Этот фильм снимали в Чу

Этот фильм снимали в Чу

Бернгардт Э. Г. Этот фильм снимали в Чу // Немцы в Прикамье. ХХ век : Сборник документов и материалов в 2-х т. – Т. II. Публицистика. Мы – из трудармии / сост. Л. В. Масалкина ; научный рук. М. Г. Нечаев. – Пермь : Пушка, 2006. – С. 121–124.

- 121 -

ЭТОТ ФИЛЬМ СНИМАЛИ В ЧУ1

Родился я на Дону — Ростовская область, Пролетарский район, село Бекетное. Большое село, практически — одни немцы. Выселили нас 17 сентября 41-го. Поголовно. Водим день — все село! День теплый такой был, хороший...

Эшелон разделили на две части: половина отправилась в Сибирь, другая — в Казахстан. Нас привезли на станцию Чу Джамбульской области. Там развезли по населенным пунктам. Наша семья попала в русский колхоз в 70 километрах от станции. Некоторые оказались в Молекумском районе, в селениях, где уже жили немцы, выселенные в 30-х годах во время раскулачивания. Начали работать. Я учился в школе, в 8-м классе, и работал в колхозе. Утром шел в школу, после обеда запрягал своего бычка и вез фураж на ферму. Там делал уроки, ночевал, утром опять запрягал — и назад. Так и учился.

В трудармию меня взяли 7 января 43-го. Были каникулы. Я получил груз и зашел к бухгалтеру подписать накладные. А там сидит сопляк из военкомата: «Ты чего тут ходишь?» — «Как что? Работаю! Вот, к бухгалтеру пришел...» — «Бросай все, иди домой, собирайся, и чтобы через три часа здесь был!» Почему? Зачем? Мне потом бухгалтер сказал, что нас забирают на работу. Мать быстренько хлебушка дала, сала немного, рису кубышку, каши, чего-то еще... Вот так я попал в трудармию, мне было 15 лет... 7-го взяли, 13-го отправили из Чу, а 19 января высадили на станции Макат Гурьевской дороги (где находилось подразделение «Казахстаннефти».— Ред.). Утром распределили по участкам. Жили в землянках по 150—200 человек. Двухъярусные нары, блохи, вши... Клопов (смеется) там не было... Зато блох! Блох и вшей горстями гребли. Когда стало солнце припекать, бывало, во время работы снимешь курточку или телогрейку, у кого что есть, расстелешь, и вши вылазят из швов. Соскабливаешь их на лопату совковую и на костерчик — хорошо так трещат.

На нашем участке были, в основном, подростки от 15 до 18 лет. Копали траншеи для прокладки нефтепровода. На других участках работали и 30—40-летние, но очень мало. А так все молодежь и пожилые, старше 50-ти, ведь в трудармию брали до 55 лет. Мужики обычно были в хозбригадах: портные, сапожники, повара... А мы — на земляных работах. Зима, воды нет... За всю зиму мы ни разу не помылись, забыли, что такое баня. Даже умыться — проблема! Только утром, когда лед растает, умоешься — и все.

На работу ходили пешком. Сначала около километра, потом, по мере продвижения трассы,— километра три. Инструмент не разрешали оставлять на объектах, приходилось тащить на себе. Весь инструмент! А это ломик, кайло, две лопаты: штыковая и совковая. Норма была 10 метров траншеи глубиной 180 и шириной 80 сантиметров. Почва тяжелая — спрессованная глина с песком. Да еще зима... Копали вручную — ломик, кирка, лопата. А сила-то у нас какая? Дневную норму делали за неделю.

Давали хлеба 800 грамм и баланду. Утром — баланда и вечером — баланда. Хорошо, когда баланда была с отрубями, она погуще. Но когда с крупой... Там и крупы-то нет: крупинка за крупинкой «гоняется», и все. Одна вода, никаких вторых блюд... Какой там чай, когда воды иной раз не было, чтобы баланду сварить! Воду возили на верблюдах километров за 20, из Маката.

1 Впервые опубликовано: Бернгардт Э.Г. Штрихи к судьбе народа. Книга 1.— М.: Народная память, 2001. С. 360—368 (глава о Роберте Веймаре).

- 122 -

Зимой лед долбили, оттаивали. Там озер масса, но весной воду уже брать нельзя: она соленая... Пришла весна, появились суслики. Стали их ловить, жарить. Шкурку снимешь, выпотрошишь на лопату — и на костерчик из колючек. Нажаришь и ешь без хлеба... Но я всего одного суслика съел. Зато ежиков — трех. Еж, чтобы ты знал, вкуснее суслика. За сусликов стали преследовать, чтобы не ловили,— чума может быть. Наказывали за это, но я в тот раз не попался. Меня наказали за другое. После сусликов пить очень хотелось, а воды-то пригодной нет. Вот и попьют водички то этой, то другой — и дизентерия! Лечить нечем, лекарств нет. Пойло какое-то давали, из трав или чего-то еще.

Тифом начали болеть, но тифозных хоть отправляли в больницу, а с дизентерией, с поносами — нет! Поставили сначала одну, потом вторую, потом третью большую палатку, чтобы укрыть больных от ветра. Огородили колючей проволокой — короче, загон сделали. На тележку ставили бачки с баландой и закатывали туда, а они (больные. — Ред.) сами разливали... У каждого своя посуда была — у кого кружка, у кого котелок. У меня, к примеру, был котелок солдатский. В столовой посуды не было, там даже столов не было, чтобы сидя поесть. Была только раздача. Да и чего там садиться-то? В котелок нальют — стоя выпил и пошел...

Так вот, кто сам себе черпает, а кто не может — товарищ ему зачерпнет, он и выпьет. Покормят, тележку крюком вытаскивают, бачки моют, а посуду, которая у каждого своя, ее-то помыть нечем! Там же воды не было нигде. А жара, а мух — ты бы видел! И эта грязная посуда... Вот и мерли, как мухи. [...]

Когда сажают в карцер, лишают половины пайки. Сутки меня продержали там и утром говорят: «На работу!» Я говорю: «Отдайте хлеб!» — «Не получишь».— «Хлеб не получу — на работу не пойду!» Заупирался, меня назад в эту яму и продержали до обеда. После обеда лесенку спустили: «Вылезай!» И всех, кто там сидел, человек 7, в тот день отправили курай (перекати-поле) собирать. А вечером опять только полпайки дали: «Ты же наказан!» И заперли меня опять в душегубку. Затолкали туда человек 30, закрыли и ушли до утра. Стучи — не стучи, никто не подходит.

Лежать было нельзя, места хватало только присесть. Но главное не это: там нечем было дышать. Под дверями — узенькая щелка, так мы по очереди возле нее... [...] К утру двое умерли — задохнулись...

[...] Уговорил товарища годом постарше, тоже из нашего села, Федю Клестера бежать. За нами не следили. Курай собирали по оврагам, куда его скатывало ветром. Вот оврагами и можно было уйти... А жрать-то нечего. Я рискнул, пошел в свою землянку, у меня там были валенки — изношенные, но голенища добрые. Отнес в хозбригаду, дали за них полкаравая хлеба. Федя куртку какую-то променял. В котелки воды налили и пошли... Так оврагом и ушли.

[...] Первую ночь переночевали в казахском могильнике. Утром хлебушка поели, водички попили и пошли по степям... Два раза в поезда садились, чтобы домой уехать. Нас ссаживали, милиция ловила. [...]

Набрели на казахский колхоз. Председателем там казашка была — мужиков-то на фронт позабирали. «Кто такие?» Назвались чужими фамилиями. Сказали, что мы беженцы-эстонцы. Она нас пристроила, стали работать. Ей понравилось, как мы работаем, что мы послушные. И нам хорошо — сытые, поправились. Одежку нам дали. Мне-то совсем нечего было одеть. Вместо штанов — просто мешок. Разрезаешь его вдоль посередке, но не до конца, разрезы сшиваешь, по краю пускаешь веревку вместо ремня и получаешь штаны. Да и рубашка худая была. Нам ведь ни спецовок, ни другой одежды не выдавали.

Больше месяца проработали мы у них. Однажды в обед (как раз просо убирали) отдыхаем в тени у кибитки. Вдруг будят. Милиционер! «Кто? Откуда?» Стали лгать. Он говорит:

- 123 -

«Не врите! Знаем мы вас! Вас тут много бегает... Я вас в милицию заберу». Председательша попыталась его уговорить, но добилась лишь отсрочки на время уборки. И через неделю мы вынуждены были явиться «с повинной» в милицию. Милиционер нас там постращал-постращал, но назад не отправил. Попали мы на стройучасток. Тот же нефтепровод, только не прокладка труб, а строительство домов. Там уже было получше: все-таки кормили, было общежитие, а не землянки, спецовку выдавали. А в январе нас — 300 человек — отправили под Пермь, в Краснокамск, на лесозаготовки для нужд «родного» Наркомата нефтяной промышленности...

Однажды, в феврале 45-го, привезли на участок кино. Перед фильмом киножурнал — военная кинохроника. Показывают, как немцы забирали молодежь, загоняли в вагоны для отправки в Германию. А я возьми да и скажи: «Этот фильм, наверное, снимали в Чу...» Потому что видел, как забирали наших женщин.

Когда мужчин брали в трудармию, женщин еще не трогали. Их забрали за неделю до нас, подростков. Как раз каникулы начинались, и нас троих послали от колхоза в Чу. Я был на станции, когда их забирали... Женщин — в эшелон, они не идут. Вырывают из рук детей. Дети орут, матери на себе волосы рвут, а их прикладами заталкивают в вагоны... Женщин брали в трудармию до 45-летнего возраста, если у них не было детей младше 3-х лет. А если три года или чуть постарше, то забирали. Детей, если были родственники, то у них оставляли, а если нет — в детдом.

[...] Вот я и сказал: «Это, наверное, в Чу снимали». На второй день вечером прихожу с работы — милиционер. Пригласил в кабинет начальника: «Вчера кино смотрел?» — «Смотрел!» — «Ты такое говорил?!» Значит, кто-то ему «стукнул»! Рядом сидели все наши и один старичок вольный — пилоправ, станки для пил делал. Так на кого думать? Тогда-то я вообще ни на кого не подумал, это уж потом стал обдумывать...

Ну и забрали меня. Увезли в поселок, потом в райотдел. Там меня в каталажке продержали ночь, а на утро отправили в конюшню за лошадьми ухаживать, чистить их, кормить. И меня кормят тут, в милиции — утром, в обед и вечером. Я думаю: «Вот бы так до конца жизни». Не то что в лесу.

Пайка-то у нас там 500 грамм была, да баланда утром и вечером. Иной раз дополнительную давали — за норму. Но пайка без приварка — это 500 грамм... А ребята были здоровые. Один из товарищей моих, Федя Фишер, такой верзила! Ему уже 19 лет было, а мне тогда — еще только 17. Он с работы из леса не вернулся, отстал в темноте. Зимой ведь рано темнеет... Утром пошли искать, а от него — «рожки да ножки»! Волков там много было...

А меня тут держат, только никуда не выпускают. Я и спал в этой конюшне. Топчан был на два матраса — на одном спал, другим укрывался. Умыться было чем — лошадей поил, и печка была — овес жарил. Отбыл я там свои полгода и вернулся на лесоучасток...

У нас у всех была мечта: только бы война кончилась — и мы свободны. С матерью (отец к тому времени уже погиб в трудармии) мы списались, что вернемся домой... Не пустили. Застопорили до 56-го года.

В 47-м я работал рядом с военнопленными и часто был за переводчика. Меня предупреждали: «Ты слишком много с ними болтаешь. О чем говоришь?» Я получил от них втихаря 41 фотографию с адресами. В 52-м году жена их сожгла тайком от меня. Сказала, что спрятала, а сама уничтожила. 52-й год тоже страшный был, почти как 37-й. Я так жалею эти фотографии...

Уже здесь, в Перми, разыскал потом целый список лагерей, которые были у нас. По архивным данным нашли кладбище. Наняли специалистов, которые с приборами помогли найти могилы. Там пастбища сейчас. Все определили: могила номер один, два, три... В этой

- 124 -

могиле лежит такой-то, в той — такой-то. Все пофамильно. В позапрошлом году приезжала одна студентка из Германии, собирала материал для дипломной работы. У нее дядя был в плену в Краснокамске. Я ей все передал, думал, какой-то интерес будет, однако все глухо. Но я эти материалы все равно храню...

Наши-то люди боялись с ними (военнопленными.— Ред.) разговаривать. Говорят и оглядываются, а я — без оглядки. Многие из этих военнопленных работали по цехам. У нас, в мартеновском, они были сталеварами, подручными на печах, на сдаче продукции. [...] Пайка у них была, кажется, 750—850 грамм. Но утром они хлеб получали, днем им привозили на работу обед, а после работы был еще ужин. А у нас (трудармейцев. — Ред.) утром баланда, вечером баланда, хлеб — и все!

[...] Здесь было отделение Краснокамского лагеря военнопленных № 207. Их привезли тогда 700 человек. Бараки хорошие сделаны, жилье огорожено, на территории чистота — они сами даже цветы сажали. Многих потом расконвоировали, они свободно ходили на работу. Работали по 8 часов. После войны, конечно.

Бернгардт: А у вас, дизентерийных малолеток, какой рабочий день был?

Веймар: Рабочий день был 12 часов.

Бернгардт: А какое было состояние психики, какие чувства преобладали? Возраст-то детский был, шутейный.

Веймар: Какие там шутки? Утром в 5 часов подъем. Перекличка — выстроят, пересчитают. В 6 перекличка закончена, в половине седьмого идешь в столовую за баландой. В 8 надо быть на объекте, а до него еще 3—4 километра пешком с инструментом на плечах. Целый день там, вечером, в 8 часов, обратно, под конвоем из бывших раненых фронтовиков.

Бернгардт: А чем мысли были заняты?

Веймар: Тем, чтобы скорее день прошел, да хлебушко бы свой проглотить. Первое время еще подшучивали немножко, а потом уж не до того было. Родных вспоминали, когда совсем тяжело...

Бернгардт: А плакали? Истерики бывали?

Веймар: Я никогда не плакал, и истерик у меня не было, а вообще-то они бывали. Особенно у женщин, молодых девчонок. Они ведь тоже 16-летние были, их на объекты не посылали, они на месте работали. Но работы и им хватало, работали грузчиками.

А я не плакал, просто стоял на своем. Но один раз был такой случай — на лесоповале, в 44-м году. Меня повар обидел в столовой, Вася Кретнин — хромой, с фронта пришел. Хотел он меня обмануть на хлебе. Утром давали по 300 граммов. В столовую приходишь — там уже развешен хлеб и стоит баланда в жестяных чашках. Так вот, он мне эту баланду сунул, я тут же, не отходя от окошечка, ее выпил и жду хлеба. «Чего ждешь?» — «Хлеб!» — «Я ж тебе отдал!» Я говорю: «Вася, ты мне не отдавал хлеб!» — «Нет, отдал!» Вот тут у меня, можно сказать, случилась истерика... А когда успокоился, вышел я, взял какой-то дрын и опять — в столовую. Он стоит на раздаче, я этим дрыном ка-а-ак пихну его. Тот упал. Клава, помощница, в крик: «Ой-ой-ой!» И в это время подъехала заведующая Роза Михайловна: «За что ты его?» Я сказал. Она к нему: «Ты отдавал хлеб?» — «Отдавал». Я говорю: «Вася, я тебя, если не сейчас, то в другой раз (тут я уже не ревел, а просто разозлился) все равно по башке трахну!» А она: «Ладно, успокойся». Взяла и отдала мне хлеб... Это был единственный подобный случай.

Бернгардт: Я спрашивал И. Лисселя: «При такой смертности, наверное, было сильное желание выжить?» — «Никакого,— говорит,— хотелось есть, и больше ничего!»

Веймар: Вот-вот, хотелось есть! А у меня еще все время была обида...

Я ведь любил учиться, учился легко, хорошо, а меня от школы оторвали. Это для меня было обиднее всего.