О нашей маме, Нине Всесвятской, учительнице

О нашей маме, Нине Всесвятской, учительнице

Пути-дороги (автор — Фанни Кривицкая)

89

Фанни Григорьевна Кривицкая прошла гулаговские маршруты вместе с Ниной Всесвятской почти от начала до конца. При аресте ей было 26 лет. В лагере подруг называли «сестрами-близнецами» - так много было у них общего. Мы познакомились и подружились с этим обаятельным талантливым человеком в конце 60-х, когда она стала появляться в Москве у друзей, а позже окончательно переселилась к дочери Елене, врачу-педиатру. В конце 1970-х в Казахстане, уже после смерти нашей мамы, составлялся сборник воспоминаний узников Карлага. Мы попросили Фанни Григорьевну написать о лагерях. Сборник не состоялся, а воспоминания, названные автором «Пути-дорогш, хранились в нашем архиве. Они восполняют то, о чем мама не успела ни рассказать толком, ни тем более написать.

Фанни Григорьевна была поэтом и музыкантом, что пригодилось ей после освобождения, когда она успешно работала преподавателем в музыкальных школах Акмолинска и Караганды.

Скончалась Фанни Григорьевна в 1989 году от тяжелой болезни.

Фанни Кривицкая

 

ПУТИ-ДОРОГИ

Мне уже много лет, и временами я кажусь себе старым засыхающим деревом, у которого давно облетели листья и веточки. И это вся улетевшая крона - мои близкие и любимые друзья, с которыми сроднила вся наша нелегкая жизнь. Корни мои еще крепко держатся в земле, и, пока я могу, мне хочется рассказать о пережитом, ибо мало уже на земле тех, кто вместе со мной прошел весь наш крестный путь.

За пятьдесят лет многое стерлось в памяти, вероятно, не все правильно запомнилось хронологически, но основное, что пройдено, - оно навсегда со мной.

Много написано о тех страшных годах, о тюрьмах и лагерях сталинских времен.

Но каждая жизнь - это своя особая история страданий и надежд. И пусть хоть частица нашей судьбы останется в памяти младшего поколения.

Пятьдесят лет назад, в конце февраля 1938 года арестовали моего мужа Абрама Давидовича Браиловского.

90

Браиловский был уроженец Кременчуга и жил там. Но постоянные набеги атаманских банд - то зеленых, то синих, то еще каких-то (и все они одинаково провозглашали «бей жидов и комиссаров») - заставили в 1924 году группу молодежи уехать из тех мест.

Браиловский, двадцатилетний парень, уехал тоже. Он выбрал Ближний Восток, то есть города Хайфу, Яффу, Иерусалим. Там он вступил в коммунистическую партию и задался целью помирить между собой арабов и воинствующих иудеев. Работал в подполье. А затем попал в английскую тюрьму. Как он рассказывал мне тогда, это была ужасная тюрьма, с пытками, с голодом и голодовками. Думаю, что если в 1938 году в своей «родной» советской тюрьме он успел до казни вспомнить условия «английской отсидки», то оценки его, вероятно, резко изменились...

В Советский Союз Браиловский попал в 1930 году при обмене политических заключенных. Он стал работать на заводе АМО (теперь имени Лихачева). Там же работала и я. Мы познакомились и вскоре поженились.

В 1932 году ЦК Союза автотракторной промышленности командировал нас на пуск Челябинского тракторного завода. Меня направили в культсектор завкома завода, а муж пошел работать в цех завода шлифовщиком.

Но вскоре начались крупные неприятности.

Зав. культсектором Дмитрий Бакунин, с которым мы очень дружили, был объявлен сыном кулака, исключен из партии и снят с работы.

От Браиловского потребовали, чтобы он заклеймил Бакулина. Но Браиловский заявил на партийном собрании, что Бакулин «сжег мосты», за отца не отвечает и заслуживает доверия как большевик.

В результате Браиловского тут же исключили из партии, а меня вслед за ним - из комсомола, и мы вернулись в Москву искать справедливости. Надо сказать, что большую помощь и защиту нам всегда оказывал мой дядя, брат отца, старый большевик-каторжанин профессор-экономист Матвей Миронович Кривицкий. Он работал в «Известиях» одним из редакторов, одно время вместе с Бухариным и Радеком. С ним, видимо, в то время еще считались в тех партийных кругах, которые могли воздействовать на нашу судьбу. В результате вмешательства Матвея Мироновича в партии восстановили мужа, и он снова пошел работать на завод. А со мной Матвей Миронович отправился к Сольцу.[1] Сольц производил суровое впечатление и, когда я рассказала обо всем происшедшем, стал ругать тех «деятелей», которые исключили меня из комсомола. Все это произвело странное и немного смешное впечатление - ведь перед ним стояла я, а не мои


[1] Арон Александрович Сольц (1872-1945)- известный партийный функционер.

91

комсомольские «вожди». Но восстановили в комсомоле и меня, и я стала работать на Авиамоторном заводе в редакции многотиражки «Авиамотор».

В 1934 году я поступила в Литературный институт им. Горького (тогда ВРЛУ), и от института мне даже удалось быть на одном из заседаний I съезда писателей.

А в 1937 году на Браиловского вновь посыпались неприятности по разным поводам. В результате в 1938 году его исключили из партии и в феврале арестовали. Реабилитировали посмертно в 1957 году.

Моя мама и я ходили по всем тюремным очередям, чтобы хоть что-то узнать о нем. Но никаких сведений получить мы не могли нигде. Родные и знакомые сторонились нас. В институте я ничего не сказала, но еще с начала года взяла академический отпуск, так как понимала, что меня оттуда все равно выгонят.

А через месяц пришли за мной. Весь этот месяц я была как в бреду. Я не звонила даже Матвею Кривицкому, боялась его подвести. А как оказалось потом, он был арестован за день до моего ареста. Позже он был уничтожен, а реабилитирован в 1956 году.

Мама говорила мне: «Уезжай из Москвы! Берут жен арестованных». Я устраивала ей истерики и кричала, что у нас в Советском Союзе такого быть не может! Он ведь не виноват, он скоро придет!

За мной пришли 31 марта. Сначала они не поверили, что это я - жена, которую нужно арестовать, такой девчонкой я выглядела. Но все выяснили, сделали обыск, как и при аресте мужа, все перевернули в доме, приказали одеваться. Я мужественно простилась с родными, с плачущей мамой, сестрой, отцом, уверяя, что скоро приду домой. Но мрачная фантастика прочно смешалась с действительностью и перевернула всю жизнь, все представления о добре и зле.

Традиционный по тем временам «воронок» доставил меня в Бутырки. После унизительных досмотров, после споротых застежек и булавок я была сопровождена в камеру.

Это была большая комната с нарами. Тускло светила запыленная лампочка. Плотно друг к другу лежали на нарах женщины. Лица их мне показались добрыми и скорбными. Когда я вошла, все поднялись, и многие стали плакать, старались обнять меня и спрашивали: «Что, теперь уже и детей берут?» Я с глупой гордостью отвечала: «Я жена», - не зная еще страшной формулировки, что жена - это ЧСИР - член семьи изменника Родине. Да, это относилось ко мне, отныне я была ЧСИР.

Меня поместили на нарах рядом с молодой женщиной. Звали ее Надежда Григорьевна Каминская. Она была в безутешном горе. Муж ее, нарком здравоохранения РСФСР Г. Н. Каминский, как недавно она

92

узнала, имел другую семью, а она, Надежда Каминская (кстати, однофамилица своего мужа), им обманутая, отвечала за него как жена. Дома она оставила маленьких детей. И все это терзало ее непрестанно.

В Бутырках я пробыла месяц. В этой камере были только жены. Лишь один раз вызвал меня к себе следователь (как позже я узнала, мой однофамилец Кривицкий). Я спросила, за что арестован мой муж. Он сказал, что Брэндовский был английский шпион. Я возмутилась и сказала, что как-то давно в нашей газете (возможно, в «Известиях») я прочитала заметку об аресте (не помню - в Хайфе или Яффе) «известного коммуниста Браиловского». Следователь ответил, что это была провокация. Мне он обещал, что вскоре я уйду домой и смогу сдавать экзамены в институте. Он врал как мог. Меня увели в камеру подавленную - ничего доброго я не ждала. А в конце апреля многих из нас вызвали, мне дали прочитать постановление, что как ЧСИР я приговорена к пяти годам исправительно-трудовых лагерей.

Все это я помню как в тумане, все было похоже на бред. За что? Почему пять лет, а не пятьдесят пять? Все казалось дико, как в страшном сне.

ПОТЬМА: «Я-ВАС!»

Но, увы! - это был совсем не сон. Наша лагерная эпопея началась. В пульмановских зэковских вагонах с зарешеченными окнами нас повезли. Куда - мы не знали. Все же в этих закрытых движущихся клетках женщины находили какие-то дырочки, куда бросали записочки в надежде, что добрые люди подберут и доставят по адресу. Не обошлось и без казусов: на остановках, которых было бесчисленное множество, женщин под конвоем выводили за кипятком. И случилось, что потерялись две женщины. Они заблудились, а конвой как-то и не заметил. И вот со слезами пришли две эти «беглянки» в дорожный отдел милиции с просьбой, чтобы их скорее арестовали и отправили в нужный им «родной» вагон, что и было немедленно сделано и послужило поводом для шуток над ними и над нашими бедными напуганными головами. Ведь не случайно, открывая дверь тюремной камеры, многие женщины вздыхали с облегчением: «Наконец-то!»

И нам легко это было понять. Чувство изолированности на воле, неопределенность в дальнейшем и безмерное горе по арестованным мужьям - мы-то знали, что они ни в чем не виноваты, - и нам хотелось разделить с ними их участь: казалось, что, может быть, им будет легче оттого, что и мы арестованы. Но легче никому не было, а мно-

93

гих мужей наших за это время уже успели казнить. Мы об этом и не подозревали.

И вот наши вагоны доставлены куда-то и поставлены в тупик. Нас выгружают. Станция с угрожающим названием «Явас». Это Мордовия, потьминские лагеря.

Если бы Бог придумал создать благодатный уголок для отдыха и счастья человека, ничего лучше потьминских лесов он не придумал бы. Первобытная лесная чаща, упоительный чистый воздух, а на поляне за этой благодатью - высокие столбы со смотровыми вышками для охраны и колючая проволока, окружившая несколько бараков, где нам предстояла жизнь в заточении, в неведении, в постоянной тоске и тревоге за своих оставшихся на воле близких. Да и на воле ли они?

Нас расформировали в бригады, мы обслуживали свой же лагпункт. Женщины разных специальностей - литераторы, музыканты, педагоги - организовывались в бригады вышивальшиц и швей.

Работали добросовестно, как привыкли всю жизнь на воле. Многие из нас раньше не умели и иголку в руках держать, а теперь выпускали чудесные изделия - вышитые платья и мужские рубашки, которые отправлялись в лучшие магазины столицы. На этом пункте мы прожили около года. Летом там было терпимо. И голод не так чувствовался. А осенью и зимой пришлось очень туго: одежда наша износилась, разваливалась наша еще домашняя обувь.

Зимой вышивальный и швейный цеха закрыли. У нас организовалась бригада по подноске воды. В нашу бригаду подобрались удивительные люди. Бригадиром нашим была московская учительница литературы Всесвятская Нина Валентиновна, или, как мы ее называли, просто Нина. Худенькая, коротко подстриженная, она казалась несколько аскетической и суровой. Но светлые глаза ее излучали такую ясность ума и, я бы сказала, озорство, что все мы невольно потянулись к ней. Она оставила дома двух маленьких детей и постоянно тосковала о них, но она никогда не ньша, время от времени сочиняла озорные стихи и как-то подбадривала всех нас. Так, например, очень точно она придумала стишки о нашем лагере:

Знаю я одно прелестное местечко –

Три барака, два сортира, одна речка -

дальше не запомнилось.

Мы с удовольствием напевали этот опереточный мотив.

Нина сидела за мужа - корейца Черсана Кима. Он был переводчиком с русского языка на корейский в издательстве «Иностранный рабочий». Как и большинство корейцев, проживающих в СССР, в 1937 го-

94

ду был репрессирован по обвинению в шпионаже для Японии. В 1956 году реабилитирован посмертно.

Нина рассказывала комические эпизоды о его затруднениях в русском языке. Как-то несколько дней он ходил озабоченный, рылся в словарях и вздыхал. Нина спросила его: «Что у тебя не получается, Черсан?»

- Да вот, никак не могу найти перевод слова «бознать».

С помощью Нины затруднение было исчерпано. Это оказалось заурядным выражением «бог знает».

Наши взгляды и характеры с Ниной так совпали, что мы стали называться «близнецами» и прошли вместе трудный путь всех лагерей.

Наша Нина была нелегким бригадиром. Она посылала свою бригаду работать в самые трудные условия, первая возглавляя бригаду в работе, как бы испытывая и себя, и всех нас.

Большим другом Нины была и член нашей «водоносной» бригады Клара Борисовна Корецкая, родственница Михаила Кольцова. Совершенно седая женщина с живыми умными глазами, крупный специалист в педагогике, она просто презирала трудности лагерной жизни. Лицо и руки ее огрубели от холода и тяжелой работы, ходила она в каких-то немыслимых опорках (как и все мы), но делала это с таким достоинством, что мы звали ее Маркиза или Клэр (светлая). С нами же была и Надежда Михайловна Павлова, очень красивая, умная женщина, профессор литературы. По ее учебнику мы занимались в институте. Но тут был свой «институт». Муж Надежды Михайловны был главным инженером Балхашского медеплавильного завода и, конечно, попал во вредители и шпионы, а она разделила с нами участь всех жен ЧСИР.

Были еще милые сердцу друзья, и потому, когда мы вспоминаем лагерную жизнь, голод и лишения не идут на ум, а вспоминается наша дружба, которая зародилась в тех темных бараках, дружба бескорыстная и глубокая, выросшая на нашем общем несчастье...

Особым пристальным вниманием в потьминском лагере пользовался у нас уголовник-возчик, который ежедневно на заморенной кобыле привозил нам продукты. Каждый день по лагерю ходили какие-нибудь новые «параши» - новости: возчик сказал, что нас всех через неделю выпустят на волю; возчик сказал, что он видел мешок с письмами, которые везли к нам (переписки мы не имели). Особенно усердствовала в распространении всяких слухов одна из наших ЧСИР - Дуся Пахомова. В отличие от всех остальных она очень гордилась тем обстоятельством, что попала в лагерь в качестве жены.

Дуся была москвичкой. Немолодая уже женщина, как-то она в очередной раз пришла переспать к знакомому студенту. В ту ночь «воронок»

95

увез студента в неизвестном направлении и, видимо, навсегда. А Дуся попала в число жен. И, думается, в какой-то степени ей это льстило. «Новости» передавались от одного к другому, будоражили нас, но ничего не случалось. А мы все ждали и ждали. Но вот настала пора собираться в новый этап: нас отправляли куда-то, а здесь, видимо, нужно было освободить место для нового «набора».

В КАРЕЛИЮ

В Карелию, куда нас везли, мы ехали очень долго и попали не сразу. Где-то нас пересаживали, и был перевалочный пункт. Не помню, где это было, но там мы познакомились с чудесными женщинами-грузинками - Кетусей Орахелашвили и Лолотой Вирса-ладзе. С ними была еще молодая женщина Идуся. С Кетусей мне было суждено до конца заключения быть все время вместе в одних лагерях. Даже в особых условиях отчаяния и ожидания, в местах для нас незнакомых и диких, удивительная выдержка и покой исходили от Кетуси и Лолоты. Они так уверенно хозяйничали на перевалочном пункте, оделяли нас едой, а Кетуся особенно следила за чистотой. На пункте было мало воды, и Кетуся распределила так, что теплой водой мыли посуду, а холодная понемногу доставалась каждой. Сдержанность и какое-то природное благородство пробуждали к ним чувство большого уважения. Они не говорили о своих личных переживаниях, всегда были приветливы. С достоинством они носили лагерные телогрейки и грубые бутсы. И это не портило их женственности и очарования. Уже позже, после своего освобождения, в одном из литературных академических изданий я увидела имя Лолоты Багратионовны Вирсаладзе и порадовалась от души, что она теперь в своем любимом Тбилиси занята любимым делом. А очаровательная Кетуся Орахелашвили, оказалось, стала прообразом стоической героини в фильме Абуладзе «Покаяние».

С большой скорбью я недавно узнала от дочери Кетуси - Тины, что ее мать умерла несколько лет назад, так же как и Лолота Багратионовна Вирсаладзе. Не знаю, успела ли Кетуся увидеть себя в образе героини фильма «Покаяние»...

А пока жизнь на перевалочном пункте была довольно спокойная и однообразная. Нам с Ниной там «повезло»: было очень плохо с водой, мыться приходилось редко, но одна добрая женщина разрешила нам пользоваться тазиком, который каким-то образом оказался у нее. В течение дня мы набирали в него воду, могли помыться. Вечером тазик мы отдавали хозяйке и обнаружили, что она

96

использует его как ночную посуду. Но выхода у нас не было. Мы снова брали ее тазик-горшок, только Нина стала называть его «обратный тазик».

Начальником участка был у нас некто Воечин. Он охотно и доброжелательно беседовал с нашими женщинами. Называл нас «наш золотой фонд» и, как бы обращаясь к себе, говорил: «И что с вами делать?!» Он был уже немолод, и что стало потом с этим человеком, неизвестно.

Наконец-то мы добрались до Карелии, и всех нас, жен этого этапа, направили в лагерь в Сегежу, недалеко от бумажного Сегежского комбината, где мы стали работать в основном швеями бумажных мешков для цемента. Некоторые из нас работали контролерами, а меня вскоре взяли в электрики в цех.

В Сегеже я сразу запросила Москву о судьбе моего мужа - шел уже 1939 год. Мне как-то очень быстро сообщили, что Браиловский А. Д. умер в лагерях Воркуты от воспаления легких. Для меня это был удар больший, чем даже арест. До сих пор была какая-то надежда. Теперь надежды не осталось. Одолевала страшная тоска. Вспоминалась наша недолгая и нелегкая совместная жизнь. Мы были молоды и любили друг друга. И помнилось больше светлых и хороших дней, чем унижение и страх тех лет. Трудно было пережить это время, и только лагерная дружба и общность наших судеб заставляли держаться тверже. Было легче оттого, что можно было опереться о сочувствие и любовь своих подруг.

В Сегеже нам разрешили переписку с родными, книги и посылки.

Очень тронули меня неожиданно полученные письма от друзей еще со школьных лет - брата и сестры Яши и Ани Лубман. Они были единственные, которые не побоялись общения с заключенной, со мной. Они посылали мне письма и книги. Все мои друзья в лагере тоже с волнением ждали этой почты. Это касалось всех, ибо было как бы сигналом надежды, что есть еще на свете мужество и верность, что нас не отторгли и ждут.

Милый друг мой Яша погиб в боях Отечественной войны...

В Сегеже начальство нас не притесняло. Мы пользовались этим и старались обогатиться духовно.

Нельзя не вспомнить очень колоритную фигуру венгерской коммунистки Иоланты Келлен-Фрид. Муж ее во время Венгерской революции 1919 года был соратником Белы Куна. Потом Иоланта с мужем приехали в Союз, и их постигла участь всех нас. Иоланте так же присвоили ранг ЧСИР. Она была образованна и учила нас с Ниной немецкому языку. Но интереснее всего она разговаривала на русском, который мы с Ниной назвали «иолантским» языком.

97

Она, конечно, не трусиха

И в «Deutsche Sprache» как в реке.

И разговаривает лихо

На иолантском языке.

Все любили ее за живой, незлобивый характер и понимали своеобразную смесь венгерского, немецкого и русского языков.

Несколько лет назад моя подруга побывала в туристической поездке в Венгрии, навестила Иоланту, которая наконец попала к себе на Родину. Муж ее, конечно, как и все наши мужья, был казнен где-то в Союзе; Иоланта была приветлива и разговорчива, как и раньше.

На участке с нами была старая неграмотная женщина. Мы звали ее тетя Поля. Муж ее работал раньше стрелочником на какой-то железной дороге, а потом его постигла такая же участь, что и наших мужей.

Однажды Полю вызвал следователь. Это было событием, нас вызывали редко. Через некоторое время Поля пришла просветленная со своими новостями. Рассказывает: «Следователь спрашивает: „Твой муж левый серый?" Я и отвечаю: „Да, милый, левый-серый, как же, как же!"» Поля говорит обнадеженно:

- Значит, его скоро выпустят?!

Мы поняли: следователь допытывался - был ли муж левый эсер. Она и обрадовалась: левый-серый это ведь не какая-нибудь контра! Значит, скоро выпустят. Вспоминается это как смех сквозь слезы.

Финская война началась для нас неожиданно. Несмотря на то, что Финляндия была почти рядом с нами, казалось, что финские бомбы - это случайность, это прекратится. Но - нет.

Перекрещенные бумажными полосами окна наших бараков и маскировка бумажного комбината - это было тоже страшной реальностью. На моих глазах от бомб обрушился угол здания комбината. К счастью, все были в укрытии, и никто не пострадал. А вот когда бомбы падали на крышу госпиталя, помеченного большим красным крестом, это было ужасно. Там погибло немало людей.

Но лагерю нашему везло - бомбы его миновали. Видимо, несколько бараков в лесу не возбуждали подозрения у финских летчиков.

Во время войны усилился досмотр ВОХРа, участились проверки зэков в бараках и при выходе их на работу. Письма и посылки прекратились.

И опять наша лагерная дружба помогала переносить всю тяжесть военного времени. У нас возникла большая, почти творческая группа, во главе которой были все та же Нина Всесвятская-Ким, Нелли Борисовна Гальперштейн и я. Нелли была старше нас по возрасту. Очень милая, образованная женщина нежно опекала нас и особенно

98

меня, возможно, потому, что я была моложе моих друзей и напоминала Нелли ее детей, тоже оставленных ею на авось.

В лагерь Нелли Борисовна попала, как и мы все, за мужа. Муж ее, Яков Маркович Гальперштейн, по приказу Ленина был первым организатором ГУМа. Этот приказ сохранился в семье Гальперштейн, впоследствии я его читала. А дружба с детьми Нелли связывала нас всю жизнь и после ее смерти в 1986 году. Ее светлый образ навсегда остался в моей душе.

Мы использовали все возможное, чтобы обогатить наш ум и сердце. И нам легче было жить. Мы старались, чтобы лагерь стал нашим «университетом». Мы устраивали чтения и концерты. Эстрадой были нары. На стреме стоял кто-нибудь из наших женщин, чтобы нас не застукали вохровцы, а на нарах наш музыкант и певец Верочка Камионская пела песни Бетховена, рассказывала о музыке. Надежда Михайловна Павлова читала нам что-нибудь из классики. Читала и я свои романтические стихи и поэмы. Очень охотно слушали мои стихи, «Поэму о четырех». Помню из нее отрывок

Скорее, друзья, собирайтесь.

Отныне

Вперед поплывем на дрейфующей льдине.

Уж Времени речка уносит, не ждет

Дыханием ветра колеблемый лед.

Друзья, отойдите!

Ступить дайте прежде

На льдину неверную дерзкой Надежде.

За ней, рассекая туманности флер,

С светильником шествует ясная Клэр.

Смутился Поэт:

Я имею немного,

Лишь томик стихов прихватил я в дорогу;

В пути, разгоняя усталость и сон,

Пусть всех веселит озорная Нинон.

...Итак, они плыли.

Ничто не ласкало

Их взора, лишь небо, да темные скалы.

Направо вода, и налево беда...

А льдина плыла и плыла

в НИКУДА.

99

И наконец:

...А берег виднее, а берег все ближе,

Любимые лица, улыбки знакомы.

И вот они вместе, и вот - они дома.

Меня слушали, затаив дыхание. Ведь все это было про нас. Это мы все плыли в НИКУДА. И думали, будет ли когда-нибудь такое счастье, что увидим любимые лица, окажемся дома, у себя.

Я читала эти стихи сотни раз, и женщины слушали всегда вдумчиво и грустно.

Были выступления и в другом роде. С Ниной - близнецом моим - мы сделали нечто вроде «Синей блузы» - выступали вместе на близкие всем темы.

Юмор у Нины был блестящий, сочиняла она очень талантливо и озорно, и все женщины очень любили эти выступления, собиралось много народа. (Видимо, гены литературы были очень сильны в семье Нины, ибо ее сын стал впоследствии Юлием Кимом.)

Например, из Нининого репертуара о бесполезной санобработке бараков, где нас донимали клопы:

Поползли клопы по нарам,

Побежали по стене.

Все мои ушли к соседям,

Все соседские - ко мне!

или в конце нашего выступления:

Объявление петитом:

«Продаются аппетиты».

Да, есть хотелось всегда. Но кончилась финская война. Стали приходить письма и, конечно, посылки. Мы дружно их съедали, и это несколько облегчало жизнь, и все же каждый из нас оставался со своей трагедией, со своими проблемами. И почти все мы верили, что произошло огромное, необъяснимое недоразумение Иосиф Виссарионович не знает, что сделали с нами, ему надо писать, объяснять, просить. Думаю, что некоторые из нас писали. Но все как было, так и осталось. Ответа на вопросы не было. А некоторые из нас, не такие ортодоксальные, только посмеивались, ни во что не веря.

История каждой жизни моих подружек по неволе была трагична. Так, я дружила с польками Элей Вайссанд и Полиной Новицкой. Обе

100

они с мужьями приехали в те годы в Союз на работу. И обе оказались в лагере как ЧСИР. Мужья их были уничтожены. Полина, замкнутая, молчаливая женщина, была полна своим горем: ее маленькую дочку, двухлетнюю Кларочку, при аресте матери оставили у чужих людей - где было ее искать, неизвестно. И жива ли она? Моя мама, узнав из моих писем трагедию Полины, начала розыски ее дочки и нашла Кларочку в детском доме, где находились дети репрессированных родителей. Мама регулярно посещала девочку, привозила ей игрушки и сладости и сообщала о ней Полине; Кларочка мою маму начала называть мамой. Вообще, я свято берегу память о моих родителях - в годы жестокого сталинизма они не боялись оказывать помощь пострадавшим от сталинского произвола, находили и других детей, потерявших родителей. А мужа моего, а потом и меня, моя мама бесстрашно искала по всем тюрьмам.

Вторую мою подругу - польку Элю Вайссанд - неожиданно освободили из лагеря и послали из Карелии в Кулундинскую степь. Что она там делала, я не знаю, но жила голодно, и мои родители тоже приняли в ней живое участие. Посылали ей регулярно посылки из своих небогатых средств. Потом оказалось, что писательница Ванда Василевская собирала поляков в Советском Союзе, попавших в беду, и таким образом мои друзья Эля, Полина и еще другие польки вскоре оказались на Родине.

За месяц до начала Великой Отечественной войны мне было разрешено свидание с родными. Это осталось большой радостью в моей жизни. Я не знала, что отца я вижу в последний раз - он умер в 1943 году от голода в эвакуации.

КАРАГАНДА

Начало Отечественной войны мы встретили в Сегеже. Был воскресный день, мы работали и решили сделать себе праздник - сварить уху на берегу Сегежского озера, часть которого попадала в нашу зону. Раздобыли рыбу. Пришли мы втроем - Нина Всесвятская, наша большая приятельница Лидия Владимировна Домбровская и я. Все уже было готово, костер вот-вот вспыхнет, и вдруг все увидели - кто-то бежит к нам и кричит: «Война! Девочки, война началась!» Все. Начались дальше наши этапные пути. Каким-то образом узнали, что отправляют нас в Казахстан. В первый состав мы не попали, поместили нас во второй. А потом стало известно, что первый состав был разбомблен, и все погибли.

Ехали долго. Страшным грузом давила на всех мысль о судьбе страны, о близких наших, стариках и детях. Где-то они сейчас?

101

Живы ли?! Не было ни радио, ни газет.

Наконец нас стали выгружать на станции Карабас. Это был как бы распределитель заключенных по участкам карагандинских ИТЛ.

Кончалась наша совместная жизнь с друзьями, начиналось нечто новое. Из всех друзей только нам с Ниной довелось вместе еще недолго делить нашу лагерную судьбу.

Мы попали на отделение УИС - участок ирригационного строительства. Это был тяжелый участок. Там силами зэков строили водохранилище. Работали мы трудно и непосильно. Копали землю, носили с Ниной на пару тяжело груженные носилки, кормили, правда, неплохо, то есть мы были почти сыты. Большая часть заключенных - уголовники. Как только мы появились на этом участке, кто-то стащил у меня обувь, присланную из дома. И это была большая потеря. Начальник участка Филиппенко был человек очень грубый, нещадно расправлялся с заключенными, отправлял в подконвойку в зоне, где условия были очень тяжелые.

Правда, нас он ни разу не тронул, но мы его очень боялись и старались на глаза не попадаться.

Кроме того, нас мучили обыски, которые часто устраивали в этом лагпункте. Особенно вохровцев раздражал имеющийся у меня томик Гейне на немецком языке. Каждый раз, когда я не успевала его припрятать, его старались отнять у меня. И приходилось с трудом доказывать, что это книга советского издания (там было предисловие на русском языке), а не гитлеровская. В конце концов все же эту книгу у меня забрали.

На работу мы ходили строем под конвоем. Однажды мне удалось с ближнего полевого участка сорвать несколько помидоров. Конвоир это увидел и пригрозил: «Буду стрелять!» Тотчас же рядом со мной оказался мой «близнец» - Нина. Она как бы заслонила меня. Конвоир посмотрел на нас, плюнул и отошел. А мы с аппетитом потом съели украденные помидоры.

На выкопке свеклы работать стало лучше. Эту свеклу мы по возможности обтирали руками, грязными, как сама земля, и с удоволь-

102

ствием ели. И говорили, что нам теперь совершенно ясно: медики сами придумывают болезни, так как из-за грязи заболеть нельзя. А зимой Нина раздобыла замороженные кочаны капусты, оставленные на полях, запихивала их под телогрейку (это тоже каралось очень сурово), и мы устраивали чудесные пирушки - оттаивали капусту и варили вкуснейшие щи.

Но вскоре Нину увезли в поселок за наш ИТЛовский центр, за Долинку - кажется, в Батык. А у меня было такое безнадежное и тяжелое время - я шагала в строю под конвоем (зимой мы занимались снегозадержанием, то есть копали снег и строили снежные валы), и казалось, нет конца этой бескрайней снежной степи, и ветру, и морозу, и нет уже сил идти дальше, а надо идти и работать, работать... Иногда какая-нибудь женщина от бессилия, от мороза, от отчаяния падала на землю, и думалось, что уже не сможет встать. А я завидовала ей, и мне тоже хотелось вот так упасть, чтобы больше ничего не чувствовать, ни о чем не думать. Но конвой поднимал упавшую, и мы опять шли и работали.

У многих заключенных от непосильного труда иссякали силы. Особенно часто это случалось с политическими заключенными, которые сидели по своим статьям (статья 58 с разными добавлениями). У них были сроки - 10 и 15 лет. И им добавляли еще без всяких видимых причин. Я тоже сильно заболела, и меня отправили на более легкую работу - на участок ЦПО, то есть центральные промышленные огороды, недалеко от Долинки. Этот участок был очень ухожен; на нем работали в основном политические заключенные. Там я встретила много интересных людей.

Один из них - Иосиф Израилевич Гинзбург, муж известной писательницы Тамары Григорьевны Габбе. Он был архитектор, арестован в Ленинграде, конечно, по 58-й статье; конец его срока был не виден - тем более что шла война, и вроде бы о многих политзаключенных забыли. Я очень подружилась с Иосифом. Он был интереснейшим собеседником, но никак не мог вписаться в лагерную обстановку, и мы охотно подшучивали над ним.

Например, садясь за тарелку лагерной баланды, он обязательно под ворот подкладывал носовой платок, вместо салфетки. Это было смешно, как и многое другое в его поведении. Он целовал нам, женщинам, наши огрубевшие рабочие руки, чем ужасно смущал нас. Он очень тосковал по своей жене, часто говорил о ней, но его веселый и добрый характер не менялся.

Погиб он трагически. Весной в 1943 году на участке плотины (там работал тогда Иосиф) случилось страшное наводнение. Плотина закрывала собою водохранилище с большим объемом воды.

103

И весной при таянии снега где-то в плотине образовалась брешь. Вода стала размывать насыпь и очень скоро большим валом грянула на поселок.

Иосиф вместе с другими своими товарищами взобрался на крышу одного из бараков. Кругом рушились деревянные и саманные домики один за другим. Мимо крыши, где спасались люди, неслись доски, бревна разрушенных строений. И, видимо, нервы у Иосифа не выдержали: он на глазах у всех бросился на проплывавшее мимо бревно, ухватился за него, вероятно, надеясь, что оно вынесет его куда-то на сушу, но бревно закрутилось, завертелось в бешеном потоке, и нашего милого друга никто больше не увидел в этой ревущей водяной стихии. Но это случилось потом.

А пока, в 1942 году, я осталась в ЦПО, меня назначили на необычную для меня работу - бригадиром по выращиванию лука. И вот я, ничего раньше не знавшая о сельском хозяйстве, стала разбираться, как надо сеять лук, как ухаживать за ним, и попала даже в ранг хороших бригадиров. Мои новые друзья в шутку называли меня «луковая королева».

Но надо сказать, что успехи моего лукового хозяйства во многом зависели от нашего лагерного агронома - политзаключенной Ольги Дорошук. Очень независимая, ироничная и несколько мужеподобная, Ольга с большой симпатией отнеслась ко мне, и я тоже весьма симпатизировала ей. Там, в поле, огороженном от поселка целой стеной тополей, мы беседовали обо всем, и Ольга не сдерживала свой сарказм по поводу всего, что делалось на белом свете.

Забегая вперед, хочу рассказать, как через много лет, когда я уже освободилась и жила в Караганде, Оля нашла меня и написала очень теплое письмо, вспомнила, как я выхаживала ее от малярии (которой тогда мы болели все), и просила приехать к ней в гости.

От Караганды она жила не близко, но я поехала. Трудно рассказать, какая это была нежная и горькая встреча. Оля вроде бы и не так уж изменилась, она тоже бьиа на свободе. Но ведь права выезда из Казахстана никто из нас не имел. Она была совсем худа, непрестанно курила, как и раньше.

Совсем уже не молодая, она вышла замуж за человека, тоже прошедшего весь лагерный путь. Звали его Михаил. Брат его, известный писатель, как бы отрекся от него и за все годы ничем не помог.

Михаил был в очень тяжелом состоянии. Но это не мешало ему шутить, живо участвовать в нашей беседе. Жили они с Ольгой в такой землянке, которая скорее напоминала окоп, там кроме двух топчанов и крохотного столика ничего не было. Михаил был недвижим, он умирал. А у них не было денег, не было настоящей еды, и помочь

104

было нечем и некому. По секрету Оля мне рассказала, что когда рабочие помогали ей оборудовать эту землянку, то тихонько спрашивали, как им поставить топчан для Михаила, если его придется потом выносить - ногами или головой, ведь развернуться там было негде...

С тяжелым сердцем я уехала от них. А через некоторое время Оля написала о смерти мужа. Она осталась совсем одна. А я так и не вырвалась к ней... Эта вина и по сей день лежит на моей совести.

А жизнь в лагере шла все так же. В 1943 году я получила из Ферганы, куда эвакуировались мои родные, письмо, что мой отец умер фактически от голода. Перед смертью он так просил рисовой каши, и ему не смогли достать горстку риса. Бедный мой, добрый папа. Так все было трагично. Опухшая от голода мама и моя младшая сестра стояли у меня перед глазами. И я стыдилась своего лагерного пайка -хлеба, который я получала ежедневно и была жива и здорова. Впрочем, малярия меня мучила очень сильно. А потом прихватил меня и брюшной тиф.

И в эти тяжелые времена мне очень помог заключенный Владимир Александрович Васильев. Он отдавал мне часть своего хлеба (аппетит после тифа был огромный), он постоянно заботился обо мне, достал где-то теплые варежки, сапоги, делал все, что мог. И мы решили, что после освобождения поженимся.

Владимир отбывал свой срок по 58-й статье. В отличие от нас, ЧСИР, его очень мучили на следствии. Раньше он работал в Киргизии, в ЦК партии, и сначала ему приписывали связь с врагами народа, а потом добавилось еще что-то. О пытках в московской тюрьме он не рассказывал, но как-то обронил фразу, что пытка постоянным сидением на стуле по нескольку суток еще хуже пытки, когда сутками стоишь на ногах.

Видимо, ему пришлось испытать все, что приходило в голову следователям или полагалось по ассортименту НКВД. Реабилитирован он был в 1959 году.

Хочется сказать о наших общих друзьях из лагеря.

Вспоминается прораб Климов, бывший военный, который тоже отбывал немалый срок вместе с Владимиром Александровичем. В 1942 году он подал заявление начальству лагеря, чтобы его отправили на фронт. И просьбу его удовлетворили. На фронт его отправили, а в конце войны его подруга Настенька Незнаева получила сообщение о гибели Климова. А она так его ждала и надеялась!

Я освободилась весной 1943 года и ждала Владимира еще пять лет, а потом я приехала к нему в Акмолинск. Но это случилось в 1948 году. А весной 1943-го после отбытия срока передо мною встал вопрос - где же мне работать и жить. Из Казахстана ехать некуда, и меня

105

пригласили на работу в Управление Карлага в Долинку, где начальство решило организовать настоящую печатную газету для заключенных.

Для чего были эти хлопоты начальству, я так и не поняла. Это была «хитрая» газета, называлась она «Технический бюллетень», и писали в ней заключенные. Она ничего не меняла в жизни заключенных, даже если писали в ней о недостатках на каком-нибудь лагпункте, - все оставалось по-прежнему. Я была единственным сотрудником редакции - и корреспондентом, и корректором, и выпускающим. Издавалась газета, кажется, тиражом сотни две-три. Подписывал эту газету начальник культурно-воспитательной части Карлага капитан Ханжин.

Был ли Ханжин грамотен вполне, я этого так и не узнала, так как никогда ни единой строки он не изменил в тексте и не добавил.

Меня устраивала полная моя самостоятельность. Я ездила в командировки по всем карлаговским участкам - ездила и на телеге, и на арбе с верблюдом, и на местном поезде.

Из всех пунктов я привозила материал для газеты. И несмотря на то, что существенной пользы от публикации этого материала не было, люди всегда радовались, когда видели свои заметки в «Техническом бюллетене», радовались, что их подписи стоят в настоящей газете, и встречали меня очень приветливо и радушно. А кроме того, в этих командировках я могла повидать своих милых старых друзей, с которыми нас разлучило лагерное начальство. Почти все они уже закончили свои сроки, но остались работать на лагпункте - кто в конторе, кто еще где-нибудь, ведь уехать нам было нельзя. Фактически заключение продолжалось.

Газету нашу печатали в маленькой типографии Долинского отделения. Наборщиком там работал заключенный, молодой чеченец Абилов. Он с таким рвением набирал этот «Бюллетень», что мне казалось - эта работа для него праздник.

Видимо, так и было. Я допоздна в дни выпуска газеты сидела в типографии, он угощал меня чаем, я там читала и правила оттиски, и мы тихо беседовали о всех наших общих делах. А глаза его были очень грустные, и мне было очень жаль этого человека, так далеко увезенного из родных мест. И я даже написала в нашей газете очерк, который назвала «Наборщик Абилов».

Жилье мое было очень удобное и приятное: это был маленький домик, где пару комнат снимала бывшая заключенная, художница Алла Федоровна Васильева. По рекомендации моей приятельницы Верочки Камионской, которая тоже после заключения жила и работала в Долинке, Алла Федоровна охотно предоставляла мне угол в ее

106

немудреном жилище. Она что-то где-то оформляла, получала гроши и жила весьма скромно, если не сказать бедно, со своим сыном Гаем, мальчиком лет двенадцати, которого привезли к ней после ее освобождения. Алла всегда была весела, ни на что не жаловалась и все время рисовала.

Говорили, что она очень талантливый художник, но арест мужа и ее собственная судьба ЧСИР отрезали ей все дороги к истинному творчеству. Она еле-еле перебивалась с сыном, но с ними всегда было радостно и приятно.

Иногда приходила Верочка Камионская и пела нам, я читала стихи, и у всех было приподнятое настроение.

Домик, где мы жили, весь утопал в зелени - Долинка вся, стараниями заключенных, была как оазис. Много зелени, ухоженные улицы в этом маленьком городе-поселке производили приятное впечатление. Но у многих из нас возникали горькие мысли - сколько исковерканных жизней, сколько страданий, лжи, доносов хранили архивы массивного красивого здания в Долинке - Главного управления Карагандинских лагерей.

Типография, где печаталась газета, находилась от моего жилья недалеко (в маленькой Долинке все было близко), но самой близкой к нашему домику была зона Учебного комбината, куда вскоре и пригласили меня в качестве корреспондента местной газеты. Начальником учебной части комбината работала Вера Натановна Лядова, тоже из бывших ЧСИР, журналистка по профессии. Очень властный, умный человек. Она навела порядок на комбинате, туда приезжали бригады зэков, их обучали хорошо, ведь на них держались экономика и порядок в стране ГУЛАГ.

Там, в Учебном комбинате, я познакомилась с помощницей Лядовой - Евгенией Абрамовной Трифоновой-Лурье. Я стала запросто называть ее Женей. О ее биографии можно бы и не говорить -это была мать будущего известного писателя Юрия Трифонова. Но хочется сказать о ее характере - очень скромная, сдержанная, даже тихая, она обладала большим чувством юмора. Очень начитанный человек, много знала, и ее небольшие литературные опыты были напечатаны. Она подписывалась псевдонимом: «Е. Таюрина». То есть имена ее детей - дочки Тани и сына Юры - были всегда с ней.

До конца ее дней, уже на воле, в Москве, дружба связала нас.

Порядочно времени мне пришлось жить в Москве у Жени, когда они наконец получили квартиру, то есть получил Юрий Трифонов, став лауреатом за свою повесть «Студенты». А у меня были особые, очень трудные обстоятельства, и я жила у них. Я тогда особенно могла оценить доброту и заботу Жени - как в условиях полузэковского

107

существования в Долинке, так и в нормальных условиях Москвы...

Но время текло. Война подходила к концу. Мои родные вернулись из эвакуации, но приехали не в Москву, а в Куйбышев на крекинг-завод, куда Министерство нефтяной промышленности направило мою сестру как опытного нефтяника. В Москве наш дом был разрушен. И моя сестра стала хлопотать, чтобы мне разрешили уехать к ним, в Куйбышев.

Но как только я узнала, что, может быть, мне разрешат уехать из Казахстана, я почувствовала, как изменился мой характер: я стала очень внимательна к своему здоровью, а попросту - очень мнительна. Я, которая не боялась ни болезней, ни грязных овощей, ни пули конвоира, стала теперь переживать от любого пореза на пальце, от любой простуды: а вдруг я умру здесь, не вернусь домой к своим? И наконец, вскоре после Дня Победы я получила извещение, что по распоряжению начальника ГУЛАГА НКВД СССР мне разрешается выехать в Управление Особсгроя НКВД для работы на строящемся объекте. Это под Куйбышевом строили площадку для ГЭС. Сестра использовала все возможности, чтобы я смогла соединиться с ними.

И наступили дни расставания. Я оставляла друзей, я расставалась с другом Владимиром Александровичем Васильевым. Денег на дорогу у меня не было. Когда я приехала последний раз попрощаться, Владимир Александрович дал мне меховую шапку и медный солдатский котелок, чтобы я продала их на рынке в Караганде и собрала бы сколько-нибудь денег на дорогу, на билет.

На участке я увидела Кетусю, она тоже освободилась и жила там. И она тоже дала мне немного денег. Действительно, на рынке я за гроши продала вещи Владимира. Но вместе с Кетусиными на билет мне хватило. Двое суток протолкавшись, а ночами провалявшись в маленьком грязном дощатом вокзале Караганды, я наконец получила билет и в отличном настроении в июне 1945 года в товарном сто-веселом поезде, полном клопов и тараканов, возвращалась в свой новый дом, в желанный Куйбышев. Позади оставались лагерные дороги.

А дальше начиналась нелегкая, но другая жизнь.

Отрывок из книги воспоминаний (автор — Целина Будзыньска)

114

В ноябре 2004 года Юлию после концерта в одном из городов США незнакомая пожилая дама вручила две странички из книги Целины Будзыньской «Обрывки семейной саги», изданной Еврейским институтам истории. К сожалению, в суматохе осмыслить полученное он не смог, просмотрел текст только в гостинице и пожалел, что не поговорил с автором.

Целина Будзыньска

 

Отрывок из книги воспоминаний

Можно рассказать тысячу историй о детях, которые нашлись, и о тех, которые безвозвратно потерялись, о детях, которые не хотели знать своих матерей - «врагов народа», о сыновьях, которые добровольно шли на войну с надеждой своим мужеством заслужить помилование для матерей. Каждая из этих историй - это история тоски, страдания и отчаяния матерей, история горького сиротского детства, прошедшего на островах архипелага, детства самых маленьких ЧСИР - членов семей изменников родине. Как и на большом архипелаге, острова здесь бывали получше, похуже, а были и очень плохие. Некоторым детям посчастливилось, и они воспитывались в семьях или у своих нянек, да и детские дома были разные. Самой тяжелой была судьба детей, которые вслед за родителями попали в лагеря. Но всем детям выпала одна доля - годы сиротства и клеймо сына или дочери изменников родине. Да, «спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство...» - были и такие плакаты.

Но вернемся на наш родной остров, на этот 23-й специальный пункт Темниковских лагерей. Время, которое раньше ползло как че-

115

репаха, набрало разгон. Постоянно что-то случалось, стали приходить письма, фотографии. После долгого периода отрыва от мира эти первые контакты переживались особенно остро. Остались в памяти не только письма мамы и моих девочек, но и первые новости от семьи Ядзи и многих других. До сих пор я помню фотографию, которую получила Нина Всесвятская, подруга Эли Вайссанд. Нина - молодая учительница - была блондинкой с голубыми глазами, а с фотографии смотрели слегка раскосыми глазами - двое очаровательных детей - смуглых, черноволосых. Муж Нины был корейцем. Спустя несколько лет я узнала, что дети попали к своим бабушке и дедушке - врачам в глубокой провинции.

Сейчас ее дочь - врач и научный сотрудник, а сын Юлий Ким - популярный среди советской молодежи поэт и бард.

Раньше всех начали приходить посылки из Грузии, так как там семейные связи особенно сильны. Дети наших грузинок обычно воспитывались у родственников.

Были и другие события. Одну из «жен» взяли из лагеря как будто в Москву на пересмотр «дела». Потом я узнала, что из каждого лагеря вывозили одного или двух зэков - как бы освобождать. Это должно было вселять надежду, что Берия исправляет ошибки своего предшественника, что наступает эра справедливости. Но однажды хороший дядя Берия подготовил нам другой сюрприз. Он, видно, решил, что держать десятки тысяч женщин в лагерных бараках расточительно и вместо вышивки и шитья штанов лучше пусть они вырубят лес в тайге или благоустраивают казахстанские степи.

В начале сентября отправилась на этап первая группа «пятилеток» из 23-го пункта. Тогда мы расстались с Евой, Полей Новицкой, Ниной Всесвятской, Фаней Кривицкой, Лолотой Вирсаладзе, Кетусей Орахелашвили и еще со многими милыми женщинами. Их лагерный путь лежал сначала на север, в карельские лагеря, а потом уже, в начале войны, - в Караганду.

От этого времени в моей памяти остались достаточно необычные события. Однажды вместе с солагерницами я оказалась в шеренге, сформированной у ворот. Впервые за два года нас вывели из концлагеря. Мы не знали, куда нас вели. Как оказалось, поблизости неистовствовал пожар - горел лес, и огонь перекидывался через поляны,

116

поросшие сухой травой и кустарником. Мы взялись лопатами рыть рвы. Неподалеку работали местные крестьяне, согнанные, видно, из близлежащих колхозов. Они бьии острижены под горшок, в длинных, почти до колен рубахах и штанах из тика, у них были раскосые глаза и выступающие скулы. Мордвины - коренные жители этой земли, на которой сейчас раскинулся огромный остров архипелага ГУЛАГ. В первый и последний раз я видела осевших здесь со времен великого переселения народов представителей этой народности. Их внешность и одежда не менялись, наверное, в течение столетий, и единственная новизна, которую принесла революция в их бедную страну, - это влачившие жалкое существование колхозы и лагеря, построенные на значительной части их земель...

Перевела с польского Моника Чещелкевич

Снова Мордовия ( автор — Алина Ким)

116

Алина Ким

 

СНОВА МОРДОВИЯ

В марте 1943 года мамины «пути-дороги», общие с Фанни Кривицкой, разошлись. Несмотря на окончание срока наказания, маму не освободили, а направили работать учителем начальной школы в казахский поселок Батык. Видно, совсем плохо было с кадрами, если «криминальный» элемент допустили воспитывать детей. Но для мамы и это было счастьем. Почти два года она преподавала казашатам разных возрастов в маленькой школе, состоящей из одной классной комнаты.

В декабре, как следует из справки отдела кадров Карлага НКВД «Всехсвятская Нина Валентиновна с работы уволена в связи с откомандированием в Темлаг НКВД». Снова Мордовия. Круг замкнулся.

В стершейся от времени еще одной карлаговской справке значится, что «Всехсвятская Н. В. следует к избранному (!) месту жительства в г. Темлаг, ст. Потьма». В этом «избранном месте» мама работала инспектором культурно-воспитательной части (КВЧ).

О подробностях этого пе-

117

риода мама либо не рассказывала, либо они не запомнились. Но сохранилось письмо от 5 апреля 1945 года к подруге Зине Юдушкиной. Оно сложено треугольничком, на нем поставлен штамп «Проверено военной цензурой 10604», обратный адрес - Мордовская АССР, Зубовско-Полянский район, п/о Молочница, п/я 241/3 В/Н.

Письмо, очевидно, было передано нам родственниками Зины. Приводим его с купюрами:

«Ты еще существуешь на свете, моя Зиночка? Я стала ближе, но ты от этого ближе не стала и упорно молчишь. Я тебе написала письмо, не знаю, получила ли ты его. Я болела малярией и теперь сижу дома, пользуюсь случаем тебе написать. Есть самое страшное в жизни: терять веру в себя, в жизнь, в людей. Смотри, Зинок, я не хочу терять этой веры и очень хочу с тобой переписываться. Ведь нас с тобой роднит самое дорогое: наша юность, такая ясная, большеглазая, жадная до нового, с большими дорогами... Если ответишь - напишу длинное письмо, а в пространство - не пишется. Голова занята одним: как соединиться со своими? Они герои, но очень уставшие герои... Хочу немногого: маму, детей и школу. Мамы нет, детей нет, школы нет. Когда впиваюсь в работу, жизнь делает попытки приобретать смысл. На той работе, где я сейчас, - надо очень любить людей. Вот где надо «светить всегда, светить везде» - это мне завещал Костя (мамин трагически погибший друг юности. - Сост.). Я берегу его завет. Так и осталось до сих пор терпким это юношеское вино. Странно, да? Помнишь Индонезию? Так и пройдет там жизнь без нас! Раньше мне казалось, я прожила несколько жизней и сменила несколько оболочек. Но это только внешне, а сущность у человека одна, и становление ее бывает очень рано.

Как сын? Когда-то я буду открывать моих детей, как открывал Колумб Америку? Целуй сына, Раю, привет папе. Целую тебя.

Неисправимый романтик Нин.».

Летом 1945 года маме наконец разрешили жить поближе к своим, но не в столице, а за 101-м километром от нее (в так называемом «минусе»). Из всех предложенных городов для проживания с семьей мама выбрала Малоярославец - конечно, не случайно, это была родная калужская земля.

Детство за 101‑м километром Алина КИМ

127

Алина КИМ

ДЕТСТВО ЗА 101-М КИЛОМЕТРОМ

Юлику - внуку

Малоярославец –

Город на горе.

Он в садах, красавец,

Манит всех к себе.

Из сочинения ученицы

семилетней школы Клавы Смирновой

Мы приехали в Малоярославец в конце лета 1945 года. Это был небольшой провинциальный город из одноэтажных деревянных домиков, утопающих в вишнево-яблоневых садах. Город пересекало Московско-Брестское шоссе (чаще называвшееся Варшавским или просто Варшавкой), которое делало крутой поворот к центру города и, обогнув затем городской сквер, снова выпрямлялось и убегало дальше - на юго-запад.

Между двумя изгибами дороги сосредоточивались все основные государственные учреждения - от керосиновой лавки и «чайной» до милиции и горисполкома - эти учреждения занимали двухэтажные деревянные или кирпичные здания. В центре этой части города возвышалась громадная посеревшая от времени Успенская церковь, против нее была небольшая площадь, где происходили праздничные митинги и демонстрации, за ней - скверик с непременной статуей Ленина. Сквер упирался в белое прямоугольное здание - остатки Казанского собора, построенного дедом А. Н. Радищева, - это был кинотеатр. Недалеко от него вдоль спускающейся по склону белокаменной дороги стоял полуразрушенный, но сохранявший свое величие и красоту Черноостровский монастырь.

Церковь, монастырь, обелиски с чугунными пушками старинного образца были воздвигнуты в память о кровопролитных боях 1812 года, после которых началось окончательное отступление наполеоновской армии. Следов недавнего фашистского нашествия не ощущалось, за три года после освобождения город успел зализать свои раны.

Самое замечательное в Малоярославце начиналось там, где его окраинные улочки на склонах холмов превращались в почти «горные» тропинки, то круто, то полого сбегающие в просторную долину реки Лужи.

С вершины самого высокого холма на старом кладбище панорама речной долины открывалась во всем своем великолепии. Она виделась огромной, созданной искусным мастером чашей, по дну которой среди картофельных полей, лугов и болот весело петляла речка

128

в молчаливом сопровождении старых раскидистых ветел, а края этой чаши образовывались полукольцом городских и Ивановских холмов и возвышавшейся за рекой Буниной горой, заросшей лесами, с желтой полоской Боровской дороги почти посередине.

Малоярославец имел одно, как теперь говорят, судьбоносное свойство: он находился в 120 километрах от Москвы. Поэтому после войны в нем стали селиться люди особой категории, которая определялась тремя словами: «сто первый километр» или просто -«сто первые».

Это были москвичи, в основном - москвички, которым запрещалось жить в родной столице, а черта оседлости начиналась для них за радиусом в 100 км от нее. Ни за что ни про что они отбыли 8-, 10-летние «срока» только потому, что были женами ни за что ни про что погубленных властью мужей. Государство милостиво разрешило их вдовам не только проживать в ссыльных местах, но и работать, и даже соединиться со своими детьми, с которыми когда-то в одночасье оно их разлучило. Для этих настрадавшихся женщин Малоярославец стал почти Обетованной землей, для их детей -страной детства. Уютный тихий провинциальный город будто самим Господом Богом был предназначен для этого - с добротой своих лесов, рек, лугов и бесконечным милосердием своих жителей. Но и заброшенные судьбой в этот город люди безусловно стали для него явлением.

Таким явлением была группа 40-, 50-летних женщин самых разных специальностей, которых собрала под крышей городской семилетней школы ее директор Мария Ивановна Жильцова. Среди новоиспеченных педагогов профессиональным учителем была только мама - Нина Валентиновна Всесвятская.

129

Как на плохой любительской киноленте, вижу движущихся по слабо освещенной комнате чужих людей. Помню свое детское ощущение странности того, что происходило. Не сомневаюсь, что так отпечатался в памяти ночной арест мамы, поскольку на следующих «кинокадрах» - множество детей в каком-то доме, в каком-то дворе и среди них непривычно отсутствуют взрослые. Некоторые дети знакомы - они жили в нашем доме. Там же - темный зал, балкон, с которого я смотрю на огромный экран с летящими прямо на нас арбузами. Потом меня кто-то из родных за руку уводит из этого дома. Все это совпадает с рассказом маминой сестры тети Тали. 9 марта 1938 года она была на вечере служащих Госбанка в честь 8 Марта, вернулась поздно. А утром из Нары приехал потрясенный дедушка Валя и сказал: «Вчера Нину арестовали». С ним была наша няня Нюра, при которой все произошло. Ночью пришли чекисты, среди них нашелся приличный, шепотом он посоветовал няне ехать вместе с детьми (мне было пять, брату Юлику чуть больше года) и запомнить адреса

130

детприемников, где скапливались дети арестованных. Так она и сделала, а утром поехала к родителям мамы в Наро-Фоминск с ужасной вестью. Юлика нашли быстро, его имя было в списке детей приемника, и вскоре его, голенького и плачущего, показали для «опознания» в окне. Меня родные нашли не сразу. В моем детприемнике их привели в комнату, где стояли столы, заваленные папками с фотографиями детей, - может быть, найдете своего ребенка. Они перерыли сотни детских фотокарточек, но моей не было. «Значит, не успели снять, приходите еще раз», - сказали им, но и на следующий день карточки не было. Тогда дедушке посоветовали походить по детприемнику. К счастью, я его увидела и окликнула. А могла бы и затеряться, пополнить ряды приставкинских «кукушат»... Ареста папы я не помню, его увели несколькими месяцами раньше. Позже я узнала, что очень часто женщин арестовывали накануне или в день 8 Марта, прямо с банкетов, нарядных, не успевших проститься с детьми, - такое садистское удовольствие доставляли себе служители Лубянки.

С отцом Кимом Чер Саном мама встретилась в Хабаровске, куда она ринулась по окончании МГПИ подальше от Москвы по причине личной драмы: любимый человек оказался женатым. «Отменный дядя», - писала она своей подруге в Ленинград о новом друге - корейце, который слыл там очень образованным человеком и по-корейски, и по-русски и работал переводчиком. «Дядя» тоже был женат, но не по любви, как он уверял, и в 1931 году Нина и Чер Сан уже супругами приезжают в Москву. Через некоторое время отцу как переводчику «Издательства товарищества иностранных рабочих в СССР» дали комнату в Капельском переулке, в доме № 13, где жили иностранцы, где появились мы с братом, откуда в 1937 году один за другим стали исчезать люди, откуда увели и больного туберкулезом, лихорадящего Кима Чер Сана. Домашний архив отца - две фотографии и две страницы его биографии, извлеченные в 1956 году на Лубянке из почти пустого «дела», справка о реабилитации и «Свидетельство о смерти» в феврале 1944 года, где в графах «место смерти» и «причина смерти» не было никаких сведений. Но в 1993 году в прокуратуре нам выдали новую справку, где черным по белому написано, что отец был расстрелян в феврале 1938 года. Значит, когда арестовали маму, его уже не было.

В памяти близких отец - веселый, умный, талантливый человек (он успел поучиться в ГИТИСе на режиссерском факультете). Моя память сохранила его только в двух эпизодах: новогодняя елка, я вместе с другими детьми сижу за столом, и папа наливает нам чай в кукольные чашечки, и еще - надев противогаз, отец носится за мной по квартире, а я визжу от страха и счастья...

131

Дети не выбирают время и место рождения и принимают явленный им мир как данность - будь то роскошная вилла или воющие вокруг снаряды. Большой части нашего поколения было дано детство без родителей (позже полетят и бомбы). В отличие от «кукушат» и многих знакомых мне ровесников, наши родные нас не бросили, любили и заботились о нас. До войны мы жили в Наре с бабушкой Елизаветой Осиповной Успенской и дедушкой Валентином Васильевичем Всесвятским, оба они были врачами. Была у нас и няня Ганя, которую Юлик скоро стал называть мамой. Во мне же, видимо, что-то затаилось, так как, увидев однажды похоронную процессию, я сказала идущей рядом тете Тале: «Вот так и мою маму унесли». Но потом от мамы стали приходить письма и даже бандероли с блузками, вышитыми крестиком самой мамой, всю жизнь ненавидевшей рукоделие! Особенно мы радовались самодельным книжкам с мамиными стихами, аккуратно написанными полупечатными буквами с наклоном влево, и яркими веселыми иллюстрациями Лизико Кицмарашвили (она отбывала срок как жена расстрелянного тбилисского партийного секретаря Гавриша; теперь ее работы есть в Музее народного творчества в Тбилиси). Этот самиздат тиражом «1 экземпляр» посвящался различным событиям в нашей жизни, о которых лагерницы узнавали из наших писем. Так, после небольшого промокания нашего дома из-за лопнувшего водонапорного бака мы получили книжку, где была развернута картина грандиозного наводнения в нашем доме с реками в коридорах, дождями с потолков... Однажды у Юлика курица вырвала из рук булку. Это породило замечательную «Юлину книжку» со стихами, ставшими для нашей семьи классическими: «Няня и Юлик купили бублик, бублик румяный просится в рот, Юлику няня бублик дает. Вкусно бублик кушать на улице, шла в это время по улице курица, курица очень была голодна, бублик румяный схватила она» и тд. Булка была заменена бубликом, конечно, ради рифмы с именем героя. Я носила эти книжки в детский сад, читала вслух своей группе. Это была наша первая школа творчества, юмора. Позже мы узнали от мамы, что книжки-самоделки посылались и по другим адресам: сыну Лизико Юре Гавришу в Тбилиси по случаю первого в жизни первого сентября, мальчику Роллику в Баку, сыну венгерской коммунистки Отто Келлену в Будапешт. Вот отрывки из этих посланий (в виде книжек нам их не удалось увидеть, мы их прочли в маминых лагерных тетрадках):

ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ

В это утро очень строго

Солнце глянуло в окно,

132

Но напрасная тревога –

Юра встал уже давно...

Книги Юрины в портфеле,

Завтрак с вечера готов.

Почему-то еле-еле

Ходит маятник часов...

Надоело Юрке ждать:

Этак можно опоздать!..

Пахнут краскою и клеем

Стены, парты, потолок.

Все живее, веселее

Говор, смех и топот ног.

Луч упал на подоконник,

Озарил ребят и класс.

Юра Гавриш, новый школьник,

Сел за парту первый раз.

Август 1940 года

Тогда же были написаны стихи для Отто, увлекавшегося изготовлением моделей планеров:

...И будет сердце радостно биться,

И будет Келлен счастлив и горд,

Когда его легкокрылая птица

Возьмет шутя мировой рекорд...

Так мечтают оба упрямо

Отто и мама его. И сейчас

Стих этот будет приветом от мамы

Сыну, идущему в первый класс.

К своему одиннадцатилетию получил в апреле 1940 года «принесенные ветром» несколько маминых слов бакинец Роллию

Крепким, здоровым и смелым,

Мой мальчуган, расти.

Хочу, чтобы солнце горело

Всегда на твоем пути...

133

Ветер прильнул на подушку

Тихо, как в поле трава,

Прошелестел на ушко

Мальчику эти слова.

И улетел, шаловливый,

Весна за окном цвела,

Роллик проснулся счастливый

Двадцать шестого числа.

Так далекие мамы приобщались к жизни своих детей, и Нина Всесвятская, как могла, помогала им в этом.

В 1940 году бабушка послала детские стихи мамы в Детиздат и получила оттуда замечательный ответ: «...есть что-то в стихах ясное, простое, спокойное, согретое близостью (!) живого ребенка». Автор письма А. Чумаченко настойчиво приглашал автора стихов для «личного контакта».

Мы тоже начали посылать свои книжечки. Помню только три строчки из них: «..день стоял хороший, Ворошилов приказал всем надеть калоши».

7 июня 1940 года умер дедушка Валя от инфаркта. Это случилось после его поездки к маме в Сегежский лагерь.

22 июня 1941 года мы укладывали продуктовую посылку для мамы. Когда мне объяснили, что началась война, я заплакала: «Что же, теперь от мамы перестанут приходить письма?!»

Буквально за несколько часов до занятия Нары немецкими частями появилась тетя Таля - в тот самый момент, когда мы оделись, чтобы уходить в деревню. Сели в подводу, больничная лошадь привезла нас на битком набитый вокзал. Если бы не военный врач, который сжалился над нами и посадил нас в свой санитарный поезд, быть бы нам всем в оккупации...

Поселились мы в подмосковном поселке Ухтомское по Казанке, в доме для банковских служащих, в комнате, где жили тетя Таля, ее невестка тетя Лиза с дочерью Инной и племянником Витей, тоже бежавшим из Нары. Отец Инны, мамин брат Лев, был на фронте. В эту же комнату втиснулись и мы - двое детей, няня Ганя и бабушка. Потом вернулся раненый дядя Лева, нам присоединили соседнюю комнату. Несмотря на тесноту, в доме поддерживался культ чистоты: белые скатерти, занавески, чехлы, семь белых слоников сверкали на комоде.

От мамы перестали приходить письма. И вдруг однажды к нам приехал незнакомый человек с письмом от мамы - он увидел, как

134

письмо выбросили из проходящего мимо поезда, все понял, подобрал его, разыскал нас по адресу на конверте. Все так растерялись, что даже не узнали, как его зовут. Из письма следовало, что всех карельских узников везут в Казахстан для передачи их в систему Карлага - государство почему-то заботилось об эвакуации не только заводов и фабрик, но и лагерей с их населением.

Мне никто из взрослых не объяснял, куда исчезли мои родители, а я почему-то не спрашивала. И только однажды троюродный брат Витька взял лист бумаги, нарисовал дом с окнами в решетках, написал на нем «Тюрьма» и сказал: «Здесь сидит твоя мать». - «За что?» -спросила я. «За аборт». Мне было лет девять, какое-то представление об аборте я имела, ответом удовлетворилась и жила с этим знанием много лет. Об отце все молчали, но и ничего дурного не говорили никогда.

Когда Василий Аксенов впервые приехал в Москву из эмиграции, он произнес с телеэкрана страшные, но честные слова о своем детстве без родителей: «Я жил так, будто их не было, - из инстинкта самосохранения?» У нас с мамой, к счастью, этого не случилось, ее присутствие мы ощущали постоянно, но с отцом было точно так же - его как бы не было. Где, когда, в каких мирах можно найти аналогии такому - человек, может быть, есть, но его нет, и узнать о нем абсолютно негде...

И вот летом 1945 года мне сказали, что скоро вернется мама. Наступает этот день. Волнуясь, я выбегаю за калитку и вижу выходящую из пристанционного соснового лесочка худенькую, коротко остриженную женщину с узелком в руках и понимаю, что это и есть моя мама. Бегу ей навстречу. Все остальные ждали дома, видимо, нелегко было смотреть на нас. Мама вошла в дом, я осталась во дворе с подругами и только слышала из окон нашей комнаты голоса тетушек и то ли смех, то ли рыдания бабушки (эти звуки у нее были почему-то

135

одинаковыми). К концу дня у меня постепенно сложилось радостное ощущение того, что для меня началась совершенно новая, удивительная жизнь. Мама ничего особенного не говорила и не делала в тот день, а только поглядывала своими большими голубыми глазами и очень легко все разрешала. Особенно поразило разрешение взять для прыгалок шикарную толстую веревку, которой были перевязаны ее вещи, на прыгалках мы тогда просто помешались и скакали с подругами с утра до вечера. И нельзя сказать, что наша свобода прежде ущемлялась взрослыми, им едва хватало сил нас накормить и одеть, и мы носились по всему поселку, играя в казаков-разбойников, прячась в бомбоубежищах... Нет, просто у меня в тот день появилось особое ощущение собственного значения в этой жизни.

Вскоре мама занялась поисками работы и жилья за пределами 100-километрового радиуса, которые и привели нас в Малоярославец.

В Малоярославце было множество школ - средняя, семилетняя, монастырская (на территории монастыря), железнодорожная, радищевская (в село Немцово, слившееся теперь с городом, было разрешено вернуться из сибирской ссылки А. Н. Радищеву, так что этот город можно считать традиционным местом проживания ссыльных; правда, в 1970-х диссидентов вселить туда не удалось - город стал закрытым).

Маму приняли словесником в семилетнюю школу, там же мы и жили. Это было длинное кирпичное одноэтажное здание, расположенное несколько в стороне от первого поворота шоссе. От него к школе вела дорожка, обсаженная липовыми прутиками-саженцами. В левом конце здания было крылечко, за ним - тесный коридорчик с тремя дверями: правая открывалась в школьный коридор, левая - в кладовку, средняя - в нашу комнату. В ней уже жила школьный завхоз тетя Настя. К нашему приезду в комнате вдоль стен поставили четыре железные койки с досками вмеао сетки, посередине стоял аол с табуретками, у окна - кадка с солеными огурцами, слева при входе - печка с плитой, за ней - скамья с ведрами. Маму после лагерей было трудно удивить, а уж как наша семидесятилетняя бабушка восприняла новое жилье, можно только гадать. Мы же с братом с абсолютной легкостью приняли эту полную бытовую неустроенность. Тетушкин накрахмаленный уют остался где-то в другой жизни - вообще, появление мамы стало для нас точкой отсчета нового жизненного этапа. И начался он в семилетней школе. Именно в пришкольном аскетическом жилище прошла лучшая, самая интересная и безмятежная половина из шести лет жизни в Малоярославце. Я поступила в 5-й «б» этой школы, Юлик - во второй класс.