Непростая история простой еврейской семьи

Непростая история простой еврейской семьи

ВЛАДИМИР ЛИВЯНТ


ВЛАДИМИР ЛИВЯНТ
(одноклассник Владика)
 
 

Я думаю, что Владик Фурман - самая трагическая и самая неординарная фигура из нашего 10 «Б» класса. Не помню точно, с какого класса мы учились вместе с 5-го или с 7-го, но нас друг к другу потянуло с самого начала совместной учёбы. Может быть, причина была в общем семитском происхождении (нам об этом было известно), а может быть, моя способность преимущественно слушать, а его – преимущественно говорить. Он много больше нас читал и любил пофантазировать.

У него была ярко выраженная еврейская внешность мальчишки из местечка по Шолом- Алейхему и добрый мягкий характер. Мы, паразиты, нередко пользовались его беззащитностью.
Излюбленным приёмом был, когда кто-нибудь из нас нашкодит и учителя пытаются выяснить виновника, дружный призыв: «Фурман, сознайся!». Он терпеливо улыбался и не обижался на одноклассников. Какая-то непроходящая печаль была в его облике. Позже, будучи в его семье, я узнал, что его старший брат погиб на войне с немцами, и родители были навсегда надломлены этим горем.
Школа не была для него главной формой получения образования. В отличие от нас, он углублённо занимался самообразованием, главным образом, литературой и философией. Этому способствовали и частые ангины и гриппы, когда он неделями оставался дома. Чтение книг было основным и любимым занятием. В 8-м или 9-м классе, когда в школе проходили «Краткий курс истории ВКП(б)», я дома у него видел томики Гегеля и Канта, и он терзал меня изложением некоторых положений Великих Философов. В школе по большинству предметов у него были тройки и четвёрки. Даже по любимой литературе, из-за ужасного почерка и помарок в сочинениях, он редко получал пятёрки. В тот же период он начал писать небольшие рассказы и я, для некоторых из них, был первым слушателем.
Я уже рассказывал, но повторяю ещё раз, потому, что это характеризует моего друга. Комичный, а может анекдотичный эпизод, имевший место в нашей жизни. В Тургеневской библиотеке происходило обсуждение романа И.Эренбурга – «Буря». Владька выступил с критикой присутствующего на этом мероприятии маститого писателя. Он без всякой робости заявил, что в романе неправильно описана любовь главных героев, на что И.Эренбург устало ответил, что эта «критическая самодеятельность» ему знакома. Но собственное мнение о литературном произведении и неприятие им общепризнанных авторитетов этот эпизод демонстрирует.
Но не только литература волновала его. Помню, ранней мартовской весной 1948 г., гуляя на Чистых прудах, он говорил мне о недопустимости затягивания очередного (19) партийного съезда Сталиным. Ведь столько негативных моментов накопилось, которые нужно было разрешить на съезде.
В десятом классе увлечение литературой и политикой, когда он стал активным участником литературного кружка при Центральном Доме пионеров, стало ещё больше. В этот период мы стали встречаться реже, да и немудрено. Я, как и остальные одноклассники, занимался по школьной программе, увлекался спортом и девочками. В общем, все мы плыли по течению тогдашней жизни, мирясь с жуткими проявлениями сталинской системы. Наша гражданская ответственность, как и у преобладающего большинства народа страны, была близка к нулю. В этом отношении Владик Фурман был на голову выше нас.
После окончания школы он поступил в Третий Медицинский институт. Об этом периоде мне с большой теплотой рассказывала о Владике Тамара Ерохина, поступившая туда же. Она в ту пору много болела и не могла посещать очень нужные консультации. Так Владик ежедневно в течение месяца привозил ей на дачу подробные конспекты, без которых она вряд ли бы поступила. Тёплые, товарищеские, без тени намёка на романтические отношения, сохранялись весь первый курс, до перевода 3-го Мединститута в Рязань. Несмотря на преимущественное пребывание вне Москвы, Владик продолжал активно участвовать в литературном кружке, в котором политическая составляющая становилась всё более значимой, естественно в критическом ключе к существующему строю. В последний раз мы с ним встретились в дождливый ноябрьский вечер 1950 г., когда он приехал на несколько дней из Рязани. Мы долго, не замечая дождя, таскались по мокрой Москве и рассказывали друг другу о событиях прошедшего года, о новых сердечных увлечениях.
Через полгода я узнал, что ребята и девочки, члены литературного кружка, были арестованы. 

А.Е. ЛЕВИТИН-КРАСНОВ (преподаватель литературы, позднее – известный писатель, диссидент)

В «моём» десятом классе был у меня ученик Владлен Фурман – болезненный юноша в очках. Он страстно любил литературу, много читал. Помню, как-то раз обратился ко мне с просьбой:
Анатолий Эммануилович! У нас кружок ребят, любящих литературу. Мы были в кружке во Дворце пионеров и школьников, но нас не удовлетворяет: всё те же лауреаты. Мы решили собираться у меня на дому. Приходите к нам, дайте установки.
Я ответил:
Голубчик, у меня же нет свободной минуты.
Это была правда: я работал в двух дневных школах, в противоположных районах Москвы, и ещё вечером в школе рабочей молодёжи.
Тогда дайте нам тему.
Я посоветовал некоторые темы для докладов. В частности, помню, Володе Фурману посоветовал заняться Ибсеном. Это был наивный хороший мальчик, что называется, маменькин сынок. Помню комический эпизод. В учительской звонит телефон, просят к телефону меня. Подхожу. Мать Фурмана – врач,
Анатолий Эммануилович! Я сегодня оставила Володю дома, так как нашла у него аскариды, которые надо выгнать.
А-а! Пожалуйста! Извините, я не понял, что вы у него нашли?
Аскариды.
Да-да. Скажите, а что такое аскариды?
Все учителя, слушающие этот разговор, прыскают. Усмехается, чувствую, и мать Фурмана на другом конце провода.
 Поясняет:
Это глисты.
 
Через год после этого разговора Владлен Фурман, у которого мать искала глисты, был расстрелян на Лубянке как тяжёлый преступник.
Я уже был в то время в лагере и узнал об этом через много лет таким образом: в 1956 году, после освобождения, шёл Телеграфным переулком (это недалеко от 313-й школы). Навстречу – Фурман, повзрослевший, выросший, но, в общем, мало изменившийся.
Я окликаю. Останавливается, смотрит на меня с недоумением.
Ты что, меня не узнаёшь?
Нет. Я вас не знаю.
Как не знаешь? Кто у тебя был классным руководителем в десятом классе?
А-а! Это не тот Фурман. Это мой брат.
Ах, вот что! Извините! Вы очень похожи. Ну, а как живёт ваш брат?
Он уже не живёт.
Я говорю оторопело:
То есть как?
И здесь узнаю трагическую повесть. Причиной трагедии оказался литературный кружок, о котором я только что упомянул выше, а поводом – мой арест.
Мой арест 8 июня 1949 года страшно поразил Владимира. После этого в кружке наряду с литературными проблемами начали всплывать и проблемы политические.
Вскоре все участники были арестованы. Главные участники, в том числе и Володя, были расстреляны. Его отец был осуждён к 10 годам лагерей. Мать и брат были высланы.
 
 
ВЛАДИМИР АМЛИНСКИЙ (писатель)
 
Н
ас пытались сделать заложниками времени, в которое мы родились. Мы и были его заложниками, наша духовная жизнь программировалась заранее. Любые отклонения наказывались нещадно. Те, кто думал и говорил не то и не совсем так, как предписывалось, за свои слова, свои интересы могли поплатиться жизнью, как это случилось с моими товарищами по литературному кружку Борисом, Владиком и Сусанной. Я пунктирно упомянул в своей последней вещи об этой даже по тем жёстким меркам поразительной трагедии, когда восемнадцатилетнего Бориса и девятнадцатилетнего Владика приговорили к высшей мере, а Сусанну в семнадцать лет – к двадцати пяти годам. Называю только тех, кого близко знал, было ещё много других... Никогда это не уходило из моей памяти, я обязательно ещё вернусь подробно к их судьбам.
В то время я как-то встретил мать Владика. Она сказала: «Сегодня ему исполнится двадцать». Мы не могли тогда знать, исполнилось ли. Процесс был закрытым
Мы, их друзья, написали Сталину письмо о чудовищной несправедливости. Но нам сказали их родители: «Не надо. Уже были письма, а ответа пока нет. Уже несколько раз писали ему. Ждём, что Сталин разберётся» Разобрались в пятьдесят втором: Бориса и Владика расстреляли, Сусанне дали двадцать пять лет (был тогда такой срок). В материалах следствия фигурировал и мой разговор с Сусанной о Бухарине. Мне повезло, возраст спас, шестнадцати ещё не было, хотя и четырнадцатилетних брали, но судьба миновала.
Борис и Владик казались взрослыми, о многом думали, о многом говорили, об истории давней и недавней, говорили не совсем так, как это было принято, обсуждали судьбы людей, чьи портреты в книгах и учебниках были замараны. Вот в чём их вина. Очень любили литературу. Накануне тех зловещих дней они подарили мне на день рождения сборник вовсе тогда не модного Афанасия Фета.
 Когда пришли за Сусанной, она сказала: «А как же, у меня завтра контрольная! Ведь скоро выпускные экзамены».
 Они были молодые люди, в сущности, ещё дети. Но для тех, кто фабриковал их дело, они не имели возраста, не имели родителей, не имели судьбы, не имели будущего, было только «продуманное преступное» прошлое, а в настоящем – ожидание и невозможность защитить себя, что-то объяснить. Никогда это не уходило из моей памяти. Даже для тех суровых времён приговор, вынесенный студенту-первокурснику Московского пединститута, студенту второго курса мединститута в Рязани, десятикласснице и их товарищам, «агентам трёх иностранных разведок», поражал своей абсурдной жестокостью... Но он был вынесен и приведен в исполнение.
 
МИРОН ЭТЛИС (студент Рязанского мединститута)
 
Рязанский мединститут им. И.П. Павлова был создан в 1949-1950 году на базе переведённого из Москвы бывшего Третьего Московского мединститута. Я был среди тех студентов-энтузиастов, которые с удовольствием восприняли такое изменение в своей жизни. Я был беспечен и полон энтузиазма. Мои интересы в этот период относились к деятельности научного студенческого общества (НСО), в делах которого на новом месте я активно участвовал. Надо было, в частности, найти старосту для микробиологического кружка, посмотреть ребят младшего курса. И тут я вспомнил, что одного из них встречал в общем читальном зале в библиотеке им В.И.Ленина. А там случайных студентов без каких-то научных интересов бывало немного. И я отправился в общежитие младшекурсников на улицу Маяковского. Юношу нашли.
Это был Владлен Фурман, студент второго курса. Я без долгих разговоров предложил ему возглавить нужный кружок. Он ответил что-то неопределённое, а потом мы решили прогуляться по улицам Рязани, поговорить.
Разговор этот продолжался много часов. И восстанавливать его в памяти мне пришлось через два года на следствии. Собеседник обвинил меня в академизме, в увлеченности «наукой вообще» и прямо сказал, что из-за этого я не вижу, что происходит вокруг, в какой исторический момент мы живём. И дальше последовал текст, один к одному соответствовавший фактической части того, что было доложено через шесть лет на XX съезде партии, но с подробностями, ради которых мой собеседник по памяти цитировал материалы многих предыдущих съездов. В его словах было действительно всё, относящееся к критике культа личности И.В.Сталина, но без упоминания о репрессиях. Припоминаю, что информация произвела на меня большое впечатление, но почему-то по-настоящему не встревожила, не задела.
 Через некоторое время, в самый неподходящий для разговора момент, Владлен меня разыскал. Я не сумел отказаться от встречи, и мой юноша после небольшого вступления объявил, что имеет поручение от своих московских товарищей предложить мне войти в организацию, которая ставит перед собой цель – бороться за дело революции. О составе организации и прочем я узнаю, если ознакомлюсь и соглашусь с программой. И он показал мне несколько листков, вырванных из блокнота и исписанных карандашом.
Мы стояли на углу улиц Свободы и Пожалостина поздним вечером. Небо было чистое, звёздное. И я сказал:
– Ты провокатор или вы все попались на провокацию. Вы – обречены. И если я пойду сейчас по Пожалостина, поверну налево к зданию МВД и заявлю о нашем разговоре, то в твоей судьбе вряд ли что изменится. Но звёзды показывают иной путь – по улице Свободы до улицы Фурманова. Давай разойдёмся и забудем друг друга.
В 1950 году я не был настолько наивен, чтобы не понимать реального смысла того, что мне поведал Владлен. Например, его слова о страшных перегибах в деревне, т.е. не о положении в сельском хозяйстве, а именно о перегибах, связанных со сплошной насильственной коллективизацией и послевоенным обнищанием, голодовками, символическим характером выплаты за трудодень и прочего, не были для меня откровением, ибо я уже успел побывать в рязанской глубинке. И о массовых репрессиях 1937-1938 годов я достаточно знал. О том, как Сергей Миронович Киров был убит, и отчего Серго Орджоникидзе застрелился, слышал, хоть и краем уха. О ситуации 1948 года в Москве, обернувшейся убийством Михоэлса, арестом и гибелью драматурга Переца Маркиша, закрытием Еврейского театра и так далее, я тоже знал. Но эта негативная информация не была систематизирована, не была актуальна для меня, не была связана с угрозой собственному существованию. Я не был перестрахован прямым и авторитетным, например отцовским, советом «держать язык за зубами». Я не имел никакого обоснованного, «научного» представления о степени незащищенности человека, волею обстоятельств обладающего подобной негативной информацией.
 ....Весной 1953 года в Рязани ...я был обвинён в том, что «не сообщил» и «фактически солидаризировался» с организацией СДР – «Союзом борьбы за дело революции».
 ....От уцелевших моих косвенных подельцев узнал в 1956 году, что во время их следствия я фигурировал как пример разумного отношения к их «организации», как пример человека, отказавшегося с ними контактировать, давшего отпор такой «вылазке» одного из их руководителей.
А при окончании моего следствия, при ознакомлении с делом при подписании «по статье 206 УПК» предъявленного мне обвинительного заключения, я ознакомился со стенограммой допроса Владлена, произведенного неизвестным мнеКобуловым (Кобулов Б.З. – заместитель Л.П.Берии, расстрелянный в 1953 году), где всё было правдой.
 Владлен был стопроцентно объективен. Из текста приговора я узнал, что его нет в живых. ...На все вопросы следователя в течение всего следствия я отвечал правдиво. Мне нечего было скрывать, ибо никакого антисоветского умысла, замысла или «намерения» у меня не было. Похоже, что так себя вёл и Владлен Фурман, которого допрашивал обо мне сам Кобулов. Я убедился в конце следствия: то, что было зафиксировано в стенограмме его допроса, и то, что рассказал я, совпало до деталей.
 ...За две-три недели беспрерывных ночных допросов (днём спать не давали) вся информация, необходимая для конструирования «дела», была тремя работавшими со мною следователями ...выжата из меня, можно сказать, с избытком.
Были ли организаторы СДР людьми, о которых мы обязаны вспоминать как о героях? Невольно ещё и ещё раз возвращаешься к вопросу о том, принадлежали ли они к той когорте людей, о которых можно сказать: они служили целям, что дороже жизни, своей и чужой? И можно ли в них определить тех, кого принято называть настоящими революционерами?
 …Может быть, для ответа на эти вопросы нужна историческая дистанция, а мы еще слишком близки во времени, чтобы иметь право судить?
 
СУСАННА ПЕЧУРО (ближайший друг и единомышленник Бори и Владика)
 
Наша организация началась с литературного кружка городского Дома пионеров. В начале сентября 1948 года я, ученица восьмого класса, пошла в Дворец пионеров (пер. Стопани), записываться в литературный кружок. Я очень волновалась. Руководительницы не было. По зеркальному залу гуляла стайка мальчиков и девочек, видимо, несколько старше меня. Они оживлённо переговаривались, шутили, смеялись. Видно было, что они все дружны между собой. Я ходила одна, робко глядя на них. От стайки отделились два мальчика и направились ко мне. Это были Владик и Боря. Подойдя ко мне, Борис спросил, что я тут делаю? Услышав, что пришла поступать в литературный кружок, сказал: «Значит, Вы к нам». Владик отпустил какую-то добродушную реплику, но Борис его остановил. «Помнишь, как мы сами волновались? Нужно помочь человеку». Меня попросили прочесть что-нибудь. Я промямлила совершенно дебильное и примитивное стихотворение.
 Меня приняли, и Борис с этого дня начал помогать мне войти в их дружное общество.
Борис был не по годам начитан и умен. Высокий, плотный, с крупной головой, с высоким лбом под шапкой густых волнистых темных волос, он выглядел взрослее своих шестнадцати лет. Борис был явным лидером. Рядом с ним всегда был Владик, добряк и умница, мягкий и ироничный. Его замечания всегда были очень меткими. Кружковцы, читавшие на занятиях свои стихи, побаивались его критики. Мы ходили в кружок ради встреч друг с другом, ради нашего, пусть неумелого, творчества и, главным образом, ради дружбы, сохранившейся у тех, кто жив, по сей день. Влияние старших ребят росло.
Когда вернулась из отпуска наша руководительница Вера Ивановна, старшие, среди которых были десятиклассники и студенты, перестали посещать кружок. Остались только школьники.
Примерно год я не встречала Бориса и Владика.
В начале следующего года они пришли снова. К тому времени мы все успели повзрослеть. Вера Ивановна пыталась нас контролировать, настаивала на том, чтобы мы показывали ей свои опусы и не читали без её разрешения. Всё чаще она твердила нам, что советские школьники должны то-то, и не имеют права думать иначе, и т.д. и т.д. Появились ребята, пишущие комсомольские стихи.А вскоре произошёл бунт против руководителя литературного кружка при Доме пионеров. Мы считали, что нас ничему не учат. А этот запрет читать друг другу, пока не прочла руководительница. Цензура! И вот однажды, в конце зимы 1950 одна из учениц прочла на заседании кружка простенькое, милое, грустное стихотворение про школьный вечер. И наша «педагогиня» заявила, что это антисоветское стихотворение, так как у советской молодежи не может быть печальных, "упаднических" настроений. И тут мы взбунтовались.
Мы хотели независимости, более глубоких знаний, изучения истории литературы, упражнений по технике стихосложения. Назревал конфликт. Кончилось тем, что мы ушли из кружка и стали собираться у Бориса в Кривоколенном переулке. К этому времени относится моё сближение с Владиком и Борей.
Начали мы с того, что решили изучать поэзию «серебряного века». Её неплохо знал Боря, а мы не знали ничего. Всё, что знал Боря, знал и Владик. Они были неразлучны, понимали друг друга без слов.
Постепенно наши разговоры становились всё менее литературными. Всё больше мы говорили об окружающей жизни, о политике. Кружок распался. Младших мы оттолкнули сознательно, считая, что им рано принимать участие в наших разговорах.
Мы встречались очень часто, как правило, всегда втроём. Владик был человеком удивительно мягким, тактичным, тонким. Я не помню его стихов, но он сочинял чудесные, длинные сказки.
Мы приходили к Боре на Кривоколенный или в комнату на Манежной (сейчас оба эти дома снесены). Потом поздно вечером мальчики провожали меня домой в Малый Николопесковский переулок.
Той весной 1950 года мы часто гуляли втроём – Боря, Владик и я. Почему-то запомнилось 12 марта. Весна была ранняя, снег таял. Мы бродили по Москве, расстёгнутые пальто, непокрытые головы. Топали по лужам, хохотали, стояли у парапета набережной, следя за мутной водой.
30 апреля 1950 г. мы устроили кружковский пикник на станции Раздоры.
Там мне Борис впервые рассказал о своих планах и взглядах.Борис сказал мне, что собирается бороться за осуществление идеалов революции, против существующего режима, против перерождения диктатуры пролетариата в бонапартистскую диктатуру Сталина. Он не хочет навлечь на меня беду и считает, что нам необходимо прекратить наши отношения. Я была потрясена. Борис в моей жизни занимал такое место, что разрыв был для меня немыслим. После двух недель метаний, мучительных раздумий я пришла к Борису и сказала, что о моем уходе не может быть и речи
В мае того же года я упала с трамвая и получила тяжёлое сотрясение мозга. Ко мне в больницу пришли мальчики с охапкой ландышей. Владик положил их мне на одеяло. Я ахнула: «Господи, сколько цветов!» и Владик смущенно ответил: «Там больше не было».
 Мы встречались очень часто, как правило, всегда втроём. Владик был человеком удивительно мягким, тактичным, тонким.
 В комнате Бори был книжный шкаф с книгами, принадлежавшими его отцу. Там было второе издание сочинений Ленина. Мы сравнивали их с более поздними изданиями, обращая внимание на то, как они были «отредактированы». Лето прошло в чтении Ленина и Сталина.
В конце августа 1950 г.я гостила у своей бабушки по отцу, где вместе со мной жила моя двоюродная сестра Нина Уфлянд, почти на год меня моложе. Именно здесь, на терраске старого деревянного дома, состоялся самый важный разговор с Борисом и Владиком, определивший всю мою дальнейшую жизнь. Юноши пришли, чтобы рассказать мне, что они решили создать подпольную организацию для борьбы со сталинским режимом и предлагают мне быть с ними. Они не скрывали от меня, какие опасности нас ждут, что, вероятно, эта деятельность будет стоить нам жизни. 
 Решение принять их предложение стоило мне громадных душевных мук. Я понимала, что, соглашаясь, я отрекаюсь от всей своей предшествующей жизни, в которой я, активная и искренняя комсомолка, с удовольствием училась в школе, мечтая о педагогической деятельности в дальнейшем, где меня любили мои милые подруги, от которых у меня не было секретов, где, наконец, были мои родители и маленький братишка, жизнь которых будет искалечена моей судьбой. Как жаль было их, себя, своей юности! Но Борис и Владик! Их героическая готовность к борьбе и гибели! Не могу же я быть не с ними, какой бы ценой ни пришлось мне платить за это! И я согласилась. В этом моем согласии было больше эмоций, чем реального понимания необходимости борьбы и всей глубины ужаса и лжи, которые царили в нашей стране.
 Мы трое объявили себя "Организационным комитетом" (ОК) и стали думать над документом, в котором были бы изложены наши взгляды.
Мы понимали, что нас ждёт, хотя, видимо, не до конца. С детства начитавшись книг о революционерах, мы во многом стремились подражать книжным героям. Так мы придумывали себе псевдонимы, как настоящие подпольщики. Так Боря назвал себя Львом Славиным, Владик – Владимиром Кремневым, а я – Сашей Крейц.Это уж было действительно от игры, хотя мы, естественно, относились ко всему вполне серьезно.
 Пытаясь поступить на философский факультет, где ему, еврею, конечно же, не нашлось места, Борис познакомился с таким же абитуриентом Евгением Гуревичем. Женя, конечно, не поступил по той же причине. Разговорившись, ребята быстро поняли, что они — единомышленники, и через некоторое время в комнате Бориса появились еще два мальчика. Маленький, хрупкий, изящный, очень красивый Женя Гуревич и его друг-студент, ровесник Владимир Мельников, спокойный, добродушный, светлокудрый парень, казавшийся увальнем по сравнению с живым и ярким Женей. Кто из них — ведущий, а кто — ведомый, ясно было сразу. Итак, нас стало пятеро.
 Так в конце августа 1950 г. началась короткая история «Союза борьбы за дело революции».
Задачей своей мы считали агитацию, объяснение людям, главным образом, своим сверстникам, в чём советская действительность противоречит ленинским принципам. По настоянию Бори, мы стали серьёзно изучать марксизм. Нашей настольной книгой стала «Государство и революция». Борис и Владик написали несколько небольших статей, в которых анализировали советскую политику, а главное – «Программу организации», которая была нами размножена в нескольких экземплярах. Для этого из подручных материалов мы сделали гектограф.
С самого начала я рассказала обо всем моей сестре Нине. Нина заявила, что поддерживает нас, но едва ли понимала, чем все это может кончиться. Для нее все это было романтическим приключением. Нужно сказать, что она, не принимая никакого участия в наших делах, не считая, может быть, каких-нибудь разговоров с подругами, никогда никому не проговорилась о существовании организации.
 Вскоре к нам присоединился двоюродный брат Бориса, тихий, грустный и безотказный Григорий Мазур. Гриша выполнял все поручения, работал на гектографе, но никогда не принимал участия в наших бурных спорах.
 Я привела в организацию двух своих школьных подруг, учениц параллельного класса Ирэну Аргинскую и Екатерину Панфилову. Обе они не были комсомолками. Катя была из религиозной семьи, отец ее погиб на фронте, а сама она, вместе с младшей сестренкой, успела побывать с матерью в ссылке "за веру". Катя фактически никакого участия в наших делах не принимала, но читала марксистскую литературу и бывала на наших занятиях, где Борис проверял наше знание изучаемой литературы и объяснял непонятное. Нужно сказать, что чтение и конспектирование марксистской литературы было реально единственным нашим общим делом. Борису не составляло труда убедить нас в нашем полном невежестве в истории, философии и марксизме и необходимости самообразования. В отношении себя он считал так же, и тоже очень много и серьезно учился. Отец Ирэны Аргинской был арестован по какому-то, как обычно, бездоказательному обвинению в антисоветских разговорах. Он был журналистом, добровольно пошел на фронт, но, вернувшись, в беседах с другом посмел высказывать какие-то критические замечания, рассказывая о войне, и получил десять лет. Мать Ирэны, умница, человек удивительного мужества и стойкости, работала за гроши на швейной фабрике.
Со временем в орбиту нашего влияния так или иначе попали еще несколько человек, друзей и знакомых Бориса.
В сентябре 50-го медицинский институт, где учился Владик Фурман, перевели из Москвы в Рязань. Он и в Рязани пытался создать кружок. Привлёк несколько студентов. Он приезжал в Москву по выходным. Нам троим была очень тяжела эта вынужденная разлука. Неделя казалась бесконечной, и в выходные мы старались бывать вместе. Владик почти каждый день писал нам с Борей длинные, трогательные, нежные письма.
Где-то в конце октября в нашей группе произошёл раскол (по всем канонам революционного подполья). Мы поспорили с Женей Гуревичем о том, возможно ли в исключительных случаях прибегать к тактике индивидуального террора. Женя считал, что можно, наша троица верных ленинцев категорически отрицала эти методы. Спор был резкий. Женя и Владик М. сказали, что уходят из СДР.
Я писала протокол и плакала от обиды. Больше мы их не видели до самого суда.
 За оставшееся до ареста короткое время Женя, как стало известно потом, сумел привлечь нескольких своих знакомых девушек, из которых сознательно и до конца готова была действовать Майя Улановская, замечательная, умная и отважная дочь анархистов, участников революции, которые в то время оба находились в заключении.
Эмоционально наша жизнь была необычайно напряжённой. Расставаясь, мы не знали, что нас ждёт, увидимся ли снова.
 Мне очень трудно писать. В памяти всплывают сцены из нашей жизни и дружбы, того счастливого и мучительного года, когда мы были вместе. В маленькой и нищей Бориной комнате мы читали стихи, особенно часто – любимого Борей Надсона. В детстве Боря некоторое время учился музыке и играл нам «Лунную сонату». Мы много пели, особенно «Орлёнка» и «Не слышно шума городского».
А кольцо вокруг нас сжималось все туже. Наружная слежка была почти открытой. В комнате Бориса под видом проверки электропроводки было поставлено подслушивающее устройство. Когда мы это заподозрили, то придумали очень простой и остроумный способ помешать прослушиванию наших разговоров. Мы закрепили лист плотной бумаги вблизи комнатного вентилятора. При включении, лопасти задевая бумагу, производили шум. Сидя рядом, мы прекрасно слышали друг друга, но в двух метрах из-за шума уже ничего нельзя было разобрать.
 Мы понимали, что арест приближается. Новый 1951 год мы встречали втроем у Бориса. Сидели за более чем скромным столом с бутылкой сухого вина, говорили о том, что нас ждет, как нужно вести себя при аресте, на допросах. Тюрьму мы, естественно, представляли себе только по книгам и кинофильмам о революционерах да еще по моим впечатлениям от экскурсии в Петропавловскую крепость, где я побывала минувшим летом, когда отец взял меня с собой в командировку в Ленинград, чтобы показать город, в котором я никогда раньше не бывала. Советская тюрьма оказалась намного страшнее и тяжелее, чем мы могли себе представить. В ту новогоднюю ночь мы в последний раз были втроем. 
Владика я увидела только на суде, более чем через год.
Однажды, провожая меня поздно вечером домой, Владик сказал нам с Борей: «Ребята, давайте поклянёмся, что будем жить вместе и умирать вместе!» Нам это не показалось чрезмерно торжественным. Потом на суде, когда они брали всё на себя, я сказала: «Ребята, мы же поклялись жить вместе и умереть вместе?» – и Владик ответил: «Ты должна жить!».
Теперь их нет, а я – живу... Вся жизнь – с ними. По ним сужу свою жизнь и всё вокруг ...
17 января 1951 г. утром, идя в школу, я вынула из почтового письмо Владика. Села на подоконник на лестничной площадке и стала читать письмо. Письмо было полно боли и нежности. Владик писал, как тоскует без нас, как любит нас.
Я шла в школу переполненная благодарностью и глубокой тревогой. Письмо показалось мне прощальным. Так оно и было.
Владика арестовали 18 января 1951 г., Борю – ночью с 17 на 18, меня – ночью с 18 на 19-е.

ЛЕВ КРАНИХФЕЛЬД


ЛЕВ КРАНИХФЕЛЬД (одноклассник Владика)

 
Когда Владик пришёл в наш класс, я не помню. Мы сблизились с ним уже в десятом классе и особенно на первом курсе института. Он часто бывал у меня на Лучниковом и скоро стал настолько близким и необходимым, что я уже не представлял свою жизнь без него. Как критик он был жесток и справедлив.
 В самом начале десятого класса мы наконец получили учителя литературы, образ которого останется с нами до последнего часа! Звали его Анатолий Эммануилович Левитин. Он был невысокого роста с длинными, зачёсанными назад тёмными волосами. По внешнему виду он очень напоминал домашних учителей-разночинцев, смотрящих на нас с многих полотен художников-передвижников. А вот манера поведения у него была скорее барская, немного пренебрежительная и чуть-чуть снисходительная. Вначале такая манера немного обижала наше независимое сообщество, но потом, поближе узнав этого человека, мы перестали обижаться и искренне полюбили его.
А потом случилось непредвиденное: накануне выпускных экзаменов по литературе (сочинение) Анатолий Эммануилович исчез. Он не пришёл на последние уроки и, что особенно поразило всех нас, на сам экзамен. По школе поползли всякие слухи. Большинство сходилось на мнении, что Анатолия Эммануиловича задержали наши правоохранительные органы. Расхождения были только в причинах ареста. Одни говорили, что он американский шпион, другие – что его взяли за крупные махинации с валютой, третьи – за активную религиозную деятельность. Мы, его ученики, не верили ни одним, ни другим, ни третьим. Нам очень не хватало Анатолия Эммануиловича, особенно теперь, перед решающим экзаменом…
Прошло десять, а может, и пятнадцать лет. Мы давно закончили свои университеты и почти все обзавелись семьями и детьми. Как и все порядочные московские интеллигенты, мы жадно слушали всякие «вражеские» голоса. И именно в это время среди диссидентов, вещающих по «Голосу Америки» или ВВС, появился новый «голосок», очень острый и объективный. Фамилия этого оракула была Краснов. Иногда он назывался двойной фамилией: Краснов-Левитин или Левитин-Краснов. Большинству из нас даже в голову не могло прийти, что это наш Анатолий Эммануилович. И всё же это был он!!!
Прошло ещё несколько лет, и среди нашего школьного товарищества прошёл слух – Анатолий Эммануилович приехал в Москву и собирается читать лекцию в Государственной библиотеке иностранной литературы.
 Это был действительно он, Анатолий Эммануилович, слегка постаревший, но совсем такой же, как раньше. Потом была длинная лекция на религиозные темы, которую мы слушали в пол-уха. После лекции мы подошли к нашему учителю и ждали, когда иссякнут вопросы по теме лекции.
Но вот Анатолий Эммануилович ответил на последний вопрос и удивлённо-вопросительно посмотрел в нашу сторону.
Вперёд выступил Котов. Он протянул Анатолию Эммануиловичу фотокарточку и спросил: «Анатолий Эммануилович, Вам ничего не говорит эта карточка?»
Учитель долго смотрел на наши детские лица образца 1949-го года, глаза его загорелись, и он воскликнул:
– Ну, как же! Это мои ученики!
– А кого Вы здесь узнаёте?
Анатолий Эммануилович ещё раз взглянул на фото и сказал:
– Вот Фурман!
Больше он никого не узнал. И надо было видеть неподдельную радость старого учителя от встречи со своими непутевыми учениками. Прошло ещё несколько лет и до нас дошли печальные вести, что Анатолий Эммануилович погиб.
Стихи, посвящённые Владику Фурману, я написал сразу после выпускного вечера, задолго до описанных выше трагических событий. Некоторые предсказательные мотивы кажутся мне зловещими.

Всё прошло и мне не скрыть печали
От тяжёлых мыслей не уйти.
Мы с тобой совсем не замечали,
Что пошли по гиблому пути.
Не осталось ничего от жизни
Ни любви, ни счастья, ни огня.
Может быть, на нашей школьной тризне
Юность убежала от меня?
Я, конечно, не безумный Чацкий,
Но, поверив призрачным мечтам,
Иногда мне хочется помчаться
За сбежавшим счастьем по пятам.
Где оно? Ведь ты же знаешь тоже:
Нам к нему мосты разведены.
Мы с тобой, как близнецы, похожи –
Оба не дойдём до седины!
А потом, не жди вознагражденья
Кто-нибудь напишет пару строк:
Им предназначались от рожденья
Пистолет и горсть свинца в висок!!


Фурман Владилен Леонидович. Родился 4 августа 1931 г. в Одессе. Проживал до ареста органами госбезопасности 18 января 1951 г. по адресу: г. Москва, Кривоколенный переулок, дом № 11/13.
Был расстрелян 26 марта 1952 г.
Мне очень непросто излагать свои воспоминания о детстве Владика, т.к. в них много субъективного. Разница в возрасте у нас была всего три года, и мы почти всегда были вместе, хотя никогда не дружили. Владик не признавал моего авторитета старшего, но, будучи в детстве задирой и плаксой, всегда искал у меня защиты, хотя почти всегда он был зачинщиком конфликта. Я помню, как его принесли из роддома, а дальше – провал где-то до момента, когда в возрасте трёх-четырёх лет он сломал на Чистопрудном бульваре ножку и Саша его на руках принес домой. Мне было очень жалко его, и я, как мог, нежно ухаживал за ним.
 Мы были полной противоположностью друг другу: я – спокойный, очень застенчивый и бесконфликтный, он – без комплексов, без сдерживающих центров, взрывной и плакса. Чуть что не по нему, он падал на пол, бил ногами и плакал во весь голос. Он очень боялся темноты, и мне это было непонятно, т.к. я сам, в случае обиды, забивался в самый тёмный угол и там беззвучно плакал. Маленьким ребёнком Владик очень боялся картинок с черепами в детских книжках, и я иногда дразнил его, показывая соответствующий рисунок. Может быть, эта боязнь была предвестником будущей его судьбы. Был случай, когда во время игры со мной на полу в кубики, он, недовольный чем-то, подошёл ко мне сзади и изо всех сил ударил меня прикладом деревянного игрушечного ружья по голове. Благо, сил было мало, ему тогда было всего пять-шесть лет. Но меня это потрясло: в мои понятия не укладывалось, как можно ударить кого-нибудь деревяшкой по голове.
Мама, работая в ЦК профсоюза электростанций, получала ежегодно билеты для детей на ёлку в Колонный зал Дома Союзов. Пускали туда одних детей без родителей. И вот я с 4-5 летним Владиком нахожусь там, даётся команда «шире круг», и вызываются в круг дети, умеющие танцевать лезгинку. Конкурс с призом. К моему ужасу, Владик тут же выскакивает в круг и что-то несуразное демонстрирует под одобрительный смех окружающих. Я готов был сквозь землю провалиться.
К моменту начала войны и эвакуации в Омск (мне было тринадцать, а Владику – десять) у меня явно прорезались способности к математике, а Владик увлёкся чтением. И в Омске, хотя мне самому в условиях антисемитизма было нелегко, я вынужден был его защищать в конфликтах с его сверстниками, хотя правда была почти всегда не на его стороне. Летом 1942 года мы с ним проводили, почти ежедневно, по много часов в читальном зале центральной библиотеки Омска. Конфликты прекратились, и мы оба увлеклись чтением. Дюма, Майн Рид, Диккенс, Марк Твен, Жюль Верн, Вальтер Скотт – это то, что нам обоим нравилось. А вот «Дон Кихотом» Сервантеса Владик восторгался, а я не понимал, в чём прелесть этого «бреда». Мы стали жить более дружно, но и тогда, несмотря на то, что я остался старшим «мужчиной» в семье, Владик не считал нужным прислушиваться к моим указаниям. Это чуть не привело к трагедии. Библиотека находилась в центре Омска, и домой к нам нужно было ехать на трамвае к окраине города. Я, как старший, обычно бывал нагружен продуктами. Путь трамвая проходил через речку Омку по очень узкому трамвайному мосту, фермы которого возвышались над мостом в непосредственной близости от рельсового пути. Трамваи ходили нерегулярно и были обычно переполненными. Пришёл переполненный трамвай, и Владик вклинился вслед за взрослыми на подножку. Я его уговаривал сойти, но он заупрямился и не поддался на мои уговоры. Я, чтобы его обезопасить, повисаю за ним тоже на подножке, держась обеими руками с двух сторон за поручни, прикрывая не только его, но и всех висящих на подножке. При проезде по мосту мой заплечный мешок с продуктами начинает биться о каждую из вертикальных балок фермы моста. В вагоне женщины подняли крик, ожидая, что я вот-вот сорвусь под колёса трамвая. Каким-то чудом мне удалось удержаться, но мешок был порван, и неприятный рубец остался в моей душе.
 После возвращения в Москву летом 1943 г. у нас с Владиком установились ровные прохладные братские отношения. В наш, ставший антисемитским, двор мы гулять не выходили. Много времени проводили в библиотеках. Вместе перевозили в мешках на плечах наперевес из колхоза в Мытищах картофель по десять-пятнадцать килограммов, преодолевая с этой ношей пешком большое расстояние. Вместе с папой оба работали на коллективном огороде в Михнево (езда на переполненном паровике несколько часов с ночёвкой на полу в конторе с/х. института, где работал папа). Всё это сближало нас, и мы стали более дружны и часто играли дома. После Саши осталось его охотничье ружьё с большим количеством гильз с вставленными в них пистонами. Игра с этим ружьём чуть не привела к трагедии. Однажды, как мы это делали поочерёдно много раз, я навёл на Владика ружье с целью проверить, не мигнёт ли он от взрыва пистона. В последний момент что-то остановило меня, я опустил ружьё и проверил гильзу. Оказалось, что в эту гильзу был уже засыпан порох и вставлен пыж. С близкого расстояния я бы выжег ему глаза. Но, может быть, в дальнейшем это спасло бы ему жизнь?..
Владик продолжал учиться в 313 мужской школе, а я с 1944 г. стал учиться в техникуме, и мы стали ещё меньше соприкасаться друг с другом. Несмотря на хорошие природные данные, Владик никакими видами спорта не занимался. Где-то до 1946-1947 года мы с ним были добросовестными комсомольцами с очень «правильными» марксистскими взглядами. В этот период у нас часто останавливался проездом из Одессы папин дядя – Давид Жверанский, упомянутый раньше. Он спал в нашей с Владиком комнате и не скрывал от нас своих критических взглядов на власть и порядки в стране. В ответ на наши с Владиком стандартные возражения, почерпнутые из газетных лозунгов, он сказал, «что мы на всё смотрим через розовые очки».
В моих отношениях с Владиком в этот период не было никакого антагонизма, я просто к нему относился с легкой иронией и не принимал всерьёз его литературные потуги. Однажды я решил подшутить над ним и сказал, что я попытался написать стихи «о патриотизме и о наших генералах» и жду его оценки. И зачитал ему первые строчки, якобы написанного мной стиха:
 
«Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит её рассудок мой,
Ни слава, купленная кровью, ...»

Как я и ожидал, Владик не знал этого шедевра Лермонтова и был обескуражен, приняв мои мнимые таланты за чистую монету. Мы вместе посмеялись над удачным розыгрышем.
Для меня совершенно незаметно произошёл его переход от детской игры с тюлевой накидкой перед зеркалом в мушкетёры, к борьбе против режима Советской власти. Учился он слабовато – на тройки и четвёртки, а я техникум окончил лучше всех, и был направлен в 1948 году с дипломом отличника на учёбу в институт. В 1949 году и Владик поступил в институт. Таким образом, разрыв между нами по учёбе в институтах сократился до одного года, но это нас нисколько не сблизило.
 Компании у нас были разные и не пересекались между собой. Я был увлечён учёбой, общественно-комсомольской работой и, главное, Нелей. Владик был увлечён литературой, критикой существующего режима и был буквально тенью Бори Слуцкого. Ко мне он не относился с достаточным уважением, и у меня не было с ним контакта. В его литературные способности я не верил. Боря часто бывал с Владиком в нашей квартире, и невозможно было не заметить, насколько блестящий был этот юноша. Но рабская преданность Владика Боре не вызывала у меня уважения. О Сусанне я слышал, но знаком с ней не был. В период приблизительно с 1949 года и до его ареста Владик всем знакомым и малознакомым излагал свои негативные взгляды на выборы, на комсомольскую организацию (которая не борется с увлечением молодёжи религией) и т.д. Никакие уговоры мамы прекратить это опасное словоизвержение ни к чему не приводили.
Летом 50-го года мы вместе с Владиком и мамой ехали в купейном вагоне отдыхать в Одессу. Владика невозможно было остановить, и он весь путь излагал свои политические взгляды четвёртому попутчику, совершенно чужому человеку. Тот обратился к маме, что нужно что-то предпринять, иначе это окончится трагедией. Но Владик был неуправляемым.
 Я знаю, что мама пыталась его показать психиатру, а после ареста и долгих колебаний (не сделать бы хуже) обратилась с просьбой психиатрического обследования в МГБ.
В конце августа 50-го Владик уезжал в Рязань, куда перевели 3-й Московский мединститут. Это была первая поездка туда, и у него было много вещей, поэтому я поехал провожать его.
Владик отлучился купить билеты на поезд, а мы с его сокурсником остались ждать с вещами. Неожиданно молодой человек сказал, что знает меня, что Владик несколько дней назад на улице показал ему меня и сказал ему с гордостью, что это его старший брат – круглый отличник. Эта так контрастировало с его обычным пренебрежительным отношением ко мне (с высоты его литературного Олимпа), что я был очень растроган.
 Через несколько дней Владик приехал домой отпраздновать день рождения нашей мамы. На вечеринку он пригласил свою новую знакомую – Инну (Эльгиссер). Это был первый случай, что Владик пришёл домой с девочкой. Красивая, но мне она показалась недостаточно скромной. Подогретый вином, во время танцев с ней я позволил себе сказать ей несколько колкостей, о чём потом пожалел. (Извиниться мне представилась возможность только через пятьдесят лет, когда мы встретились в доме у Владика Мельникова на встрече израильской группы политкаторжан по делу «СДР» в годовщину их освобождения в 1956 году.).
В ночь с 17 на 18 января 1951 года арестовали Борю Слуцкого, о чём нам сообщила по телефону его мама. Наша мама немедленно выехала в Рязань, где на втором курсе Рязанского мединститута (бывший Третий Московский) учился Владик, но он уже тоже был арестован. Папа был в своём институте в Михнево. Вечером пришли с обыском в нашу квартиру в Кривоколенном переулке в Москве. Я был один в квартире.
После четырехчасового обыска опечатали одну из двух наших комнат. Ящики письменного стола Владика, которые всегда были забиты его якобы секретными черновиками, при обыске оказались пустыми. Он готовился к аресту!
В последнем слове он заявил: «С семи лет я читал газеты и интересовался политикой ...». Ничего похожего на правду в этих словах не было! Он на себя наговаривал, желая получить то же наказание, что и Боря.
Я все годы пребывания в Израиле скрупулёзно подбирал и сохранял печатные материалы о нём и об их организации.

Использованные источники при написании раздела о младшем брате Владике:

Владимир Амлинский. «На заброшенных гробницах». Журнал «ЮНОСТЬ» №3, 1988 г. Москва.
А.Е.Левитин-Краснов. «Рук твоих жар. 1948 – 1956 годы».
Надежда и Майя Улановские. «История одной семьи». CHALIDZE PUBLICATIONS, N.Y. 1982.
 «История одной семьи». Санкт-Петербург, ИНАПРЕСС, 2003 г.
Алла Туманова. «Шаг вправо, шаг влево...». Москва, группа «Прогресс», 1995 г.
К.Столяров. «Палачи и жертвы», (Москва: Олма-Пресс, 1997 г.)
Владимир Мельников. «Пока свободою горим...», (О молодёжном антисталинском движении конца 40-х – начала 50-х годов). Независимое издательство «Пик». 2004 г.
Л. Кранихфельд, М. Котов. «Школьные годы». Москва 2003 г. «Полиграфсервис».
Лев Кранихфельд. «Сюжеты из прошлого века». Москва 2004 г.
А.Сандлер, М.Этлис. «Современники ГУЛАГА» – книга воспоминаний и размышлений. Магадан, 1991 г.
Михаил Румер-Зараев. «Борис и Сусанна...» – НОВОЕ РУССКОЕ СЛОВО. 07.10.1996.
Антон Антонов-Овсеенко. «Не говорите родителям про арест...». Московский комсомолец. 28.03.1990.
Сусанна Печуро: 1) «Я благодарна судьбе...».
 2) Личное письмо Сусанны – ответ мне о Владике и о себе. Октябрь 2005 г.
Геннадий Костырченко: 1) «В плену у красного фараона». Москва, «Международные отношения», 1994 г.
 2) Документы по делу «Союз борьбы за дело революции». http://berkovich-zametki.com/2005/Starina/Nomer7/Kostyrchenko1.htm

ИЗ АРХИВА КГБ


ПРОТОКОЛ ОСМОТРА ДЕЛА «СОЮЗА БОРЬБЫ ЗА ДЕЛО РЕВОЛЮЦИИ» («СДР»)
 
28 июля 1951 г. № 4-187
 
...Помощник военного прокурора войск МГБ СССР, подполковник юстиции НОВИКОВ В. К., в следственной части по особо важным делам МГБ СССР в присутствии подполковника юстиции СТАРИЧКОВА Алексея Ефимовича и подполковника юстиции ГАВРИЛЯК Михаила Ивановича по предложению Генерального прокурора Союза ССР, руководствуясь статьями 78 и 192 УПК РСФСР, произвел осмотр следственного дела по обвинению СЛУЦКОГО Бориса Владимировича, ФУРМАНА Владилена Леонидовича, ПЕЧУРО Сусанны Соломоновны и других (дело еврейской молодежной террористической организации).
...Осмотром установлено:
...УМГБ Московской области в январе-феврале 1951 года были арестованы СЛУЦКИЙ Борис Владимирович, ФУРМАН Владилен Леонидович, ГУРЕВИЧ Евгений Зиновьевич, ПЕЧУРО Сусанна Соломоновна, МЕЛЬНИКОВ Владимир Захарович, АРГИНСКАЯ Ирэн Ильинична, ВОИН Феликс Миронович, МАЗУР Григорий Гдальевич, УЛАНОВСКАЯ Майя Александровна, РЕЙФ Алла Евгеньевна. Все эти лица на допросах признали себя виновными в том, что они являлись участниками антисоветской молодежной организации, именовавшей себя "Союзом борьбы за дело революции".
... Руководитель этой антисоветской организации СЛУЦКИЙ Б.B. на допросе 23 января 1951 года показал: "…к концу августа 1950 года мне удалось сгруппировать несколько антисоветски настроенных лиц из числа учащейся молодежи. К их числу относятся студенты I-2-x курсов вузов Владилен ФУРМАН, Евгений ГУРЕВИЧ, Владимир МЕЛЬНИКОВ и учащаяся 10 класса ПЕЧУРО Сусанна. Позднее к этой группе антисоветски настроенной молодежи стали также относиться Григорий МАЗУР и Ирэн АРГИНСКАЯ".
 
...ФУРМАН Владилен Леонидович, арестован УМГБ Московской области 18 января 1951 года. Обвинение ФУРМАНУ предъявлено 31 января 1951 года по статьям 58-10, ч.1 и 58-11 УК РСФСР.
В предъявленном обвинении ФУРМАН виновным себя признал и показал, что он являлся одним из активных участников "организационного комитета” антисоветской организации, именовавшей себя "Союзом борьбы за дело революции". ФУРМАН показал, что впервые вопрос о терроре обсуждался по его инициативе еще в мае 1950 года, когда он вместе со СЛУЦКИМ решил приступить к созданию антисоветской организации. На допросе 3 февраля 1951 года ФУРМАН показал, что в конце ноября 1950 года на одном из сборищ ГУРЕВИЧ после злобных клеветнических выпадов по адресу ВКП(б) и Советского правительства предложил немедленно создать так называемую "боевую дружину" для проведения террористических актов против руководителей ВКП(б) и Советского правительства.
 На последующих допросах ФУРМАН показал, что на вражеском сборище, состоявшемся в августе 1950 года на квартире СЛУЦКОГО, руководящий участник организации "СДР" ГУРЕВИЧ заявил, что антисоветская агитация является мало эффектным методом борьбы с Советской властью и предложил в первую очередь заняться совершением диверсионных актов. Наибольшее впечатление на население, говорил на этом сборище ГУРЕВИЧ, произвел бы такой диверсионный акт, как взрыв депо Московского метрополитена. По утверждению ФУРМАНА, он якобы отрицательно отнесся к этому предложению ГУРЕВИЧА, мотивируя тем, что диверсии могут повлечь за собой быстрый провал организации. ГУРЕВИЧ будто согласился с их доводами, и больше к этому вопросу не возвращались.
9 февраля 1951 года дело по обвинению ФУРМАНА В.Л. принял к своему производству следователь след[ственной] части по особо важным делам МГБ СССР подполковник СИДОРОВ.
На допросе 17 февраля 1951 года ФУРМАН показал, что они неоднократно на своих сборищах обсуждали террористические методы борьбы в отношении руководителей партии и Советского правительства. Особенно активничал в этом отношении, как показал ФУРМАН, участник "организационного комитета" ГУРЕВИЧ, который предложил основным методом борьбы считать совершение террористических актов в отношении руководителей партии и Советского правительства. Далее ФУРМАН показал:
"В принципе, ни я, ни СЛУЦКИЙ не были против совершения террористических актов, но считали в первый период создания антисоветской организации террор примененным быть не может, так как поведет за собой ее разгром. Мы считали, что применение террористических актов возможно только в условиях, когда наша организация окрепнет настолько, что ей не будут страшны репрессии, когда она сможет, говорил мне СЛУЦКИЙ, повести народ на вооруженное восстание".
Участник еврейской антисоветской молодежной организации "СДР" ВОИН Феликс Миронович арестован УМГБ Московской области 2 февраля 1951 года. На допросах показал, что в антисоветскую организацию, именовавшуюся "Союзом борьбы за дело революции", он был завербован ФУРМАНОМ, который при вербовке сказал ему, что антисоветская организация ставит своей целью борьбу с Советской властью путем террора, вражеской пропаганды и открытых вражеских преступлений против Советского правительства (протокол допроса от 16 февраля 1951 года). ... Следствие по делу продолжается.
 

СЛЕДСТВИЕ… ДОПРОСЫ АБАКУМОВЫМ… И КРЕМЛЁВСКИЕ ИНТРИГИ

СЛЕДСТВИЕ... ДОПРОСЫ АБАКУМОВЫМ... И КРЕМЛЁВСКИЕ ИНТРИГИ

В марте 1951 года «сам» министр государственной безопасности СССР Абакумов стал поочередно вызывать на допрос членов организации СДР.
Вот как трактует это Владик Мельников:
 – Молодёжная антисоветская организация в центре Москвы, да ещё и почти полностью состоящая из евреев, в то время, когда государственный антисемитизм в стране бушевал вовсю и Абакумов об этом знал лучше, чем кто-либо другой, когда сажали евреев и придумывали им политические и не политические (для морального фона) преступления, а в нашем случае – ещё и с оружием, вызвало у него интерес. По моему, этим и объясняется желание самому допросить нас и составить собственное мнение об опасности, ведь он-то знал, и опять лучше других, цену протоколам и методам их получения. И он увидел нормальных молодых людей, не озлобленных, не фанатичных, может быть даже слабых. Доброжелательность друг к другу, влюблённость, как и положено в восемнадцать лет. Именно этим и вызваны были вопросы, кто за кем ухаживает, кто в кого влюблён. Никакой террористической угрозы Абакумов в нас не разглядел, так как её и не было».
Следователь – подполковник Евдокимов в какой то момент сказал, что их «надо было пороть» и «драть за косы». Расследование дела СДР оказалось спущенным на тормозах.
 Так продолжалось до середины 1951 года, когда в МГБ развернулась кардинальная чистка аппарата. Поводом к этому послужило письмо, направленное 2 июня Сталину следователем по особо важным делам подполковником Рюминым. В письме он обвинил руководство МГБ, и прежде всего, министра Абакумова, «в сознательном укрывательстве террористических замыслов националистов и вражеской агентуры». Помимо прочих дел,Рюмин уличал шефа тайной полиции в том, что тот «намеренно свернул расследование дела антисоветской молодёжной организации троцкистского типа, известной какСоюз борьбы за дело революции (СДР)». «...Деятельность такой преступной организации (как отмечал Рюмин) Абакумов пытался представить как безобидную игру детей в политику».

К. Столяров пишет:

«Донос Рюмина был передан Сталину из рук в руки кем-то из секретарей ЦК. А дальше Берия и Маленков, давно мечтавшие расправиться с ненавистным им Абакумовым, убедили Сталина, что Абакумову больше нельзя доверять. По их докладу Сталин 11 июля 1951 года подписал закрытое письмо ЦК ВКП(б), а на следующий день Абакумова арестовали. За решёткой тогда оказались почти все его заместители и, тесно связанные с ним руководители структурных подразделений МГБ, и прежде всего следственной части по особо важным делам». Следствие продолжалось более трёх лет. Абакумов до конца отрицал террористические намерения лиц, упомянутых в доносе Рюмина, в том числе группы СДР. «Слуцкий, Гуревич и остальные члены группы «СДР», объяснял Абакумов, являлись учащимися девятого-десятого классов или же студентами-первокурсниками, им было по пятнадцать-семнадцать лет, они, в основном, дети репрессированных, способные только на болтовню. Однажды кто-то сказал, что хорошо бы убить Маленкова, раз он такой антисемит, вот и всё. Серьёзных намерений у них не было и не могло быть».
Абакумов был расстрелян 19 декабря 1954 года. Рюмин, арестованный после смерти Сталина по приказу Берии, и сам Берия были расстреляны в конце 1953 года.

СУД И ПРИГОВОР

СУД И ПРИГОВОР

Рассказывает Сусанна Печуро:
 Мы на стульях – четыре ряда по четыре человека в каждом. По бокам – конвоиры. Ни адвокатов, ни прокуроров. Называется – процесс без участия сторон. Боря совсем седой и почти ослеп. Он всегда был сильно близорук, а тут....
 Владик Фурман наголо остриженный, бледный и худой, щёкивпали, глаза измученные. Они сидели рядом в первом ряду и держали руки сзади, обхватив спинки стульев, а я – сзади, взяв их за руки. Говорил он нервно. Во всём, что он говорил, было одно: попытка отвести от Бори и от меня как можно больше обвинений. О себе он, кажется, не думал.
До последнего дня, до приговора, мы надеялись, что останемся в живых.
Приговор объявили в ночь с 13 на 14 февраля.
Когда объявили приговор, мы стали кричать Боре, Владику и Жене: «Пишите на помилование!». Боря схватил меня за руки: «Прощай». Я вцепилась в него, конвоиры бросились к нам, а у меня пальцы свело – не могу разжать. Я видела, как их уводят.Потом меня повели, и я видела, как в коридоре Женя остановился, пошатнулся и упал бы, если б его не поддержали конвоиры. Он выпрямился, отбросил их руки и пошёл сам. Видимо до него только в этот момент дошло.
 
Из воспоминаний Майи Улановской:
 Владик Фурман – высокий, худой и нервный. В его следственных материалах было заключение судебно-психиатрической экспертизы, которая признала его нормальным, но отметила чрезвычайное возбуждение и многословность. Это возбуждение было заметно и на суде.
 В последнем слове он сказал, что только они трое: Борис, Женя и он – сознательные деятели, а остальные – политически незрелы и находились под их влиянием.
Он-то с «с семи лет читал газеты и интересовался политикой...».

Из воспоминаний Аллы Тумановой (Рейф):
 ...Последний раз прозвучало: «Встать! Суд идёт!» Судьи вошли как-то особенно стремительно и остались стоять перед столом. Главный начал читать приговор. Он прозвучал невероятно:
Борис Слуцкий, Владилен Фурман, Евгений Гуревич приговариваются к высшей мере наказания – к расстрелу!
 – Владик Мельников, Сусанна Печуро, Гриша Мазур, Инна Эльгиссер, Ирэна Аргинская, Феликс Воин, Екатерина Панфилова, Майя Улановская, Ида Винникова, Алла Рейф – к 25 годам;
 – Нина Уфлянд, Галя Смирнова, Тамара Рабинович – к 10 годам лишения свободы ...с последующей ссылкой и поражением в правах на 5 лет.
 Прошло несколько секунд, прежде чем я осознала смысл сказанного. Уши как-то сразу заложило, голос читающего доносился издалека. Я с трудом понимала остальное – 25, 10, 5 – что это: годы заточения в тюрьме, лагерь? Что такое «поражение в правах»? Невозможно сосредоточиться. Глаза упёрлись в спины трёх юношей. Я видела, как Женя покачнулся. Сусанна бросилась к Борису, но её оттащили. К трём осуждённым на расстрел почти подбежали конвоиры. Начался какой-то невообразимый шум, все что-то говорили друг другу, и, уже не опасаясь охраны, кричали вслед уводимым:
Ребята, просите помилования!..

ИЗ АРХИВА МГБ

ИЗ АРХИВА МГБ
 
№ 4-188 РЕШЕНИЕ ВЕРХОВНОГО СУДА СССР О ПЕРЕСМОТРЕ ДЕЛА «СДР»
 
21 апреля 1956 г.                                                       Секретно
 
ВОЕННАЯ КОЛЛЕГИЯ ВЕРХОВНОГО СУДА СССР ОПРЕДЕЛЕНИЕ № 008/52
в составе: Председательствующего полковника юстиции БОРИСОГЛЕБСКОГО и членов — полковника юстиции ЛИХАЧЕВА и полковника юстиции ДОЛОТЦЕВА рассмотрела в заседании от 21 апреля 1956 г. в порядке ст. 373 УПК РСФСР ЗАКЛЮЧЕНИЕ ГЛАВНОГО ВОЕННОГО ПРОКУРОРА по делу осужденных 13 февраля 1952 года Военной Коллегией Верховного Суда СССР по статьям 58-1"а", 58-8, 58-10 ч. 1 и 58-11 УК РСФСР –
1. СЛУЦКОГО Бориса Владимировича, 1932 года рождения, уроженца гор. Астрахани;
2. ФУРМАНА Владилена Леонидовича, 1931 года рождения, уроженца гор. Одессы;
3. ГУРЕВИЧА Евгения Зиновьевича, 1931 года рождения, уроженца гор. Днепропетровска –
всех троих к высшей мере наказания — расстрелу, с конфискацией всего принадлежащего им имущества.
Заслушав доклад тов. ДОЛОТЦЕВА и заключение пом. главного военного прокурора, подполковника юстиции ОНИШКО, — УСТАНОВИЛА:
по приговору суд нашел доказанным, что летом 1950 года в городе Москве группой еврейских националистов была создана изменническая, террористическая организация, именовавшаяся "Союз борьбы за дело революции". Участники этой организации ставили свой целью свержение существующего в СССР строя путем вооруженного восстания и совершения террористических актов над руководителями Советского правительства и КПСС.
Инициаторами создания указанной организации являлись СЛУЦКИЙ, ФУРМАН и ГУРЕВИЧ. В августе 1950 года они создали "Организационный комитет" и этим положили начало антисоветской организации. Вскоре в состав "Организационного комитета" также вошли МЕЛЬНИКОВ и ПЕЧУРО, завербованные СЛУЦКИМ, ФУРМАНОМ и ГУРЕВИЧЕМ. В качестве руководящих документов для проведения преступной деятельности главари этой организации выработали "программу" и "манифест" и составили ряд других документов антисоветского содержания. В основу программы были положены троцкистские взгляды, в ней возводилась клевета на советский государственный строй, внутреннюю и внешнюю политику Советского правительства и излагались методы и способы борьбы с Советской властью.
СЛУЦКИЙ, ФУРМАН, ГУРЕВИЧ, ПЕЧУРО и МЕЛЬНИКОВ развернули работу по расширению антисоветской организации и в течение сентября — декабря 1950 года вовлекли в нее ЭЛЬГИССЕР, АРГИНСКУЮ, ПАНФИЛОВУ, УФЛЯНД, МАЗУРА, УЛАНОВСКУЮ, ВИННИКОВУ и РЕЙФ. Они также принимали меры к созданию подобных антисоветских организаций в других городах Советского Союза, намеревались установить преступную связь с украинскими националистами и намечали подрывную изменническую деятельность в случае нападения на СССР империалистического блока.
В январе 1951 года СЛУЦКИЙ и АРГИНСКАЯ с целью создания филиала антисоветской организацию выехали в гор. Ленинград, где СЛУЦКИЙ привлек к антисоветской деятельности СМИРНОВУ и поручил ей проводить работу по вовлечению других лиц в эту организацию.
ФУРМАН, находясь в г. Рязани, завербовал в конце 1950 года в контрреволюционную организацию ВОИНА и пытался завербовать других лиц.
СЛУЦКИЙ, ФУРМАН и ГУРЕВИЧ неоднократно обсуждали вопрос о совершении террористических актов над руководителями Советского правительства и КПСС. Наибольшую активность в постановке вопроса о подготовке террористических актов проявлял ГУРЕВИЧ, предложивший создать законспирированную группу террористов, руководство которой он брал на себя..
В целях размножения антисоветских документов СЛУЦКИЙ, МЕЛЬНИКОВ, МАЗУР и ПЕЧУРО при помощи ПАМФИЛОВОЙ изготовили гектограф, на котором отпечатали несколько экземпляров "программы” и других антисоветских документов.
СЛУЦКИЙ, ФУРМАН и МАЗУР приступили к изготовлению специального шифра в целях использования его при переписке с участниками организации.
В основу обвинения СЛУЦКОГО, ГУРЕВИЧА, ФУРМАНА, ПЕЧУРО, МЕЛЬНИКОВА, МАЗУРА, АРГИНСКОЙ, ПАНФИЛОВОЙ, УЛАНОВСКОЙ, ВИННИКОВОЙ, РЕЙФ, СМИРНОВОЙ, ЭЛЬГИССЕР, ВОИНА и УФЛЯНД судом положены их показания, данные на предварительном следствии и в суде, и вещественные доказательства – документы антисоветского содержания, изъятые у осужденных во время арестов и обысков.
           
После осуждения ПЕЧУРО, ВОИН, МЕЛЬНИКОВ, РАБИНОВИЧ, УФЛЯНД и другие в своих жалобах и заявлениях стали утверждать о том, что они никакой изменнической и террористической деятельности не вели, что объем их вины на предварительном следствии и в суде значительно преувеличен в результате применения к ним незаконных методов следствия. В связи с поступлением указанных жалоб Главный Военной Прокуратурой по делу произведена дополнительная проверка, по материалам которой устанавливается, что СЛУЦКИЙ, ФУРМАН, ГУРЕВИЧ, МЕЛЬНИКОВ, ПЕЧУРО, ЭЛЬГИССЕР, МАЗУР, АРГИНСКАЯ, ПАНФИЛОВА, УЛАНОВСКАЯ, РЕЙФ, ВИННИКОВА, СМИРНОВА, УФЛЯНД и ВОИН по статьям 58-1а, 58-8 УК РСФСР, а РАБИНОВИЧ по статье 17-58-8 УК РСФСР осуждены необоснованно, поэтому в заключении ставится вопрос об отмене приговора в этой части и прекращении дела производством по следующим основаниям.
Проверкой установлено, что в процессе предварительного следствия действительно имели место нарушения законности и что в отношении осужденных по настоящему делу применялись меры принуждения, выразившиеся в систематических и длительных ночных допросах арестованных, чем они лишались нормального сна и отдыха, в лишении передач, в лишении права пользоваться ларьком и т.п. Показания арестованных записывались необъективно, многие вызовы на допросы протоколами не оформлялись, практиковалось составление протоколов допроса в отсутствие арестованных, составлялись так называемые “обобщенные протоколы допросов”.
Допрошенные во время дополнительной проверки бывшие следователи по данному делу ОВЧИННИКОВ и СМЕЛОВ подтвердили факты нарушения Закона и пояснили, что это делалось по указанию бывшего руководства следственной части при МГБ СССР ЛИХАЧЕВА и ПУТИНЦЕВА (оба осуждены за фальсификацию следственных дел).
ОВЧИННИКОВ также показал, что во время предварительного следствия составлялись обобщенные протоколы допросов, которые тщательно корректировались ШВАРЦМАНОМ (осужден за фальсификацию следственных дел), и только после этого давались на подпись арестованным.
Бывший следователь СМЕЛОВ показал, что "в протоколах записывались показания арестованных с явно обвинительным уклоном".
В приобщенной к делу "программе" и других документах "СДР", изъятых при аресте участников организации, не имеется указаний о террористических методах борьбы против существующего в СССР строя, не содержится этого и в составленных ГУРЕВИЧЕМ "тезисах о тактике", при обсуждении которых произошел так называемый "раскол", якобы на почве разногласий по вопросу о терроре.(…)
Осужденные ГУРЕВИЧ, СЛУЦКИЙ и ФУРМАН ввиду их смерти во время дополнительной проверки не допрашивались, однако их показания на предварительном следствии и в суде в части террористических намерений “СДР” и отдельных ее участников являются весьма противоречивыми, а поэтому и не могут быть признаны за доказательство виновности как СЛУЦКОГО, ГУРЕВИЧА и ФУРМАНА, так и других лиц, осужденных по настоящему делу.
При таких обстоятельствах, говорится в заключении, нет оснований считать "СДР" террористической организацией в целом и вменять в вину ее участникам статью 58-8 УК РСФСР.
По материалам дела и материалам дополнительной проверки также устанавливается, что в действиях СЛУЦКОГО, ФУРМАНА, ГУРЕВИЧА, МЕЛЬНИКОВА, ПЕЧУРО, МАЗУРА, ЭЛЬГИССЕР, АРГИНСКОЙ, ПАНФИЛОВОЙ, ВОИНА, УЛАНОВСКОЙ, ВИННИКОВОЙ, РЕЙФ, СМИРНОВОЙ и УФЛЯНД отсутствуют признаки состава преступления, предусмотренного ст.58-1“а” УК РСФСР.
Виновность каждого из осужденных в отдельности по материалам дела и дополнительной проверки установлена следующая.
...СЛУЦКИЙ, ФУРМАН и ГУРЕВИЧ в августе 1950 года создали антисоветскую организацию “СДР”, являлись членами организационного комитета “СДР” и главарями этой организации, вовлекли в нее ряд лиц из советской молодежи, изготовили "программу", “Манифест” и ряд других документов контрреволюционного содержания, размножили часть этих документов и распространяли их среди советских граждан, проводили сборища участников этой организации, на которых обсуждались вопросы и планы антисоветской деятельности.
...На основании изложенного Военная Коллегия Верховного Суда СССР
ОПРЕДЕЛИЛА:
 ...приговор в части обвинения СЛУЦКОГО, ФУРМАНА. ГУРЕВИЧА... по статьям 58-1 “а”, 58-8 УК РСФСР по вновь открывшимся обстоятельствам отменить, и дело в этой части прекратить на основании ст. 4 п. 5 УПК РСФСР.
…Считать осужденными по настоящему делу СЛУЦКОГО, ФУРМАНА, ГУРЕВИЧА, ... по статьям 58-10, ч.1, 58-11 УК PCФСР.
 По ст. 58-10, ч.1 УК РСФСР СЛУЦКОМУ Б.В., ФУРМАНУ В.Л. и ГУРЕВИЧУ Е.З. назначить лишение свободы в ИТЛ сроком на десять (10) лет каждому.

ЭПИЛОГ ТРАГЕДИИ

ЭПИЛОГ ТРАГЕДИИ

21 апреля 1956 г. Военная Коллегия пересмотрела дело всей группы. Троим расстрелянным ребятам изменили приговорна 10 лет лагерей, остальным срок снизили до 5 лет и освободили по амнистии со снятием судимости.
 18 июля 1989 г. все были полностью реабилитированы, но это уже никого не взволновало – мёртвых не воскресить!
Я никогда не считал Владика героем, а считал его и всю их группу жертвой преступного режима, в условиях которого мы жили. Это несчастные дети, в основном «еврейской национальности», которые по тем или иным соображениям решили принести себя в жертву безнадёжной и бессмысленной борьбе «за дело Революции».
Память о брате я свято храню в своём сердце и хочу донести её до своих потомков.
 
24.08.98 г. в газете «Вечерняя Москва» был опубликован очередной расстрельный список граждан, осуждённых военным трибуналом и уничтоженных в годы сталинского террора. В этом списке имена Владика и двух его товарищей. Их расстреляли, кремировали, и прах тайно захоронили в общей могиле №3 на территории Московского крематория (Донское кладбище) вместе с тысячами жертв, уничтоженных в послевоенные годы. На видном месте зелёного газона этой общей могилы скромный памятный знак:
 «Памяти жертв политических репрессий 1945 – 1953 годов».
 
ИЗ РАССТРЕЛЬНОГО СПИСКА:
 
ФУРМАН ВЛАДИМИР ЛЕОНИДОВИЧ, 1931 г. рожд., урож. Одессы, еврей, член ВЛКСМ, из служ., студент Рязанского мед. института им. Павлова, прож.: Москва, Кривоколенный пер., д. 11/13, кв. 1. Арест.19 января 1951 г. Обвин. В измене Родине. Расстр. 26 марта 1952 г. Реабилит. 18 июля 1989 г.
СЛУЦКИЙ БОРИС ВЛАДИМИРОВИЧ, 1932 г. рожд., урож. Астрахани, еврей, член ВЛКСМ, из служ., образ. среднее, студент Московского педагогического института им.Потёмкина, прож.: Москва, Манежная ул., д. 3/2, кв. 1 (прописан), ул. Кирова, д.14/2, кв.3 (без прописки). Арест.19 января 1951 г. Обвин. В измене Родине. Расстр. 26 марта1952 г. Реабилит. 18 июля 1989 г.
ГУРЕВИЧ ЕВГЕНИЙ ЗИНОВЬЕВИЧ, 1931 г. рожд., урож. Днепропетровска, еврей, член ВЛКСМ, из мещан, образ. среднее, студент Мос. технол. Инстит. Пищевой промыш прож.: Москва, Старо петровский проезд, д. 1, кв. 36. Арест.19 января 1951 г. Обвин. В измене Родине. Расстр. 26 марта1952 г. Реабилит. 18 июля 1989 г.
 
ХРОНИКА ТРАГЕДИИ:
·                     Август 1950 г. – Борис Слуцкий, Владик Фурман и Сусанна Печуро объявили себя «Организационным комитетом» (ОК) по созданию «Союза борьбы за дело революции».
·                     Сентябрь 1950 г. – расширение ОК за счёт Жени Гуревича и Владика Мельникова; написание Борисом Слуцким «Программы» «Союза борьбы за дело революции» (СДР).
·                     Октябрь 1950 г. – раскол в организации: Гуревич и Мельников заявили о своём выходе из ОК и о создания своей отдельной организации.
·                     Январь 1951 г. – в ночь с 17 на 18-е арестовали в Ленинграде Борю, днём 18-го в Рязани арестовали Владика, а далее всех остальных.
·                     7 февраля 1952 г. – начало заседания Военной Коллегии Верховного Суда СССР.
·                     14 февраля 1952 г. – объявлен приговор.
26 марта 1952 г. – преступный приговор в отношении трёх мальчиков был приведён в исполнение.

 

Вскоре после окончания практики меня вызвали в районное отделение КГБ. Вежливый сотрудник в штатском настойчиво расспрашивал меня о взглядах Владика. Я ему ответил, что мы не дружили, мало общались, т.к. у нас были разные интересы: он – гуманитарий, а я интересовался только техникой и точными науками и ничего не знаю о его взглядах. Видимо, Владик тоже дал такие показания. Он удовлетворился моим ответом и, взяв с меня подписку о невыезде, отпустил.

После технологической практики мы должны были ехать на вторые военные лагерные сборы в Кантемировскую дивизию. Это были последние сборы перед гос. экзаменом на звание офицера – заместителя командира по технической части бронетанковых войск. В день отъезда я сообщил начальнику военной кафедры, что дал подписку о невыезде. После телефонных переговоров, он сообщил мне, что я с этой группой на сборы не поеду.
Жизнь продолжалась. Мама пыталась что-то узнать о Владике, передать ему одежду или продукты, но натыкалась везде на отказ. Мы с женой Нелей ждали начала занятий на последнем, пятом курсе. Папа работал в Михнево, приезжая домой только на выходные. Наступило двадцать восьмое августа.
28 августа 1952 года поздно вечером пришли к нам эмгэбэшники с обыском в связи с арестом папы на работе в институте в Михнево. Обыск продолжался до глубокой ночи. Закончив его, они опечатали большую комнату, а с ней и телефон.
После окончания обыска мы втроём с мамой разместились на ночь в нашей с Нелей семнадцатиметровой комнате. Но какая это была ночь?!
Двадцать девятого августа рано утром, через несколько часов после обыска, раздался снова звонок в дверь. На этот раз пришла другая команда, но из этой же системы. Нам предъявили Постановление Особого Совещания при МГБ СССР от 16 августа 1952 года о том, что мы трое (я, мама и папа) приговорены, как ближайшие родственники изменника родины, к пяти годам ссылки. Папа был арестован накануне, и ссылке подлежали только мы с мамой. Начали собирать вещи. В это время снова раздался звонок в дверь. Это была Роза, жена Самсона, которая пришла выяснить ситуацию у нас. Узнав от Нели, что нас с мамой выселяют, она с порога договорилась с Нелей о встрече через час на Главпочтамте, который находился на полпути о них и от нас. На встрече она передала от Самсона для нас две тысячи рублей, и это была существенная помощь на первое время ссылки, т.к. месячная зарплата папы в то время составляла 3200 рублей, а месячная зарплата инженера со стажем не дотягивала до половины этой величины. Мы свернули наши одеяла и постельное бельё в два тюка, поместив внутрь них необходимые носильные вещи (благо был опыт эвакуации). У меня не было головного убора, кроме велюровой шляпы, и старший группы разрешил мне в сопровождении его оперативника пройти в ближайший магазин и купить кепку. Отправляли нас с мамой в машине «чёрный ворон», и Неле разрешили сопровождать нас до тюрьмы.
Ворота Краснопресненской пересыльной тюрьмы закрылись за «чёрным вороном», оставив Нелю снаружи. Ясно было, что мы расставались надолго, возможно – навсегда.
Во дворе тюрьмы я обратил внимания на заключённого с лицом дегенерата (или убийцы, как я себе представлял по иллюстрациям к романам Диккенса), который в сопровождении охраника входил в здание тюрьмы. Когда нас с мамой развели по разным камерам, я оказался с ним в одной камере. Камера с двухэтажными деревянными нарами на одной стороне человек на десять-двенадцать. Я занял свободное место где-то посредине на верхних нарах.
Это была привилегированная по составу камера, т.к. в ней находились либо этапируемые в ссылку, либо лагерная администрация (начальники) из уголовников. Вскоре я выяснил, что на жаргоне уголовников их называли «суками», а о тех, кто перешёл в это качество, говорят – «ссучился». Прошло с тех пор более пятидесяти пяти лет, и в памяти не сохранились все подробности, но мне запомнились несколько типажей. «Дегенерат» (буду так его называть) входил в группу ссучившихся из трёх человек, видимо, из одного лагеря. Когда я входил в камеру, один из этих трёх драил пол камеры, как это делают моряки на военном судне. Позднее мне сказали, что он родной брат самого знаменитого в то время футболиста – центрального нападающего Григория Федотова.
Этот Федотов сам вызвался производить уборку в камере, т.к. он томился от безделья, а его руки требовали работы. Третий из этой группы мне сказал, что он служил в оккупационных войсках в Германии в чине капитана и был осуждён за то, что по пьянке перестрелял свиней у хозяйки, у которой был на постое. Он располагался справа от меня. С красивым лицом, фигурой молодого спортсмена и выправкой военного, он внушал мне симпатию. А слева от меня – серьёзный, неразговорчивый мужик лет сорока, из той же категории, но из другой группы. Внизу в углу на нарах, рядом с входной железной дверью располагался пожилой литовец, глава семьи, высылаемый за связь с «лесными братьями» – партизанами, боровшимися против советской власти в Прибалтике. Там же на нижних нарах располагался Федотов и где-то ещё внизу – «дегенерат». Камера наша была настоящим клоповником. В первую ночь они пикировали с потолка и не давали спать. Как новоприбывший, я прежде чем попал в камеру, прошёл санобработку. На второй день – снова душ, т.к. в нашей камере производилась дезинсекция, и на третий день – т.к. по графику это был банный день для нашей камеры. Таким образом, в первую ночь клопы хорошо отведали меня чистенького, а последующие две ночи мы были чистые и... без клопов.
Ещё утром я был на свободе, и встреча с таким человеком – это большая редкость для заключённых. Меня стали расспрашивать, что происходит на воле и за что меня посадили. Я охотно отвечал, рассказывал о последнем матче по волейболу между Израилем и СССР, который я видел. Вдруг я почувствовал лёгкий толчок в бок слева. Обернулся и увидел, что неразговорчивый мужик делает мне знак, приложив палец ко рту. Я понял и стал более осторожен в своих рассказах.
Где-то в середине моего трёхдневного пребывания в этой тюрьме, в нашей камере произошло чрезвычайное происшествие. В камеру вошёл надзиратель и стал орать на бывшего офицера, что он год назад держал всю тюрьму в страхе, что он бандит, а находится в камере с приличными людьми и он его немедленно переведёт в общую камеру. Что при этом началось в нашей камере, трудно передать! «Суки» сплотились и стали между собой шушукаться. Откуда-то появился нож (или заточка), который передали бывшему офицеру. Федотов стал барабанить в металлическую дверь, требуя вызвать начальника тюрьмы. В конце концов, дверь открылась и Федотова увели, а когда он вернулся – всё утихомирилось.
Позже мне рассказали, что бывший офицер год назад действительно был главарём уголовников в тюрьме, но в лагере он стал руководить работами, как представитель администрации лагеря (ссучился), и теперь перевод его к уголовникам – это верная смерть. Решение о его переводе в общую камеру было отменено. По секрету мне сказали, что подозревают в доносе «дегенерата».
1 сентября 1952 года рано утром меня и пожилого литовца из нашей камеры вызвали «на этап». Снова «черный ворон», но конвой – настоящее зверьё, садисты. Маму посадили в маленькую клетку, т.к. она была единственной женщиной в полностью набитой мужчинами машине. На протесты мамы, что ей там не хватает воздуха, что у неё высокое давление, ей плохо, они ответили грубыми ругательствами, что им важно довезти количество, а живые они или мёртвые – неважно. В крохотное окошко, через головы заключённых я увидел, что мы проезжаем по Новослободской мимо Вадковского переулка, на котором находился наш институт. Студенты шли на занятия. Это был первый день занятий в институте после летних каникул, и Неля впервые оказалась в институте без меня – жена репрессированного.
Нас высадили на каких-то отдалённых путях, где отдельно стоял столыпинский вагон. Погрузка шла сквозь строй этого звериного конвоя, как в самых страшных кинофильмах настоящего времени о том периоде. Не помню, были ли собаки, но конвойные были хуже собак. Нигде позже мы такого зверья не встречали.
Наш этап проходил через тюрьмы в Москве, Куйбышеве, Ташкенте и комендатуру в Джамбуле. Конечным пунктом был посёлок Чулак-Тау в тридцати километрах от Джамбула. Ничего этого мы не знали, пока не прибывали в соответствующий пункт.
Перемещение между городами осуществлялось в столыпинских вагонах, а из Джамбула в Чулак-Тау – в обычном пригородном поезде под конвоем оперативников из Джамбула. Отсеки – камеры для заключённых в столыпинском вагоне располагались на одной, глухой без окон, стороне и были отделены металлическими решётками от прохода, где находились конвойные. На той стороне вагона были нормальные окна, и через решётки во время пути я видел вечерами во встречных поездах, как при свете настольных ламп сидят люди за столиками в купейных и спальных вагонах.
Поеду ли я когда-нибудь в жизни таким образом?
При переезде из Москвы в Куйбышев в нашей тесной камере-купе, в числе восьми человек, разместилась семья того самого литовца, с которым я сидел в Краснопресненской пересыльной тюрьме. Его выселяли с женой и двумя дочками лет восемнадцати-двадцати. Они везли с собой бочонок засоленного мяса кабана, которого забили перед высылкой, и наряду с нашими двумя тюками и их вещами, всё это размещалось в нашем «купе». Девицы похохатывали на скабрезные шуточки конвойных и, пользуясь теснотой, старались как можно тесней прижаться ко мне.
 При переезде из Куйбышева в Ташкент мама настояла, чтобы я побрился. Мы тайком вытащили из нашего тюка безопасную бритву, и я стал украдкой бриться. Конвойный, молодой белобрысый деревенский парень, увидел это грубое нарушение режима, улыбнулся и отвернулся. Маме из-за её умения расположить к себе людей даже в этих условиях многое удавалось. Так, при поступлении в Московскую тюрьму она уговорила тюремщиков не стричь меня наголо.
Куйбышевская тюрьма отличалась мягкостью режима, но и некоторой безалаберностью.
Сразу по прибытии меня заставили снять ремень из брюк и, очевидно по ошибке, поместили в камеру с осуждёнными в своём большинстве по 58-й статье на двадцать пять лет лагерей строгого режима. О том, куда меня поместили, я узнал только со слов моих двух соседей по нарам. Это была большая камера, в которой в три ряда стояли двухэтажные нары с семьюдесятью двумя заключенными. Очевидно, меня приняли за «подсадную утку», т.к. никто из заключённых со мной не вступал в разговоры. На мой вопрос, сосед по нарам ответил, что осуждён на двадцать пять лет, но сидеть он будет ещё не более года: «Я отсидел два года, но если моего следователя не осудят, а меня не освободят через год, я покончу с жизнью». Второй сосед лаконично ответил, что осуждён по 58-й статье на двадцать пять лет.
Я был испуган тем, что оказался среди политических, осуждённых на такие большие сроки и тем самым как бы стал одним из них. Оглядываясь на окружение со своих нар, я обратил внимание на разношёрстность состава заключённых и их одежды. Одни были, видимо совершенно свеженькие, в новенькой полуспортивной одежде цвета хаки. От мамы, которая регулярно ходила узнавать о судьбе Владика, я слышал об арестах евреев из руководящего инженерного персонала в Москве на автозаводе и заводе «Динамо», об арестах в Ленинграде – очевидно это были люди оттуда.
Наряду с ними и людьми в арестантской одежде разной степени износа, были заключённые совершенно оборванные, а один был вообще почти без одежды. Он либо был сумасшедшим, либо симулировал. Переступал между лежавшими на верхних нарах в среднем ряду и что-то выкрикивал себе под нос.
Где-то через час меня вызвали оттуда, вернули ремень и перевели в небольшую камеру, человек на двадцать, где я находился два-три дня до очередного вызова на этап. В этой камере от молодых, хорошо физически тренированных «лесных братьев», я впервые услышал как вслух ругают Сталина. Здесь я познакомился с очень интересным человеком, с которым потом провёл девять месяцев в ссылке. Это был Юрий Михайлович Стадницкий, в прошлом – профессор, физик-электротехник. Он был старше меня лет на двадцать, человек очень доброжелательный, интеллигентный, прекрасный товарищ и собеседник. Ленинградец, переживший блокаду, он уже отсидел десять лет за неосторожное высказывание в письме другу о Сталине (или о превосходстве немецкой техники) и этапировался после этого на вечную ссылку. Мы расположились рядом на верхних деревянных нарах, выцарапали на них шахматную доску, вылепили из того, что называлось хлебом, шахматные фигурки, окрасив половину из них мелом, и проводили время в игре. Расстались в связи с тем, что меня вызвали на очередной этап, на этот раз очень продолжительный, в Ташкент.
Ташкентская пересыльная тюрьма была переполнена: одновременно с нами туда прибыл большой этап воров из Москвы из района стадиона «Динамо».
Пока мы толпились во дворе в ожидании размещения, ко мне пристроился солидный человек кавказской внешности. Оказалось, что это родной брат И.Ф.Тевосяна (заместителя Председателя Совета Министров СССРс 1949 по 1956 г.). Он рассказал мне, что был осуждён, т.к. у него нашли слиток золота. Но горе заключалось не в его осуждении, а в том, что его сын – зубной врач-протезист, желая ему помочь, показал на суде, что это было его золото. Теперь и он тоже будет осуждён. Этот Тевосян выбрал меня из толпы заключённых просто как родственную душу, чтобы излить своё горе. Не успел я выразить ему своё сочувствие, как меня вместе с этапом московских жуликов поместили в большую камеру. Там я разместился на нижних нарах рядом с юным воришкой. В этой камере я находился чуть больше часа, и все это время парнишка читал мне свои стихи. С самого начала, выяснив, что у меня есть небольшие карманные деньги, он настоял, чтобы я дал ему их на сохранение, т.к. иначе у меня их воры отберут. Когда меня вызвали для перевода в другую камеру, он отдал мне мой кошелёк в целости и сохранности.
Новая камера была меньше предыдущей, с двухэтажными нарами с двух сторон. Мне сразу бросилось в глаза, что на противоположной от входа стороне на верхних нарах играют в шахматы, причём и доска и фигуры настоящие, а не самодельные, как было в куйбышевской камере. Я, считавший себя уже достаточно опытным зэком, обрадовано воскликнул:
- О, здесь даже играют в настоящие шахматы!
Тут же меня осадил, как будто облил холодной водой, один из игравших – поджарый, хорошо одетый в костюм, человек лет тридцати:
- Ты что, Макаренко начитался?! Здесь тебе не коммуна, а тюрьма!
 Этот заключённый, которого мама, увидев при очередном этапе, приняла за профессора, был главой уголовников. В камере было несколько «шестёрок», которые беспрекословно ему подчинялись. Моё место было в середине верхних нар на противоположной от него стороне. Как только я занял это место, ко мне переместился поверху по его заданию молодой вор-узбек. Он своими длинными пальцами тщательно ощупал подплечники и подкладку моего пиджака – искал деньги или драгоценности. После безрезультатного ощупывания я был переведен «профессором» в его привилегированные собеседники. Он мне сообщил, что при аресте убил двух или трёх милиционеров, был осуждён на двадцать пять лет, сейчас его этапируют на пересуд, и ему светит «вышка». Угощал арбузом только меня (баланду он не ел, ему доставляли нормальные продукты, в том числе и арбуз). Очень заинтересовался моим пиджаком, предлагал обмен, его был ему маловат. На моё возражение, что я крупней, ответил, что я буду скоро на свободе и куплю там, что захочу. Меняться я не согласился и отказался разыграть пиджак в карты или в шахматы.
На следующий день в нашу камеру перевели вожака воров московского этапа. Встретились два волка очень непохожих один на другого. «Наш» – внешне утончённый, интеллигентного вида, московский – по виду типичный бандит, каким и был на самом деле. Очень скоро они нашли между собой общий язык и стали играть в карты, поглядывая на мой пиджак. Понимая, что пиджаком дело может не ограничиться, я стал перемещаться поближе к решётчатой двери, поближе к надзирателю. На моё счастье, в этот момент и «профессора» с его шестёрками, и меня вызвали на этап. В своих руках «профессор» нёс только шляпу, а его вещи и часть наших с мамой вещей, несли его подручные – «шестёрки». Этап через Джамбул в Чулак-Тау не оставил заметного следа в моей памяти. 17 сентября 1952 года вечером мы с мамой в сопровождении двух конвойных казахов прибыли из Джамбула в посёлок Чулак-Тау – пункт нашей ссылки.
 С момента нашего ареста в Москве прошло двадцать дней.
 
ССЫЛКА, АМНИСТИЯ И ВОЗВРАЩЕНИЕ

Н
очь мы с мамой провели на полу в прихожей комендатуры МГБ поселка, подложив под головы два своих тюка вещей. Утром пришел комендант, казах, говоривший на ломаном русском языке. Он зарегистрировал нас и сказал, что мы не имеем правa удаляться от поселка более, чем на пять километров, и должны будем раз в две недели отмечаться в комендатуре. После чего грубо выпроводил нас, сказав, что устройство на работу и съем жилья –­ это наше личное дело, он к этому отношения не имеет.
Чулак-Тау – это рабочий поселок у подножья горы Кара-Тау, на вершине которого располагался комбинат по производству фосфоритов. Поселок возник на базе казахского аула того же названия, сейчас это город Каратау. Не могу восстановить в памяти, какое количество домов было там в то время, но помню, что в основном это были одноэтажные глиняные мазанки, около десятка вновь построенных финских домиков и несколько домов для начальства. Почва глинистая, без какого-либо покрытия, поэтому во время дождей вся земля становилась месивом грязи. Основными работодателями в поселке были: сам комбинат и строительно-монтажное управление (СМУ). Контора СМУ располагалась в самом поселке, контора комбината – на его территории на горе Кара-Тау, и доставка туда работников из поселка осуществлялась на грузовых машинах. В поселке имелись поликлиника, столовая, почта, клуб и один магазин. На окраине поселка располагался очень живописный восточный базар.
Основным населением поселка были депортированные со своих мест народы: немцы с Поволжья, чеченцы с Кавказа, крымские татары и греки. Весьма существенную часть населения поселка составляли приговоренные к ссылке после отбытия лагерного срока политические заключенные и члены семей расстрелянных, так называемых, «врагов народа».
Но обо всем этом мы узнали позже, а пока мы с мамой вышли из комендатуры МГБ в никуда.
На голой, без зелени и застроек, площади перед комендатурой мы увидели одиноко стоящий продовольственный киоск. Перед киоском в небольшой очереди за хлебом стояла последней красивая женщина еврейского типа. Мама подошла к ней и заговорила на идиш. Та ответила по-русски, что она чеченка из Ленинграда, ее фамилия Курбатова, на идиш она не понимает ни слова, но готова оказать нам необходимую помощь. Она рассказала нам, что муж ее прошел всю войну, дослужился до звания полковника Советской Армии, и, несмотря на это, они были депортированы из Ленинграда, как и все чеченцы с Кавказа. При депортации мужа понизили в воинском звании до подполковника, и здесь он работает начальником монтажного цеха по строительству комбината фосфоритов.
Выслушав вкратце нашу историю, она рассказала нам, в каких жутких условиях проходила депортация чеченцев. Их набивали в вагоны, предназначенные для перевозки скота. Она рассказала, что, когда эшелон останавливался около селений в Казахстане, и все из вагонов сбегались к арыкам за водой, в арыках очень быстро становилось больше вшей, чем воды. Теснота, недостаток воды и еды, вшивость и болезни привели к тому, что более половины погибли в пути.
Я не уверен, что все это она рассказала при первой встрече, возможно, это было рассказано позже. Не исключаю того, что в этом рассказе было много преувеличений.
Пока мама говорила с Курбатовой, к нам подошел пожилой еврей невысокого роста, сказал, что его фамилия Модель, и предложил нам свою помощь для устройства в поселке. Он рассказал, что был членом партии большевиков с 1905 года, прошел царские тюрьмы, был не последним человеком после революции, но в 1937 году он был арестован, обвинен в троцкизме, отсидел десять лет, после чего отбывает здесь пожизненную ссылку. Сюда к нему из Москвы приехала жена-врач, которая устроилась работать в местной больнице. В Москве остался сын – ученый-полярник, но он прекратил с ними всяческую связь. Они приняли нас с нашими тюками в своей большой комнате, и наутро, помогли снять жилье.
Начались поиски работы. Очень скоро я понял, что наилучшим вариантом для меня было бы устроиться на работу на комбинат, где имелось небольшое конструкторское бюро по модернизации оборудования.
Комбинат фосфоритов был одной из важнейших строек последних пятилеток. Почти все оборудование на комбинате было импортное. Добыча руды из скальных пород осуществлялась открытым способом с помощью американских экскаваторов. Переработка руды в фосфоритное удобрение осуществлялась на прекрасном французском химическом оборудовании, но к тому времени фирменные фильтры были разворованы, и над комбинатом все время стоял вредный смог. Меня соглашались принять на работу конструктором, но кадровик-казах требовал предъявить справку об окончании  мною четырех курсов института.
Прошло три недели с момента нашего приезда сюда, и маму, в сопровождении сотрудника госбезопасности, неожиданно отправили на допрос в МГБ в Москву. Допрос был связан с арестом папы, хотели найти предлог для более длительного его заключения. Мама, как всегда, вела себя очень мужественно, отвергла все поклепы на папу, и ее, дней через десять, отправили тем же способом к месту нашей ссылки. С Нелей, встречавшей свекровь, ей фактически не дали поговорить.
Ниже я воспроизвожу фрагмент из воспоминаний мамы – Полины Фурман – об этой поездке, напечатанных в американской газете «Новое русское слово» 27 февраля 1982 года:
«Прибыв в ссылку, мы с сыном стали подыскивать себе работу. Но прошло всего три недели, и меня срочно вызвали в комендатуру поселка. В комендатуре я узнала, что в тот же день в сопровождении коменданта должна явиться в КГБ Джамбула, взяв с собой необходимые вещи.
На мой вопрос, зачем меня вызывают, комендант ответил, что ему это неизвестно. Я ушла от него в полной тревоге, не зная, что будет со мной и сыном. Расставание с сыном было очень тяжелым. Я отправлялась в неизвестность, а он оставался в полном одиночестве. Я сдерживала себя, не плакала, но отчаяние и тревога за сына были велики.
По прибытии в Джамбул меня поместили в ту же грязную "ожидалку", которую мы покинули недавно. Мне все это было непонятно. Я потребовала от охраны, чтобы меня немедленно повели к начальнику КГБ. В ответ: "Не приказано".
Тогда сдержанность меня покинула. Я подняла крик и вырвалась во двор. Два солдата-охранника не смогли меня удержать. Тогда кто-то третий прибежал, меня взяли и отвели к начальнику КГБ. Начальник КГБ вел себя сдержанно, а я была невменяема, требуя ответа:
— Что вы хотите со мной сделать? Куда везете? Что будет с моим сыном?
Крики мои длились долго, начальник старался меня убедить, что он не имеет права сказать мне, куда меня везут, но унять меня было невозможно.
— Я не заключенная, а ссыльная, и если вы не скажете, что хотите со мной сделать, я на ваших глазах размозжу себе голову об стену, — закричала я и ринулась к стене.
Он удержал меня, говоря: "Подождите минутку", позвонил и приказал вошедшему кого-то позвать. Через минуту вошел офицер, и начальник спросил его:
— Когда уходит поезд на Москву?
Тот ответил:
— В пять часов утра.
Офицер удалился, а начальник сказал мне:
— Успокойтесь!
Я ответила:
— Я не заключенная и не хочу находиться в заплеванной "ожидалке", я хочу ночевать у своих знакомых.
Он в ответ:
— А к пяти часам утра вы сумеете прийти?
Я ответила, что сумею.
— Идите, но оставьте адрес своих знакомых.
Времени прошло много, начало темнеть. У прохожих я узнала, где почта, и отправила сыну открытку, успокоив: что еду к отцу и скоро вернусь. Знакомых в Джамбуле у меня не было, но я знала адрес сына хозяйки, у которой мы жили в Чулак-Тау.
Добрые люди меня хорошо приняли, накормили, уложили спать, а в четыре часа утра хозяин отвел меня в КГБ.
Меня уже ждал офицер, и мы отправились на вокзал. Меня везли "спецсвязью". Мы ехали обычным вагоном пассажирского поезда. Офицер оказался внимательным и вежливым, что меня успокоило. Через пять суток мы прибыли в Москву. 
При выходе из вагона ко мне подошел человек в штатском и сказал: "Я из КГБ, поехали в гостиницу". Мы приехали в гостиницу "Киевская". Представитель КГБ, как оказалось, мой следователь Степанов, предупредил меня: "Никакого общения с родными и знакомыми, в противном случае будете отвечать и вы, и они". Меня привели в очень большой номер, где было много коек. Было воскресенье, вечерело, в номере не было ни души. Я сидела одна, и горькие думы осаждали меня. Особенно меня терзала мысль об оставшемся в Чулак-Тау сыне. Во время моих тяжелых раздумий вошла женщина с девочкой лет пяти в сопровождении мужчины. Он пару минут поговорил с женой и вышел. Женщина поздоровалась со мной, а я дала девочке несколько яблок, которые купила в пути на одной из станций в Казахстане.
Ребенок вскоре уснул, и женщина подошла к моей койке. Она начала со мной говорить и вдруг горько заплакала. Рассказала, что ее дочь перенесла тяжелое воспаление легких, в результате чего заболела туберкулезом. Ее успешно лечат, и наступило улучшение, но она сама была настолько потрясена болезнью ребенка, что заболела тяжелой депрессией. Сейчас она с мужем и ребенком едет к родителям мужа, которые живут под Киевом, на две-три недели. Сами они из Одессы. Желая утешить ее, я сказала, что бывают более тяжелые испытания в жизни, и поведала ей свое горе.
Мой рассказ произвел на нее сильное впечатление, она перестала плакать и спросила, чем она может мне помочь. Она мне рассказала, что отец ее был в 1937 году расстрелян КГБ, а мать от горя заболела и умерла. Она и ее сестра воспитывались у бабушки. Искренность и доброта этой женщины были настолько очевидны, что я решила пойти на большой риск.
В Одессе жили два моих брата с семьями. Они не знали о трагедии моей семьи. Я попросила эту женщину передать мою записку семье одного из братьев. Адрес и фамилию я не могла писать, это было опасно, надо было запомнить.
В записке я просила, чтобы они связались с моим сыном, который оставался в одиночестве и неизвестности, ведь я не знаю, что со мной будет дальше. Эта благородная женщина, возвратясь в Одессу, выполнила мое поручение. Старший брат был в ужасе. Он думал, что эта женщина — провокатор и специально подослана. Жена второго брата поняла из моей записки, что все сказанное женщиной — правда, и немедленно связалась с сыном.
На следующее утро офицер повез меня на Лубянку, там нас встретил Степанов, который предложил сопровождавшему меня офицеру погулять по Москве и располагать своим временем. Меня он повез лифтом наверх для допроса и ввел в комнату, где за одним из столов сидел некий человек. Меня Степанов посадил в угол комнаты и сказал, чтобы без его разрешения я не вставала (окна комнаты, где происходил допрос, находились против жилого дома). Допрос велся целый день до глубокой ночи. Есть мне не давали. Туалетом разрешали пользоваться очень редко, говорили: "Ничего, потерпите". Следователь начал допрос с того, что сказал:
— Нам известно, что вы националистка, сионистка, троцкистка. Ваш муж Леонид Фурман уже сознался, что был диверсантом и всю жизнь боролся с советской властью. Занимался вредительством, шпионажем и, будучи сионистом, в таком же духе воспитывал сына Владилена.
Я ему ответила, что мой муж в двадцать девять лет руководил кафедрой экономики сельского хозяйства в Херсоне в институте имени Цюрупы. Когда во время ареста два подполковника КГБ производили у них обыск, один другому сказал: "Не рассматривай эту рукопись, работы Фурмана по экономике опубликованы". Какой же мой муж диверсант и вредитель?
Степанов меня перебил:
— Вот тогда в Херсоне и нужно было арестовать вашего мужа и вас.
На одном из допросов Степанов поднес к моему лицу какой-то документ со словами:
— Вы подпись вашего мужа знаете? Так вот полюбуйтесь, он сознался, что всю жизнь боролся с советской властью и занимался диверсиями.
Я краем глаза увидела подпись мужа, но решила, что это подделка, и ответила Степанову:
— Не желаю смотреть. Если вы допросами довели его до безумия, то это дело ваше. 
Ругательствам и оскорблениям Степанова не было конца. Однажды во время допроса внезапно открылась дверь и вошли пять человек. Степанов сказал им:
— Полюбуйтесь на эту сионистку, националистку, троцкистку. Эта нахалка ни в чем не признается, ничего не подписывает.
Тогда один из пяти, среднего роста, молодой, жгучий брюнет со страшными, безумными глазами, крикнул мне:
— Встать!
Я встала. Он начал кричать и махать кулаками у моего лица. В углах его губ пенилась слюна, и крича, он брызгал на меня слюной. Я оцепенела и ждала, что он меня ударит. От его безумного вида я одеревенела и только думала, как бы мне выдержать и не упасть. Слов я его так и не разобрала. Я старалась увернуться от брызг его слюны. Он был мне очень противен.
Все остальные молчали и стояли, как статисты на сцене. Вся эта чудовищная инсценировка продолжалась минут десять, затем все пятеро как по команде вышли.
После этого ко мне обратился Степанов:
— Теперь, надеюсь, вы будете говорить!
Я ответила:
— Смотря что, и при условии, что этот брызгающий слюной человек не будет здесь.
— Как вы смеете! Этот майор — мой начальник.
Я ему в ответ: 
— Тем хуже для вас.
— Послушайте, я допускаю, что вы не знали об антисоветской деятельности вашего мужа, я ведь показывал вам подпись вашего мужа, что он во всем сознался. Вот от вас и требуется, чтобы вы подписали, что об этой его деятельности вы ничего не знали.
— Никогда не подпишу этой лжи! Я с моим мужем с семнадцатилетнего возраста вместе, и все что он делал, я знала и делила с ним.
Прошел еще день и во время допроса вошел пожилой человек с оспинами на лице. Он обратился ко мне очень вежливо:
— Здравствуйте! Я прокурор. Что с вами, почему у вас такое отечное лицо? Вы нездоровы?
Я ему ответила:
— Мой вид является результатом милых бесед с вашим следователем.
Он сочувственно покачал головой и сказал:
— Допрос дело сложное. Могут возникать всякие недоразумения со следователем. В ваших интересах скорее закончить следствие. Помогите органам скорее закончить, и вы тогда получите свидание с вашим мужем и сыном Владиленом.
И после этого вышел. На фоне непрерывных надругательств и угроз приход прокурора мне показался чудом. Я мгновенно воспряла духом и сказала Степанову:
— Как ваше высшее начальство со мной хорошо говорит, а вы бранитесь и хотите заставить меня лгать, я ведь не заключенная, а ссыльная. 
Степанов в ответ расхохотался и сказал:
— Мы вам выносили постановление о ссылке, мы же его и отменим, и вы сгниете у нас в тюрьме.
На одном из последующих допросов Степанов мне предъявил новое обвинение: вместе с мужем мы якобы бывали на даче бывшего председателя ВЦИК Украины Петровского. Г. И. Петровский тогда был в опале. Это ложное обвинение я также отвергла, так как и я, и мой муж видели Петровского только на портретах на страницах газет. Степанов сказал мне:
— Вы все врете, вы все отрицаете, вы, может быть, скажете, что вы и ваш муж не знали врага народа Старого Григория Ивановича?!
— Мы хорошо знали Григория Ивановича Старого, но не как врага народа, а как председателя ЦИК Молдавии и очень гордились этим знакомством. Старый — бывший рабочий, столяр-самородок, талантливый человек. Он пользовался любовью народа Молдавии.
Здесь меня Степанов прервал:
— Замолчите, у вас все враги народа хорошие люди.
На следующий день Степанов сказал мне:
— Органы имеют достаточно данных о вашей активной троцкистской деятельности в Херсоне. Расскажите о ней подробно.
На это обвинение я ему ответила:
— На протяжении всего следствия вы уже много раз обвиняли меня в троцкизме. Покажите мне хотя бы один протокол собрания, где я бы выступала как троцкистка. У вас не может быть таких данных. Ваше обвинение ложно.
Степанову на это нечего было ответить, и он перешел к обвинению меня в шовинизме и национализме. Я ему сказала:
— Мой старший сын Александр в первый же день объявления войны, когда ему было только семнадцать лет, добровольно вступил в Красную Армию, защищал Москву и в 1942 году погиб в битве с фашистами под Сталинградом. Где же основание для обвинения меня, его матери, в национализме и шовинизме?
На это я услышала дикий ответ Степанова:
— Вы вашему сыну Александру купили медаль "За оборону Сталинграда" и орден "Красной Звезды" в Ташкенте.
Тут мое материнское сердце не выдержало. Я вскочила и крикнула:
— Боже! Какие же вы фашисты! Наш сын отдал жизнь за Родину, а вы издеваетесь над его матерью и отцом!
Степанов силой посадил меня на стул, подал стакан с водой и сказал:
— Пейте свои капельки.
Я ему в ответ:
— И буду пить, и буду жить.
На следующий день Степанов объявил мне, что я с офицером, сопровождавшим меня, возвращаюсь в ссылку.
На мой вопрос о свидании с мужем и сыном Владиленом Степанов ответил:
— Вам не видать их как своих ушей. Вы не подписали требуемых протоколов.
Я еще не знала, что наш младший сын Владилен был расстрелян 26 марта 1952 года».
 
Спустя два месяца после возвращения мамы в ссылку, мы узнали, что папа был осужден на десять лет лагерей за то, что до революции занимался сионистской деятельностью.
Отчаявшись в попытке устройства на работу на комбинате, я обратился по этому поводу в Строительное управление, и был принят на должность товароведа в отдел снабжения. Мы с мамой были рады и этому: у нас появился хоть какой-то источник доходов.
Строительное управление (СМУ) включало в себя: монтажный цех, цех жилищного строительства, лесопилку со столярным отделением, кирпичный завод и контору с администрацией и всеми службами. Работали в управлении все ссыльные, и только несколько вольнонаемных: начальник строительства, главный инженер, главный механик, начальник снабжения и казах-кадровик.
Монтажный цех строил помещения и монтировал все оборудование комбината. Его возглавлял чеченец Курбатов, муж той женщины, которую мама первой встретила в поселке и приняла за еврейку. Начальником цеха жилищного строительства был грек, мастером у него – татарка, главным бухгалтером управления – немец, секретаршей начальника управления – немка.
Примерно через месяц после начала моей работы в СМУ, главный механик – русский, пьяница, но прекрасный специалист, ушел в очередной двухнедельный запой. На этот раз начальник управления не стерпел и уволил его. Мне предложили сесть в конторе на его место и перевели на должность мастера монтажного цеха. Я постепенно стал вникать в объем работы главного механика и выполнять его обязанности. Я подчинялся напрямую только начальнику управления Нарбутовскому. Это был прекрасный руководитель и человек, очень ценный работник министерства, которого перебрасывали с одной важной стройки на другую (по мере завершения предыдущей). О важности стройки и его заслугах свидетельствует тот факт, что, незадолго до нашего освобождения, он был награжден за строительство этого комбината высшим орденом Советского Союза – орденом Ленина.
Несмотря на высокую квалификацию мамы как специалиста, ей на работу не удалось устроиться, т.к. существовало негласное указание, что работать должен только один из семьи. Сильный характер мамы, ее ум и гостеприимство привлекали к нам людей. Круг наших знакомств расширялся, и наше жилье постепенно превратилось в место общения с интересными людьми.
По роду своей новой работы я стал общаться с руководителем сантехнических работ Виктором Яструбинским – русским парнем, который был направлен на комбинат молодым специалистом по распределению после окончания техникума в Курске. Вскоре мы стали с ним друзьями. Мамины знакомые женщины предостерегали ее от этой моей дружбы, т.к. Виктор от безделья часто выпивал. Но, оказалось, что мое влияние на него было сильнее, и он практически перестал пить, став завсегдатаем в нашем доме. Еще при первом знакомстве он рассказал мне, что при распределении мест работы в техникуме по пьянке выбрал это место как самое дальнее. Мы с ним часто поднимались пешком на территорию комбината, где находилась наша механическая мастерская. По дороге много беседовали, и он мне позднее рассказал, что его отец – секретарь райкома партии – был арестован, о нем ничего не известно. Мать вышла замуж за его заместителя, который стал вместо него секретарем райкома, и своего отчима Виктор терпеть не мог. Так стала понятна действительная история с его распределением.
Возвращаясь с работы в один из первых дней, я в центре поселка встретился с профессором-физиком Юрием Михайловичем Стадницким, с которым играл в шахматы фигурами из хлеба в Куйбышевской пересыльной тюрьме. Он был этапирован в Чулак-Тау на пожизненную ссылку и уже отработал месяц заместителем главного энергетика комбината. Меня поразило, что первую зарплату он потратил на покупку казахского букваря и охотничьего ружья, оставаясь все еще в лагерной одежде, в которой я видел его в тюрьме. Несмотря на разницу в возрасте мы были с ним друзьями все время ссылки.
Очень часто бывал в нашем доме Ика Коцин, фельдшер по образованию, занимавший должность промышленного врача. В семнадцатилетнем возрасте он, молодой сионист, приехал из Палестины к родителям в Ригу с коротким визитом, но в это время в Прибалтику вошли советские войска. Он провел десять лет в лагерях «за сионизм» и отбывал пожизненную ссылку в Чулак-Тау. Ика пытался содействовать маме в устройстве на работу, но, в то же время, боялся конкуренции. К моменту нашего знакомства он был женат на бывшей воровке, покрытой татуировкой, и у них был годовалый ребенок. С ней мы не общались, а он был другом нашей семьи, очень нам сочувствовал, снабжал нас художественной литературой из своей большой библиотеки.
Пожилая работница газетного киоска около почты относилась ко мне с большой симпатией и оставляла для меня дефицитные печатные издания. Она рассказала мне, что в начале тридцатых годов издали ее книгу о детских годах одного из героев гражданской войны (кажется – Блюхера). После того, как ее герой был объявлен врагом народа и расстрелян, ее осудили на десять лет лагерей, и теперь она отбывает пожизненную ссылку. Как-то покупая газету у нее, я увидел еврейского парня в рабочей одежде, который тоже хотел купить газету. Она в грубой форме отказалась ему продавать, утверждая, что ему нужна газета только для курева. Увидев выражение моего лица, она все-таки продала ему газету. Мы познакомились. Толя Мельник был выслан на пять лет вместе с родителями из Ленинграда за то, что его старший брат-политработник, закончив войну полковником в Берлине, перешел через границу к американцам. Толя был моего возраста, по профессии – шофер. Он работал персональным шофером на джипе и возил директора комбината. Его отец работал заведующим единственным промтоварным магазином в поселке. Вместе с ним и его родителями (или отдельно) приехала миловидная простушка, молодая жена Толи.
В комнате конторы, где я сидел, работали еще два ссыльных еврея – родные братья Мейльманы, оба москвичи. Они были старше меня лет на пятнадцать-двадцать лет.
Старший – Александр Николаевич – очень скромный, малоразговорчивый человек, сильно хромал, т.к. на войне был ранен в ногу. У нас он работал нормировщиком в единственном числе, и был очень ценным сотрудником. Он внедрил у нас на стройке бригадный подряд.
Младший – Леонид Николаевич – был ему полной противоположностью. До высылки он работал начальником планового отдела в каком-то издательстве. Болтун, он стал причиной их с братом высылки, т.к. где-то похвастался, что он родной племянник Троцкого. Он работал плановиком и, в отличие от брата, никакой ценности как работник не представлял. Но моя мама была покорена его эрудицией и общительностью, и он стал часто бывать у нас в хибаре, нахваливая мамины угощения.
В январе 1953 года в нашей конторе появился новый работник – молодая, симпатичная женщина Рада Михайловна Полоз. Общение с ней было очень приятно, и она хорошо вписалась в нашу мужскую компанию. Она была старше меня на четыре года. Ее родители были революционерами-большевиками. Мать – русская, отец – украинец, они были арестованы в Москве в самом начале тридцатых годов, и погибли в лагерях. Раду растила бабушка. В 1942 году Рада добровольцем ушла в армию, стала медсестрой в санитарном поезде, вывозившем с фронта раненых. В 1948 году Рада, будучи студенткой четвертого курса Московского высшего технического училища (МВТУ), была арестована и осуждена на пять лет ссылки, как дочь «врагов народа». В Джамбуле, где она отбывала ссылку, она вышла замуж за своего сослуживца – высокоинтеллигентного немца-спецпереселенца. Когда он умер от опухоли мозга, она добилась разрешения переезда к его родне в Чулак.
У нас сложилась устойчивая компания: Юрий Михайлович, я и Виктор, иногда присоединялась Рада. Нашей компании очень полезен был Толя с его начальственным джипом. За редким исключением, джип по воскресениям находился в его полном распоряжении, и мы несколько раз ранней весной выезжали на нем на природу в предгорья Тянь-Шаня. Сочная весенняя зелень, разноцветные полевые цветы, тут и там вспыхивают огнями красные маки – красота потрясающая!
Мне было двадцать пять лет, таких молодых и свеженьких ссыльных в поселке практически не было, ведь все дети расстрелянных «врагов народа» были высланы еще в 1948 году. Естественно, я вызывал интерес у молодых девушек, и сам присматривался к ним. В первые же дни моей работы, я обратил внимание на сестер Косиор, племянниц руководителя Украины (Генерального секретаря ЦК) с 1928 по 1938 годы – Станислава Косиора. Теперь на Украине его объявили главным организатором голодомора. И он, и его брат – отец сестер, были расстреляны, как «враги народа» еще в конце тридцатых годов. Сестры были в ссылке вместе с матерью, старшая была с грудным ребенком. Младшая из сестер – высокая, с умным лицом, посматривала на меня с явным интересом. Я тоже обратил на нее внимание, но весь мой интерес испарился на следующий день, когда я случайно услышал, как она на вопрос кого-то о том, кто я такой, пренебрежительно ответила: «Да это просто новый снабженец».
В первые же дни начала моей работы в конторе, ко мне обратилась молоденькая миловидная чеченка с просьбой помочь ей в математике. Она работала здесь же в бухгалтерии и одновременно училась в десятом классе. Я с удовольствием согласился, и мы стали заниматься с ней после работы. Но после двух или трех занятий, мне кто-то из чеченцев разъяснил, что по их обычаям, оставаясь наедине с молодой девушкой, я должен буду на ней жениться. Т.к. я не собирался обзаводиться второй женой, занятия прекратились.
В нашу хибару периодически заходил Модель, тот самый, который нас встретил и приютил в первый день нашего прибытия в поселок. Он свободно распоряжался своим временем, т.к. работал страховым агентом в поселке и не зависел ни от какого начальства. Он рассказал мне, что несколько лет назад выиграл легковую машину по денежно-вещевой лотерее. Не стал получать машину, т.к. понимал, что ею будут пользоваться, в основном, уговаривающие его работники комендатуры, а не он. Получив денежную компенсацию, он положил ее на сберегательную книжку.
Мама относилась к нему с большим почтением, а у меня он вызывал чувство некоторой брезгливости. И дело не в том, что он каждому не стеснялся рассказывать интимные подробности о своей болезни – незаживающая язва в заднем проходе. Он считал нужным докладывать соответствующим инстанциям обо всех нарушениях, допускавшихся администрациями комбината и строительного управления. Этих доносов начальство побаивалось, поэтому, когда он обратился с письменной просьбой о получении угля для отопления своей квартиры, Нарбутовский тут же наложил резолюцию: «Отпустить на льготных условиях, как работнику СМУ».
Из разговора с ним у меня сложилось впечатление, что в двадцатые годы он работал в ЧК и «хорошо давил этих гадов». Может быть, он говорил не о ЧК, а о другом репрессивном органе партии большевиков.
Заметными фигурами в поселке были две сестры-армянки из Москвы, высланные как дети «врага народа». Они уже несколько лет работали на комбинате, успели получить квартирки во вновь построенном финском домике и активно участвовали в драматических постановках поселкового клуба. Они тоже были детьми расстрелянных революционеров. Одна из них, Наташа, была до ссылки секретарем комсомольской организации на младших курсах МВТУ. Встречаясь случайно с ней в поселке, я не мог не обратить на нее внимания, настолько у нее было умное и красивое лицо, но знаком с ней я не был.
Я очень тосковал по Неле, но за время этапа в ссылку и особенно в Чулаке, я понял, что шансов воссоединиться, у нас практически нет. Ведь в лучшем случае, если не продлят нам время ссылки, через пять лет я буду иметь право жить и работать только за пределами Москвы на расстоянии не менее ста одного километра. Среди наших многочисленных знакомых только к Моделю приехала в ссылку жена, но они были вместе с дореволюционных времен, у них был сын и внуки, а мы с Нелей были женаты всего год и три месяца. Представить себе, что Неля покинет семью родителей, и поселится со мной в какой-нибудь дыре, было невозможно.
Мою тоску по Неле не могли не заметить мои новые друзья, и они всячески стремились меня утешить. Ика Коцин подарил мне книгу фронтовых стихов Константина Симонова – «С тобой и без тебя». Стихи были созвучны моему настроению, и я их, почти все, выучил наизусть. Книга сопровождалась трогательной надписью: – «Марику! На память о днях «без тебя».
Во время ссылки при мне всегда была, подаренная Нелей ее фотография, сделанная в ателье в 1950 году. Юрий Михайлович, у которого жена оформила развод с ним сразу же после его ареста в начале сороковых годов, рассматривая фотографию Нели, сказал, что «такая никогда не изменит».
Виктор, по-своему, решил меня утешить. Он узнал, что вышеупомянутая Наташа хорошо играет в шахматы, и договорился с ней, что приведет меня к ней домой сыграть несколько партий. Первое знакомство состоялось, Вскоре, я от знакомых узнал, что во время нашей игры, по поселку метался разъяренный главарь местной шпаны. Оказалось, что он был другом Наташи или претендентом на эту дружбу. Но он, видимо, был ею уже хорошо приручен, и никаких неприятных последствий для меня этот визит не имел.
Обстановка в поселке была спокойная. Иногда, до нас доходили слухи, что где-то на окраине, очевидно в прилегающих аулах, где жили наши рабочие, происходили драки с поножовщиной между чеченцами и греками. Обычно это бывало по воскресным или праздничным дням. Пили много, пили и молодые чеченцы, хотя религия им это запрещала. На примере наших молодых соседей: русского из раскулаченной семьи и немца из семьи депортированных с Поволжья, я наблюдал разницу в ментальности. Оба работали шоферами на грузовых машинах, оба после работы сильно напивались, но русский дома добавлял и заваливался спать, а немец начинал в специальной деревянной форме лепить кирпичи и сушить их на солнце. Через пару месяцев он сложил из них для своей молодой семьи очень аккуратный домик.
Я не припоминаю, чтобы мне приходилось отмечаться в комендатуре. Может быть, за меня это делала мама. Если отвлечься от тоски по Неле, то моя жизнь в Чулаке была вполне налажена. У меня были хорошие взаимоотношения с начальником стройки, была неплохая работа, с перспективой стать главным механиком управления, и надежда получить ведомственное жилье в строящихся финских домиках. У меня были друзья и интересное окружение, а дома меня всегда ждала мама с вкусной едой.
Неле в Москве было значительно хуже. Там в это время был разгул антисемитизма, связанный со сфабрикованным «делом врачей – убийц в белых халатах», а деканом нашего факультета стал профессор Мещерин – сталинист и антисемит. На этом фоне начались мучения Нели по добыванию справки для меня об окончании четырех курсов института. Ей никто не отказывал, но и не давали под разными предлогами. Она так и не смогла ее получить. Неля вспоминала, как стояла под лестницей в институте и плакала от беспомощности. В институте вокруг нее образовался вакуум. Как-то, после посещения Толи с Гетой, при выходе из их квартиры поздним вечером, Сева ее спросил: «Тебе куда? Туда! А мне – в другую сторону». И это тот Сева, который был нашим другом и совсем недавно мечтал о Неле!
За весь период нашей ссылки Неля ни разу не ночевала в оставленной нам семнадцатиметровой комнате, хотя каждый день приходила туда проведать жилье и отнести книги в букинистический магазин. В ноябре или декабре месяце, при очередном посещении квартиры, она увидела взломанную входную дверь. Войдя внутрь, она узнала, что с двери большой тридцатишестиметровой комнаты сорвана печать, в квартиру вселилась семья супругов, работников МГБ низкого ранга, с матерью жены. Это произошло, как только папе был вынесен приговор: десять лет лагерей. Позднее эта женщина рассказала Неле, что ее сестра вселилась в квартиру детского писателя Льва Квитко.
Обстановка дома у родителей Нели (где теперь жила и Неля) была очень напряженная. Работа отца в Министерстве госконтроля находилась под большой угрозой, т.к. муж дочери – политически репрессированный. Отец был уже очень болен. Возможности устройства на другую работу у него не было, а вся семья с мамой и двумя братьями семи и тринадцати лет существовала только на его зарплату.
Неля спросила отца напрямую: «Тебе будет лучше, если я разведусь?». Получив от него подтверждение, она подала заявление и дала объявление в газете, в соответствии с существовавшим порядком. Объявление прочитала очень противная и завистливая студентка из параллельной группы и тут же сообщила об этом всем на курсе.
В январе 1953 года в институте государственная комиссия производила распределение молодых специалистов. Неле предложили поехать работать на завод по производству напильников в Киржач – маленький городок в глубине московской области. Добираться туда из Москвы можно было только на двух электропоездах, девяносто километров – в одном направлении и пятьдесят километров – в перпендикулярном. Более унизительное распределение для студентки-отличницы трудно было себе представить. Дома Неля сказала отцу, что у нее нет сил с ними бороться и она подпишет согласие.
Зная, что Неля подала на развод, Наум, который ухаживал за ней на первом курсе, предложил ехать с ним по распределению в город Новозыбков, но получил от нее отказ.
Спасти нашу молодую семью могло только чудо, и оно произошло:
5 марта умер Сталин. 27 марта 1953 года была объявлена амнистия.
Когда он умер, я еще был слеп и глуп, не допуская, что сам Сталин является виновником беззакония, творящегося в стране. Мне казалось, что он, вождь и учитель, просто не знает обо всех ужасах, которые творит Берия за его спиной. Я выгнал кинорежиссера Хависа, когда он прибежал к маме с возгласом: «Наконец-то этот бандит сдох!». Но прошло еще три дня, Сталина похоронили, и упоминание о нем полностью исчезло из газет. Я стал понимать, что похоронили не вождя и учителя, а очередного диктатора. Что не я, а Хавис и «лесные братья» в куйбышевской пересыльной тюрьме, были правы, награждая его ругательными эпитетами, а я был обманутым советским воспитанием простаком. Указ об амнистии укрепил меня во мнении, что именно Сталин был виновником всех наших бед.
Амнистия коснулась в нашем поселке всех политических, как отбывавших пожизненную ссылку после лагерей, так и ближайших родственников расстрелянных «врагов народа», осужденных на пять лет ссылки. Это практически был почти весь рядовой инженерный и административный состав комбината и стройуправления. А сколько таких поселков было по стране!
Попали под амнистию и вернулись в Москву из лагерей и все родные расстрелянного вместе с моим братом Бориса Слуцкого: мать, сестра и дядя – артист МХАТа.
Миф, что по указу об амнистии освободились только уголовники, – это ложь.
В самом конце марта я получил от Нели письмо с просьбой письменно сообщить о своем согласии на развод. Это для меня было шоком, но уже вышел указ об амнистии, и я был уверен, что все удастся исправить. Я ответил Неле, что сам буду присутствовать на суде.
Тридцатого марта мы с мамой получили из комендатуры МГБ справки об амнистии со снятием судимости.
Тридцать первого мая мы, с группой наших друзей – бывших ссыльных – в плацкартном вагоне обычного поезда прибыли в Москву. Нас встречала Неля и мои два друга: Толя Лейн и Сева Брук. По дороге на такси к нам домой, Сева сообщил нам трагическую весть о гибели его мамы. Она после работы пошла прощаться со Сталиным и на Трубной площади, в числе многих других, была раздавлена и затоптана толпой. Неля тоже шла в колонне института, но их не пустили к спуску на Трубную площадь, и они, простояв на холоде часы, вернулись домой.
Моя первая разлука с Нелей продолжалась девять месяцев и три дня.