Судьба Натальи Костенко

Судьба Натальи Костенко

Костенко Н. Судьба Натальи Костенко / запись Л. И. Богораз // Память: Ист. сб. - Вып. 4. - Париж: YMCA-Press, 1981. - С. 402-412.

- 402 -

СУДЬБА НАТАЛЬИ КОСТЕНКО

Запись Л.Богораз

Наталья Костенко была арестована в 1946 г. у себя на родине — на Западной Украине, в одном из местечек Ровенской области. Как тысячи ее земляков, она вместе с отцом участвовала в партизанском движении сначала против немцев, а потом против "русских", "советских". "Мы уже понимали безнадежность нашей борьбы, где ж нам было устоять против России, населению небольшого края — против целой армии? - говорит она. — Но нам некуда было деваться, нас уничтожали беспощадно, под корень; кто выходил из лесов, чтобы сдаться, тех забирали всех, всех, и женщин, и малолетних, и не глядели, сражался ты с винтовкой или был фельдшером, или поваром. Кормил оуновцев, лечил оуновцев — в тюрьму, в тюрьму, в Заполярье, в Сибирь!.." Отец Натальи погиб, нарвавшись на засаду, и она все же вернулась домой. Ее арестовали, отправили во Львовскую тюрьму — "нас там были тысячи!" — судили военным трибуналом и, как и многим рядовым участникам национально-освободительного движения, дали 10 лет лагерей "за измену Родине" (ст. 52-1 УК УССР). "Я своей родине не изменяла, моя родина — Западная Украина. Я советскую власть до войны меньше двух лет видела; но и то узнала, когда нас в колхоз позагоняли, и мы все жебраками сделались. Домой из училища приедешь (я тогда в городе в училище училась) — не то, что с собой взять, а и там есть нечего... У меня и советского паспорта никогда не было", — говорит Наталья.

Ей тогда было 24 года, и она была на восьмом месяце беременности. После суда ее вместе с другими "мамками" и беременными отправили в тюрьму при львовском Доме ребенка. Далее — рассказ самой Натальи.

- 403 -

— Здесь, при Доме ребенка, было, можно сказать, хорошо, со следственной тюрьмой не сравнить. Там скученность, грязь, голод. Кормили нас щами из крапивы и тухлой рыбой — а я беременная, меня тошнит, меня рвет не только от ее вкуса, от одного вида. Хорошо, подруги делились со мной передачами. Многим родные передавали передачи, особенно местным, львовским. А мне носить некому. Бабушка старенькая, одну передачу принесла, пока меня во Львов еще не отправили. Сестра, как меня арестовали, даже знать о себе не давала ни в тюрьму, ни потом в лагерь — боялась. Но самое для меня обидное было то, что и муж от меня отказался: ни письма, ни передачи. Так случилось, что к приходу русских его не было на Украине, и поэтому, только поэтому он не был в рядах УПА¹. В общем, это было для большинства делом случая. Конечно, само наше движение можно назвать народным: никто у нас не хотел советской власти, кроме нескольких советских активистов. Но кто ушел в леса, а кто дома остался — это уже могло быть случайно. Не все же десятки тысяч повстанцев были активными борцами: кто ушел вместе с братом, с отцом — вот как я, например, какой там из меня сознательный борец тогда был. А многие ушли потому, что боялись кары за своих близких, находившихся в УПА, -и ведь не зря боялись. Да, а в лагеря-то потом отправили всех, не разбираясь, отчего да почему... И, конечно, кто остался, так большинство не из-за того, что любили советскую власть. Просто так им привелось. Мой муж вернулся на Украину, когда безнадежность повстанческого движения была уже очевидна, когда и сами повстанцы сложили бы оружие, если бы их всех не ждала жестокая кара. Вот он и уцелел, его не тронули, и он, видно, боялся, что если будет ходить ко мне в тюрьму, так и его возьмут. Могло быть и так. Но ведь я носила его ребенка; и когда мы с ним в церкви венчались, так там обещают не покинуть друг друга ни в болезни, ни в несчастье. И он обещал, а покинул... Сын родился — он и то ничего мне не передал, даже для ребенка.

Так. вот, в Доме ребенка было хорошо. Начальница, Анна Павловна, была очень хорошая женщина, сочувствовала нам в нашей беде. На работу из тюрьмы нас не гоняли, делать надо было только то, что около детей. И кормили не так, как в следственной тюрьме, даже и молоко давали. Мы могли гулять с детьми во дворе, обнесенном не очень высоким забором. Нас, "мамок", было там человек 500, все, как и я, "партизанки" (а по-советски — "бандитки", "фашистки"). Меня взяли работать на кухню. Когда родился мой

¹ УПА - Украинская Повстанческая Армия

- 404 -

Игорек, еще до Дома ребенка, я написала бабушке, чтобы она узнала, не возьмет ли ребенка свекровь. И вот больше чем через полгода как-то работаю я на кухне, приходит надзирательница:

— Иди, Наталка, там твой муж за ребенком приехал, документы как раз оформляет. А тебе передачу привез, иди, получи.

— Как за ребенком?! Я ему не отдам!

— Да ребенок уже у него, за вахтой...

Я кинулась туда:

— Верните мне ребенка, я не согласна отдать! Мы с сыном ему не нужны, он от нас отказался!

К этому времени мне мои землячки, кому из дому писали, пересказали, что мой муж ходит к моей подружке Гале и что они собираются жениться — регистрироваться в загсе по советским законам. Я его очень любила, и так мне обидно было, так обидно.

Схватила я мешок с передачей и кинула через всю эту комнату.

— Ничего мне от него не надо, а ребенка не отдам!

Меня и надзирательницы успокаивали, и Анна Павловна уговаривала. Анна Павловна шепчет мне:

— Что ты делаешь, вас же всех, и с детьми, на днях возьмут на этап. Отдай ребенка, чем мучить его.

Но я не отдала. Наверное, это была ошибка. Буквально через несколько дней нас действительно взяли на этап.

И еще один случай у меня был избавить сына от его несчастной судьбы. В Доме ребенка работала вольная медсестра, Гертруда, полька. Она и просила меня, и уговаривала:

— Отдай мне Игоречка, Наталка. Я скоро в Польшу поеду, возьму его с собой, он у нас человеком вырастет.

Вот уже нас в теплушки заталкивают, а она руки протягивает:

— Ну, оставь ребенка!

Но я не могла. Конечно, все вокруг, даже и наши родные, смотрели на нас, как на уже погибших, как будто мы уже на том свете. Почему было мужу не жениться на Гале? Ведь меня он уже потерял навсегда, как будто я умерла. Скорее всего, я действительно погибну (и сколько таких, как я, на самом деле не выжили!). Но если и нет — эти десять лет, это же вечность! А после них — разве мы вернемся? Разве нас пустят обратно? Прежняя жизнь кончена, наша жизнь кончена.

Мало кто и вернулся, так и доживаем, кто в Сибири, кто за Полярным кругом.

Сын был единственное, что меня связывало с жизнью. Я просто не могла без него, я не могла оставить его.

Потом, когда я поняла, на какие муки взяла ребенка (и это

- 405 -

случилось скоро), я не раз жалела: надо было отдать его хоть Гертруде, хоть бы мужу. Рос бы без матери — но все равно так и получилось; зато в родном доме. Ну, а теперь, когда он все-таки выжил, вырос, стал взрослым — я и сама не знаю, ошибка ли то была. Значит, такая судьба ему была назначена.

Когда нас отправили, сыну шел восьмой месяц. И вот беда: он еще в Доме ребенка бросил грудь. Молока у меня хоть залейся, откуда и бралось, а он не берет грудь. Ну, там его кашкой подкармливали. А в дороге чем мне его кормить? Голодный, плачет, кричит, а сосать не хочет. Я кормила девочку одной львовянки, Иванки Мискив. У нее молоко пропало. Чужого ребенка кормлю, а свой кричит от голода. Иванке родные много передач носили, у нее еще и в этапе кое-что было, так она мне давала белых сухарей. Вот нацежу молока из груди, размочу сухари — Игорь с ложечки поест немного.

Боже ж мой, какой это был тяжкий путь! Нас везли в Мордовские лагеря, это мы узнали. Наши запертые товарные вагоны загоняли в каждый тупик на дороге, и мы там подолгу стояли. От Львова до Потьмы ехали, наверное, недели две или три. Есть нам давали, как и всем заключенным в этапе, одну селедку, а пить не давали. Мы кричим, мы стонем: "Воды, воды!" Конвой на остановках бегает вокруг вагонов, стучит в стенки, в двери: "Молчать!" — "Воды, пить!" Дети плачут. Вагоны заперты, их конвой не открывает — нельзя. На третий или четвертый день пути мы объявили голодовку, чтобы нам пить давали. Пищу не берем. Все-таки стали приносить нам воду. Ну, а что толку? Раз в день принесут пару ведер, а запасти-то нам не в чем, хорошо, если у кого хоть кружечка есть. У меня была маленькая кружечка, так мне в ней надо сухари для Игоречка размачивать. Ну, а наберу, так все равно ненадолго хватит.

Жарко, душно. Дети стали болеть, поносить. Пеленки, тряпочки их не то что постирать — замыть нечем. Наберешь в рот воды, когда есть, и не пьешь ее (а пить же хочется) — льешь изо рта на тряпочку, хоть смыть обделанное, чтобы потом ребенка в нее же завернуть. Бывало, если конвой помягче, так успокаивает нас: "Потерпите, женщины, уже скоро Мордовия!" Но такие редко попадались, больше — звери настоящие: "Фашистки, сволочи!" — кричат на нас. И детей им не жалко. Думаешь: как таких земля носит?

Наконец, довезли нас до Потьмы. Слава Богу, думаем, кончились эти муки. От Потьмы, в других вагончиках, повезли дальше, еще сколько-то километров, выгрузили. Посмотрела я на нас: стоим мы, у каждой на одной руке ребенок, за спиной мешок самодельный с вещами, в другой руке узелки с обделанным тряпь-

- 406 -

ем, сами грязные, глаза провалились. "Вперед!" Погнали нас к зоне, это еще несколько километров пешком. Конвой нас окружает. Привели. Стали мы под брамой, стоим, ждем. Еле на ногах держимся. Вышел с вахты начальник: "Кого мне пригнали? "Мамок" — не приму. Мне работники нужны, а не дармоеды". Конвой с ним поспорил немного, и погнали нас обратно. И так два или три раза. Нигде нас не хотят принимать. Наконец, согласились принять в больничной зоне, в третьем лагпункте. Там женская больничная зона, рядом мужская больничная и еще одна женская рабочая. Вот опять стоим мы под брамой, ноги нас уже не держат, пить просим. А нас по личным делам проверяют, каждую: фамилия, имя, отчество, статья, срок, конец срока... Нас же пятьсот человек! Женщины-заключенные в рабочей зоне принесли для нас к воротам воду — конвой не разрешает взять. Ну, правда, вышла начальница больницы, так разрешила нам напиться.

Зато когда нас наконец приняли, проверили и пересчитали -сразу повели в баню. Мы как будто заново на свет народились: детей помыли, сами помылись, пеленки перестирали. Потом — сортировка. Детей всех в Дом ребенка при больничной зоне, а матерей - у кого ребенок меньше года, так в этой же зоне оставляют, а у кого старше, тех переводят в соседнюю женскую рабочую зону. Меня оставили, Игорь же еще грудным считался. Стали нас гонять на работу в сельхоз. Ну, тут мы наелись. Осень как раз, уборка. Там морковку съешь, там свеклу. Картошку даже в жилую зону приносили и варили.

Тех, у кого дети в старшей группе, пускали к ним раз в неделю, в выходной, но и то хорошо, хоть видишь своего ребенка. А нам, "мамкам" младшей группы, еще лучше, мы каждый день после работы с детьми, и в обед нас к ним с работы ведут — кормить.

Сельхоз от зоны за 4 километра. Вот утром на работу 4 километра, в обед к детям — еще 4, после кормления чуть не бегом, чтоб успеть, те же 4, и с работы опять 4 — они уже за десять кажутся.

Игоря приходилось кормить искусственно, он же от груди отказался. Но меня все равно пускали вместе со всеми на кормление — а я и рада. Молока у меня по-прежнему было много, и я кормила Иванкину девочку и еще других детей прикармливала, у кого молока не хватало. Скоро меня зачислили молочным донором: это значит — дали усиленное питание. Потом заметили врачи, что я стараюсь в Доме ребенка поработать: там приберу, там постираю, заменю нянечку, когда надо. И вскоре, когда освободилось место работницы детской кухни, меня назначили на это место. Было не

- 407 -

сколько кандидатур — конечно, многие хотели бы там работать, чем на сельхозе. Но врачи высказались за меня.

Это было очень хорошее место еще и потому, что при кухне была отгорожена кабинка и меня из барака перевели в нее жить. И спокойнее, и чище, и, главное, ребенок все время у меня на глазах. Я очень была довольна и очень старалась получше работать, чтобы остаться здесь. И мною были довольны. Вольные, которые числятся в лагере на какой-нибудь должности (обычно это жены начальников, офицеров), хотят получать зарплату, но не работать, а чтобы за них работали заключенные. Вольный кладовщик, заведующая детской кухней, аптекарь, да кто бы то ни было, могут себе позволить даже на работу не приходить, если есть заключенный, который за них их работу сделает. А заключенные этому рады, лишь бы не попасть на общие работы. Я подходила потому, что все делала и мне можно было доверять. Мне доверяли даже получать продукты в мужской зоне и за зоной.

Игорек подрос, стал уже ходить и говорить. Ему стало полтора года. И тут кто-то донес в управление, что вот в Доме ребенка работает заключенная, ребенку которой уже больше года. Таких матерей полагалось переводить из больничной зоны в рабочую; в это время стали уже отправлять не в соседнюю зону, откуда хоть в выходной пускали к детям, а на дальние лагпункты увозили поездом. Наверное, кто-то донес, люди же всякие бывают; может, кто мне позавидовал, на место мое позарился. Приехала комиссия из управления, начальнице нашей — выговор, а нас — меня и одну нянечку, ребенку которой тоже уже за год перешло, — приказали немедленно отправить.

Я к этому времени не в кабинке жила, а снова в бараке. Наша жилая зона от зоны Дома ребенка, как и полагается, отделена забором с колючей проволокой, вышка с часовым стоит. Но мы с этой нянечкой на что решились: ночью подползли к забору, отодрали две доски внизу и подлезли в дыру. Наверное, часовой заметил, мы же около самой вышки пролезали, наверное, он заметил и нарочно отвернулся. Он же человек все-таки. Это если бы в мужскую зону лезли, он бы, может быть, и стрелял, а мы к детям.

Пробрались мы в Дом ребенка, я своего Игоря нашла, взяла его на руки и спряталась с ним. Он как чувствовал разлуку: я его качаю, а он не спит: "Мама, не уходи, мама, не надо уходить!" Я плачу над ним, и он тоже плачет. Всю ночь до утра с ним просидела. Утро уже, а я в зону не иду. Там нас, конечно, еще ночью хватились, когда в барак заходили с проверкой. Но до утра искать не стали. Утром проверка — нас нет. Этап собирают, а нас нет. Начальник режима говорит: "Я знаю, где они. Где ж им еще быть,

- 408 -

как не у детей". Пришли за нами, как мы ни прятались, нашли, конечно. Приказывают идти в зону, я не иду, не могу; знаю же, что увезут от сына. Стали у меня его из рук брать. Он за мою шею цепляется: "Мама, мама!" Я его держу и не отдаю...

Ну, конечно, принесли наручники, заковали меня и потащили силой. Игорь у надзирателя из рук вырывается, кричит.

Я и не помню, как меня на этап отправили, можно сказать, без сознания была. Кто-то из женщин мои вещи собрал, кто-то в этапе их вез. Привезли в другую зону, на швейку. Я и работать не могу, и ночами не сплю, плачу и плачу. Женщины, которые с больничной в нашу зону возвращаются, говорят мне: Игорь тоже плачет все время. Матери своих детей кормить приходят, он к ним ковыляет: "А где моя мама?" Подруги говорят мне: перестань ты плакать, перестань ребенка терзать — пока ты убиваешься, и он там успокоиться не может...

...Только кончилась зима, и нас всех, женщин, отправили в дальний этап, в порт Находку. Собрали, погрузили в вагоны и повезли.

А дети остались.

Это была весна 1949 года. Этап был большой, три тысячи женщин. В основном из Мордовии, еще из Владимира, откуда-то с Кубани были заключенные. Все политические, 58-я статья, "фашистки".

Нас поместили в одной зоне с уголовницами, "жучками", как их называли. Начали они нас грабить. Утром встанешь — твой мешок развязан или разрезан, все твои несчастные лахи выпотрошены, что получше, того уже нет. И самим нам ни сна, ни покою. Скандалы, драки и днем, и ночью. Слова не скажи: изобьют, и ножом зарезать могут, у них же у всех ножи. Мы стали требовать, чтобы нас от них отделили, но кто там нас слушать станет! Там, в Находке, все лагеря, лагеря, лагеря, там этих заключенных видимо-невидимо. И все - транзит. Оттуда всех на Колыму отправляют. Нас тоже должны отправить. Кому там дело, что нас грабят и режут. Нас три тысячи, а там, может, сто тысяч заключенных, одних отправляют — других везут.

Тогда мы объявили голодовку — сухую. День не берем ни пайки, ни воду, и другой день, и третий. Уже, можно сказать, доходим. Но не отступаемся. У нас там одна львовянка была, тетя Нюся, она говорит: "Не может быть, чтоб на голодовку ответа не было, с них же за нас спросят". Ну, и правда, сначала не обращали на нас

- 409 -

внимания, а через сколько-то дней пришло в зону начальство — может, даже из Москвы. Так у нас говорили. Пообещали отделить нас от жучек. И на другой же день вывели нас из этой зоны. Вот, а приходилось слышать: зачем голодовка, что она дает? Дает все-таки.

Вели нас, вели, вели-вели — километров, наверное, сорок. Привели в поселок Уй. Там зона пустая — говорили, что японская, вся разбита, разгромлена. Бараки гнилые, печек нет вообще, ни одной. Нар тоже нет. Ничего нет. Зато и охраны почти нет: наш трехтысячный этап привели всего два человека. Один, кажется, исполнял должность начальника режима (и начальника лагеря заодно; другого-то начальства там не было). Второй - охранник, что ли. Но бежать оттуда все равно некуда. Вот в этом лагере мы прожили до глубокой осени. А осенью нас опять повели в Находку. Несколько дней провели в лагере (но не с "жучками", а в соседнем) . А потом подошел пароход, и нас через всю Находку повели в порт грузиться. Вслед за нами полыхал огромный пожар: "жучки", которые обзывали нас фашистками, сожгли свою зону, чтобы не ехать на Колыму.

На Колыме наш женский лагерь находился километров за 60 от Магадана. Сначала, когда нас привезли, там еще ничего не было, кроме нескольких бараков для начальников и надзорсостава. Мы первую зиму зимовали в палатках. Из Находки отплыли осенью, а туда приехали — там уже зима, мороз лютый, снег. За ночь волосы к стенке палатки примерзали. А мы же раздетые, своего ничего у нас нет: что у нас воровки в Находке не украли, то позабирали надзирательницы на первом же шмоне. Выдали нам казенную одежду: бумажная черная юбка, такая же куртка, бумажный черный платок, телогрейка. Идем мы на работу, как монашки, во всем черном, только лоскуты с номерами белые — на груди, на спине и на платке, как кокарда. Мой номер был Д-832, так я с ним до освобождения и проходила.

А голодно было! Какие мы все голодные были, даже поверить трудно. Продукты к нам из Магадана привозили, мы же сами для машин дорогу в снегу пробивали. Так пока тот хлеб довезут, он весь в мерзлую крошку превратится. Нам так пайку и выдавали: мороженое крошево насыпали прямо в горсть. Выдадут с вечера (утром на работу рано-рано), лежит этот хлеб у тебя в головах на нарах, и ты его по крошечке, по крошечке в рот кладешь, пока весь не съешь, ни за что не уснешь.

Я тем держалась, что вышивала; я хорошо когда-то вышивала. После отбоя, когда другие спят, я пристраивалась к лампешке у входа. Надзиратель заходит:

- 410 -

— Ты почему не спишь?

А я делаю вид, что чиню что-нибудь свое:

— Вот сейчас, сейчас, зашью тут...

Мне жены офицеров потихоньку приносили и материал, и нитки, и я для них вышивала; а за это они мне другой раз крупы немного дадут или еще что (тоже, конечно, тайком). Я им делала и гардины, и скатерти, и накидки. Может, у кого-нибудь и сейчас мои работы целы, дочкам подарены в приданое. Только, конечно, забыто, что вышивала им з/к Д-832.

Наша женская зона работала на лесоповале. 7 кубов леса ручной пилой за день — такая у нас была норма. Их же надо не только спилить, но и сучки обрубить, и разделать на бревна нужной длины, и соштабелевать.

Не знаю, как я выжила на этой Колыме, почему не умерла. Правда, болела очень, ноги распухали, как колоды. На вторую зиму меня даже от повала освободили, оставляли работать в зоне: убирать, дрова колоть. Вот как-то пришла в зону жена начальника лагеря, просит, чтобы ей дали заключенную по дому управиться. Послали меня. Я у них такой порядок навела, все вымыла, вычистила, белье перестирала. Она посмотрела — ей понравилось. И с тех пор она всегда просила, чтобы к ним только Наташу — меня — присылали. Я у них все делала. Белье в лагерную прачечную возьму, выстираю, выглажу, перечиню все. И она ко мне хорошо относилась, кормила меня у себя, разговаривала, как с человеком. А то ведь мы уже и забыли, что люди. Родина, Украина, семья — казалось, что этого никогда не было, так, сон какой-то.

Так вот, Надежда Петровна Лаптева — жена начальника, я ей так обязана, что вовек ее не забуду! — узнала, что я потеряла сына и не могу найти его. А я и из Находки еще, и из лагеря посылала запросы. Из Мордовии, из Управления, мне вообще не отвечали; а из Москвы я получила ответ, что Игорь Костенко нигде у них не числится. Надежда Петровна говорит: "Пиши Руденке, я еду в Москву и сама отвезу твой запрос". Я написала. Ответ пришел в том же месяце: "Игорь Костенко находится в детском доме — Куйбышевская область, деревня такая-то". Я сразу туда написала, описала, какой он был, и все приметы, и где родинка — под левым глазом. Еще не верила — он ли? Могли детей перепутать, сколько таких случаев было? Они же маленькие, имя, фамилию не помнят. Заведующая детдомом ответила, что точно он. Теперь я хоть знала, что сын жив и где находится. И ему сказали, что у него есть мама. Но он этого еще не мог понять, ему только пятый год тогда шел. Маму он не помнил, так, одно только слово.

- 411 -

Взять его к себе я смогла, только когда освободилась. Меня освободили раньше срока — актировали по болезни. Это было в 1954 году, я недосидела около двух лет. Возвращаться мне было некуда и не к кому: бабушка за это время умерла. И я осталась там же, где меня освободили, — в Тайшете. Написала в детдом, что хочу забрать сына, а сама и не знаю, как поехать за ним: денег у меня нет ни копейки. Но тут мне повезло: оттуда сообщили, что отправляют к родителям целую группу таких же детей, как мой Игорь, и всех в эти края. Их повезет воспитательница, так что надо только встретить на станции.

Почти сразу, как освободилась, я вышла замуж. В Тайшетском пересыльном лагере, откуда меня освобождали, меня узнал один парень из нашего местечка. Он тоже ждал, пока оформят документы на освобождение; и ему тоже, как и мне, некуда было возвращаться. И мы с ним поженились. Так что приезда сына мы ждали уже вдвоем, семьей.

Встречать Игоря на станцию пошел муж. Шел дождь, и муж завернул его в свой плащ и принес домой на руках. Когда Игорь оказался в комнате, он осмотрелся и сказал таким развязным тоном, даже голос у него был не детский:

— Так вот, значит, ты какая, моя мама! Оказывается, у меня и папа есть!

На нем были короткие вельветовые штанишки и розовая рубашка, а ботинки на ногах такие рваные, что все пальцы наружу. Я, конечно, плакала; а он — нет, не плакал.

Нам с ним очень трудно пришлось. Он воровал, и мы ничего не могли с этим поделать. К соседям зайдет — обязательно что-нибудь украдет, хоть катушку ниток. Мы уж не стали его пускать. Начал в школу ходить, там у ребят тащит.

— Сыночек, где ты взял карандаш?

— Нашел.

Украл, конечно. Станешь ему говорить: сынок, зачем ты берешь чужое, зачем обманываешь? Насупится, глаза в землю упрет и молчит. Я напеку коржиков, печенья — он потихоньку стащит и спрячет под подушку.

— Игорек, не надо так делать, оно же в ящике открытое лежит, бери, когда хочется.

Опять молчит.

И деньги из дома воровал. Мы уже с ним и по-хорошему, а потом я даже бить его стала. Четыре года мучились; только когда уже в пятый класс пошел, перестал воровать, прошло это у него.

Теперь Игорь уже взрослый, армию отслужил, работает, учится. Я другой раз стану ему рассказывать, как мы с ним в этапе мучились, как меня в наручниках от него оттаскивали, а он за меня цеплялся... Сам он, конечно, ничего этого не помнит.

И не хочет помнить.

А я — и за гробом не забуду.