, что ты уже начал болеть, правда, не продолжительно и пока не опасно, но это, по-видимому, ввиду первого предупреждения. Если из этого ты не сделаешь соответствующие выводы для себя, то второе предупреждение не замедлит также нагрянуть на тебя, затем третье, уже строгое, а это уже будет плохо. Это все равно, что остаться второй год в одном и том же классе, если не хуже.

Летом нужно делать частые вылазки за город. Нужно полюбить природу. Неужели ты относишься спокойно и равнодушно к ней? Правда, среднерусская равнина — не Крым и не Кавказ, которые сами являются замечательным объектом всевозможных и самых разнообразных экскурсий. Но и в среднерусской равнине имеются великолепные места для прогулок, гуляний, скитаний: Москва-река, Ока, Звенигород, озеро Селигер и многие другие места. Нормализуется жизнь после войны, и тогда будет возможным заглянуть и дальше — Крым, Кавказ!

Одним словом, дорогой, смотри, не засушись постоянной и утомительной умственной работой, не убивай в себе любви к жизни как таковой, к природе, развивай в себе чувство прекрасного в природе, которое стоит выше, чем прекрасное в искусстве. Не думай, что мудрость и знания, которые получишь из книг богаче и выше мудрости и знаний, которые получишь из жизни. Теоретические знания и опыт, которые получишь в учебе и самообразовании, останутся сухим и мертвым капиталом, если они не будут обогащены знаниями, опытом, которые человек получает от практической жизни. Не отдалился ли ты слишком далеко от природы и от жизни в своем благородном рвении поскорее пробежать то расстояние, которое тебя разделяет от взрослых? Не притупил ли ты у себя чувство к самым простым человеческим радостям, не замкнулся ли ты в свой субъективный мир, не превратился ли ты в какого-то угрюмого субъективиста, эгоцентрика, который смотрит на все свысока?

Эти печальные мысли и. может быть, верные догадки приходят мне в голову на основе нескольких фраз твоих писем прошлого и этого года. Я хотел бы, чтобы мои предположения были ошибочными. Когда-то — несколько лет тому назад — ты мне писал, между прочим, об одном «закадычном друге». А вот последние годы ты мне ничего не пишешь, имеются ли вообще у тебя друзья или хотя бы один друг — настоящий, верный, преданный, к которому ты был бы глубоко привязан так же, как он к тебе. Когда говорю: друг и дружба — я понимаю что-то большое, святое, как, например, подруга (с детских лет) мамы — Мима Нахимовская или мои покойные, славные друзья — Георгий Караджов и Дмитрий Великородный.

Если у тебя не имеется еще друга — это очень печально. Правда еще не поздно (и никогда не поздно) встретить, выбрать, иметь его. Дружба! — одно из самых замечательных и святых проявлений в жизни человека. Дружба! — классический образец в художественном изображении которой дал нам великий гуманист Ромен Роллан в лице Жана Кристофа и Оливье. Такая именно дружба, мне кажется, поможет тебе преодолеть тот субъективизм, который пока довлеет над тобой, и чем скорее ты ее обретешь — тем лучше для тебя.

Я мечтаю о том, может быть, недалеком дне, когда мы снова увидимся. Тогда, я думаю, мы станем настоящими большими друзьями. Тема наших будущих бесед — вся европейская гуманистическая культура. И в ожидании этого счастливого дня я мысленно тебя обнимаю много раз.

Твой папа Дмитрий».

«7/VIII — 1945 г.

Мой милый друг, посылаю еще раз копию моего заявления Наркому Меркулову. Если Георгий Димитров ходатайствует о моей реабилитации, то весьма вероятно, что на этот раз дело разрешится в мою пользу.

На днях получил твое письмо от 30 мая с. г., которое меня очень обнадежило. Дай бог! — как говорят люди. За приветы Гидаша Анатолия1 спасибо. Передай ему


1 Литая Гидаш (1899 — 1980) — венгерский писатель-коммунист, был политэмигрантом в СССР, вернулся с Колымы в 1944 году; Агнесса — жена Гидаша.

209

и Агнессе мои приветы тоже. Скажи ему, что два месяца после того, как он уехал из рудника «Хета», где он находился, я провел там три месяца и много хорошего слышал о его пребывании там. Вот судьба-то!

На днях гостили у нас в Нексикане наши магаданские товарищи — дали два концерта и один спектакль, пьесу Симонова «Так и будет». Их выступления этого года взволновали нас меньше, чем прошлого, о которых я тебе уже писал. Встреча с моим магаданским другом Шварцбургом (твоим слушателем) была так же задушевна и лирична, как и прошлогодние. Его исполнение «Ракоци-марша» и «Полонеза» Шопена, так же, как и исполнение пианисткой Гарбет первой части фортепианного концерта Чайковского (с оркестром), меня взволновало до слез в буквальном смысле этого слова. Целый мир, давно прошедший, встал передо мной. Помнишь, когда мы последний раз слушали в Большом зале Консерватории фортепианный концерт Чайковского в исполнении Флиера? В прошлом месяце видел я великолепную американскую картину «Песню о России». Два сеанса подряд просмотрел и прослушал я эту картину из-за концерта Чайковского. Три раза героиня играет в картине начало фортепианного концерта Чайковского, и шесть раз (в обоих сеансах) у меня подступали слезы... и я огромным усилием воли отгонял их, но это не всегда мне удавалось. Ты знаешь, я не сентиментальный человек, и если меня музыка взволновала до слез — то это говорит красноречиво о многом.

Недавно читал большую статью Коларова о Болгарии в журнале «Октябрь» № 1-2, 1945 г. После этого я провел очередную белую ночь, не сомкнув ни на мгновение глаза. В моем воображении рисовались прекрасные перспективы, — какую широкую просветительскую и публицистическую деятельность — живым словом, и особенно, пером — мог бы я теперь развернуть в деле возрождения культуры моего народа! Я мечтаю и жду, жду и мечтаю, и надеюсь, что Василий Петрович, мой первый учитель, отец и друг, лучше, чем кто-либо другой, понимает меня и сделает все возможное для моего возвращения к подлинной жизни».

«10/VIII — 1945 г., Нексикан.

Милый мой Георгий! Позавчера получил твое последнее письмо от 20/VI с. г. Спасибо тебе большое. Письмо, правда, очень лаконично, как обычно коротки твои письма, но и за это спасибо. Там и твоя фотокарточка. Батюшки, как ты вырос и изменился! Не поверить даже, что это ты — мой сын. Мама пишет, что ты даже выше меня ростом. Если так буйно будешь расти — не достигнешь ли роста твоего славного патрона, покойного дяди Георгия? По-моему, слишком высоким быть нельзя, и если это зависит от твоей воли, а не от «господа бога» (sic), лучше остановиться.

Ты теперь стоишь перед величайшей дилеммой — литература или музыка. В разрешении этого жизненного вопроса лучше руководствоваться своей собственной природой, своими собственными симпатиями и наклонностями, не насиловать, а также не преувеличивать их значение. Трудно, разумеется, теперь тебе определенно сказать самому, какую область выбрать. Но если тебя начали уже серьезно беспокоить и волновать музыкальные идеи, мысли, мелодии, «планы» симфонических разработок, то лучше не препятствовать их дальнейшему развитию, а наоборот, помогать и еще больше углублять их развитие. Может быть, в дальнейшем обнаружится настоящий композиторский талант, и ты посвятишь себя творчеству (признаюсь, это моя давнишняя сокровенная мечта, которую я боялся высказать даже перед собою). Так или иначе, ближайшие годы должны выявить и выяснить: будешь ли ты композитором или нет. Быть композитором, я понимаю — быть настоящим, я бы сказал, крупным композитором, а не как какая-нибудь композиторская мелюзга, каких у нас целая армия... Лучше уж тогда посвятиться науке — литературе, философии, естествознанию, где ты мог бы развиться в настоящего ученого.

Этому важнейшему вопросу я посвятил половину большого письма к маме. Ты его также прочитаешь. Поэтому мне придется несколько повторяться. При наличии таланта у тебя, не сомневаюсь, найдется достаточно воли, упорства, целеустремленности в овладении сложных, трудных, но зато страшно интересных, богатых и разнообразных музыкальных наук (кроме композиции в собственном смысле). Гармония, полифония, акустика, инструментовка, форма, каждая из которых — самостоятельная область в развитии музыкального мышления и в музыкальной культуре в целом.

То, что ты несколько отстал в своем музыкальном образовании — фортепиано, музыкальная теория, — отнюдь не должно смущать: ты догонишь и наверстаешь свое отставание. Эти годы ты не болтался, не растрачивал напрасно свое время, наоборот,

210

работал и обогащался в других областях — литературе, истории, языках, которые впоследствии окупят себя с лихвой. С тем большим рвением и целеустремленностью ты должен теперь взяться за музыку, пожертвовав ей (разумеется, временно, пока наверстаешь музыкальное отставание) остальные любимые тобой области, кроме немецкого языка. После, через год или два, или три (ты еще очень молод, поэтому растягивать эти сроки можно и нужно), когда начнется нормальное твое музыкальное развитие и образование, тогда ты снова возвратишься к любимой литературе, истории, прибавив к ним и новую область человеческого знания, богатую и захватывающую — философию, историю философии, материалистическую диалектику, эстетику, которые тесно соприкасаются с любой областью идеологии, в том числе и с художественной идеологией — литературой, искусством, музыкой. Но об этом позже.

Теперь главная задача — сознательно и временно самоограничить себя. Беда подавляющего большинства музыканте» (не менее 90 на 100) в том, что они до безнадежности, отчаянно ограниченные, мало, нет, просто — некультурные, невежественные, не умные, просто глупые люди, мелкие людишки, с мелкими душонками и ничтожными сердцами. Наделил же господь-бог прекрасным аппаратом рук, зато лишил их такой «мелочи», как ума. Художников-романтиков (Нейгауз) или художников-мыслителей (Игумнов) мало, страшно мало. Так и среди композиторов.

Я отнюдь не беспокоюсь, что ты мог бы стать ограниченным музыкантом. Тем не менее, на короткий период ты должен самоограничить себя для того, чтобы наверстать потерянное. У тебя всегда были широкие духовные интересы, и ты находишься вне опасности узкой профессиональной ограниченности. Широкая интеллектуальная культура всегда оставалась и продолжает оставаться необходимой основой богатого идеями, глубокого художественного творчества.

Имеется другая заманчивая область, которую, после композиторской, можно себе выбрать — это дирижерство. Но об этом я уже писал подробнее в письме к Мирре, которое ты прочитаешь.

Итак, мой юный друг, — если окончательно бросил жребий, то я тебя благословляю на новом пути. Путь этот будет, может быть, скорее тернистым, чем гладким и усеянным розами, но если природа-мать наделила тебя талантом, то ты усидчивостью и упорным трудом завоюешь когда-нибудь мастерство, а добьешься успеха.

Обнимает тебя твой отец — Дмитрий».

«10.VIII.1945. Нексикан.

Моя милая Мирочка, верный друг мой! Сегодняшнее твое письмо меня так взволновало, что я, читая его, несколько раз прослезывался. Последнее время при больших эмоциях я стал часто не плакать, а именно прослезываться. Не стал ли я слишком сентиментальный! Не признак ли это наступающей старости, хотя душой (не сердцем, конечно) я еще молод. Ну ладно, без лирики, к делу.

Мои заявления наркомам посланы в мае и июне с положительной характеристикой от местных организаций. Послал тебе сразу три копии в разных письмах. Так что мной сделано все, что нужно. Поскольку отсюда такие заявления поступают адресатам весьма медленно (до полгода иногда, как был случай с первым моим заявлением), то было бы весьма целесообразно, если оттуда телеграфом затребуют их.

Я очень рад, что последнее твое письмо проникнуто такой бодростью и оптимизмом, сам начинаю верить, что, возможно, меня реабилитируют. Я смотрю на это как на величайший акт моей жизни, как на событие, от которого я начну новую богатую плодотворную и творческую жизнь. Ею я буду обязан Василию Петровичу и Георгию Михайловичу. Всю свою жизнь, энергию и скромные способности я отдам служению своему народу, пропаганде и строительству социалистической культуры на родине. Прошу передать Василию Петровичу, что доверие, которое он и Георгий Михайлович оказывают мне, постараюсь оправдать в максимальной степени. За семь лет колымской жизни я не растерялся и не потерял себя. Мои письма — этому доказательство. Последние три года я стараюсь накапливать новые и освежать старые знания. Познакомился с английским языком: научную литературу читаю уже вполне свободно, в художественной иногда обращаюсь к словарю. Мне нужно только освежить некоторые теоретические (историко-философские и эстетические) познания, но это дело наживное. Так что я мог бы броситься в дальнее плавание в любой момент, была бы только воля.

С осени прошлого года я живу в каком-то вечно возбужденном состоянии. Мысленно я живу только там, вместе с тобой, с моим лучшим другом, на переустройстве

211

и строительстве новой Болгарии. Какие светлые перспективы, какие широчайшие поля деятельности, творческого труда, свидания! Так часто размечтаешься ночью, сон пройдет, зажигаешь лампу и читаешь до утра, пока устанешь и заснешь. Я опять разболтался. Пожалуй, об этом лучше не мечтать. Если придет счастье, пускай приходит внезапно.

Новости, о которых мне пишешь в последнем письме, меня чрезвычайно обрадовали. Во-вторых, об Исааке. Приветствую его от души и сердца за его научные победы. Быть членом-корреспондентом Академии наук СССР — это значит, быть одним из корифеев советской науки. Браво, браво, Исаак, искренно жму твою десницу! Но больше уже с тобой не полезем на Кавказские горы — сердце у меня стало совсем schwach. За братскую и отцовскую заботу я помощь, которые ты оказывал и все еще оказываешь Мире и Георгию, тебе большущая благодарность и глубокая признательность на веки вечные. Передай, Мирочка, мои сердечные приветы Маше и Соломону1 и мою горячую благодарность за их заботы о Георгии. Думаю, что наш сын вырастет достойным и весьма полезным членом советского общества, и это будет им лучшим удовлетворением, что в трудные годы вашей жизни они вас окружали моральными и материальными заботами. Этот факт меня так сильно тронул, что когда читал это место из твоего письма, я прослезился. Еще и еще раз — им всем — тысячи и тысячи благодарностей.

Теперь о нашем сыне. Определить его дальнейший путь, правильно наметить линию его развития — важнейшая задача. Мое мнение по этому вопросу следующее: не насиловать личные наклонности и симпатии сына. В прошлом году, после его удачного доклада о Мольере, он торжественно заявил мне, что определил свою дальнейшую область деятельности — литература. За истекший год у него произошло умственное перевооружение, если можно так выразиться, или, вернее, перестройство чувств. Если музыка, в самом деле, стала играть главную роль в его внутренней духовной жизни и если у него начинает проявляться творческая тенденция, появляются музыкальные мысли, идеи, образы, то этим пренебрегать не надо, а наоборот, обратить особенное внимание. В твоем письме имеется некоторое недопонимание настоящего важнейшего периода духовной жизни нашего сына, когда он подошел вплотную к определению своего самосознания, фортепианное исполнительство для него в силу разных обстоятельств внешних и в силу его личной, природной непредрасположенности к нему отпадает. Остаются композиторство и дирижерство. Всякие другие музыкальные специальности я отвергаю. Лучше быть литератором, философом, натуралистом (биологом) — во всех этих областях науки, в силу его природной одаренности вообще, он мог бы достигнуть высокой ступени развития, и это будет куда лучше и для него и для науки, чем быть теоретиком музыки (боже упаси!) или музыкальным педагогом. Итак, остаются две области — музыкальное творчество и дирижерство.

Относительно определения степени его творческой одаренности — еще, мне кажется, рановато. При теперешнем его музыкальном развитии — недостаточное владение фортепиано, незнание гармонии, элементов полифонии, это вообще трудно — определить его композиторский талант. Поэтому мне кажется, что Георгию необходимо создать соответствующие условия для более углубленных занятий по фортепиано и музыкальной теории — гармонии, полифонии. Основная задача этого года — прохождение курса десятого класса на том же высоком уровне, как и раньше, но в пределах учебной программы и ничуть не больше (это относится и к любым областям, как литература и история). Максимально разгрузиться от внеучебной работы (школьной общественной, меньше докладов, меньше собраний). Освободившееся время посвятить музыке — фортепиано и музыкальной теории. Из школьных предметов сделать исключение только в отношении немецкого языка, на который обратить большее внимание, чем это требует программа. Пора прекратить занятия по английскому языку. Будет соответствующее время — он выучит и французский (я ему реально помогу), и английский. Окончит он среднюю школу в 17 лет! Совсем юноша! Для дальнейшей музыкальной учебы перед поступлением в консерваторию необходимо год (минимум при успешном течении учебы) или два побывать на композиторском классе муз. школы им. Гнесиных (или техникума — я не знаю, как его теперь называют). За два года — 1945 — 1947 — при руководстве способных педагогов Георгий сможет успешно подгото-


1 Речь идет о сестре М. С. Брук и муже сестры.

212

вить себя для вступления в Консерваторию на композиторский факультет. За эти два года он сможет выявить и степень и характер художественного дарования, если у него оно имеется. Советы и консультации Белого, Кабалевского, Коваля, я думаю, должны объективно определить наличие композиторского таланта. Следует посвящать (себя композиции? — Г. Г.) только при наличии настоящего, ярко выраженного, я бы сказал, большого таланта. Например, умного, культурного, разностороннего N я не считаю композитором. У него иногда (раз в несколько лет) в виде исключения случаются кратковременные творческие вспышки, некоторые интересные музыкальные идеи, но эти творческие вспышки не являются спонтанным отражением творческой природы, которая выражается в более или менее постоянной эманации оригинальных музыкальных идей. N скорее насилует, буквально выжимает из себя музыкальные произведения (обычно короткие, слишком короткие), которые, в силу его общей музыкальной одаренности и культурности, получаются иногда и весьма удачными. Если нашему сыну суждено будет стать композитором типа N, тогда уж лучше посвятиться литературе или стать натуралистом... Имеется другая заманчивая область музыки, на которую тоже следует обратить внимание — это дирижерство. Общая его музыкальная одаренность для нас бесспорна. Это мы берем за основу. Судя по его редким письмам, мне кажется, что у него обобщающий, синтетический склад ума, из которого при соответствующей музыкальной одаренности может вырасти художник-дирижер, дирижер-мыслитель. Я, разумеется, отметаю в сторону ту армию дирижеров, которая наводняет наши музыкальные театры и концертные эстрады и функция которых состоит в отмахивании такта... batteurs de la mesure (отбиватели такта. — Г. Г.), как их иронически называл Руссо в его «Музыкальном словаре». Я имею в виду дирижера-художника, дирижера-творца. Мне кажется, что не будет большого риска для Георгия, если композиторство отпадет и он посвятит себя дирижерству... Его весьма широкая (для его возраста и его образования) нынешняя культура, которая, разумеется, в дальнейшем будет и расширяться, и углубляться, станет необходимой идейной основой, на которой и вырастет в будущем соответствующая обобщающая (философская и эмоциональная) интерпретация великих произведений музыкального искусства.

Теперь — ближайшие два-три года (здесь не надо торопиться) Георгий должен, в перспективе дальнейшей профессионализации, изучать фортепиано и теорию музыки, и тогда естественно выявится будущая его музыкальная область (композиция или дирижерство).

Вот что я думаю о дальнейшем пути Георгия. Разумеется, новая программа занятий и работы не должна мешать его хотя бы минимальным физическим занятиям — физкультуре и спорту: утренняя зарядка, душ, обтирание, коньки, лыжи, летом экскурсии, плавание и т. д.

Наконец, несколько просьб. Первая — английские книги. Ей-богу, я тебя не понимаю — неужели так трудно послать мне 8 — 10 английских книжек? Прошлогодние я давно прочитал и даже перечитал («Айвенго»), Мне теперь надо читать и читать, чтобы укрепить язык. Поэтому, не теряя ни одного дня (они стоят вообще недорого), прошу тебя настоятельно послать мне английские книги — подлинные (а не облегченные тексты и пересказы, как «Айвенго») со словарем в конце, чтобы не тратить время в розыске слов в большом словаре. Такой тип учебной книги у нас имеется — «Четыре рассказа» (Four stories) Марка Твена (by Mark Twain) в библиотеке (даже два экземпляра). Пошли подобные, т. е. этого типа издания произведений Лондона, Твена, Голсуорси, Стивенсона «Остров сокровищ» (можно и облегченное издание), Фенимора Купера (тоже можно облегченное издание). Прошу разыскать в нашей библиотеке «Портрет Дориана Грея» Уайльда (The picture of Dorian Gray by Oscar Wilde, маленький томик в голубом переплете, английское издание). Также в библиотеке найдешь на английском языке «Людвиг Фейербах» Энгельса и англо-русский словарь. Пошли мне таких 8 — 10 книг (средних по объему — от 50 до 200 стр.), и этого мне будет хватать на зиму с избытком. Если тебе будет трудно сделать — попроси Георгия — и не откладывайте в долгий ящик. Чтобы обменять какую-нибудь книгу — свою на чужую — мне приходится иногда ходить очень далеко, как например, сегодня — 10 км. пешком. Итак, жду. Я с вами всегда. Пиши мне о своей работе. Целую и обнимаю тебя много раз, твой друг Дмитрий.

Об остальных просьбах в след. письме. Пиши независимо от моего дела. Ваши письма для меня целый праздник».

213

Две записки Д. Гачева, переправленные в Болгарию за годы пребывания на Колыме.

«Ноябрь 1940 г.

Дорогая мама!

Я тебе пишу редко, но ты не сердись. Я здоров, чувствую себя хорошо, а это самое важное. В новой обстановке я приспособился и довольно закалился. Ежедневно мои мысли уносят меня к вам, к тебе, к моим милым и незабываемым сестрам, но, похоже, что мы не скоро увидимся. Как бы то ни было, но вы не думайте ничего плохого обо мне, не беспокойтесь н верьте, что рано или поздно, но однажды мы увидимся. Я живу и работаю хорошо и обеспечен всем, что мне необходимо. Лика и Русе, поцелуйте ваших детей от их дяди.

Целует вас ваш сын и брат Митко».

«5.VII.1945 г. (по-русски написано).

Мои дорогие мама и сестры!

Я очень, очень радуюсь, что вы живы и здоровы и что вы, вместе со всей страной, живете счастливой и свободной жизнью, благодаря доблестной Красной армии, освободившей вас от фашистского ига!

Я здоров, уже несколько лет, как работаю флейтистом в маленьком эстрадном оркестре и постоянно мечтаю о том праздничном и счастливом дне, когда мы снова увидимся, может быть, опять заживем вместе. Пишите мне о вашей жизни, работе и близких. Приветы и поцелуи — вашим детям. Передайте приветы Ивану Ганеву, Г, Бакалову, Т. Павлову, С. Гановскому1... Целует вас и обнимает много, много раз ваш Митко».

«20 марта 1946 г., пос. Нексикан.

Здравствуйте, Мира! Простите, что мы не знаем друг друга, и я называю Вас — Мира, но Ваше имя врезалось мне в память еще с 1940 года — момента встречи на прииске «Разведчик», где я встретился с Дмитрием и разговорился с ним на его родном языке, где мы с ним работали пару лет. Затем он уехал на Хету, а затем на Золотистый и оттуда уже попал в центральную агитбригаду Оротукан и, уже артистом, Митя приезжал к нам на прииска и я с ним встречался, как с близким человеком. Затем, волею судеб, Митя с агитбригадой переехал в Нексикан, где у него с Вами была регулярная переписка до известного времени, а затем, вдруг, оборвалась по неизвестным Вам причинам и сколько Вы ни писали, все кануло в вечность — и сколько бы Вы ни писали — молчание. Многоуважаемая Мира! Тяжело и больно будет мне раскрыть Вам доподлинную правду — то, что я вчера узнал от одного артиста, ошеломило меня, как обухом по голове...

Дорогого Вам мужа и отца Дмитрия Ивановича НЕ СТАЛО. С работы (даты я не могу назвать — так эта весть меня ошеломила, что я не помню, что он мне дальше говорил) привели Митю и он, болея сердцем, — умер.

Сделайте запрос по адресу: Адыгалах Хабаровского края — Дорлаг — Начальнику Дорлага т. Иванову. Он на Ваш запрос, полагаю, должен ответить — запросите телеграфно. Не ответит — пойдите в Москве в ГУЛАГ НКВД и через него запросите, но сначала сделайте так, как я говорю: телеграфьте в Адыгалах Иванову или Кардычкину.

Подготовьте сына, не говорите ему сразу. Выражаю Вам, Мира, свое соболезнование по поводу тяжелой утраты дорогого мужа и отца. Адреса Вам своего не даю, если буду жив и здоров и закончу срок — постараюсь лично увидеть Вас. Хочу увидеть сына и рассказать многое.

Миша

(обратный адрес: пос. Нексикан Хабаровского края п/я 7 Белову...)»


1 Иван Ганев (1900 — 1980) — муж сестры Д. И. Гачева. Руски; Георгий Бакалов (1873 — 1939) — публицист, историк, критик; Тодор Павлов (1890 — 1977) — философ, эстетик: Савва Гановский (р. 1897) — философ.

Эпилог. СЛЕДЫ

214

Эпилог

СЛЕДЫ

РСФСР

СВИДЕТЕЛЬСТВО О СМЕРТИ II — А № 907476

Гр. Гачев-Грачев Дмитрий Иванович умер 17/XII.45 (семнадцатого декабря тысяча девятьсот сорок пятого года), возраст 46 лет.

Причина смерти — порок сердца, о чем в книге записей актов гражданского состояния о смерти 1946 года марта месяца 22 числа произведена соответствующая запись за № 432. Место смерти: Москва1.

Место регистрации: Бюро ЗАГС Ленинградского р-на г. Москвы. Дата выдачи 6 июля 1956.

ВЫПИСКА ИЗ ОПРЕДЕЛЕНИЯ ВОЕННОГО ТРИБУНАЛА

ДАЛЬНЕВОСТОЧНОГО ВОЕННОГО ОКРУГА

В составе:

председательствующего — генерал-майора юстиции Мельниченко

и членов: — подполковника юстиции Беновицкого и

— подполковника юстиции Ровенского

рассмотрел в заседании от 19 февраля 1955 года протест военного прокурора Дальневосточного военного округа на приговор Военного трибунала войск НКВД при Дальстрое от 22 — 26 ноября 1945 года по делу осужденного по ст. ст. 58-10 ч. 2 и 58-11 УК РСФСР к лишению свободы в исправтрудлагерях — Гачева-Грачева Дмитрия Ивановича сроком на десять лет, с поражением в правах сроком на пять лет, с конфискацией имущества.

Заслушав доклад тов. Беновицкого и заключение пом. военного прокурора округа подполковника юстиции Кузьмина об удовлетворении протеста...

ОПРЕДЕЛИЛ:

Приговор Военного трибунала войск НКВД при Дальстрое от 22-26 ноября 1945 года в отношении Гачева-Грачева Дмитрия Ивановича и определение военного трибунала войск НКВД Хабаровского округа от 11 января 1946 года в отношении Гачева-Грачева отменить, а дело производством прекратить за недоказанностью предъявленного обвинения.

Подлинное за надлежащими подписями Выписка верна: член военного трибунала ДВО подполковник юстиции

Беновицкий

СПРАВКА

Дело по обвинению Гачева Дмитрия Ивановича пересмотрено Президиумом Московского городского суда 2 января 1956 г.

Постановление Особого совещания при НКВД СССР от 14 мая 1938 года в отношении Гачева Дмитрия Ивановича, 1902 года рождения, отменено и дело о нем производством прекращено за отсутствием в его действиях состава преступления.

Председатель Московского городского суда Л. Громов

Решением М. Г. К. КПСС от 10/V 1958 г. Протокол № 17 — Гачев Д. И. в партийном порядке реабилитирован (посмертно) № партбилета 0009145 (с 1926 г.).

СОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ СССР

ПОСТАНОВЛЕНИЕ СЕКРЕТАРИАТА

Протокол № 13 § 7

«2» октября 1959 г.

Слушали:

Заявление М. С. Брук о посмертном восстановлении в члены Союза писателей ее покойного мужа — Гачева Дмитрия Ивановича

(К. В. Воронков)

Постановили:

1. Восстановить посмертно в правах члена Союза писателей СССР Дмитрия Ивановича Гачева.

2. Поручить Литфонду СССР выплатить семье покойного писателя Д. И. Гачева зарплату за два месяца, исходя из установленного среднемесячного лимита 3.000 (три тысячи) рублей в месяц...


1 Каким образом появились «46 лет» вместо 43 и «Москва» как место смерти колымского зэка — уму непостижимо. Да и дата смерти родилась у чиновника «на кончике пера». Уцелевшие приводили другую дату: конец февраля — начало марта 1946 года. «А семнадцатого декабря мы еще все были живы!..»

215

Николай Яблин.

Незабываемые встречи: София, Париж, Москва, Колыма

Летом 1921 г. в партийном клубе квартала появился юноша, чье сдержанное поведение говорило о том, что он еще не знаком со всеми членами тогдашнего нашего партийного семейства.

...Товарищ Коларова... мне сказала, что этот молодой человек — Гачев, флейтист, и желает принять участие в программе. Пригласил я его на заседание. С тех пор он регулярно принимал участие в программах наших театральных групп.

Гачев работал с жаром, был любим всеми. Мы подружились. Каждый вечер он заходил, хоть на короткое время, в клуб и исчезал, так как ему надо было готовиться к занятиям в Музыкальной академии или играть в каком-либо оркестре.

В 1925 г., к большому своему удивлению, я встретил Гачева в Париже, где я работал в то время в Советском посольстве. Он рассказывал о своей судьбе, о работе для пропитания на чужбине — совсем без досады. Он выплетал в какой-то мастерской кожаную обувь из тонких ремней и свободное время использовал для чтения и учения. Все это он рассказывал... с присущей ему веселостью и смехом.

Чувствовалось в нем страстное желание оказаться рано или поздно в «земле обетованной» — Советской России... Так и случилось. В 1931 г., когда я уже вернулся в СССР, однажды, возвращаясь с работы, я снова случайно встретил Димитра на улице Герцена в Москве. Он остановился, улыбаясь до ушей, и крепко стиснул мне руку. Потом целый час мы беседовали на улице; он с заражающим энтузиазмом рассказывал о своей общественно-музыкальной деятельности, о своем желании учиться, работать на научном поприще.

В 1934 — 1935 гг. мы встретились с Гачевым в Москве. Это были встречи товарищей и друзей, что оставляют долгую память в сознании. Со свойственным ему жаром он говорил... о борьбе против извращений в искусстве, о своем труде «Эстетические взгляды Дидро» и т. д. В тот период я работал в военно-инженерной академии и одновременно был почти бессменным секретарем ее партийной организации.

Следующие и последние встречи с Димитром были уже на Колыме в 1943 — 1944 годах. В то время я был «зэк» на руднике Чай-Урья (Мертвая долина), это — несколько сот километров северо-западнее залива Нагаево — Магадан. Был летний день... В полукилометре от лагеря работали мы на золотоносном забое. Наша работа состояла в том, чтобы выкопать и отвезти на тачке землю к бункеру на расстояние 50 — 80 метров. Норма на день была 5 кубических метров на двоих. На время обеденного отдыха мы отправлялись к возвышению, отстоящему примерно на сто метров от забоя; там находилась наша кухня и столовая. То были навесы над забитыми в землю двухметровыми столбами, покрытые сверху досками и просмоленной бумагой (от дождя), открытые отовсюду. Под навесами имелись «столы» — длинные неструганые двойные четырехметровые доски, опирающиеся тоже на столбы, а более низкие доски между ними служили скамейками.

Мы, несколько сот работяг, двинулись за едой. Получил я миску с баландой и кашу (хлеб мы носили с собой, так как раздавали его по утрам — на кого 400, на кого 600 гр, ежедневно, согласно трудовым успехам каждого), и едва я сел, как громко грянула маршеобразная музыка. Я оглянулся по сторонам... Неподалеку играл оркестр, и в человеке рядом с барабанщиком я узнал Димитра Гачева, который исполнял на флейте свою партию. Я перестал есть. Не отводил взгляда от него. Когда марш кончился, я побежал к Димитру. Он узнал меня, хотя я очень изменился, стал уже беловолос. Разговор начали, будто только вчера встречались, будто трудимся, как всегда... Но в глубине его глаз я уловил что-то грустное, губы его, что некогда были мягки и слегка приоткрыты, сейчас были строги и сжаты. От нашего рукопожатия до следующего оркестрового номера прошло несколько минут, из которых последние пять-шесть секунд мы стояли молча, устремив друг на друга лишь взгляды.

Эти мгновения были, словно целая вечность. Я почувствовал страшную, раздирающую боль и еще сильнее осознал, что это значит — быть свободным, быть равноправным человеком, двигаться самостоятельно, а не под дулом, обезволенным, бесправным, вне мира... В эти секунды с молниеносной быстротой прошли, как на киноленте, кадры двух жизней более чем за два десятилетия; София — Париж — Москва — Колыма...

216

Когда я вернулся на место, нашел только ложку да баланду. Каша и хлеб исчезли... Я начал хлебать, но голод прошел. Углубившись в себя, в воспоминания, я не слышал и музыки. Оркестр заиграл детскую песенку «На рыбалке, у реки», которую мой шестилетний сын, теперь находящийся в неизвестности, любил дома часто играть на фортепиано. Я вздрогнул... инстинктивно повернул голову к Митко, который с жаром играл, поднимая флейту и пригибая колени... Я наклонил голову... Мысленно увидел наших с Митко мальчиков, которые были почти сверстники, и огромным усилием едва сдержал свое волнение; но на глаза мои уже наплывали слезы, и они начали падать в такт со звуками в стоящую передо мною пустую металлическую миску.

Внезапно кто-то меня похлопал по плечу. Это был Димитр. Он сделал вид, будто ничего не заметил, только спросил: «Какой номер твоего барака? К вечеру приду к тебе». Он это произнес так, как влюбленный юноша договаривается о встрече с любимой... За час до отбоя Митко пришел ко мне в барак. Он и сейчас был таков, каким я его знал — подвижен, серьезен, весел, говорлив. Принес и передал мне пол буханки хлеба (а хлеб, как говорили «зэки», стоил больше, чем столько же по весу золота). Но он мне передал так, словно я брал хлеб, который поручил себе купить... Не могу воспроизвести эту его манеру, которая не унижает человеческое достоинство, не выражает жалость...

Три раза мы встречались в лагере. Помню слова Митко: «Тяжко, страшно это: когда ты беззаветно... верен своим идеям, которые одновременно — идеи власти, той, что тебя отбросила... Но мы — коммунисты, и во время жестокой войны, когда весь советский народ сражается, и мы вносим свою дань в экономику советской страны».

Это были его последние слова при нашей последней встрече.

Не дожил до своей свободы этот редкий и прекрасный человек, чьи способности и талант были так нужны нашему обществу, нашей родине, нашей партии.

София, 18 марта 1963 г.

Вы прочитали мой (сокращенный) перевод воспоминаний инженера Николая Яблина, напечатанных в книге «Димитър Гачев. Студии, статии, писма и спомени». София. «Наука и изкуство»». 1964 г.

А это я нашел в своей записной книжке (запись от 12.VII.1964 г.): «Был у нас Поступальский — сидел на Колыме, где встречался с отцом. Рассказывал версию его гибели, которая там ходила:

— Он совершил красивый, но донкихотский поступок... Когда в 44 году освободили Болгарию, Польшу, — начали выпускать поляков, болгар, но вызывали их и требовали с них подписку, что ничего не будут рассказывать о том, что видели здесь и что с ними было. Отец же, вызванный, сказал, что он как честный коммунист считает своим долгом по прибытии в Москву, а затем и в Болгарии сообщить партии о том, что здесь творится. Тогда быстро состряпали ему второе дело, перевели из культбригады опять на тачку, и он там скоро погиб.

Верно или не верно, но от многих людей он слышал эту версию. Мать сказала Поступальскому:

— А какие письма писал оттуда! Все — о высоких вещах, о музыке, литературе.

— А что же он еще мог писать? — улыбнулся Поступальский.

И верно — как нам это не приходило в голову! Цензура же лагерная! Разве мог он о бытовой стороне своего существования писать? И далее Поступальский рассказывал, как в войну приезжал на Колыму вице-президент США и какую там ему потемкинскую деревню и карнавал устроили».

А вот рассказ еще одного человека, который был с отцом на Колыме.

«Как-то работали мы с ним в ночную смену в открытом золотоносном карьере. Два кайла, две совковые лопаты, огромный санный короб с лямками-упряжками — весь наш нехитрый арсенал... Мы должны были разрыхлить кайлами взорванный и промерзший золотоносный грунт, загрузить им до отказа короб и, впрягшись, тащить его на высоченную насыпь... Мороз не менее 55 градусов. Туман. Едва видим друг друга. Стоять, ничего не делая, нельзя... Смерть... Спасение только в работе... Тихонечко, но беспрерывно, в течение четырнадцати часов, как говорил Гачев, научно... Работали молча... Говорили только по надобности... О времени не думали, старались забыть...

217

Как великое счастье воспринимали команду об окончании работы... Мечтали добраться до барака.

И вот в эту ночь, когда ваш короб был заполнен до отказа, Гачев подошел ко мне почти вплотную.

— Послушай, Миша! — сказал он мне и вдруг стал напевать мелодию. Это был лейтмотив Второго фортепьянного концерта Рахманинова... Все это настолько не вязалось с обстановкой, что я попросту обалдел... Я взглянул в его глаза, и мне показались в его зрачках безуминки... «И этот готов», — подумал я... А он, закончив пение, сказал: — Ты только подумай, Миша, как этот истинно русский гений Рахманинов создал творение с таким глубоким пониманием восточного ладотонального строя, а?

— Иди ты к чертовой матери, сволочь! — вырвалось у меня.

— Ты что? Обалдел совсем? — пробурчал недовольно Гачев.

— Ладно тебе... Потянули... «Рахманинов»...

Когда кто-то нечаянно или нарочно упустил в шурф, наполненный водой, очень нужный инструмент, Гачев первый вызвался его достать... Бригада была в простое и могла пострадать не только материально. Он трижды нырял в шурф при 50-градусном морозе. Достал, наконец... А когда одевался у костра, лязгая челюстями, сказал:

— Знаешь, Миша, вода не такая уж холодная...»

Снова записная книжка. «22.V.76. 7-30. Еду к матери на встречу с человеком, который сидел с отцом. Приехал из Иркутска — Николай Иосифович Тохнир.

10-30 …И вот уже и назад еду, проводивши человека... («А Вы знаете, — это он мне на прощание, — мне видится, что Дмитрий Иванович сейчас на нас смотрит и улыбается. Улыбку его особенно вижу: тихая, рот красивый, глаза синие под копной волос — черных, с сединой на висках»)».

Перечитываю запись рассказа Н. И. Тохнира.

«...Познакомились мы с Д. И. в 1942 г. Я уже 5 лет сидел. А сел я в январе 1937 г. Из армии меня взяли, дали 6 лет за к.р.д. («Контрреволюционная деятельность». Отец же сидел по КРТД — «контрреволюционно-троцкистская деятельность». — Г. Г.). Это я как-то на политзанятиях, когда все говорят: «Сталин — это Ленин сегодня», сказал: «Зачем вы так? Ленин есть Ленин, а Сталин есть Сталин. И будь Ленин жив, не было б у нас такого голода, как на Украине в 1933-34».

А я как раз тогда из Магнитогорска приехал, к родителям ездил — и только слез с поезда, гляжу — старухи вишневые косточки собирают, толкут их о рельсы и едят. Женщины еще выживали, в поле их видно, а мужики дохли. А на полях — урожай уже. «Так почему же вы не снимаете? Хотя бы выборочной уборкой-то?» — «А за два колоска 10 лет дают».

Тогда-то я про Сталина понял: не так что-то... Так вот: работал я на прииске «Чкалов», он в 5 км от Нексикана, и оттуда часто к нам культбригада ездила. Д. И. играл на флейте.

Подошел я к нему. Разговорились. А я литературой тогда жил, любил ее, много читал. И он обрадовался. Стал мне рассказывать... Через год мне срок вышел, и поселили меня уже как вольного в Нексикане — в том же бараке, где и культбригада за стеной. Там мы уже стали постоянно встречаться, разговаривать. Д. И. меня образовывать старался: о литературе, философии, жизни рассказывал. Я помню — о «Войне и мире» Толстого говорили, о той сцене, где конвойные ведут пленных, и отстает Каратаев, и Пьер знает, что тому конец, но не оборачивается. Я, когда до ареста это читал, возмущался Пьером, а теперь понял, насколько Толстой мудро понял человека в унижении и страдании — что он отупевает... Ибо много таких же случаев с нами случалось... Д. И. согласился со мной.

Я жаловался ему, что память слабеет. У всех там — от работы и недоедания... Он настоял, чтобы я стал «Евгения Онегина» учить наизусть (соседу эту книгу прислали) — и я таки выучил и долго помнил. Потом иностранным языком советовал заниматься. Пытался меня французскому учить. Сам он какой-то учил...

Я пытался писать что-то вроде тургеневских стихотворений в прозе. Почитал ему, он, помню, одобрил. Но ничего-то я не знаю, о чем писать. Жизненного опыта у меня до лагеря не было, а то, что знал — лагерную жизнь, — об этом же писать не станешь... И вот Д. И. мне советует записаться в геологическую партию. А я статистиком работал в Нексикане. Человек я несмелый и сдвигаться с места боюсь. И что же вы думаете? Убедил он меня. Понес я рассказы свои к жене начальника при-

218

иска, а она грамотная была, убедила отпустить меня из конторы в геологическую партию.

И я пошел. Это был уже 45 год, весна. И целый сезон ходил с ними. Понравилось мне. А когда вернулись мы в Нексикан, в декабре, — рассказали, что тут было: зав. клубом раскололся, 10 человек назвал, среди них — из культбригады и Д. И. Боялись я за меня. Но, видно, Д. И. никого не назвал. И ему — новый срок, на 10 лет, на тачку, на прииск «Золотистый». Каково пережить? Отчаялся... За тачкой, рассказывают, и умер.

А он мне как вольному еще раньше отдал на сбережение книгу жены: Мирра Брук. «Бизе» и том Ромен Роллана о Бетховене. Так они у меня и остались.

Ваш отец дружил с профессором Иоффе — физик или химик... Когда нас перегоняли 15 тысяч человек зимою с одного прииска на другой, за 40 км, главное было — не отстать, иначе били плетьми (на лошадях был конвой), а кто не мог идти... Так этот Иоффе вышел из рядов и по голому полю пошел по снегу. Ему кричали: «Вернись!» А он шел. И конвой его расстрелял. На саморасстрел пошел человек. Но таких смертников я мало видел. Еще Ковтюх был, которого Серафимович в «Железном потоке» как Кожуха описал. Мне показали его на пересылке под Владивостоком. Он лежал, отказывался есть, ни с кем не разговаривал, гордый такой, видно, перестал хотеть жить.

А из «врагов» только одного видел за все время: троцкист один о себе в тюрьме так и говорил, что он троцкист, и Сталина проклинал... А даже мне Сталин казался непричастным к этим делам, что с нами творились. Но Д. И. понимал, что это не без высшей руки делалось.

Но больше он не о политике, а о культуре, музыке, литературе говорил. Да и сам я ведь — то, что называется «мелкотравчатый». Особых идеалов не имел. Помню, когда нас перегоняли за 40 км на другой прииск, дали пайку 800 гр, ее тут же все и съели, чтоб не отняли, (и весь день не евши в мороз шли), подходим в зону, и возле бараков вижу несколько вольных домиков, и в одном окне свет и видно: на дощатом столе картошка в мундире и двое сидят, он и она, — и подумал я: не надо мне иного счастья в жизни, как вот такое. С тем и остался. Я доволен и счастлив каждый день».

Н. И. Тохнир рассказывал, как комсомольцем книги Есенина — «заразно-вредную литературу» — закапывал в землю. Ночью он пошел, чтобы отрыть — жалко стало, а кто-то уже откопал. И в армии стихи Есенина читал солдатам. Потом это ему инкриминировали как контрреволюционную агитацию.

Из лагерных сцен: «Обморозил я ногу (три пальца у меня потом отрезали) и в санчасть ходил просить освобождение. Долго не давали. Один раз подхожу и вижу в окно — печку железную санитар разжег и посадил вокруг мертвецов: люди замерзали насмерть в забоях или на работах, а чтоб освидетельствовать, что умер, надо было снять отпечатки пальцев; с мерзлого же тела отпечаток не дается. Вот и размораживал он им руки, чтоб установить личность умершего (фамилии кто там мог точно знать!). (Так отец, умерши, был перекрещен конвоиром в Грачева; потом спохватились, верно, что в списке-то был Гачев, и решили соединить...

Живой душой был отец Гачев, мертвою стал: Гачев — Грачев. И долго нам с матерью пришлось мытариться по конторам, чтобы идентифицировать личность отца.)

Или подходишь — спотыкаешься, как о дрова. А это руки-ноги мертвых. Или — двоих на салазки связывают; блатной одного ногой опробовал и говорит: «Вот изобретатель паровоза Ф. Д. (Феликс Дзержинский) дубаря врезал».

А блатные не работали. Они так говорили: «Вы на воле начальники, там ваше житье, а здесь — наше. Здесь вы поработайте...» А спасся я тем, что в бригаду Позд-нышева попросился (старый большевик). У них был порядок, они сами варили, и у них даже блатные работали, воровства в бараке не было. Работали в две смены. Помню: под утро поймал себя, что сплю, опершись на лопату. Встрепенулся, глянул: в карьере, где мы рыли, все двести человек стоят и спят, покачиваются. И конвой дремлет на вышках...

В войну... Привезли три тысячи военных. А они как увидели, что у нас дают в пайку килограмм белого американского хлеба: «Ого! как живете!» Но через полгода половина их вымерла (я как статистик все это отмечал). Вообще заметил я, что

219

большие, крупные, сильные люди скорее умирали. То ли им на большой организм больше питания требовалось?

Но люди все ж в основном хорошие были! Какие люди! И морально не менялись. Мало кто...

Сейчас я в Иркутске. Мало кто остался из сидевших. Большинство к 60 умирало. Сердце у всех подпорчено. Вот Д. И. еще тогда жаловался. И у меня болит. С лекарствами всегда наготове хожу... Вот и радуюсь каждому дню, что еще живу...»

И еще одна запись. «8.1.85. Вчера снова нечаянная встреча с отцом. Накануне позвонил человек: В. А. Вайсварт, латыш художник. «Я был с вашим отцом в культ-бригаде». И я к нему поехал.

Совершенно рождественский дом: весь в блестках и елках и огнях. Встречает статный — улыбающийся, седовласый и седоусый — веселый человек, и жена ему под стать — полная, красивая, моего почти возраста — Альберта Артуровна. Он же Виктор Андреевич.

— На самом-то деле я Вильгельм Арнольдович, но, когда в школу пошел в Воронежской области (отец там был зампредоблисполкома, большевик с 1906-го)... «У нас нет таких имен, — сказали. — К утру подумайте, как себя назвать». Также и дочку, в 37 году родившуюся, хотел записать Альмой, но не дали.

Был я художник, «левый, что называлось тогда: форму чуял, иллюстрировал детскую книгу; а когда Конашевича обругали за иллюстрации к «Сказке о золотой рыбке», и мою книгу, тираж в 40 тысяч, под нож. Мне говорили потом: компания какая лестная!..

В 37-38 годах я работал на строительстве Всесоюзной Сельскохозяйственной выставки (ныне ВДНХ. — Г. Г.). А уж отца арестовали, сказали ему накануне: «Что-то у вас подозрительно большой стаж пребывания в партии — подтвердите-ка!» — и наутро он исчез.

(Потом Вильгельм Арнольдович показал мне свидетельства о реабилитации его отца, о восстановлении в партии и справку о смерти: «причина———, место———»; прочерки.)

— Ну, и я, холодок-то уж за спиной... И вот звонят: «Не могли бы вы на 15 минут прибыть туда-то — по квартирному вопросу?» Я пошел, и вот вместо 15 минут — на 17 лет.

Попал я на Таганку в камеру, где, говорят, Дзержинский сидел. Это одиночка, а нас там 33 человека в «часы пик» арестов содержалось: в дверях стояли, кто на параше спал...

С октября 1938-го — на Колыме. Был и на рудниках, в забое, бригадиром, потом в культбригаде — художником. Уцелел, потому что тысяча и один хороший человек на моем пути попался.

А с батей вашим я два года был: с лета 43-го до лета 45-го, в июле последний раз видел, забрал меня из культбригады врач Герасименко Н. Н. — он об отморожениях делал исследование. Если дундук Ворошилов погнал на финскую войну, не дав солдатам валенок, то на Колыме посильнее отморожения; и я ему рисовал — и живых, и трупы, потом он книгу издал... а ваш батюшка — мы его звали Гоги...

— Он же Дима!

— Нет, мы его звали Гоги Гачев.

— Вот интересно-то: а меня иные зовут Димой, отца же — моим именем!

— Он был образованный и каждую минуту читал. Во всех библиотеках: и в Нексикане, и Оротукане, где мы ни ездили, библиотекари ему давали книги, и он аккуратно возвращал. В последнее время — всего Диккенса, помню, читал. А читать-то как в бараке? Темно! Лампочка — в 25 свечей. Так он ставил табурет на табурет, взбирался под свет и так читал ночами.

Подшучивал я над ним, подошлю кого-нибудь спросить: «Иди узнай у Гоги, отчего Наполеон Жозефину свою оставил?» — и Гоги подробно объяснял, рассказывал... Но был сдержан: ничего не говорил о прошлой жизни, о семье, о политике... О литературе — пожалуйста!

Он у нас был ходячая энциклопедия и толково объяснял.

Раз мне Гоги подносит и дарит стопку журналов — это выпуски «Искусство для всех» за 1914 год: там и Репин, и другие». Я опупел: такая драгоценность и в месте, где нет книжных магазинов, откуда? 3-4 экземпляра выпуска и сейчас храню.

220

Я не помню, чтобы пожаловался на что. Ног не отмораживал. Не замечал, чтоб и с сердцем что было. Нас часто гоняли на дрова — Гоги всегда ходил наравне со всеми. Мужик был в полном смысле — не обращался к врачу. Интеллигент! Руки-то ему для флейты нужны, но тягал дрова.

(Я думаю, слушая Вайсварта: отец был экспансивен, открыт и разговорчив — таким его помнят «в мирной жизни». А там... Замкнулся. Боялся. Готовился к освобождению: старался возобновить культурные знания — и не поскользнуться под конец на арбузной корке какого-то неосторожного слова. Стиснул себя...)

— А что второй срок давали — так это обычное дело: оттуда старались не вы пускать живых, дабы не болтали. Умер он в «дорожной командировке» на реке Аян-Уях: там дорогу пролегали, река Аян-Уях, сливаясь с Берилёхом, образует Колыму,

— Адыгалах указан как место смерти.

— Это и есть на реке Аян-Уях, пункт... Мне рассказывали: стало ему плохо, отнесли его, положили отдохнуть, а когда потом подошли, он уже холодный...»

И вдруг объявился жив-человек, что шел с отцом по второму «делу», — Матвей Яковлевич Ребэ. Я поехал к нему — и вот из записи от 26.11.88 года.

«Меня посадили в декабре 1937. 3 дня держали на Лубянке, а потом в «черный ворон» — и на Таганку. При мне по телефону раззванивали: искали нам места, потому что все тюрьмы забиты. А в Таганке вроде оказалось место. Привезли, дверь открыли в камеру — и как встал, так и стоял: в камере на 16 коек — несколько сот человек. Ногу приподнял — уже некуда поставить: занято место...

Наверное, в феврале-марте туда и Гачев поступил. Как раз был в феврале Пленум, где Сталин: «сын за отца не ответчик», — фарисейскую эту фразу сказал... Мы с Гачевым под нарами устроились. Он был культурный человек, о литературе рассказывал. Я был химик-полиграфист, меня еще отец ваш расспрашивал про процесс набора книг. На воле у меня — жена и дочь, у него — жена и сын. Волновались, что жены молодые остались... Я скоро получил 5 лет — еще мало по тем временам... Встретились снова на Колыме в 1943-м. Я уже освободился и работал как вольный — и приехала культбригада. И потом, когда приезжала, встречались, говорили.

И вот 25 августа 1945 года меня берут с лесозаготовок и привозят в Нексикан и сажают в изолятор. И допрос: «А какую тебе книгу давал читать Гачев? И что говорил?» Какая-то книга про Наполеона была у Гачева, и там про такой эпизод рассказано: в Египте, победив арабов, Наполеон взял 2 тысячи пленных, а в пустыне не было ни воды, ни еды, — и двое суток колебался, что с ними делать, пока не решился расстрелять. Так кто-то донес, будто Гачев сказал: «Ну, у нас бы не колебались», — и эти слова разносили, передавали. А на стене уже список девяти, тех, кто потом по процессу 22 — 26 ноября шел: Стерн, Гачев, Ольсевич, Гусев...

— А зачем еще надо было на Колыме процесс устраивать громкий?

— А как же! Что органы работают — надо было подтверждать. А тогда как раз война с Японией готовилась — 6 сентября капитулировала, — так прочесывали ГУЛАГ и, чтобы выслужиться, искали ГРУППУ заговорщиков-врагов. За то ордена и повышения по службе... Собрали — вокруг Стерна. Он тогда фельдшером в Нексикане был, человек образованный. В Испании он был генерал Кребель1, а до того и в Америке, и в Австралии коммунист-разведчик, на всех языках говорил. И Гачев к нему часто приходил поговорить на иностранных языках. Это, видно, раздражало наших неучей: «интеллигенты» — вишь... Вот и собрали нас 9 человек из разных мест, чтобы создать впечатление разветвленной сети врагов-заговорщиков, кто собирался и «планы» обсуждал. Через знакомство друг с другом нас брали. Меня, значит, через знакомство с Гачевым и Уткесом. Это художник, был знаком с Е. Д. Стасовой, старой большевичкой. Хотя какой он «художник»? Но там все что-то химичили, умение какое-то в себе открывали. Ольсевич — белорус агрономом оказался и построил теплицу, где выращивал начальству огурцы и помидоры — его и ценили. Там надо было приспосабливаться: то котлы на кухне мыть или «иди вон, нужники почисти» — иду, и дают пайку или миску. А Гачев, похоже, не умел так приспосабливаться, ловить момент. Повезло ему в культбригаду попасть, а то бы раньше загнулся... Из культбригады еще по ДЕЛУ шел Шулькин, завкультбригадой, так что ее разогнали сразу. Кто еще из 9? Гусев — Миллион — его звали, он дворянин, сын богатого, дом на Миллион-


1 Очевидно, имеется в виду генерал Клебер (Манфред Штерн). См. о нем, например, в книге воспоминаний К. А. Мерецкова «На службе народу (М. Политиздат.. 1968, с. 138).

221

ной в Ленинграде. Михайлов — старый большевик или меньшевик — в общем, революционер старый. И Козлов — бухгалтер с прииска «Незаметный», уже вольный, как Гусев и Ольсевич.

Держали нас до суда в изоляторе несколько месяцев, пока выколачивали показания и собирали ДЕЛО. А уж холод, меж бревнами щели; то вдруг пустят пар, затем — мороз, и так сначала промокнет на тебе телогрейка, а потом оледенеет. Так что к концу ноября, когда «процесс» устроили, мы уже доходили...

Нас вел-мучил следователь Мильштейн — особо старался. Его старшой Крикуненко посмеивался, когда приходил на мой допрос: «Еврей — еврея!..» А тот старался, чтобы доказать, что не покрывает еврей еврея... Этот Крикуненко, когда допрашивал про книги и разговоры, орал: «Нам надо, чтобы вы только о куске хлеба да о рюмке водки думали!» — «Кому надо?» — спросил я. «Нам... и вам!»

По 10 лет дали: Стерну, Гачеву, Ольсевичу, мне... Уткесу — 8... И всех — на рудники. Сначала месяц мы были на прииске «Чкалов»...

— А как же в свидетельстве о смерти отца сказано: 17 декабря 1945-го?

— Этого не может быть. Суд шел 22 — 26 ноября, потом нас повезли на прииск «Чкалов», и 17 декабря мы были все вместе и живы. А потом нас разделили: Ольсевича и меня повезли на Усть-Неру, а Гачева — на дорожные работы.

Помню на прииске с шапкой случай. У Гачева была откуда-то хорошая шапка: может, поменял, когда с культбригадой ездил, а когда попал снова на «общие», она бригадиру понравилась — и он к нему придрался и стал шапку сдирать. Гачев не отдавал. Тогда тот со злостью дернул ушанку и оторвал один бок. Гачев подобрал и потом пришивал...

Так что место смерти вашего отца — где-то между рекой Бурустах и поселком Тагынья. А время: конец февраля — начало марта...»

Второе ДЕЛО, конечно, было ошеломляющим ударом отцу. Наверное, он психически сломался и потерял силу жить. Тем более что уже и срок его подходил к концу: 8 лет истекали в феврале 1946 года. Но главное: было о нем послано специальное ходатайство от болгарского ЦК, от Димитрова и Коларова. И уже один болгарин — хирург Коста Стоянов (впоследствии — генерал, главный хирург Болгарской армии) по такому ходатайству был освобожден. Когда он проезжал через Москву на пути в Болгарию, мы с матерью с ним встретились в ноябре 1945 года, и он нас ободрил, что следующий должен быть Д. Гачев. Отец знал о предпринятых шагах и уже настроился на освобождение. Как вспоминали бывшие с отцом в культбригаде, отец уже не готовил с ними программу к Октябрьской годовщине и чуть ли ни чистил костюм!..

В 1955 году вернулся с Колымы Д. И. Уткес, тоже осужденный на процессе 22 — 26 ноября 1945 года. Он научил мою мать, куда, в какие инстанции обращаться, чтобы получить документ о реабилитации по второму делу. А потом уже можно ходатайствовать о реабилитации по первому делу. Он рассказывал, как выгоняли из бараков на работу: «Эй вы, контрреволюционная сволочь, бывшие ученые, писатели, инженеры и тому подобные! Ваша жизнь — на кончике кайла!..» Как в долине Чай-Урья из автоматов расстреливали чеченцев. Как по ночам в отработанные шахты и забои спускали связки из нескольких десятков трупов. «Друзьями народа» именовались уголовники, потешавшиеся над «врагами народа» — политическими зэками... А на процессе на Гачева кричали, потешаясь над слухом о заступничестве за него из Болгарии: «В вас хотели видеть болгарского Луначарского? Так этому не бывать!»

А в конце 1988 года разыскал меня Николай Петрович Смирнов, бывший тоже в культбригаде, прислал свои «Колымские воспоминания», и там об отце: «Он, работая в забое, в этих «живых могилах», находил в себе силу воли писать такие письма, в которых больше всего боялся огорчить вас всех... хоть намеком на то, что живет настоящей каторжной жизнью, не дай бог, не допусти господь, что Вы будете думать, что Вашему папе на Колыме плохо... А писал о том, чтобы Вы ему в посылках присылали не ЕДУ, которую он во сне видел и был голоден так, как Вам могут рассказать только ленинградцы, пережившие блокаду во время войны. Правда, у них было «преимущество» — их, голодных, не гнали на работу с собаками и винтовками и не кричали им «Давай, давай!», а Вашего папу и меня и МИЛЛИОНЫ таких гоняли, кричали «Давай, давай». И чуть кто не выполнил норму — а она была огромна, так что ее НИКТО НЕ ВЫПОЛНЯЛ, и таким, как был Ваш папа и я в то время — за ее невыполнение полагалось — именно ПОЛАГАЛОСЬ: паек наполовину

222

меньше и на ночь — в КРИКУШНИК — так полагалось по законам благополучной Сталинской империи. А «крикушник» — это лагерный изолятор для штрафников — такая малая избушка, срубленная из нетолстых бревен на метр высоты над землей; пол, стены и потолок — сплошные ЩЕЛИ, чтобы продувалось со всех сторон и чтобы во время дождя вода на головы падала, как душ! И самое страшное — внутри этого «крикушника» за решеткой стоит железная печка, рядом с ней дрова и спички с куском газеты — это не для отопления, а ДЛЯ ОБОЗРЕНИЯ: чтобы все замерзающие эту печку, видели, смотрели на нее и кричали всю ночь, дрожа от холода: «Паразиты! Фашисты! Что же вы делаете???» — почему его и называли «крикушник»... Это ли не превьппе египетской пытки?.. И вот не выполнивший норму туда попадает всего на одну ночь. А много ли надо человеку, голодному с первых дней в тюрьме, потом в этих этапах и работавшему в забое, истощенному до предела — для простуды? Одна всего ночь в этом «крикушнике» — ведь в него «доставляли» раздетыми до белья и босиком!.. Согревались в нем — когда больше трех человек — сгрудившись в кучку и своим дыханием и теплом тела согревали внутри кучки находящегося — и так по очереди... А печку ВСЕ ВИДЯТ... Это была «законная система»: никто из врагов народа НЕ ДОЛЖЕН БЫЛ ВЫЖИТЬ».

Попав в культбригаду, они получили шанс выжить. «В порядке, — как он шутил, — просвещения нашего брата заключенных очень часто, по вечерам, во время «окон», которыми мы называли вечера, когда у нас почему-либо не было вечерних репетиций, да и просто в свободное время с большой охотой читал нам — да, да, именно ЧИТАЛ, как профессор, лекции на всевозможные темы по истории музыки, по истории государств, по истории литературы и истории искусств, которые мы все слушали с большим удовольствием — читал он их мастерски... Мы все любили его очень и уважали... Он был бесконечно добр и вежлив с каждым человеком, легко находил общий язык с каждым заключенным, кто бы он ни был: такой же «враг народа», троцкист или самый отпетый ворюга и бандит — мог с ними говорить на любую тему, был исключительно общительным человеком, к тому же не лишенным чувства юмора».

А вот и комический случай:

«Был у нас в лагере в Оротуканском ОЛП-е (Особый лагерный пункт. — Г. Г.) в августе — декабре 1943 года большой бурый медведь по кличке Миша. На нем в упряжке (была специальная тележка) из лагерной кухни в забой прииска «Средний Оротукан» возчик возил обеды для забойщиков. Прииск был рядом с поселком Оротукан, и когда к осени прииск был закрыт по выработке, этого Мишу с возчиком передали в наш лагерь. Возчика послали на другие работы, а Мишу определили на мясо в нашу лагерную столовую. А пока Миша, в ожидании своего печального конца нагуливая жир, ходил в железном наморднике на длинной цепи (его «дом» был в закутке за столовой) по кругу, как циркач по «арене», вытоптанной им самим... Для всех Миша был забавой, развлечением, разнообразил нашу унылую лагерную жизнь. Всегда после обеда у этой «арены» толпилась куча заключенных, глазели на прогуливавшегося Мишу, дразнили его, а кто посмелее — пытались угостить кусочком хлеба, стараясь просунуть его сквозь железные прутья намордника.

...Однажды Дмитрий Иванович тоже решил угостить Мишу кусочком хлеба, и не успел он вложить между прутьями намордника свое угощение, как Миша неожиданно схватил лапами за ногу Дмитрия Ивановича и стал тянуть ее к себе, на середину «арены»... Все ахнули, а Дмитрий Иванович — он, бедняга, не запомнил, что хлеб надо было ему предложить, когда Миша встанет на задние лапы, в рост — страшно испугался — еще бы! — растерялся и ко всеобщему смеху толпы вдруг охрипшим с перепугу и срывающимся от волнения голосом заговорил, обращаясь к медведю: «Миша, что вы, бросьте, оставьте, пожалуйста, мою ногу в покое, ну, Миша, я же прошу вас... что это за нахальные шутки, Миша, оставьте!..» — и тянет свою ногу к себе, уже не замечая, что стоит сам на четвереньках... А Миша крепко вцепился когтями в стеганный из старых ватных штанов «сапог», Дмитрий Иванович рванул ногу, оставив сапог в когтях Миши, и бегом, на четвереньках, отполз от Миши и только тогда испугался по-настоящему — весь побелел, растерялся еще больше, не обращая внимания на гомерический смех «зрителей»-лагерников, которые грохотали на весь поселок, от смеха хватались за животы.»

Этот случай «разговора артиста с медведем» очень долго среди нас был предметом смешного обсуждения, веселел нас, заключенных. Но и среди вольных на

223

поселке об этом тоже были веселые разговоры, как о «чудаке из артистов в лагере», который чуть без ног не остался, хотел с медведем побороться...»

Центральный комитет Болгарской коммунистической партии

Выписка из решения №1027 Секретариата ЦК БКП от 25 декабря 1981 года

В связи с 80-летием со дня рождения выдающегося болгарского ученого в области эстетики, музыкознания и литературоведения Дмитрия Ивановича Гачева (Димитра Ивановича Гачева):

1. Научному объединению но искусствознанию Болгарской Академии наук. Союзу болгарских композиторов. Союзу болгарских писателей, Дружеству эстетиков, искусствоведов и литературоведов и Окружному народному совету Пазарджика организовать юбилейное чествовали Димитра Гачева в его родном городе Брацигово.

2. Печати, радио и телевидению — соответствующим образом отразить чествование.

3. Издательству «Наука и искусство» издать избранные произведения Димитра Гачева в двух томах.

4. Болгарскому телевидению подготовить и показать документальный фильм о жизни и научной деятельности Димитра Гачева.

5. В городе Брацигово создать музей Димитра Гачева, а в Брациговском районе назвать его именем подходящий культурный институт.