Сталин — наш отец

Сталин — наш отец

Бортновски Р. А. Сталин - наш отец // Уроки гнева и любви : Сб. воспоминаний о годах репрессий (20-е - 80-е гг.). Вып. 4 / сост. и ред. Т. В. Тигонен. - СПб., 1993. - С. 281-311 : портр.

- 281 -

Р. Бортновски

Сталин—наш отец ¹

От автора

Польский еженедельник «POLITYKA» в № 15/88 опубликовал отрывки моих воспоминаний под заглавием «СТАЛИН — НАШ ОТЕЦ». Редакция во вступительном слове напечатала: «Детство Романа БОРТНОВСКИ, автора воспоминаний, прошло в среде видных деятелей компаритии Польши. К. ним принадлежали и его отец — Г. ГЕНРИХОВСКИ и его отчим — Б. БОРТНОВСКИ, и тот, «другой погибшие в СССР во времена, сталинского произвола. Автор в детстве жил в Варшаве, затем в Сопоте около Гдыни, потом в Берлине я Копенгагене — то есть в тех городах, в которых в то время находилось руководство нелегальной КПП. В возрасте 9 лет, то есть в 1933 году, автор переехал в СССР, когда его отчим принял на себя обязанности представителя КПП при исполкоме Коминтерна.

Публикуемый текст — лишь отрывок из обширных воспоминаний автора, названных им «СТАЛИН — НАШ ОТЕЦ». В посвящении к воспоминаниям автор написал: «Моему Отцу и моему Отчиму — .вместо эпитафия на несуществующих надгробных плитах их неизвестных могил».

«В Советском Союзе я прожил 14 лет — с 1933 по 1947 год. Школа в Москве, арест родителей, детдом, учеба в институте, возвращение в Польшу. Теперь, во времена Горбачева, перестройки, гласности, ликвидации «белых пятен», я решился описать мою молодость, провернуть еще раз перед глазами с самого начала киноленту жизни, кадр за кадром. Сделав это, я понял, что желание «вылить» из себя эти воспоминания все время мучило меня, давило, как кирпич, положенный на грудную клетку.

В рассказе о моей молодости я решил представить действительные события так, как я их тогда видел, в большинстве случаев без комментариев. Комментарии я представляю читателю».

1.

Пришел 1936 год, год гражданской войны в Испании, год первого из известных московских политических процессов.

¹ 1. STALIN NAM OJCEM—перевод с польского языка сделан ав­тором.

2. Copyright by Roman BORTNOWSKI.

3. Журнальный вариант.

- 282 -

Прошел VII конгресс Коминтерна. Газеты и радио полны были известий о «врагах народа», «изменниках родины», призывов к бдительности. Радостное и светлое до тех пор настроение в нашем доме стало мрачнеть, сгущались тучи.

Осенью 1936 года в Москву в очередной раз приехал, на этот раз из Парижа (там в то время действовало политбюро КПП), мой отец. Как обычно, он остановился в «Люксе».¹ В отличии от предыдущих приездов он никуда не спешил, был .какой-то притихший, осунувшийся, у него было много свободного времени. Он часто забирал меня из дому на длинные прогулки. В самом конце года я заболел скарлатиной. Чтобы я не заразил свою двух с половиной летнюю сестру (а жили мы с сестрой, мамой и отчимом в двух маленьких комнатках в коммунальной квартире, вход в детскую комнату был через комнату родителей) меня на время болезни положили в больницу. После выписки 10-дневный карантин я провел в номере моего отца в «Люксе». И заразил его, сильного. 39-летнего мужчину, конспиратора, узника польской санации, детской болезнью — скарлатиной. Теперь уже его положили в больницу. Начались осложнения. Больше в моей жизни я отца не видел. Дома мне говорили, что он все еще болеет, потому—что его отправили в санаторий, а еще позже — что пока я не могу с ним встретиться, так как могу принести домой болезнь.

Атмосфера дома делалась все мрачней. Иногда, приходя из школы домой, я видел, что мать плачет. Часто они с отчимом вполголоса что-то обсуждали, замолкая, как только я подходил. Значительно реже приходили к нам домой гости. А когда бывали, то не было веселья и шуток. Разговаривали о приближающейся войне против СССР, о неизбежной смертельной схватке с фашизмом, об ухудшающемся положении на фронтах борющейся Испании. Несколько раз к отчиму приходил Иосиф Станиславович Уяшлихт, глубоко отчимом уважаемый старый большевик, небольшого роста широкий и жилистый мужчина в военной гимнастерке с четырьмя «ромбами» в петлицах. Они садились с отчимом в детской комнате и о чем-то долго беседовали. После окончания разговоров двери открывались, они садились за шахматы, курили, пили чай и играли в молчании.

В конце мая 1937 года, после окончания учебы, мы с матерью и сестрой поехали на дачу в Ильинское, по Казанской дороге. Отчим остался в Москве, приезжал к нам по выходным дням (тогда еще в СССР выходным был каждый шестой день). Очередной выходной был 12 июня, а отчим не

¹ Гостиница «Люкс» на ул. Горького была в те годы местом, где жили или временно останавливались деятели иностранных компартий.

- 283 -

приехал. Обеспокоенная мать оставила нас с Марусей, а сама поехала в Москву. Вернулась она через несколько часов. У молодой тогда, 36-летней женщины, было серое, заплаканное лицо старушки. Как заученный текст, на одном вдохе, она сказала мне, что мой отец и мой отчим арестованы НКВД, что это несомненно недоразумение, которое выяснится в ближайшие дни. Оказалось, что отец был арестован где-то на переломе февраля и марта.

Мы вернулись в Москву, домой. В комнате, что побольше, проходной, царил полный беспорядок. На полу, на столе, на подоконнике валялись разбросанные бумаги, книги, фотографии. Двери детской комнаты были заперты и опечатаны большой красной печатью.

2.

Шло долгое печальное лети 1937 года. Руководителем польской секции Коминтерна стал Ян Пашин-Белецки, старый друг моего отца, с сыном которого Ромэком, на два года старше меня, живущим в «Люксе», я дружил. Помню, как мать пошла к нему в Коминтерн, забрав с собой меня и Марусю. Пашин был невысоким крепким мужчиной с черной шевелюрой и черными усами а 1а Сталин (отсюда, невидимому, партийная кличка Пашина в КПП—«Черный»). Пашин, как и Ленский, и мой отец, был одним из руководителей «меньшинства» в КПП (в КПП в двадцатых годах было «меньшинство» и «большинство», эти фракции не имели ничего общего с большевиками и меньшевиками в РСДРП). В ответ на вопрос матери: «Янек, объясни, что творится?» он как-то беспомощно пожал плечами и без слов развел руками. Несколько месяцев спустя, он тоже был арестован и уничтожен.

Ежедневно мы, узнавали, что кто-то из знакомых арестован. Однажды, когда мы, были дома, раздались три звонка (квартира, как я уже говорил, была коммунальная, к нам звонили три -раза). Я побежал в переднюю и открыл дверь на лестничную площадку. В дверях, одетый в светло-серый костюм, стоял Юльян Ленский (до 1937 года генеральный секретарь КПП), только что приехавший в Москву из Парижа, где в то время находилось политбюро ЦК КПП. От неожиданности я заревел и повис у него на шее («наконец-то все выяснится, он пойдет к Сталину и кончится этот кошмар. ..»), ввел его к нам. Едва я закрыл дверь в нашу комнату, мать вместо приветствия крикнула: «Юлек, арестован Бронэк!..»

Ленский был близорук, он носил пенсне. И тогда я увидел, что огромные, синие глаза Ленского как будто начали

- 284 -

через стекла пенсне вылезать из глазных впадин. Потом меня выгнали из комнаты в общую кухню, я не был при их разговоре. Когда я вернулся в комнату, то увидел, что мать, сидя около стола, плачет. Над ней, склонившись, стоял Ленский, гладил ее рукой по голове и повторял: «Стелла, не плачь, не плачь... Прямо отсюда я пойду все это выяснять. ..»

Насколько мне известно, никто из польских коммунистов больше не видел Ленского. Так же, как его товарищи, он был арестован и уничтожен. Его судьбу разделила с ним жена Юля, русская по национальности.¹

Почти ежедневно мы ходили с матерью и Марусей в приемную НКВД, на Кузнецком мосту, 22, напротив нашего дома. Мы стояли в длинных очередях, пробовали что-то узнать, передать отчиму необходимые ему лекарства (привозили их в Москву из-за границы его товарищи, последнюю порцию привез Ленский), передать мелкие суммы денег на папиросы. Безрезультатно! Именно такие очереди показаны в грузинском фильме «Покаяние».

Часто мы встречались с подругой матери Владей Прухняк и ее сыном Володей, который был моложе меня на год. Они с матерью плакали вдвоем, жалуясь друг другу на несправедливости и судьбу. Искали объяснения того, что произошло, в деталях биографии своих мужей. Безрезультатно. У Влади, кроме мужа, Стефана Жбиковского, крупного военного, во время революции командира революционного красного полка Варшавы, арестован был также старший брат Эдвард Прухняк, старый коммунист, сотрудничавший с Лениным в парижский период.

Вообще говоря, в это время мы встречались только с людьми, у которых кто-либо уже был арестован. Была среди них и Лена, вторая жена друга отчима Фелика Гурского. Перед Феликом, мужем Лены, был поэт Михаил Светлов, автор известного стихотворения «Гренада, Гренада, Гренада моя...». Фелика арестовали через день или два после ареста моего отчима, во время следствия, как мне рассказывали, он во внутренней тюрьме НКВД на Лубянке совершил самоубийство.

3.

Пришла осень, я начал ходить в школу, в шестой класс. Мать написала заявление в НКВД, чтобы разрешили вынуть из опечатанной комнаты теплые вещи ее и детей. Пришли

¹ Компартия Польши в 1938 г. была распущена решением Коминтер­на. Это решение было признано недействительным в 1955 году.

- 285 -

ночью, сняли печати, разрешили взять вещи и опять запечатали дверь. Я спал. Ночной визит меня не разбудил. Когда мать утром рассказала мне о нем, меня обуял страх: они могут прийти ночью за мамой, а я не проснусь, и мы не простимся, так же, как я не простился ни с отцом, ни с отчимом. С тех пор я стал спать в ногах широкого дивана родителей, это мне давало ощущение большей безопасности. А когда они пришли на самом деле, я снова не проснулся. Меня разбудила мама. Она сидела в халате около меня .на диване и гладила меня по голове. Маленькая Маруся еще спала в своей кроватке. На улице было совершенно темно, лампа светила острым светом. В комнате было двое из НКВД, в дверях, прислонясь к косяку, стоял понятой — дворник в белом фартуке. Обыск уже кончился, офицеры сидели за столом и составляли протокол. Потом матери велели одеться и собрать необходимые вещи. Она разбудила Марусю, мы, плача, попрощались, и один из сотрудников НКВД вывел ее, на долгие восемь лет. Другой военный подошел к телефону, висевшему на стене у окна, 'набрал номер, сообщил свою фамилию и сказал, что машина может приехать на Кузнецкий мост, 19, пусть въедет во двор и даст сигнал. Мне он велел собрать вещи, мои и Марусины, в отдельные чемоданчики. Вскоре во дворе раздался автомобильный гудок. Военный взял в руки оба чемодана и сказал: «Пошли!». Я, тринадцатилетний, взял на руки трехлетнюю, все еще плачущую Марусю, и мы вышли из дома. Соседи не выглянули из своих комнат. Перед закрытой дверью нашей опечатанной уже комнаты остался один только дворник.

4.

В середине ночи нас с Марусей привезли в окруженный толстой кирпичной стеной Даниловский детприемник НКВД, расположенный в здании Даниловского монастыря. Нас ввели в приемную. Посадили поочередно на высокий деревянный стул с изголовком, как в парикмахерской, и сфотографировали, спереди и в профиль, ,с фамилией и именем на груди, сложенными из букв в специальной рамке. Я боялся, что меня разлучат с Марусей, и поэтому назвал себя фамилией отчима. Дело заключалось в том, что в 1933 году мы с матерью приехали в Советский Союз с «липовым» паспортом, в котором стояла фамилия .ничего общего с нашей не имеющая. Из-за халатности матери и отчима (настоящие революционеры на такие «мелочи» не обращали внимания) я так и остался в школе с этой «липовой» фамилией, а никаких документов у нас с сестрой, разумеется, не было.

Таким образом, ранним утром 13 сентября 1937 года, пе-

- 286 -

ред лицом зевающего, не понимающего торжественности момента, писаря из НКВД, по собственному выбору я собственным единоличным решением я узаконил все формальности усыновления меня Брониславом Бортновски. На всю свою жизнь я остался Романом Бортновски, только отчество принял «Александрович», так как моего отца дома называли Олек. В тот момент и в той ситуации я, повидимому, мог назвать любое имя и фамилию, ее приняли бы без всяких сомнений, как инвентарный номер.

У меня взяли отпечатки пальцев. С Марусей у них не получилось. Она плакала, вырывала ручки, следы папилярных линий замазывались и им эта возня надоела, они ее бросили. Недавно в журнале «Знамя» (№ 10, 1987) я прочел стихотворение Наталии Астафьевой, в детстве Натки Сохацкой, подружки моего раннего детства по берлинскому периоду, дочери репрессированного НКВД видного деятеля КПП Ежи Сохацкого. В этом стихотворении есть такие строки:

«Даниловский зал. Детприемник.

Там снимают оттиски пальцев нам...»

Потом вырывающуюся в ревущую Марусю отнесли в корпус для девочек, а меня отвели в корпус для мальчиков. Ввели меня в большую палату, .в которой стояло десятка полтора кроватей, и, не зажигая света, велели занять свободную койку. Не раздеваясь, я лег прямо на одеяло. Занимался рассвет. Я не спал. Щемило от разлуки с матерью, а одновременно я уже думал о предстоящей встрече с моими новыми товарищами, которыми будут—я был в этом уверен— беспризорные, каких я видел в кинокартине «Путевка в жизнь». Я размышлял, как мне себя вести, когда они проснутся, ведь, вероятно, они сразу бросятся на меня, чтобы бить и грабить. Полностью рассвело, начинался первый день разлуки с домом. Часть коек не была занята. В палате была вторая дверь, ведущая в соседнюю комнату. Прозвенел звонок подъема. Ребята начали просыпаться. Открылась дверь, та вторая, и в ней показался большой ярко-рыжий парень лет шестнадцати, в трусах и майке, с полотенцем, перекинутым через плечо. Он шел через нашу проходную комнату мыться. Увидев меня, «нового», он подошел к моей койке. «Теперь начнется, — подумал я, — а он такой большой и сильный». Парень подошел и смотрел на меня в упор. Потом сказав:

— Ты!.. Я тебя где-то встречал...

Я молчал.

Вдруг парень спросил:

— Скажи, ты в Берлине, до Гитлера, жил?

—Да.

- 287 -

— А в школу при нашем торгпредстве ходил?

—Да.

— Значит, мы знакомы по школе, — отметил парень с удовлетворением, — вставай, перебирайся в нашу палату.

Парня звали Юркой Вагнером, говорили о нем, что он сын маршала Михаила Тухачевского, о процессе и расстреле которого, как врага народа и изменника родины, во главе группы крупных военных, сообщили газеты в июне.

В маленькой палате жили мальчишки постарше, среди них Ольгерд, сын генерала Путны, который только несколько недель назад вернулся в Москву из Лондона, где его отец был военным атташе СССР. Ольгерд был исключительно красивым 15-летним юношей, с одухотворенным лицом и светлыми локонами, как на картинах старых мастеров. Самым младшим в этой палате был 11-летний парнишка, остриженный наголо, с торчащими ушами. Звали его тоже Юркой, он был сыном осужденного на расстрел на открытом московском процессе 1937 года Георгия Пятакова, старого большевика и соратника Ленина, одного из шести 'крупнейших деятелей партии и советского государства, перечисленных в письме Ленина XII Съезду. В этой маленькой палате были свободные койки, одну из которых я и выбрал себе.

После завтрака нас вывели в садик на прогулку. Там мы встретились с девочками. Две из них, 15-летние, несли на руках мою все еще плачущую Марусю. Одну из девушек, коротко остриженную шатенку, звали Мусей Будневич. Была она полькой, ее привезли вместе с младше ее на 4 года братом Андреем. Их родители были членами еще СДКПиЛ ¹, отец был крупным военным. Вторую из девушек звали Радой Пятаковой, она была старшей сестрой Юрки. Это была светло-золотистая блондинка с двумя длинными, толстыми косами. Я взял у девушек Марусю и успокоил ее.

Ежедневно, днем и ночью, в «Даниловку» привозили новых «клиентов», а среди них, через день или два после нас, худого, г рыжеватого 15-летнего парнишку с большой родинкой на щеке. Звали его Женей Демиденко. Ему было суждено стать самым близким другом моей молодости (наша дружба существует, я по сей день, то есть свыше 50 лет). Отец Женьки, Исай Демиденко,  был украинцем. Во время первой мировой войны он попал в немецкий плен, в Германии познакомился с молоденькой немкой, женился на ней и привез ее в Россию. Они поселились в Москве. Отец Женьки вступил в партию, занимался самообразованием, ко времени ареста был директором химического завода в Шелконе под Москвой. Мать Женьки во времена первой пятилетки рабо-

¹ Социалистическая партия Польши и Литвы.

- 288 -

тала переводчицей при немецких специалистах. Влюбилась в одного .из них и решила вернуться с ним на родину, в Германию. Отец не разрешил матери забрать Женьку с собой. Женька остался с отцом,, и так они хозяйничали вдвоем до самого ареста отца, как врага народа.

Несколько дней спустя наступила моя разлука с Марусей Меня уже выслали, а она пробыла в «Даниловке» еще какое-то время. Ее разыскала Вера, первая жена моего отчима, которая со своим вторым мужем жила в Москве. Маруся рассказывала мне годы спустя, что она заболела, лежала с высокой температурой в изоляторе, бредила. Ей казалось, что через окно к ней влезает ее брат. А потом пришла мама я принесла ей куклу, — в действительности это была Вера. Веру за связь с дочерью врага народа уволили с работы (она была заведующей бюро машинописи в каком-то министерстве). Вера считала, что дешево отделалась: могли ведь и посадить. Она хотела взять Марусю к себе, но девочку ей не отдали. Марусю послали в детдом вблизи Кали-вина, после начала войны этот детдом эвакуировали в далекую Татарскую АССР. Но я об этом узнал значительно позже, много лет спустя.

5.

А из нас, старших, сформировали очередную группу в 26 детей в возрасте от 8 до 15 лет. Кроме нас с Женькой в эту группу вошли сестра и брат Будкевичи, сестра и брат Пятаковы, три сестры Красуцкие,—тоже из семьи членов КПП,— Лена Харина и другие. Вечером нас посадили в поезд, а утром мы приехали а город Горький. Здесь была пересадка. Я первый раз в жизни увидел такую огромную реку, как Волга. До тех пор я видел только Вислу, узенькую берлинскую Шпрее и Москва-реку, не считая речек в дачных поселках.

Много часов мы прождали на горьковском речном вокзале. Затем нас посадили на пароход, который, проплыв километров сто, высадил нас на пристани в городке Лыскове. Здесь ждали две крестьянские телеги с запряженными лошадьми. Телеги были присланы из нашего будущего детского дома — Княгининского детгородка. Малышей посадили на телеги, туда же сложили наш скромный багаж. Остальные пошли пешком, перед нами было километров 30 пути. С несколькими привалами мы дошли до села Княгинина. Село было большое, свыше двух тысяч жителей. От Княгинива до ближайшей пристани было, как я уже упомянул, около 30 километров, до станции железной дороги — почти 100. Село было расположено на небольшой, поросшей камышем речке Имэе. Две длинные параллельные улицы вели вдоль села,

- 289 -

пересекались они сетью маленьких переулочков. На окраинах села расположились два или три хутора. В центре была большая торговая площадь, мощеная булыжником, а возле площади — почта и продовольственвый магазин. В селе имелось три церкви: две в центре (в одной из них был клуб), а третья на холме, на кладбище, с полуразрушенной колокольней. Были также две школы: семилетка и десятилетка. На сравнительно большой территории бывшего пивного завода расположился в зданиях из красного кирпича большой детдом — Княгининский детгородок. Проезд какого-нибудь случайного грузовичка, за которым тянулось облако пыли, был здесь событием, которое жители долго вспоминали. Таким был населенный пункт, в который я попал в возрасте 13 лет и в котором я прожил пять лет. О таких местностях Остап Бендер говорил: «Нет, это не Рио-де-Жанейро!».

6.

В Княгининском детгородке было пять отделений, называемых корпусами, в них жили около 400 воспитанников. Кроме нашей группы из 26 ребят, так называемых «москвичей», воспитанники были сиротами или полусиротами, не было среди них детей с блатным прошлым. В детдоме ребят держали в основном до окончания семилетки, то есть до 14— 15 лет, потом отправляли в ФЗО. Мы, старшие среди «москвичей», были также самыми старшими воспитанниками. Лена пошла в девятый класс, Муся, Рада, Лаура и Женька — в восьмой, я — в шестой, следующие из нашей группы — в четвертый и ниже. В школе большинство учеников были местными, мы, детдомовцы, называли их «деревенскими». Отношения между нами и деревенскими бывали сложными. Наш 12-летний детдомовский поэт Сёма писал в своей поэме:

«Ножки взяв

От стульев венских,

Бить пошли мы

Деревенских...»

Мы с Женькой заняли соседние койки в большой палате, в которой этих коек стояло штук 16—18. У Женьки не было ровесников, ему пришлось подружиться со мной, младшим на два года и два класса. Корпус, в котором нас всех, и мальчишек и девчонок, поместили, был одним из двух корпусов, расположенных не на территории детгородка, а при торговой площади. После подъема и утреннего туалета (вода в жестяных рукомойниках была, разумеется, холодной, и зимой и летом) мы строем шли километра полтора в детгородок, в столовую. По дороге мы пели песни времен граж-

- 290 -

данской войны, и более современные, о товарище Сталине. Кормили нас очень скромно, но голодными мы не ходили. Когда нас привели первый раз после приезда в столовую, мы были шокированы: чай нам налили в глубокие тарелки, хлебали его столовыми ложками. Потом привыкли. Лучше кормили только три раза в год, по праздникам: октябрьским, первомайским и на Новый год.

Я в Княгинине пошел в шестой класс. В Москве я был весьма посредственным учеником. Здесь, на фоне наших сверстников, и Женька с подругами, и я блистали, как драгоценные камни. Например, учительница немецкого языка, пожилая грузная женщина, бывшая графиня Надежда Николаевна, пришла в такой восторг, когда первый раз услышала мой берлинский акцент, что до аттестата зрелости не спрашивала меня (в связи с чем я основательно забыл немецкий язык, кстати, так же, как и польский, который забыли и я, и мои польские подруги).

Во главе детгородка был директор. Первый из них был порядочным человеком, к нам, детям «врагов народа», он испытывал что-то вроде сострадания. Каждый следующий директор был хуже своего предшественника, а за время моего пребывания в детдоме были три директора и одна директорша. Во главе корпусов были начальники корпуса, за ними по чину шли воспитатели. Разные люди были воспитателями, порой очень примитивные, почти все без педагогического образования. Моей воспитательницей была некая Новикова, женщина в возрасте около 30 лет, невысокая, худая, коротко остриженая. Носила она сапоги с блестящими, голенищами. Ее главной чертой была бдительность, бдительность и еще раз бдительность. Когда Миша Степанков, моложе меня на два года, прочитав роман об английском средневековье, выписал из него цитату: «На Бога надейся, а порох держи сухим» с подписью «Кромвель» и листок с этой цитатой повесил на стене у изголовья своей койки, воспитательница немедленно приступила к следствию: кем был этот самый Кромвель, какой он пост занимал, не был ли репрессирован органами НКВД, как «враг народа»? Было и у меня свое приключение с Новиковой: дело о подписях в школьном дневнике. Не знаю, как теперь, а в те времена мы носили в школу дневники, отпечатанные неделями, с графами на уроки, отметки, замечания, на подпись классного руководителя и со специальной графой на еженедельную подпись родителей. В этой графе я собственноручно подписывался с примечанием: «за отсутствием таковых». Эту крамолу разоблачила классная руководительница и сообщила об этом нашей воспитательнице. Та ужасно разозлилась, кричала на меня:

- 291 -

— Как ты мог такое написать? Какое безобразие! У тебя есть родители: я и советская власть!

Вернусь к стихотворению Натальи Астафьевой. Есть там и такие строчки:

«.. Родина — мать, Сталин — отец,

Не слишком ли много для детских сердец? ..»

Истерической прямо-таки  бдительностью «болели» не только воспитатели детдома, но и некоторые учителя, и даже ученики. Вот два примера.

Первый. Наша учительница литературы и русского языка, она же классная руководительница, задала нам домашнее сочинение: написать собственную версию окончания рассказа М. Горького «Челкаш». Мое окончание было романтически-революционным: Челкаш прозревает, вступает в коммунистическую партию, его ловят и ссылают в Сибирь. И идет он под конвоем по сибирскому тракту, звеня кандалами. Я был очень горд своим сочинением. К моему удивлению учительница поставила мне за него отметку «неудовлетворительно», а раздавая в классе сочинения, заметила с отвращением, что в моем она чувствует какой-то троцкистско-зиновьевско-бухаринский душок.

Второй пример из моего детдомовского детства, хотя об этом же вспомнил В. Дудинцев в своих «Белых одеждах». По Княгинину разнесся слух, что подлые враги и диверсанты вредят народу не только подготавливая аварии на шахтах и заводах: теперь они взялись за обложки ученических тетрадей! В те времена на задней обложке тетрадей были напечатаны картинки-иллюстрации к стихотворениям и сказкам А. С. Пушкина. На одной из них под зеленым дубом у лукоморья на цепи ходил ученый кот и рассказывал сказки По слуху вредители-художники уложили ветви этого дуба в свастику — символ фашизма! И бдительные ученики вместо того, чтобы слушать преподавателей, Искали во время уроков в ветвях дуба этот дьявольский знак. Я, разумеется, не знаю, откуда эта сплетня появилась в Княгинине. Судя по Дудинцеву; она была известна и в других районах СССР. К общему удовлетворению эта диверсия была разоблачена бдительными органами НКВД, ибо с задней обложки тетрадей вскоре исчезли всякие рисунки. С тех пор они были девственно гладко-синими.

7.

На первомайские и октябрьские праздники мы украшали наш детдом. Развешивали флаги. На самом почетном месте вешали огромный портрет симпатично улыбающегося Иосифа Виссарионовича, под ним ряд портретов членов Политбю-

- 292 -

ро с сосредоточенными лицами: Молотова, Кагановича, Ежова, Ворошилова, Калинина и других, а еще ниже большой лозунг: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!»

Воспитанники детдома участвовали в общественной работе. Мы с Женькой образовали редколлегию детдомовской стенгазеты с обаятельным названием: «Счастливое детство». Мы писали вдвоем большие фельетоны, которые подписывали псевдонимом «Братья РОМЖЕ», от Ромки и Женьки (это, впрочем, был плагиат, в «Известиях» писали фельетоны «Братья ТУР»).

Несколько слов о школьных учителях. Об учительнице немецкого языка, старой графине Знаменской, я уже говорил. Математику нам преподавал в течение неполного года высокий лысеющий мужчина лет тридцати с чем-то. Учил очень хорошо, был требователен, а притом малоразговорчив. Звали его Валентин Вслохонович, он был, вероятно, поляком. Никто из нас не знал, как он попал в такую дыру, как Княгинино. Но однажды Волохонович исчез. Спустя некоторое время, другой учитель начал учить нас математике. Со временем поползли слухи, что Волохонович был шпионом, которого разоблачили и арестовали органы НКВД. Похожая судьба постигла учителя физики восьмого и девятого классов Александра Сидорова, которого какие-то обстоятельства загнали на два года в Княгинино. Это был очень изысканный джентльмен в возрасте сорока с лишним лет. Всю зиму он, единственный в Княгинине, носил шляпу и ботинки с галошами, а не малахай и валенки. Уроки физики он вел превосходно, рассказывали, что до того он преподавал в каком-то институте. А в конце концов оказался не то шпионом, не то диверсантом, которого кто-то разоблачил. Интересной фигурой был наш учитель физкультуры Алексей Поливанов, высокий, крепкий, абсолютно лысый мужчина, коренной житель Княгинино, с собственным домом и садом. Как-то летом он одолжил нам машину для производства мороженого и лед из собственного погреба. Молоко и сахар мы сами где-то раздобыли и на этом устройстве скрутили большое количество мороженого. Какое оно было вкусное! Впрочем, это была единственная порция мороженого, которую я съел между 13-ым и 18-ым годом моей жизни. И заболел сильнейшей ангиной!

Детдом готовился к очередной годовщине революции. Главным моментом праздника было торжественное заседание. Повестка дня как всегда предусматривала: пункт первый — выборы почетного президиума, во-вторых, доклад, и в третьих — художественная часть. Выбор почетного президиу-

- 293 -

ма происходил так: директор детдома взволнованным голосом предлагал выбрать первым любимого вождя и учителя, лучшего друга детей Иосифа Виссарионовича Сталина. Начиналась несколько минутная овация, все вставали и аплодировали. Затем предлагались остальные члены политбюро, аплодисменты также были бурными, но покороче. В этом году директор решился на новую концепцию художественной части:

— Вместо пения «Сулико» и частушек, — сказал он, — организуем любительский спектакль!

Пьесу подобрали соответствующую: подлый диверсант прокрадывается через советскую границу, при этом убивает двух пограничников. Устраивается на работу на завод и вредит, бросая подозрения на невинных и благородных. Его разоблачает бдительный комсомолец, враг арестован, справедливость торжествует.

Идея любительского театра нам понравилась. Роль положительного комсомольца получил, само собой разумеется, Женька — он был самым высоким из воспитанников. Его верной помощницей стала Рада, она же была режиссером спектакля. Возникли трудности с выбором отрицательного героя — диверсанта, среди воспитанников кроме Женьки не было никого высокого роста. В конце концов вредителя согласился сыграть парень из Женькиного класса, «деревенский». Мне, к моему величайшему разочарованию, доверили только роль пограничника, убитого уже в первом акте. Лежа «мертвым» на подмостках сцены, я очень замерз и меня начала пронимать дрожь. Это рассеивало внимание диверсанта, который начал злиться и из-за спины грозить мне кулаком…

8.

Пришло лето 1939 года. Нам сказали, что мы можем подавать заявления в комсомол. Партия и родина готовы простить нам наши «грехи», то есть принадлежность к семьям врагов народа и изменников родины. Мои «грехи» были очень большими: ведь среди врагов народа (в газетах писали о принимаемых на митингах резолюциях: «собакам собачья смерть!») у меня был не только отец, но и отчим, фамилию которого я принял. А кроме всего прочего гнусным пятном в моей коротенькой биографии было и то, что я был за границей, и по девятый год жизни включительно! Все это вместе взятое превышало даже «грехи» Рады Пятаковой, которая все-таки не имела такого же нехорошего как отец отчима и притом не была за границей!

- 294 -

Мы не прокляли своих родителей и не отказались от них, ни девчата, ни Женька, ни я. Все мы, кроме Рады, которая по этому вопросу не высказывалась, считали, что аресты наших родителей являются следствием какого-то грандиозного недоразумения, что сотрудники НКВД скрывают все это от доброго, умного и благородного Сталина, что однажды он все поймет и разоблачит этот темный заговор, исправит все несправедливости, которые пережили настоящие коммунисты, а обидчиков — сурово накажет. Заявления в комсомол мы подали все, кто был в возрасте свыше 15 лет. После собрания ячейки мы прошли еще 16 километров в райком комсомола, где решение было утверждено, а потом еще 16 километров обратно, в Княгинино. И на обратном пути я мечтал, чтобы хоть полчаса поговорить с отчимом или отцом, попросить их объяснить, что к чему...

Серьезность событий, связанных с пактом Молотов—Риббентроп, началом второй мировой войны, не было полностью осознана в нашем далеком, лежащем «за горами, за лесами» Княгинине. Большой мир находился где-то далеко, далеко... Вот только перестали говорить и писать об ужасах фашизма, показывать кинокартины о борьбе немецких антифашистов. За исключением этих симптомов жизнь у нас шла по-прежнему, шагая в строю на завтрак, мы хором пели: «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим. ..» и «Броня крепка и танки наши быстры...»

9.

Однажды, в конце 1939 года, и на мою улицу пришел праздник: я получал почтовую открытку от мамы из лагеря. Особое совещание НКВД приговорило ее, как члена семьи изменника родины, к 8 годам заключения в исправительно-Трудовых лагерях. Два года спустя ей удалось получить адреса своих детей и разрешение на переписку с ними. Слова в этой почтовой открытке были сердечными, материнскими, но не содержали, к моему сожалению, ответа на множество вопросов, которые мне так хотелось получить, кроме двух важнейших: мама жива, она знает где я, и присылает мне адрес детдома, в котором находится Маруся. Моя переписка с матерью продолжалась до ее освобождения в 1945 году, а также после того, как ее перевезли из лагеря в Темняках в Мордовской АССР в лагерь при Воркутлаге в Коми АССР. А переписка с воспитательницами Маруси (сама она в этом возрасте писать, разумеется, не умела) прервалась в 1941 году, с началом войны.

- 295 -

10.

Качественное изменение в моей детдомовской жизни наступило после того, как я окончил восьмой класс, летом 1940 года. Тогда именно, окончив среднюю школу и получив аттестаты отличников, были «отправлены» из детдома (так это тогда называлось) Женька и мои старшие подруги. Кстати говоря, аттестаты отличников были для нас,, детей врагов народа, единственным способом попасть в ВУЗ. При нормальных конкурсных экзаменах никакая приемная комиссия не пропустила бы нас с нашими биографиями. А с аттестатом отличника, в соответствии с указом Президиума Верховного Совета, обязаны были принять каждого без вступительных экзаменов, просто не имели права не принять! Таким именно образом поступили в ВУЗ-ы Женька и наши подруги, а два года спустя и я, единственные из 26 человек «москвичей», и за исключением еще только одной воспитанницы — вообще единственные довоенные воспитанники Княгининского детгородка. Женька поступил в Рыбинский авиационный институт (год спустя разобрались-таки в его биографии и перевели в Горьковский индустриальный), а все девчата поехали в Ленинград: Рада — в медицинский, а Муся, Лена и Лаура — в Политехнический.

- 296 -

Я остался в Княгинине один, без Женьки, самого близкого друга, первенствующего среди «братьев РОМЖЕ». Теперь мы с моим однокашником Шуркой Зыковым были самыми старшими воспитанниками детдома. Девятый класс не оставил в моей памяти сильных впечатлений, я становился старше, учеба шла легко и успешно. Не было большой дружбы, я переписывался с матерью, с Женькой, с Радой, с Марусиным детдомом, с живущей в Москве Верой. Мы с Шуркой помогали сотрудникам детдома в хозяйственных работах: пилили и кололи дрова, ухаживали за лошадьми, возили грузы и так далее и тому подобное.

Итак, пришло жаркое воскресенье 22 июня 1941 года. С утра мы с Шуркой пошли на Имзу купаться, загорать и кататься на нашей байдарке с названием «Тарашка» (так называлась исключительно подлая рыбешка, которой нас часто кормили). Эту байдарку мы построили в мастерской детдома вдвоем с Женькой, он, разумеется, был конструктором и главным инженером строительства, а я скромным подмастерьем. Возвращаясь с речки, мы увидела на базарной площади небольшую толпу взволнованных жителей Княгинина. О том, что началась война, они уже знали и ждали начала митинга. На митинге выступил председатель сельсовета, повторил своими словами речь Молотова по радио. Он успокоил жителей Княгинина, что враг будет разбит быстрым и решительным ударом и победа будет за нами. Затем он прочел переданное из районного центра коммюнике, в котором говорилось, что мужчины в возрасте свыше 18 лет должны в своих местах жительства ожидать мобилизационные повестки.

День или два спустя после объявления войны я написал заявление наркому обороны — маршалу Тимошенко, с копией в райвоенкомат в селе Большое Мурашкино. В заявлении я написал, что будучи комсомольцем, прошу послать меня добровольцем на фронт, где я хочу с оружием в руках доказать, что арест моего отца, отчима и моей матери был недоразумением. Несмотря на занятость наркома немецким наступлением, его приемная ответила мне напечатанной типографским способом открыткой, что мне с моим заявлением следует обратиться в райвоенкомат по месту жительства. А райвоенкомат вообще не ответил, невидимому, кто-то пришел к выводу, что малолетке с подозрительно запятнанной биографией оружие в руки не следует давать. Иначе обстояло дело с Шуркой Зыковым. У него была чистая биография, он был обыкновенным сиротой. Его приняли добровольцем и уже весной 1942 года он вернулся в Княгинино, потеряв на

- 297 -

фронте руку. Вскоре его приняли в какое-то училище военных прокуроров, и наши дороги разошлись навсегда.

А я с началом учебного года приступил к занятиям в 10-м выпускном классе. Теперь я был самым старшим воспитанником детдома. Моих младших товарищей из группы «москвичей» после окончания семилетки «отправили» в ФЗО. Я остался один с ребятами намного младше меня. Дружил с однокашниками из школы, среди которых было теперь несколько человек из семей эвакуированных из западных районов СССР.

Первая военная зима 1941—1942 года была исключительно морозной и голодной, это была моя последняя зима в детдоме. Питались, в основном, перемороженой черной и сладкой картошкой. Хлебный паек был уменьшен. Морозы были страшные. Однажды столбик ртути в градуснике упал до минус 56 градусов, в этот день, переходя из корпуса в столовую через двор, я обморозил нос. Положение детей постарше было еще сносным, они сами в спальных палатах топили печки сушеным торфом. В комнате, в которой я жил, мы так топили печь, что брызги воды на кирпичных стенках немедленно с шипением испарялись, а в то же время на столе, под окном, чернила в чернильнице замерзали. Значительно хуже обстояло дело у малышей, мы, старшие, не всюду успевали топить, а персонал бездействовал. Уборные были во дворе — такие, какие описаны Гашеком в «Приключениях бравого солдата Швейка». Малыши писали ночью на стены своих спальных палат, моча замерзала на стенах Отвратительной желтой скорлупой. Я все думал о судьбе моей сестренки: переписка с ее детдомом была прервана.

Прервалась также переписка с Радой, предметом моих платонических вздохов. Началась блокада Ленинграда. Весной 1942 года я получил письмо от ее подруги: Рада, чудесная девушка с золотыми косами, умерла от голода. Однажды приехал в детдом оперуполномоченный районного отделения НКВД. Он долго расспрашивал меня, знаю ли я адрес отправленного в ФЗО Юрки Пятакова. Оказалось, что Юрка бежал из ФЗО. Если он жив и случайно прочтет эти строки, пусть отзовется.

С Женькой мы систематически переписывались, теперь он учился в Горьковском индустриальном институте. В середине зимы мне удалось уговорить директоршу детдома помочь бывшему воспитаннику, и я, проехав санной дорогой 130 километров, отвез Женьке в Горький мешок картошки (по дороге она замерзла, превратившись в лед), три буханки хлеба и бутылку подсолнечного масла. Во время этой чудесной

- 298 -

встречи мы договорились, что если я тоже получу аттестат отличника, то поступлю в ГИИ и мы поселимся вместе.

11.

Журнальный вариант этих воспоминаний не позволяет мне описать все мои приключения после окончания школы и «выпуска» из детдома. Как я проработал лето 1942 года в тракторной бригаде у самого знаменитого в княгининской МТС бригадира Кузьмича. Как я поступил в Горьковский индустриальный институт и вместе с Женькой ходил в речной порт грузить и разгружать баржи, а потом работал пильщиком дров в столовой для старшего комсостава Горьковского военного округа. С грехом пополам, после разных экзаменационных поражений, я окончил первый курс. Тогда меня вызвал к себе декан, доцент Матвеев. Он холодно заявил, что мои успехи в учебе совершенно не приводят его в восторг. Есть только два выхода из положения: или я добровольцем, по комсомольской мобилизации, пойду в металлургию, переведусь на второй курс Московского института стали им. И. В. Сталина, или он, декан Матвеев, будет вынужден отчислить меня из института. Выбор, сказал он, принадлежит мне. Так, по собственному желанию, я стал металлургом. Кончилась совместная «семейная» жизнь братьев «РОМ-ЖЕ». Я, 19-летний юноша, вернулся после шестилетнего перерыва в Москву, Женька остался в Горьком.

Москва военных лет... Учеба в МИСе, общежитие с гордым названием «Дом коммуны», студенческие халтуры — разгрузка барж и вагонов, работа в холодильнике — так протекали месяцы и годы. Однажды, а это произошло в конце 1943 года, мать в очередном письме попросила меня пойти к проживающей в Москве сестре ее близкой подруги по лагерям Ирэны Жемральской. Слава Константиновна Вялобродская жила в небольшой комнате в коммунальной квартире в Большом Козяхинском переулке. С первым визитом я явился к ней в Новый год, 1 января 1944 года. Слава в халате сидела за столом, перед ней стоял таз и горка посуды. Она мыла ее после новогодней ночи. В первый момент она встретила меня очень холодно, как она мне рассказывала позже, ей показалось, что я молодой сотрудник НКВД в штатском. Когда я ей представился, сослался на мать, как подругу по лагерю ее сестры Ирэны, лед в глазах Славы моментально растаял. Начались мои частые визиты к ней, мы очень подружились со старшей меня вдвое Славой. Она много для меня сделала: несколько лет была моей главной моральной опорой, относилась ко мне по-матерински, время от времени подкармливала вечно голодного студента. При ней и ее по-

- 299 -

другах я постепенно восстановил свое знание польского языка (в течение минувших лет я свой родной язык почти совершенно забыл), впервые научился читать по-польски; познакомился с первым сборником стихов Юлиана Тувима. Слава полюбила меня и решила оставить в своей семье: она хотела сосватать меня со своей племянницей Ритой, студенткой мединститута, живущей под Москвой. Ничего из этого не вышло, обе стороны не чувствовали друг к другу никакого расположения. Не могли мы тогда предполагать, что несколько лет спустя, в Польше, в доме Ирэны, сестры Славы, я встречусь с другой ее племяннице Ханей, которая всю жизнь прожила в Польше и никогда не была в Советском Союзе, что я на ней женюсь и что мы проживем вместе 30 счастливых лет, до преждевременной смерти Хани.

Судьбы сестер, Славы и Ирэны, и их семьи характерны для тех времен. Их отец до первой мировой войны был начальником паровозного депо под Варшавой. В 1914 году, как железнодорожник, он был эвакуирован вглубь России и Поселился в Москве, с женой и семеркой детей. Два его сына во время гражданской войны воевали в Красной Армии. Две дочери (Слава и Ирэна) вышли замуж за поляков — коммунистов. После гражданской войны старики с тремя детьми вернулись в Польшу, а две сестры и два брата остались в Советском Союзе. В 1937 году НКВД арестовал обеих сестер, обоих братьев и Ирэну. Кроме Ирэны все они погибли ¹. У Славы не было детей, а три сына Ирэны попали в детдом, старший из них, Виктор, в начале войны был арестован как японский шпион и провел 10 лет в лагерях в районе Магадана.

Между вторым и третьим курсом у нас была практика, нашу группу посылали на Магнитогорский металлургический комбинат. Как раз в это время Ирэне, которая, как и моя мать, была приговорена к 8 годам лагерей, повезло: ее «активировали», то есть сократили ей срок заключения по состоянию здоровья (позже я слышал такой анекдот о судьбе человека: сначала его эвакуировали, потом оккупировали, затем репатриировали, репрессировали, активировали, а в конце концов посмертно реабилитировали). Ирэна выехала из Коми АССР и задержалась в Пензе, где пребывал в детдоме ее 9-летний младший сын Янэк. И вот Слава предложила, чтобы возвращаясь с практики в Магнитогорске, я заехал в ^ Пензу и повидал Ирэну, которой, как бывшей заключенной по статье 58, въезд в Москву был воспрещен. Проект меня восхитил: наконец-то я узнаю подробности жизни мо-

¹ См.: выступление проф. Яна Рыхлевского (сына Ирэны) на встре­че польских интеллектуалов с М. С. Горбачевым в Варшаве в 1988 году.

- 300 -

ей матери, и к тому же от близкого ей человека!

С момента возвращения в Москву я вел переписку и мотался по разным ведомствам в поисках Маруси. Следы эвакуированного из-под Калинина детдома вели в наркомпрос Татарской АССР — и там обрывались. Я решил потратить часть каникул на розыски Маруси. Итак:  Магнитогорск, встреча с Ирэной, поиски сестры.

Побывав первый раз в жизни на огромном металлургическом комбинате и дважды миновав на хребте Урала четырехгранный столб, на одной стороне которого было написано «Европа», а на противоположной «Азия», я, попрощавшись с возвращающимися в Москву своими товарищами-студентами, поехал в Пензу. По дороге поезд останавливался на разных станциях, стоял минут по 20—30, женщины на платформах продавали пассажирам поезда всякую снедь. На одной из остановок я купил огромный вареный мосол, на котором было довольно много мяса. Часть мяса я съел, остальное завернул и спрятал в рюкзак. В Пензу мы приехали ночью. Я вышел из поезда. Было тепло, но шел проливной ливень. У меня, разумеется, не было зонта или непромокаемого плаща, я спрятал в рюкзак пиджак, ботинки и носки, подвернул до колен штанины и босиком, по выложенным досками тротуарам, пошел искать дом, в котором задержалась Ирэна. Мы познакомились. Я совершенно промок, Ирэна предложила просушить мою одежду, я остался в одних трусах. Мы сели за стол и Ирэна начала рассказывать длинную, грустную тюремно-лагерную историю о моей матери и о себе, рассказывала до самого рассвета. Тем временем мы проголодались. Я вытащил из рюкзака мосол, у Ирэны нашелся хлеб и бутылочка медицинского спирта, который мы развели водой. Мы выпили, закусили и Ирэна продолжала рассказ. О Бутырской тюрьме, лагере в Темняках, морской дороге через Архангельск в Коми АССР, лагерной жизни в тундре над рекой Усой... И о моей матери, с которой я расстался 7 лет назад. Длинная была эта ночь...

А утром мы пошли в детдом повидать Ясика. Маленького десятилетнего, худенького мальчика, я, двадцатилетний сильный юноша, подбрасывал высоко вверх. Ясик пищал, смеялся, был счастлив. Трудно верится в эту сцену сегодня, когда я, пожилой человек, встречаюсь с 55-летним высоким, со спортивной фигурой профессором математики и механики, академиком, и его 12-летней внучкой...

13.

.. И вот я в Казани. Нашел республиканский наркомпрос. Нашел ведающий детдомами отдел, сотрудница кото-

- 301 -

рого после долгих поисков заявила о своей невозможности помочь мне. В начале войны в Татарию эвакуировали из Калининской области много детдомов, а в котором из них могла быть моя Маруся нельзя было установить. Мы вместе с сотрудницей выбрали один из них, такой, к которому дорога была попроще: проплыть несколько десятков километров по Волге. Ночью подошел пароход, на который мне удалось попасть. Спал я на палубе, разбудил меня воинский патруль, проверяющий документы. В полученном мною в Москве пропуске был указан, как место следования, город Казань. А я плыл из Казани на юг. Это несоответствие сразу же обнаружил командир патруля, лейтенант, и покрыл меня матом. А меня, усталого, разбуженного со сна, оставил инстинкт самосохранения, и я не менее грубо ответил лейтенанту. И вдруг создалась угрожающая ситуация. Лейтенант держал в руках все мои документы: паспорт, воинский билет, броню (ее имели все студенты-мужчины нашего института) и этот несчастный пропуск. Лейтенант тихим голосом, сквозь сжатые зубы, сказал мне, что через минуту, без документов, которые он выбросит за борт, он задержит меня, как дезертира. И опять-таки вдруг ситуация изменилась к лучшему: его патруль ввязался в драку с пьяными пассажирами. Лейтенант выругался матом, бросил на палубу мои документы, которые я быстро подобрал, и побежал к своим бойцам…

…Я нашел соответствующую деревню, в ней действительно был эвакуированный из-под Калинина детдом, только Маруси в нем не было и никто там ничего о такой девочке не слышал. Но воспитательница этого детдома сказала мне, что в другой деревне, километрах в сорока отсюда, тоже есть детдом, эвакуированный из-под Калинина. Я двинулся в дорогу. Очень хотелось есть. В первой же деревне я зашел в какую-то избу и спросил хозяйку, не накормит ли она меня в обмен на швейные иголки. Целую фабричную пачку этих иголок, 500 (!) штук, дала мне Слава перед выездом из Москвы, в качестве товара для обмена. Хозяйка, старая татарка, предложила мне такую сделку: за три иголки она накормит меня яичницей из четырех яиц, хлебом и напоит молоком. Я, разумеется, согласился с восторгом. Наевшись и напившись, я предложил хозяйке расширить нашу сделку — купить у меня за наличные деньги штук 20—30 иголок. Но хозяйка решительно отказалась, сказала, что трех иголок ей хватит надолго. Я спрятал пакет с иголками и пошел дальше. Во время этого длинного двухсоткилометрового путешествия по Татарии, длившегося несколько дней, ситуации, такие как вышеописанная, повторялись несколько раз: первые несколько иголок брали очень охотно, а большего их количе-

- 302 -

ства не желали. Кстати, с этим пакетом завернутых в оберточную бумагу иголок, я пережил большие неприятности: чертовы иголки при многократной распаковке и упаковке пакета расползлись по всему рюкзаку. Поскольку из рюкзака надо было все время что-то вынимать и что-то в него прятать, руки мои были исколоты до предела.

Во втором детдоме я тоже не нашел Марусю. Но там мне указали на следующий детдом, на расстоянии очередных нескольких десятков километров. Было лето. Стояла жаркая и сухая погода. А при мне было все мое имущество, включая костюм и галстук, а также тряпичная кукла, которую я вез Марусе в подарок. Я шел проселками Татарии, от деревни к деревне, одетый несколько экстравагантно: в трусах, в сандалиях на босу ногу (носки надо было беречь), без рубашки, но зато в пиджаке (чтобы ремни рюкзака не врезались в плечи), а на голове вместо соломенной шляпы у меня был носовой платок с четырьмя завязанными узелком углами. Поверх рюкзака висели брюки и сорочка — чтобы не измялись. Ребятишки в очередных деревнях, через которые я проходил, показывали на меня пальцами и хохотали, женщины и старики смотрели на меня с удивлением. Разумеется, перед каждым очередным детдомом, а я с одинаковым успехом миновал их три или четыре, я элегантно одевался, даже галстук повязывал и носки одевал, чтобы сразу же было видно, что пришел не просто кто-то, а московский студент. Однажды, когда я так шел в своей походной форме, я встретил сидящего у дороги и курящего самокрутку старичка, низенького, крепкого, с коротко подстриженными седыми усиками. Он поглядел на меня и сказал:

— Молодой человек! Ваш внешний вид мне нравится. Садитесь, закурим вместе!

Я задержался, уселся, он угостил меня махоркой. Оказалось, что ближайшие двадцать с лишним километров нам по пути. Старичок был районным землемером, чудесным рассказчиком. По дороге он повествовал мне об интереснейших событиях своей жизни: о встречах с Максимом Горьким и Федором Шаляпиным, о пьянках и кутежах с купцами в ресторанах и публичных домах дореволюционной Казани и Астрахани, декламировал стихи Сергея Есенина и Игоря Северянина. ..

В очередном детдоме Маруси опять не оказалось, но ко мне привели маленькую девочку, которая категорически заявила, что Муся Бортновски — это ее подруга по детдому и что они из Калинина вместе эвакуировались вниз по течению Волги. Воспитательница обещала мне попробовать дозвониться в соседний детдом, где тоже были дети, эвакуирован-

- 303 -

ные из Калинина. И вот я получил долгожданное известие: я нашел Марусю...

Эвакуированный детдом разместился в нескольких старых крестьянских избах с почерневшими соломенными крышами. По двору бегали чумазые ребятишки в возрасте от 7 до 12 лет — воспитанники этого детдома. Меня ввели в кабинет директорши детдома (в этом же кабинете она жила со своим 12-летним сыном). Туда воспитательница и ввела Мусю Бортновски, высокую для своего возраста и очень худую девочку. Выглядела она чистой (после телефонного звонка о приезде брата ее основательно вымыли), на остриженной наголо голове красовался синий берет. Одета она была в белую матросскую блузку с большим темно-синим воротником и в короткую зеленую юбочку. Наиболее жалостно выглядели торчащие из-под юбки длинные худые ноги в белых чулках, швы которых обертывали эти ноги штопором. Девочка смотрела на меня исподлобья. Я попробовал прижать ее к себе, чтобы поцеловать. Она сопротивлялась. Так произошла моя долгожданная встреча с моей 10-летней сестренкой. Я ей вручил подарок — тряпичную куклу. Она зажала ее под мышкой.

Я пробыл в детдоме три или четыре дня. Ходил нарядный, с галстуком. Указывая на этот голубой галстук, Маруся вдруг сказала:

— У папы тоже такой был! — Заплакала и начала меня обнимать. Между нами установился настоящий контакт. Мы совершали длинные прогулки по окрестным полям — были ведь летние каникулы. Я ей рассказывал о нашей маме, с которой скоро, через год, мы встретимся и будем вместе жить. А Маруся рассказала мне о постигшей ее недавно неудаче: детдом «раздавал» своих воспитанников окрестным колхозникам, которые принимали ребят навсегда в свои семьи. Будущие родители» внимательно просматривались к детям, даже заглядывали им в зубы. А у Маруси зубы были кривые и ее не взяли, она осталась воспитанницей детдома.

Маруся гордилась перед подругами: только у нее был такой большой брат. В деревне нашелся фотограф, мы сделали снимок: я сижу на стуле, в пиджаке и этом самом галстуке, рядом стоит Маруся, в берете, в матросской блузке, с тряпичной куклой в руках. Это фото я послал матери в лагерь. Мы храним его дома по сегодняшний день. Сжимала мне горло от того, что надо было оставить здесь Марусю на целый год. Но невозможно было даже представить взять ее с собой в наше студенческое общежитие, накормить, одеть и определить в школу...

- 304 -

14.

Прошел год, наступила весна 1945 года — весна конца войны, весна победы. Атмосфера в нашем общежитии — «коммунке» была радостной. После сводки Совинформбюро о падении Берлина все с нетерпением ждали известия о капитуляции Германии. Коммюнике было передано ночью с 8-го на 9-е мая в два или три часа ночи. Огромная акустическая «коммунка» затряслась от криков радости и эйфории. Мы немедленно собрались, чтобы выпить «за победу». Водка у нас, разумеется, была, а вот закуски не было никакой. Пришлось закусывать сахарным песком, который, растворяясь и ферментируя в наших желудках, создал какую-то адскую смесь...

Стояла прекрасная весенняя погода. Под вечер мы всей студенческой компанией поехали в центр Москвы. Так дошли до Красной Площади. Огромная площадь была до краев переполнена толпой людей. Какие-то группы знакомых и незнакомых, военных, штатских стояли, сидели кружками на брусчатке площади. В середине кружков стояли сумки, а иногда и чемоданы с бутылками водки или вина. Произносились тосты, бутылки ходили по кругу. Случалось, что сидящие задерживали за ногу кого-либо из проходящих и предлагали выпить «за победу». Люди были веселыми, счастливыми, везде было полно улыбок и смеха. Когда уже стемнело, начался «салют победы». На небе расцвели тысячи разноцветных, рассыпающихся на все более тонкие ниточки фейерверков. А потом на фоне темно-синего неба показался ярко освещенный светом прожекторов огромный, подвешенный тросами к аэростатам, портрет самого гениального среди стратегов, корифея наук, отца и учителя народов, обвешанного массой орденов — генералиссимуса Иосифа Виссарионовича Сталина. И еще раз позволю себе обратиться к стихотворению Астафьевой:

«На Красную Площадь иду в Мавзолей,

Иду вдоль еловых черных аллей,

Рыдание как лай, его не унять.

Сталин — отец, родина — мать».

15.

Я закончил третий курс института, передо мной были очередные летние каникулы. В переписке с матерью мы согласовали, что после окончания срока она останется на месте, вольнонаемной, что я привезу к ней на Север Марусю и там они вместе подождут, пока я закончу институт. А потом мы втроем поедем в какую-нибудь глушь, в которой было бы

- 305 -

разрешено проживать бывшей заключенной. Мать написала заявление начальнику лагеря, чтобы он разрешил привезти к ней дочку на несколько недель раньше, до конца срока. Начальник, душа человек, соблаговолил разрешить. Дал также соответствующую справку, по которой я получил из милиции пропуск на поездку в Коми АССР.

Поездка в Татарию была на этот раз значительно проще, я знал, куда и как ехать. Маруся ждала меня с нетерпением, директорша и воспитательницы встретили меня и проводили нас очень хорошо. Из детдома в Казань мы на этот раз не плыли на пароходе, а возвращались конным обозом: близлежащий колхоз посылал в Казань какие-то грузы. В сумерки мы подъехали к берегу Волги, с противоположной стороны реки горели, отражаясь в воде, огни большого города. 11-летняя Маруся не помнила наш московский дом. Я не знаю, как выглядел их детдом под Калинином. Теперь она первый раз в своей сознательной жизни увидела электрическое освещение. Освещенный город потряс ее, она воскликнула:

— Рома, смотри! Сколько свечек горит!..

16.

Как мы и договорились со Славой, Марусю я привез к ней. Она прожила у Славы недели две. Я водил ее в зоопарк, в цирк, на кукольные спектакли в театр Образцова. Маруся подружилась с Аней, дочерью Славиной соседки по квартире, девочкой ее возраста. Маруся рассказала Ане, что ее папа сидит в лагере, а брат везет ее к маме, которая тоже сидит в лагере. Двенадцатилетняя Аня прочла Марусе лекцию, она ей объяснила, что о таких делах не следует рассказывать. Надо говорить, что папа пропал без вести на фронте, а мама эвакуирована в далекий колхоз. Папа Ани тоже был арестован НКВД, но ее мама запретила ей рассказывать об этом детям и во дворе, и в школе.

Подготовка к дальней дороге закончилась. Начало путешествия было ясным: на поезде через Горький и Киров на север, далее через Котлас на северо-восток, до станции Кожва на Печоре, в общей сложности тысячи две километров. Дальше на каком-нибудь судне километров сто вниз по течению Печоры до местности Усть-Уса. А оттуда оставалось всего лишь километров 180—200 вверх по течению реки Усы, притока Печоры. Но на этом отрезке уже не было регулярного транспорта, надо было надеяться на счастливый случай. А в конце этого отрезка, на расстоянии 23 километров от полярного круга, находилась цель нашего путешествия:

- 306 -

исправительно-трудовой лагерь Адьзвавом в системе Воркутлага.

Я собрал Марусино детдомовское приданое, вместе с привезенной год назад тряпичной куклой, выбросить которую Маруся не разрешила. Подготовил также «обменную валюту». На этот раз это не были неудачные швейные иголки, а небольшой мешочек махорки, которую я купил на базаре. Славе, по блату, удалось устроить нам одно спальное место в поезде. И мы поехали...

В купе были 4 спальных места и пятеро пассажиров: полковник и подполковник МВД, девушка-студентка и мы с Ма-русей в совместной кровати. Офицеры были в служебной командировке, девушка, как и мы, ехала к матери — заключенной. Через сутки мы доехали до станции Котлас. Во время стоянки поезда пришли в купе с верноподданическим визитом сотрудники обоих полковников. Они принесли начальникам дары Божьи, в том числе и водку. Когда поезд тронулся, все мы были приглашены на изысканную трапезу. Следует заметить, что оба полковника, узнав о цели нашего путешествия, отнеслись к нам с тактом, я бы даже сказал, с участием. Насупил вечер, после очень жаркого дня стало прохладно. После длительной и обильной еды, я с одним полковником вышел в тамбур покурить. Из окон мчавшегося на север поезда видны были освещенные мощными прожекторами нефтяные вышки, стены и сторожевые вышки лагерей. Мы стояли в тамбуре и курили, здесь дул приятный прохладный ветер. Полковник запел вполголоса очень модную тогда «Темную ночь». Я очень люблю эту песню в исполнении Марка Бернеса, но тогда, в поезде, когда ее пел захмелевший полковник МВД, эта песня захватывала своей лирикой. Потом мы вернулись в купе и я полез на свою верхнюю полку, где уже спала Маруся. Она проснулась и начала меня сталкивать, приговаривая:

— Не буду я с таким пьяницей спать! ..

Студентка сошла с поезда в Ухте. Некоторое время спустя мы доехали до Кожвы. Нам повезло: судно вниз по Печоре отплывало через час, мы без труда поднялись на палубу. Через несколько часов мы сошли на пристани в Усть-Усе. Это был небольшой городок, состоявший из небольших одноэтажных деревянных изб на фоне забора со сторожевыми вышками охранников. Очередной раз к нам оказался милостив Его Величество Случай: мужчина, у которого я спросил на пристани, как отсюда добраться в Адьзвавом, заинтересовался целью нашей поездки и в конце концов спросил, как нас зовут. Я назвал свою фамилию. Он широко улыбнулся, сказал, что его жена Ксения будет очень рада

- 307 -

с нами познакомиться и повел нас к себе домой. Его жена, полная, лет сорока с небольшим, очень симпатичная украинка с большими черными глазами и черными с проседью волосами, узнав, что муж привел в дом детей Стеллы Бартновски, расплакалась от волнения и стала обнимать Марусю, прижимая ее к своей груди. Ксения оказалась подругой нашей матери, они познакомились в камере в Бутырках и вместе дошли до лагеря в Коми АССР. Первый муж Ксении, высокого ранга военачальник, был арестован в начале 1937 года, затем, как члена семьи изменника родины, арестовали и ее. По воле случая тройка ОСО приговорила ее к пяти годам заключения (Ксения повторила присказку тех лет: «ничего нельзя понять — кому восемь, кому пять»). После окончания срока Ксению выпустили и она, вольнонаемной, поселилась в Усть-Усе, где второй раз вышла замуж тоже за бывшего заключенного, осужденного по 58 статье. Ксения, будучи в лагере, потеряла связь со своей маленькой дочкой, след девочки затерялся в запутанных судьбах эвакуированных детдомов. Именно поэтому ее так растрогала встреча с детьми подруги.

В этом гостеприимном доме мы провели несколько дней, пока Ксения и ее столь же симпатичный муж не нашли катер, который отправлялся в Адьзвавом и дальше в Мукерку. Настоящий пароход предвиделся только через неделю-полторы, и мы решили не ждать его.

Катер был старенький с никудышным мотором, 180 километров пути мы преодолели за 8 суток. На катере кроме нас с Марусей были еще трое пассажиров и два члена команды: капитан и его помощник. К палубе были прикреплены какие-то грузы и бочки с горючим для собственного мотора. Настоящая ночь вообще не наступала, мы находились на переломе августа и сентября у полярного круга. Солнце еле-еле пряталось за линию горизонта и почти немедленно показывалось обратно. Река была огромной, в несколько раз шире Вислы под Варшавой. Кругом была тундра — бесконечная зеленая равнина, поросшая мхом, травой и карликовыми хвойными деревьями. Иногда у берегов реки виднелись холмы. На некоторых из них были расположены населенные пункты: несколько изб с местными жителями. Плывущий с нами бывший «зэк», ныне вольнонаемный Федя называл местных жителей «комиками» (от Коми АССР), в отличие от приезжих, которых он называл «трагиками».

Местами течение реки было обозначено поплавками, но дважды мы сели на мель. С одной из них, впрочем, с помощью местных жителей, мы стаскивали свою посудину двое суток. Время от времени мы делали привал в какой-нибудь

- 308 -

деревеньке по пути. Тогда я гордо шествовал на местный базар, обычно это был длинный стол из досок, над которым нависала крутая крыша из теса, там вытаскивал свой мешочек с махоркой, стакан в качестве мерки и приступал к торговле, а охотнее всего — к товарообмену. Однажды мне удалось обменять порцию махорки на американские консервы — «свиную тушенку». Моя сестра до сих пор утверждает, что ничего более вкусного она не ела за всю свою жизнь.

Во время одной из стоянок мы ночевали в маленькой избушке какого-то старичка. Вонь в помещении стояла несусветная: хозяин сушил шкуры каких-то, похожих на крыс, зверьков. Перед тем, как лечь спать, Маруся, указывая на левую сторону груди сказала, что ее что-то колет. Не будучи медиком, я очень обеспокоился. Вынул из рюкзака градусник, который я на всякий случай захватил, и велел Марусе сунуть его под мышку. Температура была нормальной, и я не знал, что дальше делать. А Маруся вдруг заявила, что и с левой стороны под мышкой что-то колет. Я велел ей раздеться. На майке было полно вшей. Я взял у хозяина керосиновую лампу, поставил ее на стол, у стола посадил мою молодую даму и велел ей ногтями давить вшей. Это занятие было ей знакомо еще по детдому, дело пошло весело.

Причиной остановок катера были аварии двигателя. В таких случаях стоявший у руля капитан делал круг по широкой реке, подплывал по течению к берегу и начинался «консилиум», в котором, как любитель и будущий инженер, я тоже принимал участие. Затем мы ремонтировали этот труп. Таким образом, с препятствиями, мы понемножку приближались к цели. Однажды вечером мы, наконец, пришвартовались к лагерной пристани.

17.

Наш приезд вызвал в лагере повышенный интерес, чтобы не сказать сенсацию. Все-таки мы были первыми детьми «зэков», прибывшими сюда с воли. Известие, как молния, пролетело через весь лагерь, на нас пришли поглядеть и политические, и блатные. А нас сразу же повели в комендатуру. Дежурный офицер-вохровец, не моргнув глазом, принял к сведению казенную бумагу, подписанную его шефом, начальником лагеря. Он заметил мимоходом, что через несколько дней мне придется возвращаться, так как мою мать вышлют из лагеря. Заключенные, объяснял он, у которых срок подходит к концу, а к ним принадлежит и моя мать, формируются в этапы и высылаются для освобождения в центр, в Воркуту. Там они досиживают недостающие дни или недели — до того дня, когда кончается срок. А потом, в соот-

- 309 -

ветствии с законом (так он и выразился), их освобождают. Дни, проведенные нами в Кожеве и на катере, с точки зрения нашей встречи были потеряны. Если бы мы ждали в Кожеве этого настоящего судна, то это было бы судно, на котором несколько дней спустя отправили бы по этапу в Воркуту мою мать.

У дверей комендатуры нас ждали польки, подруги матери. Они прямо-таки бросились на нас, особенно на Марусю. От них я узнал, что встречи с матерью придется ждать до утра — по крайней мере несколько часов. Подул сильный ветер, на реке образовались большие волны, переправа на противоположный берег в маленькой лодке была пока невозможной. А наша мать находилась на том берегу, на хуторе с тремя избами и большим скотным двором. Там даже нет «зоны», — сказали мне польки. Делать было нечего, после долгих восьми лет пришлось еще немного подождать встречи с матерью. Подруги матери полностью завладели Марусей я прежде всего повели ее в баню. Меня пригласили переночевать мои товарищи по катеру. Когда я вечером вышел на крыльцо покурить, я увидел Марусю, которая возвращалась из бани с одной из полек. Увидев меня, она радостно засмеялась, подняла подол коротенькой юбочки и крикнула:

— Рома, смотри, какие трусы дала мне тетя!

Утром ветер успокоился, волны на реке исчезли. Нас с Марусей посадили, как пассажиров, на корму небольшой лодки, двое мужчин сели на весла. Противоположный берег казался ужасно далеким. Некоторое время спустя мы увидели маленькую человеческую фигурку, неподвижно стоявшую на берегу реки. Мы плыли, как мне казалось, очень медленно. Уже можно было различить старую маленького роста женщину, в высоких сапогах, в бушлате, с платком на голове. Это была наша мать. Ей было тогда 44 года. Я по сей день не знаю, какой лагерный телеграф передал ей, что ее дети доехали до лагеря и теперь плывут к ней. Десятках в двух шагов за ней, на фоне карликовых сосен, неподвижно стояла группа мужчин, потом оказалось, что это были ее товарищи заключенные и охраняющий их вохровец. Когда до берега оставалось всего несколько метров, мать вбежала по колена в реку, и прижала наши головы к своей груди, к бушлату…

Годы спустя моя сестра сказала мне, что тогда наша мать ей совсем не понравилась. Она ожидала, что ее мама будет молодой и красивой, как в сказке, а ее прижимала к груди старая женщина, плохо одетая, в платке, из-под которого выбивались космы волос с проседью.

- 310 -

18.

Продолжительность нашей встречи была весьма ограниченной: всего лишь 5 или 6 дней, меньше чем по одному дню за каждый год разлуки. Почти все это время мы отвели для длинных дневных и ночных разговоров. Мать рассказывала мне о минувших с момента ареста годах, начиная с переполненной женщинами камеры в Бутырской тюрьме и кончая жизнью здесь, на этом хуторе, при коровах, которых она летом пасла в тундре, а в течение долгой зимы обихаживала в коровнике. О том, как к ней и ее коровам подошел в тундре медведь, к счастью, не причинив никакого вреда. Об остальных заключенных, с которыми она жила на этом хуторе, о своем шефе, которым был тоже заключенный, раскулаченный белорусе, чудесный человек — Викентий Барановский. Об охраннике — вохровце, который вместе со своей семьей тоже жил на этом хуторе. Рассказала, как она услышав о смерти президента Рузвельта была переполнена этим известием и тут же передала его какой-то блатной заключенной. А та спросила у нее, кем был этот самый Рузвельт — «зэком» или вольнонаемным. О новых подругах, с которыми они познакомились в тюрьме. О лагере в Темняках, где сидели одни только жены, сестры и дочери врагов народа, от вдовы маршала Тухачевского до вдовы колхозника, расстрелянного за Государственное Преступление.

Я, разумеется, рассказывал ей о своей и Марусиной жизни.

Но большая часть времени была посвящена «политучебе». Мать объясняла мне, что все, что произошло с нами и неимоверно огромным количеством других людей, не является — как мне до сих пор казалось — результатом какого-то недоразумения, что эти преступления совершены, дескать, теми или иными сотрудниками НКВД во главе с Ежовым или Берией, в предположении, что нехорошие органы НКВД обманывали мудрого и хорошего Сталина.

Она обвиняла Сталина в уничтожении коммунистов, не только, впрочем, русских и польских,¹ в прямо-таки параноической подозрительности, в страхе перед потерей власти. Не будучи уверенной, удастся ли нам действительно встретиться через год, она вдалбливала мне в голову, что мой отец и мой отчим, как и все их друзья из руководства КПП, были высокоидейными коммунистами, которые всю свою жизнь посвятили Делу (разумеется именно с большой буквы), что

¹ Именно тогда она рассказала мне об аресте болгар Попова и Танева, судимых в 1933 году немецкими фашистами вместе с Димитровым на лейпцигском процессе.

- 311 -

подозревать их в какой-либо измене — это совершенная нелепость и абсурд.

Рассказывая мне все это, моя мать еще не знала, что энигматическая формулировка приговора «десять лет без права переписки», к которым были приговорены мой отец и мой отчим, является синонимом страшного слова «смерть».

Сила информации, переданных матерью, прямо-таки разрывала мой мозг, но одновременно приводила его в порядок, соответствующий моему короткому жизненному опыту.

За все время нашей встречи и наших разговоров, прерываемых в первую ночь плачем матери, нас не покидало сознание течения времени, неизбежно приближающейся очередной разлуки, быть может длительной. В какой-то момент — а это было во время одного из наших ночных разговоров — я попросил мать спеть мне какую-нибудь из песен, которые она пела мне в детстве. Разговаривали мы все время по-русски. А тут она вдруг вполголоса запела по-польски, песенку известной в двадцатых годах польской лирической певицы Ханки Ордонувны со словами: «Уличке знам в Барселоне...» У меня как-то защемило сердце и настал мой черед расклеиться...