Заместитель А.Н. Туполева

Заместитель А.Н. Туполева

Косткин И. М. Заместитель А.Н. Туполева: Из тюремных воспоминаний / лит. запись Н. Турова // Новый журнал. - 1996. - Кн. 96. - С. 120-129.

- 120 -

ЗАМЕСТИТЕЛЬ А. Н. ТУПОЛЕВА

ИЗ ТЮРЕМНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ

Судьба свела меня с известным инженером Иваном Михайловичем Косткиным в подвале одной из внутренних тюрем НКВД. Для чего нужно было «перемещать» инженера Косткина, постоянно проживавшего в Москве, в нашу провинциальную каталажку, отстоявшую от столицы в трех тысячах километрах, известно только мудрецам из НКВД.

Иван Михайлович Косткин был заместителем знаменитого авиаконструктора Андрея Николаевича Туполева, создателя первых советских реактивных самолетов, широко известных под сокращенным названием «АНТ» и «ТУ». Добрейший Иван Михайлович погиб от рук сталинских опричников: его расстреляли в начале 1940 года.

Это был уже вторичный арест Ивана Михайловича. О первом он рассказывал мне по вечерам, когда начальная стадия наших допросов была уже закончена. Следственный период в нашем подвале был длителен и было бы нехорошо, если бы он заканчивался в течение какого-нибудь полугодия. Это служило бы показателем, что арестованный «раскололся», т. е. подписал протокол, составленный следователем. Гуманных приговоров, как известно, в НКВД не бывало.

Подвал, в котором мы сидели, был неуютен. Пол цементный. Кроватей, столов, стульев не полагалось. Полагалась только параша — старая, с деформированной, незакрывающейся крышкой, издававшая омерзительно - одуряющий запах.

Странное, фантастическое впечатление производили насельники нашего подвала. Вместительное помещение было заполнено исхудалыми, высохшими, как мумии, заключенными. Головы их были похожи на черепа, с зияющими дырами вместо ртов, с провалившимися глазами, в которых затухала кривая жизни. У многих следы допросов были запечатлены на их телах. Зубы в счет не шли. Наиболее типичными из увечий были

- 121 -

искалеченные руки, с отдавленными пальцами или вырванными ногтями, вывихи рук, ожоги голов, спин, рук, животов и других частей тела, надорванные уши, искалеченные интимные части тела, отбитые внутренности и т. д. Всякий следователь-садист был совершенно свободен в методах физического воздействия на арестанта или, попросту говоря, в выборе пыток.

Трудно сказать какому сезону соответствовала одежда арестованных, превратившаяся в лохмотья. Одни были почти «в чем мать родила», — в трусах, без обуви, другие в пальто и валенках, надетых на голое тело, третьи в костюмах без нижнего белья, четвертые — в нижнем белье, без костюмов. Все зависело от того, где и когда был схвачен гражданин Советского Союза. Хватали повсюду: на пляжах, в парках «Культуры и Отдыха», на улицах, в банях, в больницах — прямо с операционного стола, в наркоматах, театрах, наконец, из квартиры прямо с кроватей.

Подвал был предназначен для арестантов «строгого режима». Для тех, кто отказался идти «по пути следствия», кто не захотел поставить свою подпись под неминуемым смертным приговором. Сопротивление заключенного ломали мерами физического воздействия, в результате чего подвал превращался в камеру изувеченных.

Мы сидели на урезанном тюремном пайке. Утром, — мутная вода, заменяющая чай и небольшой квадратик мокрого, невыпеченного, неизвестно из чего сделанного хлеба. В обед, — серовато-зеленая миска баланды из, давно списанного в расход, проса. Вечером, в том же немытом ведре из-под баланды — вода, долженствующая заменить чай. Мясо, сахар и жиры были исключены из рациона. Передачи строго запрещены, продуктовый ларек отсутствовал, а о свиданиях не приходилось и мечтать.

Для измученных и морально и физически арестантов, особенно тяжелы были ночи. У нас был отнят сон — единственное, что давало силу для сопротивления.

С вечера и до двух часов ночи проводились вызовы на допросы. Спать было нельзя. Каждый думал: «Не меня ли?» После вызовов, когда можно было бы уснуть, начиналось наше «проклятие». Чьи-то тяжелые шаги, раздававшиеся над нами, внезапно нарушали наступившую тишину. Слышался шум отодвигаемого стула, хлопала крышка открывающегося рояля,

- 122 -

чей-то надтреснутый голос, под собственный аккомпанимент, начинал напевать, популярную тогда, песенку:

Утомленное солнце

Нежно с морем прощалось.

В этот миг ты призналась,

Что нет любви...

Пение продолжалось не больше часу. Затем голос затихал, стул с грохотом отодвигался, хлопала крышка рояля и были слышны тяжелые, удалявшиеся шаги. И снова наступала тишина.

Так повторялось каждую ночь. Кто это пел? Почему только эту единственную песенку? Был ли это следователь, хотевший уйти от действительности и забыться? Может быть, вспоминал свои жертвы — своих друзей, отца, мать, жену, погибших в результате его бдительности? Кто знает?

Наши места были рядом. Мы занимали центральное, лучшее место, далеко от параши: имели в этом подвале более чем годовой стаж.

Ивану Михайловичу было тогда около шестидесяти. Он был высок, строен, с тонкими чертами лица, с поседевшей головой. Окончил он Институт инженеров путей сообщения в дореволюционной России, учился заграницей, — не то в Германии, не то в Англии. С Туполевым и всей его семьей был давним другом.

По натуре он был человеком мягким, робким, застенчивым, деликатным, приходившим в ужас даже от тюремной брани. Служил советской власти честно, не за страх, а за совесть. Был немного запуганный и всегда соглашался с начальством.

— Андрей Николаевич Туполев, — говорил как-то мне Иван Михайлович, — человек талантливый, знающий, но непомерно самолюбивый, горячий; хочет всегда быть первым, наконец, не всегда разборчив в средствах к достижению своих целей. Я не хочу ни в чем его обвинять, — мы с ним старые друзья, — но многое из того, что носит его имя, фактически сделано мною. Что ж, он был моим непосредственным начальником и я, в силу своего характера, не мог возражать, если он,

- 123 -

ну, как бы сказать, ставил свой штамп на то, что принадлежало по праву мне. Славу свою, он принимал, как должное, с гордостью, как нечто присущее только ему.

Как-то я спросил Косткина, за что он был арестован в первый раз? Он сказал:

— Это было давно, в начале 1930 года. Меня почему то приобщили к делу промпартии, о котором я и понятия не имел. Но так как я был авиаконструктором, принадлежал к этой, как хлеб, нужной в Советском Союзе профессии, — меня направили для работы в литерный, секретный объект, находящийся прямо в Москве. Там я и пробыл около пяти лет.

— Какое же обвинение вам было предъявлено? — спросил я.

— Что было в обвинительном акте? Чушь, глупости, неправдоподобные выдумки. Будто я был связан с Рамзиным и другими членами промпартии, занимался вредительством, шпионажем в пользу английских капиталистов! — По лицу Ивана Михайловича пробежало что-то похожее на улыбку. — Протокол я подписал. Избиений перенести не мог...

— А что же представлял из себя этот секретный объект, где вы работали?

— Наш объект был почти в центре Москвы. Представьте себе огромный квартал, окруженный со всех сторон шестиэтажными домами, внутри которого находился как бы огромный, вместительный колодец. В центре этого колодца были построены деревянные, двухэтажные бараки. Окна окружающих домов, выходящих на наш двор, были замурованы. Здания эти, конечно, принадлежали НКВД и там, вероятно, были размещены какие-то службы, возможно, архивы.

Сейчас, когда я пишу эти строки, я вспоминаю Солженицына и его шарашку. Несомненно, что Иван Михайлович сидел в такой же шарашке, какая описана «В круге первом». Правда, были и существенные различия между шарашками 30-х годов и шарашками настоящего времени.

Объект, где сидел Косткин, значился под литерою «Д». Из этого можно заключить, что были и другие объекты, возможно даже, что в той же Москве.

В шарашке, описанной Солженицыным, практиковался, за редкими исключениями, принцип коллективной работы. На объекте же Ивана Михайловича, по его рассказам, признавался

- 124 -

только индивидуальный метод: каждому давалось задание, от выполнения которого зависела его дальнейшая судьба. Директива эта будто бы была дана самим Сталиным, который сказал одному из руководителей НКВД, ответственному за работу заключенных специалистов, помещенных в секретный объект «Д»: — «Пусть поработают, как я. Зачем коллектив? Умному его не надо...» — Это послужило поводом для ряда шуток. Вот одна из них: — В Советском Союзе всего тринадцать умных людей. Все — в Москве. Двенадцать — в тюрьме, один на воле. Двенадцать работают на объекте «Д». Один — кустарь-одиночка — в Кремле.

На объекте «Д» работало двенадцать инженеров, имевших персональные задания. В шарашке инженера Косткина, в комнатах, где жили инженеры, было по две кровати, стол, стулья и даже шкаф с зеркалом. Заключенные были одеты в шевиотовые, из Москвошвея, костюмы. Еды было достаточно, был также ларек, где можно было купить папиросы, мыло, сахар, конфеты и кое-что из одежды. Свидания разрешались раз в год. Книг, журналов, газет, радио — не было. Были техническия издания, соответственно профилю шарашки, на русском и иностранных языках.

Чем же занимались вы, в течение пяти лет? — спросил я как-то Ивана Михайловича.

— Мне поручено было сконструировать скоростной самолет-истребитель. Работа была поручена лично мне. Консультация с другими специалистами или проверка каких-либо технических данных была сопряжена с массой формальностей: обычно надо было работать на свой страх и риск. Рабочий день, в среднем, больше 12-ти часов. Люди страшно уставали и каждый был заинтересован в скорейшем окончании своего проекта. Мы знали, что в случае успеха, будет не только свобода, но и снятие судимости.

— И вам удалось выполнить свое задание?

— Да, конечно. Все было рассчитано, взвешено, проверено. И не один раз. Мой проект был принят и под моим руководством был построен истребитель моей конструкции, который был принят государственной комиссией и получил наименование «ИК-1», т. е. носил мои инициалы. Пробные полеты прошли блестяще и, как я думал, можно было начинать

- 125 -

питать радужные надежды. Однако, прошло несколько месяцев, в течение которых я ничего не делал, не получал новых заданий. Начальство молчало... Так наступило лето 1935 года. Никаких сдвигов, никаких изменений. Однажды приехала к нам комиссия, с высоким начальством из НКВД, осмотрела бараки, наши рабочие кабинеты, спальни, интересовалась условиями питания, настроением и бытом заключенных. Наша работа, казалось, была чем-то посторонним для них. Мы были в полном недоумении. Но на следующий день нас ожидали еще более удивительные вещи. Приехал представитель НКВД с тремя портными, которые не только снимали с нас мерки, но и давали выбирать материи, образцы которых были явно не советского происхождения. А через неделю привезли прекрасно сшитые костюмы, пальто, шляпы, галстуки, рубашки, ботинки, все необходимое для того, чтобы одеться «элегантно». Сейчас у нас уже не было сомнений, что нас собираются куда-то везти, показывать. И действительно: на следующий день в наш двор въехало шесть новеньких, свеже - лакированных ЗИ'ов, — машин, предназначенных только для высокого, партийного начальства. В машине сидело по одному, одетому в штатское, шоферу. В каждую из них посадили по два арестанта-инженера: никакой охраны внутри, окна на распашку, дверцы без замков.

Машины бесшумно выехали на улицу, через настежь открытые ворота. Боже мой, не верилось, но это была Москва! На улицах жизнь — ключом. На тротуарах полно народу. Люди спешили, занятые своими делами, не обращая внимания на наши новенькие автомобили. Какой-то мальчишка, перебегавший через улицу, показал мне фигу. Казалось, что вся жизнь вернулась к нам. Мы сидели, как зачарованные...

Без задержек проехали мы кремлевские ворота. По какому-то запасному входу, ввели нас в зал заседаний, где обычно проводились партийные съезды. Перед входом в зал, нас быстро и поверхностно обыскали, похлопав по карманам и проведя руками по брюкам и рукавам.

В огромном зале было полно народу. Казалось, что только не хватало нас, чтобы можно было открыть заседание. Нас провели в первый ряд и посадили на заранее приготовленные места. Никто не обращал, казалось, на нас внимания, так как мы ничем не отличались от сидевшей здесь публики. Разве только бледностью и желтизною лиц да лихорадочно блестя-

- 126 -

щими глазами. Мы были совершенно выбиты из колеи: все случилось чересчур неожиданно.

— Но вы знали, что вас ждет освобождение? — спросил я.

— Знали, скорее предчувствовали, но, конечно, не верили. Рассказывая все это, Косткин казался расстроенным. Очевидно, не легки были ему эти воспоминания.

— Вскоре на трибуну, — сказал он, — поднялся Калинин, держа пачку бумаг. За ним — Молотов, Каганович, Ворошилов и, наконец, Сталин. Когда буря аплодисментов смолкла, Калинин произнес небольшую речь, отметив огромные достижения советской авиации и выдающихся конструкторов новейших самолетов.

Первым он вызвал меня. Шатаясь, подошел я к трибуне. Калинин вынул из небольшой коробочки орден Ленина и приколол его мне на грудь. Затем передал большой пакет с типографски напечатанной моей фамилией. На оборотной стороне — золотая сургучная печать, изображающая герб Советского Союза...

Иван Михайлович замолчал.

— Что же было в этом конверте? — спросил я.

— Указ о награждении меня орденом Ленина и пять тысяч рублей — новенькими ассигнациями. Тогда это были большие деньги... Потом нас пригласили «откушать». В одной из кремлевских зал был сервирован ужин, с икрой, с множеством изысканных закусок, с водкой, шампанским, ликерами. Но меня все это не интересовало. Я рвался домой, хотел узнать, что с женой... Нас повезли в тех же машинах. Кто жил в Москве — на квартиры, кто в провинции — на вокзалы. Все заранее было предусмотрено. Шофер передал мне свеженький номер «Известий», где на первой странице, крупными буквами был напечатан указ о награждении нас орденами Ленина.

Иван Михайлович задумался, потом продолжал:

— Вот так года два жил я счастливо, вместе с семьей, на той же старой квартире. Но счастье мое длилось недолго. Вскоре меня опять арестовали.

— За что же? Ведь ваш же самолет, наверное, выпускался уж как массовая продукция?

— Да. Сначала все было хорошо. Но случилась авария: самолет разбился и летчик погиб. Жалко, наш лучший летчик-испытатель! Авторитетная комиссия тщательно расследовала

- 127 -

эту аварию и пришла к заключению, что дефекта в конструкции самолета не было. Какая-то ошибка очевидно, лежала на самом летчике. Такие случаи бывали даже с людьми очень опытными. Результаты комиссии были мне, конечно, известны. Все же меня раза два вызывали в НКВД, где мне пришлось написать обстоятельную объяснительную записку. И дело было прекращено.

— А потом?

— А дальше наступил 1937 год. Меня арестовали в самом начале... В НКВД заставили подписать протокол, что авария с самолетом была моим намеренным вредительством. Как только я заикнулся об акте государственной комиссии, следователь подошел ко мне вплотную, плюнул в лицо и ударил кулаком в зубы. У меня изо рта пошла кровь, в глазах потемнело: «Вот тебе, болван! — закричал он, — акт государственной комиссии! Подписывай, сволочь, если не хочешь испробовать чего-нибудь посущественней!»

«Будь, что будет», — пронеслось у меня. И я подписал «чистосердечное признание».

— Молодец! — сказал следователь, — получай награду! С этими словами он вынул из ящика стола пачку «Беломорканала» и швырнул мне прямо в лицо.

Иван Михайлович замолчал. Лицо его приняло страдальческое выражение.

Мне пришлось побывать не в одной тюрьме. Каждая из них имела всегда что-то свое, собственное. Обычным методом физического воздействия в нашем подвале, был так называемый «футбол». Арестованного клали на пол, связывали ему руки и ноги, затем «специалисты своего дела», обутые в тяжелую обувь, короткими, не слишком сильными ударами ног били по телу, полагая, очевидно, что удары наносятся футбольному мячу. Эта процедура, под ответственным руководством следователя, продолжалась часа два, а иногда и больше. Все зависело от того, как скоро заключенный потеряет возможность отвечать на вопросы. В результате этой экзекуции, тело превращалось в кровоподтек, рубашка врезалась в кожу, окрашиваясь в кровяной цвет. Сам же истязаемый от нечеловеческой боли впадал в бессознательное состояние. На этом процедура заканчивалась. Конвоиры на носилках приносили избитого в камеру.

Не могу не отметить здесь, ни с чем несравнимую, исклю-

- 128 -

чительную чуткость заключенных. Кто бы ни был пострадавший, — русский, татарин, еврей, каракалпак, — старый, молодой, — член партии, беспартийный, — академик или простой колхозник, — всем одинаково оказывалась трогательная помощь. Окровавленная рубашка, после футбольной пытки, отмачивалась тюремно-чайным раствором (воды не было), затем кропотливо, миллиметр за миллиметром отнималась от изуродованного тела, чтобы не причинить боль и не сорвать кожу. Это была неимоверно трудная, «филигранная» работа. Проводилась она безукоризненно заключенными, имевшими большой опыт в этом деле. Рубашка, белье, носки, — словом, все омытое кровью, — стиралось сокамерниками, в порядке строгой очереди, в своих мисочках, в которых ели в дневные часы баланду. Никто не отказывался от этой святой, товарищеской обязанности, никто никогда не роптал: таков был закон нашего строгорежимного подвала.

Помню, в подвале уже укладывались спать. Высохшее лицо Ивана Михайловича еще больше осунулось. В каждом его жесте, движении чувствовалась смертельная усталость.

Едва закончились вызовы на допросы, как вновь открылось окошечко и конвоир приглушенно сказал:

— На букву «К», подыми руку!

Это был, хорошо известный заключенным, условный знак, знаменующий перемену судьбы. Он означал, в лучшем случае, перемену камеры или отправку в Сибирь, в худшем — немедленный расстрел, здесь же, в другом, звуконепроницаемом, подвале.

Камера встрепенулась. Заключенные подняли усталые головы.

— Козлов, — отозвался один из них.

— Ложись!—буркнул конвоир.

— Козубенко, — отозвался второй.

— Ложись!

Камера совсем проснулась. Многие повскакивали, протирая глаза. На лицах — тревога.

— Косткин, — с тоской проговорил Иван Михайлович.

— Имя, год рождения? — заученно продолжал конвоир. И затем, после небольшой паузы:

— С вещами!

- 129 -

Я помог собраться Ивану Михайловичу, привести себя в порядок. Вскоре дверь опять отворилась, вошел конвоир.

— Готово?

Я обнял Ивана Михайловича и мы поцеловались. _ Как видите, ничто не вечно под луной, — проговорил он, пожимая мне руку и стараясь сохранить спокойствие. — Прощайте и, наверное, навсегда! — Затем что-то дрогнуло у него в лице. Наклонившись ко мне, он произнес еле слышно:

_ Если увидите жену, — он пошатнулся, голос изменил ему и в глазах мелькнуло что-то безумное, — скажите ей только одно слово — прости!

Я смотрел на него невидящими глазами. Мне хотелось сказать ему, что это невозможно, что я такой же заключенный, как и он...

— Прекратить разговоры! — грубо окрикнул конвоир. Затем, сделав выразительный жест по направлению к двери, добавил совсем мирно: — Ну, давай же, давай!

Дверь захлопнулась. Инженер Иван Михайлович Косткин исчез, ушел на смерть.

Николай Туров