Терпение

Терпение

Терпение

107

Мимо группы парней проезжал пьяный всадник. Поравнялся с ними и начал их оскорблять. Парни хотели образумить наглеца, но старик, видевший всю сцену, велел им отпустить его. Сжали зубы и кулаки разъяренные парни, подчинились старику и лишь посмотрели вслед оскорбителю. А тот доехал до следующей группы людей и повторил то же самое. Но там его стащили с лошади и хорошенько отлупили. "Смотрите, - сказал старик молодым, - его бьет ваше терпение".

Ингушская притча

... В начале 1944 года в каждой ингушской и чеченской семье были помещены на постой солдаты. Никогда раньше в городе не было такого количества военных грузовиков - они стояли во дворах, на улицах. Говорили, что это передислокация войск, и население старалось обогреть солдат, накормить домашним перед отправкой на фронт.

Разговоры о выселении ингушей и чеченцев возникли незаметно и велись по секрету. Я спрашиваю, что такое "выселять". Папа и мама цыкают на меня, чтобы я не лезла в разговоры старших и молчала. Но слова "войска", "передислокация" и "выселение" повторяются все чаще. Каждый день к нам приходят папин брат дядя Мурад, папины друзья дядя Султан Плиев, Джемалдин Яндиев, Хамзат Осмиев, еще кто-нибудь. Все так и сяк обсуждают, возможно ли выселение целого народа? Решают, что невозможно. Но карачаевцев уже выслали, значит, не исключено, что вышлют и нас. Но за что? Как?

Каждое утро дядя Мурад приходил к нам, либо папа шел к нему в соседний подъезд. В это утро папа пошел к дяде Мураду и очень скоро бледный и растревоженный вернулся: "Сегодня ночью вывезли Мура-да со всей семьей, - сказал он. - Из нашего дома вывезли все ингушские и чеченские семьи".

Мураду не позволили проститься с братом, который жил в том же доме. Вывезли темной ночью, быстро и тихо, мы даже и не слышали.

Это случилось в ночь с 22 на 23 февраля.

108

ЭТО СЛУЧИЛОСЬ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕГО ФЕВРАЛЯ ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ СОРОК ЧЕТВЕРТОГО ГОДА.

ТРАГЕДИЯ МОЕГО НАРОДА...

Потом, через десять - пятнадцать лет я узнала, как это делалось. В селениях собрали мужчин, начиная с четырнадцати лет, на митинг в честь Дня Красной Армии. И эта же Красная Армия, которая якобы находилась на передислокации и которая родными детьми жила в чеченских и ингушских гостеприимных семьях, кощунственно была приобщена к трагедии народа.

По приказу солдаты окружали собравшихся на митинг мужчин и под прицелом вынуждали садиться в подъехавшие студебеккеры.

В то же время под дулами автоматов "гостей" растерянные женщины и старухи неумело собирались "через пятнадцать минут" в дорогу. Разрешено было брать на семью не более ста килограмм багажа.

Что надо? Куда и зачем в феврале их везут? Надолго? Что происходит? Где главы семей - отцы, сыновья, братья? Тревога, слезы, страх, недоумение, растерянность объяли людей. Со всех сторон их свозили к оцепленной железнодорожной станции, к товарным вагонам с надписями "Враги народа", "Людоеды" и грузили в них. Здоровые и тифозные, старые и малые, мужчины и женщины загружались в эти вагоны, двери задвигались и запирались снаружи - эшелон арестованных готовился к отправке.

Очевидцы рассказывали ужасы, о которых много лет боялись говорить вслух. Да и шепотом - только самым близким. Молчали. А было, говорят, и было так: немощных старух и больных, которых некому было нести, расстреливали на месте или попросту сбрасывали в пропасть. Бывало, сжигали живьем.

Существовала личная инструкция Берии - остающихся на местах УНИЧТОЖАТЬ как врагов народа.

Сегодня в селении Гули живет Маас Чахкиев. Его слепого отца Лерали Чахкиева при выходе из Шоанского ущелья, около "Бийтмар венна моттиг" расстреляли и сбросили в пропасть.

С ним вместе расстреляли мать Гетагазова Исропила - Хани. Она была старенькой. Ее тоже там сбросили в пропасть. Внуки се сегодня живут в селении Ольгетты. Там же в пропасть сбросили Берда Хаути-ева.

Это в Чечне, в горном селении Хайбах из-за бездорожья в колхозную конюшню согнали стариков, слепых, беременных - всего семьсот человек под предлогом формирования колонны. Закрыли двери, обложили конюшню соломой и подожгли. Когда же под натиском обезумевших людей двери рухнули - выбегавших людей косили автоматными очередями. Приказы Берии выполнялись беспрекословно.

109

В селении Цхаралты оказались забытыми старик с внуком Оздоевы. В момент выселения они пасли скот в горах и ничего не знали. Обнаружив обезлюдевшее село, они пришли к солдатам с просьбой отправить их к своим, но эшелон был отправлен и их расстреляли на месте. А в доказательство выполнения приказа - отрубили им, седобородому старику и мальчику, головы и отвезли их в НКВД.

Оставшиеся в горах пастухи наблюдали за выселением в бинокли и рассказывают. Из селений Таргим и Хамхи людей выводили пешими, до дороги им предстояло пройти более 25 километров. Шли груженные вещами, иные несли на себе стариков, толкали ручные Аовозки. Когда все ушли, солдаты собрали в одно место немощных и Одиноких стариков, больных и сожгли их заживо.

Живет в селении Чернореченское Цицкиев Магомет и его две сестры. На их глазах и на глазах соседей расстреляли их мать. Она хотела взять с собой вещи, приглянувшиеся офицеру-мародеру. Тело матери на глазах ее трех малолетних детей сбросили в погреб. А детей одних, без отца и матери свезли и сгрузили в товарный вагон с надписью "Враги народа".

До наших мест гитлеровские фашисты не дошли. Они изредка долетали до нас на самолетах. Но то, что творилось у нас - разве не фашизм?

Дети тех страшных дней, сегодняшние немолодые люди свидетельствуют. Они - живая память народа. И они помнят не только зло. Они помнят солдат, которые, не скрывая слез, помогали растерянным матерям собирать вещи. Иные из них сами подбирали необходимое, отбрасывая патефоны, ковры, и грузя кукурузу, муку, теплую одежду. Некоторые резали скотину, наскоро солили мясо, догадываясь, что путь выселенцам предстоит неблизкий и нелегкий.

Народ благодарит их за человечность.

По-разному провожали изгнанников остающиеся. В большинстве случаев плакали, тайком совали в руки детям и старикам свертки с наскоро собранной едой, просили сообщить адреса. Местные осетинские националисты - свидетельствуют Патиев Умар, Цицкиев Магомет, Хаматханова Хулимат, Алдаганова Сахират и другие, выселявшиеся из Пригорода и самого Орджоникидзе, - пели и танцевали от радости, швыряли камни в проезжающие студебеккеры и вагоны.

Так начиналось выселение. За пять дней на древней земле Ингушетии и Чечни не осталось ни одного ингуша и чеченца...

Полмиллиона человек погрузили в вагоны для перевозки скота, редкие с нарами, все - без печек. В щели задували злые февральские ветры. Там, где были нары, было куда положить стариков и больных. Женщины и дети сидели на полу. Молодежь ехала стоя, спали, под-

110

держивая друг друга. Были семьи, поднятые прямо с постели, разутые, раздетые, без еды. Делились всем, что имели. Ехали восемнадцать суток с редкими остановками в голой степи. Двери открывались, людей выпускали по нужде. Под дулами солдат наш глубоко целомудренный народ, прикрывшись одеждой, мужчины, старики, женщины, девушки рядом, выстроившись вдоль вагона, оправлялись, как могли. Шаг в сторону воспринимался как побег, расстреливали без предупреждения.

Остановки использовались и для очищения вагонов от покойников. Узники прятали своих умерших родственников: самое страшное для ингушей и чеченцев не предать труп земле. Прятали их, надеясь похоронить на месте. Но солдаты автоматами заставляли вытаскивать из вагонов умерших, иногда за колечко или сережки позволяли присыпать покойника снегом. Вагоны трогались - умершие матери, отцы, братья, сестры, дети оставались на снегу.

Интеллигенцию выселяли напоследок двадцать восьмого февраля 1944 года. В последнем эшелоне в числе 207 руководящих работников республики и творческой интеллигенции ехала я с мамой, Тамарой Саговой, и папой, писателем Идрисом Базоркиным. С 23 февраля меня из дома не выпускали. Спали мы на тюках с вещами, каждую минуту ожидая солдат. Бабушка - мамина мама - ходила на базар за новостями и, возвращаясь, рассказывала, как бойко идет торговля вещами выселенных.

Бабушка все время плакала. От слез у нее на кончике носа вскочил красный прыщ и на нем всегда висела слеза. Родители решили, что бабушка, как гречанка, останется дома, чтобы позже помочь нам.

И вот пришел день. Серый. Солдаты помогли снести в студебеккер вещи. Мы погрузились, и машина медленно тронулась. В окнах, в дверях подъездов, во дворе стояли соседи и молча смотрели на нас. Бабушка шла за машиной, и с прыща на ее носу ручейком стекали слезы.

Мне стало страшно, я испугалась за бабушку, которую мне стало очень жалко, и я заплакала. И помню - жесткий, властный голос папы: "Не сметь плакать! Они не должны видеть наших слез!" Я тут же перестала плакать, повинуясь чему-то огромному, тяжелому, что понять была еще не в состоянии.

Потом мы долго не уезжали. Состав стоял на путях и не трогался. Вагоны у нас были обычные, жесткие, но не товарные.

Помню, как дрогнул и медленно двинулся поезд, как все прильнули к окнам и, не стесняясь, в голос заплакали женщины, как отвернулись, чтобы спрятать слезы, мужчины, и весь вагон тоскливо запел "Прощай, любимый город...".

111

Помню, как неторопливо катился наш вагон, как глаза отверженных, обреченных людей жадно цеплялись за каждый кустик, за каждую родную кочку. Вдруг кто-то воскликнул: "Смотрите, смотрите, Сорокин! Проститься пришел!"  Под насыпью лицом к проходящему поезду стоял простоволосый мужчина с фуражкой в руке. Голова его с развевающимися на ветру светлыми волосами была низко опущена. Сорокин, председатель горисполкома, хороший человек, провожал нас. Позже мы узнали - за Сочувствие к "врагам народа" его расстреляли. Моя жизнь в пути делится на две части на фоне монотонного движения поезда. Очень нудно. Уже надоела мне вкусная таранка, от которой тетя Зина Тамбиева мне и своей дочке Томе отдирает вкусные спинки, а не менее вкусные хвостики и ребрышки выкидывает. Я удивляюсь, сколько у них этой рыбы. Это - детское.

Главное же - взрослые. Их объединяет общая беда, но и они разделены.

Женщины - мама, тетя Зина, а иногда еще кое-кто из соседних купе - с нами, с детьми.

Мужчины - отдельно. Они всегда вместе, группой, очень суровы, серьезны. Они куда-то уходят, приходят, о чем-то говорят - мало, сдержанно, негромко. Никто никогда не улыбается. Слышу взволнованный разговор мамы, папы и тети Зины: в эшелоне есть случаи какой-то страшной болезни с высокой температурой. Там и сям звучит непонятное мне слово "тиф".

    Вскоре я стала просить измерить мне температуру. Помню мамин безумный страх в глазах, когда термометр показал тридцать девять.  Меня сразу положили на самую верхнюю полку, куда раньше не  пускали. Тетя Зина уверяла маму, что это простуда, не больше. Папа  заставил меня показать горло. Оно было с их слов очень красным, и мама в первый раз после отъезда радостно рассмеялась, что я так хорошо больна. И тут же ко мне потеряли всякий интерес - никому ни до меня, ни до моей болезни не было дела.

Помню, что на остановках мужчины выходили из вагона. Нам, детям, и женщинам было запрещено без нужды выходить из купе и передвигаться по вагону, не то, что выходить на улицу. Я всегда старалась увидеть папу из окна. Очень боялась, что поезд тронется, а папа останется. Он всегда вскакивал на подножку уже движущегося поезда, и я трепетала - а вдруг не успеет, и мы уедем без него. Как сейчас помню свое волнение, когда на очередной остановке мужчины быстро пошли к какому-то маленькому дому, который, как мне казалось, стоял очень далеко от железнодорожных путей. Я видела, как, нагнувшись, они прошли в дверь. Мне казалось, они там были вечность. Потом по одному вышли оттуда. И как-то отрешенно, медленно,

112

будто им и дела никакого не было до того, что поезд тронулся, шли обратно. Мама молча наблюдала за ними из окна. Она строго сказала мне: "Успокойся! Они сели в задние вагоны. Придут".

Поезд шел, а папы все не было. Я боялась, что мама ошиблась, что они не успели сесть в последний вагон, что, наверное, дверь там была закрыта и они остались...

Но вот пришел папа, и с ним еще кто-то из мужчин. Они молча сели к окну, ничего не говорили, смотрели, не мигая, в одну точку, будто продолжали видеть то, что увидели там, в маленьком домике. Потом сказали несколько слов маме, и у мамы широко распахнулись ее огромные зеленые глаза и заполнились ужасом и безысходностью.

В этом придорожном домике, как я узнала потом, были свалены в кучу перекрученные закаменевшие трупы людей из предыдущих эшелонов.

Много на пути нашего эшелона было подобных домиков. Помню, как по географической карте мужчины пытались определить, куда нас везут. Наконец, привезли в киргизский поселок под названием Токмак. Конечная остановка. Нас выгрузили.

Нас и еще несколько семей поместили в одном доме. Меня определили в школу, где детям давали сорокаграммовые булочки. После школы я бежала к мамочке на базар помогать продавать вещи. У других были какие-то запасы - деньги, ценности, продукты. В нашей семье, где папа считался "человеком, не приспособленным к жизни", никаких запасов не было. Единственное мамино колечко с бриллиантиком и рубином первым отправилось на базар. Следом пошли носильные вещи - мамино пальто, мамина юбка, папин костюм... Я очень гордилась, когда нашла покупателя на свой малюсенький детский коврик и гуттаперчевого Димку. Из всех игрушек мне позволили взять с собой только Димку, потому что он был раненый фронтовик. У него одна нога была тряпичная. У пожилого русского, купившего Димку, с очень добрым небритым лицом тоже была одна нога. Помню, как мама брала у него деньги. Ей было неудобно, она отводила глаза и словно извинялась. Димка в тот день хорошо нас накормил.

Частенько с нами на базар ходил дядя Джим - первый поэт Ингушетии Джемалдин Яндиёв. Его жена Тамуся была нездорова. Пока дядя Джим, мама и я с ними искали на базаре покупателей на наши вещи, папа и другие мужчины из нашей интеллигенции решали вопрос о том, знает ли о нашем выселении "отец родной", обсуждали, как быть и что делать. Составляли телеграммы и письма Сталину, в которых раскрывали ему глаза на подлеца Берия, выгнавшего народы из родных домов. Все были убеждены в том, что Сталин - святой, справедливый, доверчивый - просто не знает, что творит Берия за его спиной. Надо только, чтобы письма дошли до самого Сталина, чтобы

113

Берия не перехватил их. Когда Сталин все узнает, он вернет нас домой, а Берия накажет.

Пока шли эти разговоры, писания писем, пока Берия получал от Сталина орден Суворова первой степени за отличное выполнение особо важного задания партии и правительства, вещи наши кончились. Мама продала все. Она осталась в одном кремовом поплиновом платье, которое вечером стирала, а утром гладила и надевала. Продан был и папин фотоаппарат, в котором была пленка, запечатлевшая наше выселение и поездку, - эшелоны, придорожные домики, забитые трупами, все, что папа, заходя последним в вагон, обязательно фотографировал. Фотоаппарат пошел за четверть своей цены. Всю жизнь жалеет папа пленку, о которой никто, кроме него, не знал и которую новый владелец наверняка просто выбросил.

Никто нас возвращать домой не собирался. Надо было жить. Начали пытаться устроиться на работу. Никто никуда "врагов", "предателей родины", спецпоселенцев, каторжных не берет. Первому ингушскому профессору лингвисту Дашлако Мальсагову удалось устроиться директором бани. Все говорили, что банщик - тоже хлеб.

Нашу семью отправили из Токмака в деревню Ивановка. Здесь маме помог диплом зоотехника. Помню плачущую несчастную мамочку с огромным кровоподтеком на бедре. Это мамочка хотела сесть на лошадь, а та почему-то ударила ее копытом. Еще помню, как она со стоном слезает с лошади, на которую села впервые. Мама не может идти, и мы ищем марганцовку, чтобы промыть кровавое месиво, в которое превратились во время езды ее ноги. Зато потом - и это я тоже помню - киргизские старики с уважением и любовью назвали ее Тамара-аксакал, джакши-кыз, хорошая девушка. Она научилась ездить верхом лучше иного мужчины и, конечно, лучше папы.

Папа устроился работать кладовщиком в колхозе. Но это случилось не сразу. Пока мама и папа не работали, к нам пришел голод. Не было ничего вкуснее похлебки из листьев сахарной свеклы. Варилась она так: в четырехлитровую кастрюлю заливалась вода, закладывалась резаная ботва и соль. Если находилось пять рублей, то покупался плавающий на воде, как бумага, пятачок масла или полстакана муки. Все это кипело. Я ела этот "борщ" наравне с мужчинами по две большие железные миски.

Моей обязанностью было приносить из пекарни хлеб. Это было самое трудное. Пекарня находилась далеко, и донести домой пахнущую до головокружения буханку хлеба нетронутой было безумно, невероятно трудно. Всю дорогу я ее нюхала. Иногда не выдерживала и дотрагивалась до хлебушка кончиком языка. Но это казалось мне очень стыдным, и если честно, то признаюсь я в этом только сейчас. Дома папа точно по ниточке делил хлеб на пять частей, и каждый

114

получал свою порцию на день. Мама всегда старалась отказаться о своей порции, говоря, что ее кто-то угостил, что она сыта. Чем он, жила тогда, я не знаю. Я не была такой мужественной, как мама, однажды не удержалась. Целый день из пекарни не вывозили хлеб, и запах печеного теста, доносившийся оттуда, раздразнил меня вконец Дорога домой была бесконечной, и я не выдержала. Отщипнула малюсенький кусочек от румяной корочки, положила в рот и сосала долго-долго, пока он не растаял. Потом еще кусочек... Когда я подошла к дому - половины моей порции как не бывало. Мне очень стыдно. Да слез. Я отдаю папе хлеб и говорю, не глядя на него: "Когда будешь делить хлеб, меня не считай, я свою порцию уже съела". Ушла и, чтобы не видеть ничего, уткнулась в угол. Я сама себя наказала, но не могла не думать о том, как папа делит, неужели он не отрежет мне хлебушка? В глубине души живет уверенность, что отрежет, но страх, что, поступая по правилам, не отрежет, пронизывает мое существо. Папа, конечно, разделил хлебушек так, словно я ничего не отщипала... Еще помню: сидит папа на корточках. Перед ним три большущие плитки жмыха - то, что остается, когда из семечек выжмут масло. На вид этот жмых очень вкусный, а пахнет... Папа ножичком отковыривает по кусочку и ест. Очень вкусно ест. Я стою рядом и не прошу, просто жду, когда же и мне он даст кусочек. Но папа ест и меня будто не замечает. Я решаюсь преодолеть себя и очень робко говорю: "Папа, дай мне кусочек". Он отвечает коротко и беспрекословно "Нет!" Я думаю -"жадный". Слезы закипают у меня от обиды, я еще какое-то время стою в надежде, что он смилостивится и все-таки даст. Но он не дает. И я тихонько отхожу в сторону.

На второй день папа отдает мне целых две плитки и говорит: "Ешь, сколько хочешь. Я тебе, когда кончится, еще принесу".

Оказывается, к ним на склад завезли жмых для протравки грызунов в поле. Папа и завхоз не знали, протравлен уже этот жмых или еще нет. Вот папа на себе и проверял.

Наша улица состояла из трех домов, каждый из которых смотрел на свой огород. На огороде росла сахарная свекла. В среднем доме жили мы и тетя Паша-солдатка с дочкой Галей, моей ровесницей. В соседнем доме, ближе к нам - "кулачка" Маруся с коровами за забором. У нее тоже была дочка, наша ровесница. Ботвой от свеклы нас снабжала тетя Паша. Они ели свеклу, а нам отдавали ботву. Каждый день перед заходом солнца я шла к тете Паше и просила, как меня научили:" Тетя Паша, если можно и вам не очень нужно, дайте, пожалуйста, нам ботву, мы сварим борщ. Пожалуйста!"

Тетя Паша, сухая, высокая женщина, недовольно давала ботву. Я, счастливая, с этой ботвой прибегала домой. Мама спрашивала: "Как

115

на дала? Сразу? А какое у нее было лицо - злое или нет?" К тете Марусе - "кулачке" не ходили. Она скармливала ботву своим коровам.

Помню, я пришла к тете Паше, но не успела договорить до конца свою просьбу-молитву. Тетя Паша грубо меня оборвала: "Надоели вы мне со своим "пожалуйста". Нет у меня ботвы!"

В тот день мы ничего не ели. Нечего было есть. Мама тихо плакала.

Вскоре у меня начался кровавый - голодный - понос. Трава, которую я ела в поле, не насыщала.

Помню еще малярию. Она мучила по очереди всех нас - и маму, и папу, и меня, и двух наших родственников, живших с нами. Хорошо помню, как в полдень в сорокаградусную жару подкрадывается озноб. Я сажусь погреться на солнышке. Потом кутаюсь во все тряпки, что находятся в доме, а меня колотит от холода, крутит кости. Но вот отпускает холод и меня охватывает немыслимая жара и начинается головная боль до рвоты. Температура повышается до предела и начинает казаться, что вся комната - это моя голова, а язык разбухает и растет-растет, становится, как слон, и так трудно поворачивается этот язык-слон. Потом вся комната вместе с кроватью начинает крутиться, пока не становится темно и жутко... После приступов малярии не хочется есть. Помню, мама раздобыла одно яйцо, достала где-то ложечку сахара и взбила мне гоголь-моголь, который я очень любила. И как мне было стыдно, что я не смогла и ложки такой вкусноты проглотить. Помню, как она меня успокаивала. Глаза ее добрые, с не пролитыми слезами помню. К нам ходила медсестра и по схеме поила акрихином. Она нас и спасла.

В Ивановке я пошла в школу во второй класс, Длинная шоссейная дорога соединяет один конец села, где мы живем, с центром, где школа. Вся жизнь в Ивановке связана с этим шоссе: по ней за хлебушком и обратно с хлебушком, по ней в школу и обратно, по ней приезжает из командировок мама, по ней я бегаю с детворой, обжигая босые ноги в придорожной пыли...

Жизнь наша понемногу начала налаживаться. Однажды мама привезла барана. Его зарезали, разделали, мама завернула ляжку в какую-то тряпку, дала мне и велела отнести тете Паше. Я возмутилась: - Не пойду! Галка - подлая вруша, а тетка Паша нам не дает ботву.

Мама мягко, но как-то очень убедительно сказала:

- Доченька, она несчастная. Солдатка. Одна с девочкой. Надо быть доброй. Надо уметь прощать. Иди!

Я нехотя пошла. Тетя Паша, когда я дала ей мясо, заплакала:

- Какая добрая у тебя мама. Я ведь не забыла, что в ботве вам отказала. Маруське отнесла, она взамен молока обещала. А Тамара мне мяса - да сколько!

116

Я счастливая прибежала домой и слово в слово пересказала маме папе услышанное. Они переглянулись и на глазах у них заблестел слезы. Не помню случая, чтобы мы не поделились с тетей Пашей тем что имели. Жить стало легче и нам и солдатке Паше.

Вскоре колхоз выделил маме корову. Она давала нам по два литр молока в день. О голоде мы забыли. Потом приехала бабушка, а пап уехал жить во Фрунзе.

Во Фрунзе папе удалось устроиться на работу в хозяйственный отдел геологоуправления. Как член союза писателей он стал получат литерный паек. Люди начали списываться друг с другом, пытаться соединиться.

Положение было таково: все, начиная с шестнадцати лет, стояли на учете в спецкомендатурах по месту жительства. Еженедельно, в определенный день спецпереселенец обязан был явиться в комендатуру, чтобы отметиться. Неявка в назначенный день рассматривалась как побег и наказывалась ссылкой в Сибирь на основании Постановлений, подписанных Молотовым. Спецпереселенец не имел права перейти границу района, в котором он был прописан, без разрешения коменданта. Нарушение этого постановления рассматривалось как побеге места поселения и каралось - без суда и следствия - на двадцать пять лет каторжных работ с последующей ссылкой в Сибирь.

Рисковать было опасно - комендантам помогали так называемые "десятники". Они набирались из своих же спецпереселенцев. "Десятники" обязаны были отвечать за свою десятку семей - приходили каждый вечер в десять приписанных им семей проверять, все ли дома. За "покрытие" десятников наказывали как соучастников. Разрешения же выдавались в спецкомендатурах со скрипом. И все же люди соединялись.

Однажды к папе на работу пришел Руслан - старший сын дяди Мурада. Узнать его можно было только по голосу. Оборванный бродяжка, он был с ног до головы перемазан углем. Оказалось, он работал в паровозном депо, услышал от кого-то, что папа во Фрунзе. Машинисты подвезли его за то, что Руслан помогал им грузить уголь. Он рассказал, что дядя Мурад с детьми в Джамбуле умирает от голода. Надо было срочно что-то предпринимать, чтобы спасти брата с детьми.

Денег нет. Прав нет. Ничего нет. Но на коменданта произвел впечатление членский билет союза писателей ,и он выдал папе разрешение выехать и даже привезти брата. Деньгами помогли друзья, и папа поехал в Джамбул.

Шел 1945 год. Приближалась годовщина нашей высылки. Джамбул встретил папу пятидесятиградусным морозом, но ему в его демисезонном пальто нараспашку было жарко, по дороге его начала трясти малярия. В доме у дяди Мурада он застал страшную картину: окна и

117

стены покрыты инеем, в полу зияют дыры от вырванных на топку досок. Еды никакой - кипяченая вода.

Старшие дети бродят где-то вне дома. Руслан, работая в депо, вышел на папу. Фатима пошла за хлебом и пропала. Позже выясняюсь, что у нее украли хлебные карточки на всю семью, и она решила, по спасение ее и семьи можно найти только на Кавказе, дома. Там родные, знакомые, там родной дом. Пятнадцатилетняя девочка сумела добраться до города Грозного, пришла в свое училище к учителям. Там-то ее и поймали. И без суда "за побег с места поселения" этапировали в Сибирь на двадцать пять лет каторжных работ.

Когда приехал папа, дядя Мурад с младшими дошколятами лежал в углу комнаты. Они уже не могли двигаться. Одежда их шевелилась от вшей...

Папа не мог увезти их сразу - они не могли от слабости двигаться. Пошел на базар прикупить для них одежду. И там встретил слепого ингушского певца Ахмета Хамхоева. Тот ходил с протянутой рукой (никогда у ингушей не было нищих, просящих подаяния!) и пел свой грозненский репертуар: "Ой ты, ноченька, ночка темная..." Но людям было не до песен и нечего было дать нищему. Погиб бы Ахмет, если бы не увидел его папа.

На этом же базаре папа увидел женщину - скелет, обтянутый кожей, протягивал людям трупик младенца и просил милостыню для спасения еще живых детей. Рассказывали, что участились случаи обмена детей на продукты. Казахи, очень любящие детей, усыновляли их, отдавая взамен продукты. Родители жертвовали одним, чтобы сохранить других.

Измывательствам комендантов, в полное распоряжение которых были отданы репрессированные народы, не было пределов. К потоку постановлений сверху, от Молотова, присоединялись распоряжения местных властей, одно другого унизительнее. К примеру: "Всех, до единого, спецпереселенцев уволить с работы". Выброшенные за борт люди остаются без средств к существованию и деваться некуда. Через два-три месяца - отмена приказа, разрешение давать работу и виноватым только за принадлежность к "преступной" национальности.

Особенно доставалось национальной интеллигенции, обосновавшейся в городах и районных центрах. Им прямо говорилось, что их не для того выслали, чтобы они в городах жили. В кишлаки! В аулы! На черную работу! И чтобы выжить, чтобы заработать копейку на кусок хлеба ученые и писатели работали сторожами, уборщицами, экспедиторами, разнорабочими... Папу то и дело выгоняли, чтобы принять и снова выгнать. В комендатурах висела инструкция ограничений для спецпереселенцев:

- В партию не принимать.

118

- В высшие учебные заведения не принимать.

- Использовать спецпереселенцев только как чернорабочих.

- На руководящие должности - не выдвигать.

- Общественную работу не поручать.

- Инициативу и всяческие начинания не поощрять.

- Никакими наградами и грамотами не награждать.

- В армию не призывать...

И главное - вдолбить! Вдолбить всем, что это не на срок! Это -пожизненно! Навсегда для вас, детей ваших, всех ваших потомков! Тогда же переменили "спецпереселенец" на "спецпоселенец". Уловили нюанс, что переселенец вроде может назад переселиться, а "поселенец" - это навечно.

Из Большой Советской энциклопедии исчезли названия переселенных народов. Их культура - искусство, фольклор, история, литература, музыка песни - упразднены.

На каждом шагу нам доказывали, что нас вообще на свете никогда не было. Не было! Сегодня нет! Нет! И никогда не будет!

Было издано очередное постановление. Всех женщин других национальностей, вышедших замуж за спецпоселенца, считать спецпосе-ленками независимо от места рождения. Всех женщин, вышедших замуж за представителей других национальностей, освободить от режима. Основание: Указ НКВД Киргизской ССР от 7 июня 1947 года.

Тогда мы не знали слова ГЕНОЦИД.

Вот тут на защиту нации встали наши мудрые старцы. До выселения обычаи нашего народа не были столь строгими, У нас женились и выходили замуж за представителей других национальностей, был бы избранник или избранница достойными. Теперь же старики ввели строжайший запрет на смешанные браки. Жениться, а особенно выйти замуж за человека другой национальности объявлено было недостойным.

Только за своих выходить замуж и жениться на своих.

Нас хотят рассеять, растворить в других - не выйдет!

Мы выживем! Мы должны выжить любой ценой!

Нас давят, уничтожают, превращают в ничто, убивают веру в будущее, лишают будущего, вышвыривают из жизни - что противопоставить этой душегубке?

ОБЯЗАТЕЛЬНОЕ ВЫЖИВАНИЕ.

Все, что считалось у ингушей безнравственным вчера - воровство, ложь, хитрость, изворотливость, - сегодня допускалось. Ради цели ВЫЖИТЬ разрешалось все!

119

Выживали те, кто научился хитрить, изворачиваться, ловчить, "делать" деньги, лгать. Строили дома, приобретали скотину, делали все, чтобы разбогатеть. Сумели жить лучше старожилов.

Были сомнения: к чему приведет такое нравственное саморазрушение? Не погибнет ли народ, лишившись традиционных моральных устоев? Не превратится ли в безликую массу, набивающую брюхо? Необходимость выжить заставила разобраться в традициях и обычаях - от каких временно отказаться, какие усилить.

Окрепли обычаи старинной взаимопомощи слабым семьям, сиротам, больным, безмужним. Обычными стали "белхи" - когда всем миром в воскресный день делали что-то для нуждающегося, складывались - деньгами, трудом. Вечером после работы собирали хороший ужин, устраивали национальные танцы, игры. Обогащали каждого надеждой - ты не один, рядом с тобой всегда народ, который придет на выручку в трудный для тебя день.

Непререкаемым законом сделали обычай почитания старшего, его слова.

Священной стала почитаться семья: никаких разводов. Семья - лицо настоящего мужчины. Женщина - образец терпения, нравственной чистоты, верности. Нарушившая эти нормы - позор для семьи, фамилии, рода. И наказывают ее самые близкие - отец, брат.

Воспитывалась память о прошлом народа. Каждый знал генеалогию своего рода, близких, родных. Помнили все славные дела и вершителей тех дел в прошлом. Гордились уважаемыми людьми сегодня.

Ввели обычай поминания, очень сближавший людей.

Возродился старинный суд - "кхел", на котором старейшины родов разрешали все конфликтные ситуации, возникающие в текущей жизни. Соблюдались все правила ради примирения сторон, ради торжества справедливости, чести, достоинства...

Да, правы, мудры были старики, когда стали крепить обычаи, собирающие народ воедино, сохраняющие его национальную целостность. Они же ответили на панические вопросы - как жить без веры в будущее? Ведь отнята вера, отнята родина! Есть вера, сказали они. Вера во Всевышнего, в Аллаха! Нам не приходится ждать спасения от Сталина, значит спасение придет только от Аллаха. Верьте в Него! Молитесь Ему! Просите Аллаха о помощи и помощь будет! Просите, чтобы Он вернул нас домой, и Он вернет нас!

И молились, и верили. Верили неистово, всей душой. Все тринадцать лет без роста культуры, без роста интеллигенции, вне жизни, с моралью "выживания".

Эти тринадцать лет, в которые все народы вокруг разваливались, мы - сохранялись. Мы сопротивлялись насильственному уничтожению.

120

Тринадцать лет народ черпал энергию и веру в самом себе и в Аллахе.

Народ ни разу не усомнился, что вернется.

Люди, встречаясь друг с другом, сначала здоровались, потом привычно спрашивали: " Что нового о доме? Когда едем?" В том, что едем, никто не сомневался. Вопрос состоял лишь в том - когда едем. И вопрос этот объединял в родную семью ингушей, карачаевцев, балкарцев, калмыков, крымских татар...

Старики, умирая, просили близких:

- Когда будете возвращаться домой, кости мои заберите с собою, тут не оставляйте.

Не было сомнений - "будете возвращаться".

Папа работал главным администратором оперного театра во Фрунзе. "Любым путем выжить" у папы не получалось. Он зарабатывал на "золотом" месте свои 76 рублей, весил при своем двухметровом росте 76 килограмм: зато, как он шутил, спокойно спал. "Шлемазал", что по-еврейски означает что-то вроде "раззява", дразнили его друзья-администраторы, получающие от своих должностей дополнительные доходы.

С мамой они разошлись, но остались близкими друзьями. Мама с бабушкой жила в районе, а я с папой, папиной женой Ириной и маленьким братиком Зурабом - во Фрунзе. Четверо в небольшой комнатке театрального общежития. Жили скудно. Мама под предлогом, что это для меня, умудрялась подбрасывать нам то муку, то мясо, то картошку.

Я училась в медучилище. Домашнее хозяйство лежало на мне. Утром папа и Ирина убегали на работу, я отводила Зураба в садик. Училище, базар, готовка обеда, уборка, уроки, сон. Папа был строгим. Все было расписано по часам. Иногда он разрешал после училища идти не домой, а к нему в театр. Я слушала оперу, смотрела балет. После спектакля мы с папой неторопливо шли по ночному затихшему Фрунзе. Фонари сказочно подсвечивали пирамидальные тополя. Мы говорили много, о разном. Я была счастлива, папа говорил со мной, как со взрослой, я гордилась - мой папа самый умный и самый хороший человек на свете, самый большой мой друг.

На каникулы я ездила к мамочке. Там мне было вольготно. В доме делала, что хотела, готовила, что хотела, училась ездить верхом на выделенной маме Лошади. Все, что я делала, было маме в радость. Что мне, девчонке, стоило прополоть огород или окучить картошку, а мама счастлива. Она внушала мне уверенность, что я все могу.

Так в общем-то вполне счастливо я жила до шестнадцати лет. Пришла пора получать паспорт.

121

Мелковатый, мне по плечо, с крысиным лицом комендант выдает мне паспорт, где только что поставил жирный штамп "спецпоселенец" и назначает мне двадцатое - двадцать первое - двадцать второе число - дни, когда я должна являться в комендатуру отмечаться. Он предупреждает, что я не имею права выходить за пределы города без его разрешения.

- А как же к маме на каникулы? - недоумеваю я.

- Если ехать, то обязательно получить в комендатуре разрешение. Лучше совсем не ездить, что ты там забыла?

Домой я вернулась потерянной, подавленной. Подала отцу паспорт и пересказала весь разговор. Что-то во всем этом было оскорбительное, унизительное. Я едва сдерживала слезы. Папа внимательно посмотрел на меня, понимающе сказал:

- Да, Зюка, у тебя сегодня тяжелый день. Ты перестала быть ребенком, стала, как все мы...

Да, это был трудный день, но ребенком я быть не перестала. Пунктуально в назначенные дни я ходила отмечаться в комендатуре. Едва не вылетела из медучилища, когда всех студентов под страхом исключения обязали ехать в колхоз собирать хлопок, а мне разрешения на выезд не давала комендатура. Его добился папа, не я.

Я ненавидела коменданта. Его и всех, кто в комендатуре подхихикивал его идиотским шуточкам. Фамилия его словно в насмешку была Грозный, а росточек небольшой, лицо мелкое, крысиное, весь какой-то ущербный, но как он старался соответствовать фамилии. Он лютовал над всеми зависящими от него людьми, но особенно над рослыми, красивыми, мужественными. Он издевался, унижал, насколько хватало его фантазии, самодурствовал, как хотел. Это он не дал разрешения папиному другу перейти границу района, когда у того умерла жена. Мусульманское кладбище находилось за чертой города и проводить жену за эту черту он не позволил.

В дни когда кто-то умирал или женился, Грозный делал облавы. Он и его подчиненные являлись на место и, перекрыв все выходы, проверяли документы, вылавливая приехавших без разрешения. И шла потеха над людьми - либо унижайся беспредельно, вымаливая прощение, либо - получай двадцать пять лет лагерей. Выбирай. Чтобы не выбирать, люди пытались взять разрешение. И если разрешения не давали - а это было чаще, чем давали, то на "границу" посылался человек. Он кричал на "другую сторону":

- Э-эй! Люди! Сегодня к такому-то часу мы принесем покойника такого-то! Подготовьте могилу и людей!

К положенному часу родственники с двух сторон подходили к "границе" и с рук на руки передавали умершего. И те завершали похороны, счастье, что для покойника спецразрешения уже не требовалось.

122

Во Фрунзе удалось перебраться дедушке, маминому отцу. В 1939 году его по доносу "друга" Ярослава Цаллагова арестовали и по статье 58 выслали на пять лет в Северный Казахстан. За это Цаллагов получил в награду дедушкин дом.

Дедушка приехал тяжело больным человеком. Я делала ему уколы - моя первая практика. Зная, что болен безнадежно, большой жизнелюб, дедушка повторял:

- От смерти никуда не денешься, но как хотелось бы умереть хоть на день позже его - отца родного! Какое счастье перед смертью узнать, что он умер. Хоть на один час позже его, - повторял он как заклинание.

Уже к 50-м годам никто не обольщался насчет Сталина, никто уже не думал, что он ничего не знает, а все за его спиной совершает Берия. Оба были одинаковы, и кто хуже - неизвестно.

Дедушка умер 24 октября 1952 года, немного не дожив до желанного дня. Мы с папой были рядом с дедушкой до последнего дыхания. Я впервые видела смерть, да еще дедушкину. Конечно, потрясение. Потом похороны. Я забыла про дни своих отметок в комендатуре. А может, перед лицом такого горя они - эти обязательные дни - показались мне незначительными?

Двадцать седьмого я пошла отмечаться в комендатуре. Дежурил Грозный. Он говорит:

- Ты что, забыла, что у тебя числа 20, 21, 22

- Нет, - отвечаю.

- Так что же ты явилась 27-го? В Сибирь хочешь?

- У меня дедушка умер, - говорю я.

- Ну и что, что умер? Большое дело - дедушка! А я вот тебя в Сибирь! На двадцать пять лет! А? Как? Хочешь? Да я тебя сейчас посажу!

Я потеряла голову от ярости и выкрикнула ему в лицо:

- Сажайте! Вы только и умеете что сажать! Вы не человек! - и с ревом выскочила из кабинета. Помчалась через город на работу к папе. Рассказала ему все. Папа стал зеленым. Он меня не ругал, только сказал" пойдем". И мы с ним тут же отправились в комендатуру. По дороге папа сдержанно рассказал мне, что в последнее воскресенье Грозный устроил облаву на чеченок. По воскресеньям простые крестьянские женщины ходили из пригорода в город на базар, конечно, без разрешения. Он их поймал, собрал в переполошенную толпу и плачущих, заискивающих, просящих погнал через весь город в комендатуру и запер. Держит взаперти и неизвестно, что устроит - отпустит или действительно отправит в Сибирь. Как арестовал старика чеченца, который перешел "границу" - сухую пойму реки. Старик не знает по-русски, не понимал, чего от него хотят, возмущался, сопротивлялся, когда его арестовывали. Ему всего лишь надо было вернуть корову,

123

забредшую пастись на неположенную сторону реки. Корову конфисковали, старика выслали без долгих разговоров.

Папа боялся Грозного. Боялся, что он сломает мне жизнь.

Он оставил меня за дверью, а сам зашел к Грозному. Я ненавижу весь мир, когда вспоминаю, как папа заискивал перед этим скотом! Каким униженным голосом он объяснял, что дед для меня был дороже отца с матерью, что я очень переживала, что я не в себе, что вы уж как .интеллигентный (!!!) человек, должны понять и простить несдержанного ребенка, что он очень извиняется за меня, что он понимает, что так нельзя, и дает слово, что больше ничего подобного не повторится... А потом он очень-очень благодарил. Яне поднимала глаз, чтобы никто не увидел их выражения, расписалась - мне позволили расписаться! Мы с папой вышли из комендатуры, и тут я разрыдалась - от ненависти, от бессилия, от злости, от безысходности, от унижения. Лучше бы мне умереть, ведь папу - ПАПУ - самого умного, доброго, справедливого на земле человека унизили - УНИЗИЛИ!

Как можно жить после такого?

Что делать?   

Что можно сделать? 

Эти вопросы не давали мне жить.

Дома я бурлила. Говорила, что я бы этот паспорт сожгла, вышвырнула, а коменданта убила...

Тут и родилась у нас идея - отправить паспорт в Кремль. Папа схватился за эту мысль. Это была еще одна возможность "постучаться наверх" и получить какие-то знаки оттуда, по которым можно было бы  судить, каково наше положение на сегодня.

Я взяла свой паспорт, вложила в конверт, туда же заложила сочинение на тему "Советский паспорт", где был и серпастый, и молоткастый, и почему для всех получение паспорта - день счастливый, а для меня - каторжный? Почему мои подруги едут учиться в Москву, в Ленинград, а я не имею права поехать к маме в село? Прошу вас, возьмите этот ненавистный паспорт и дайте мне чистый, без отметок, так как я ни в чем ни перед кем не виновата.

Вот такого содержания я отправила письмо с уведомлением в Москву, Кремль Климу Ворошилову.

К папе в администраторскую театра ежедневно приходит масса  ингушей. Папу считали умным человеком, глубоко любящим свою родину и свой народ. Знакомы меж собой, мне кажется, были все. Все  новости стекались к папе. За советом шли к нему. Театр стал почти ингушским центром.

Папа был партийцем. Партбилет он получил последним в республике - 24 февраля 1944 года, когда народ уже выслали. Секретарь

124

Молотовского райкома партии города Грозного товарищ Суманов, вручая ему партбилет и пожимая руку, сказал: "Ну что ж, Идрис, поздравляю тебя. Теперь езжай. Оправдывай. Партия везде есть".

Вот он и оправдывал. Оберегал ингушей советом, знаниями, не давал сорваться горячим, предостерегал незнающих, растолковывал распоряжения и указания, всячески помогал нуждающимся в большом и малом.

Такой факт, что кто-то что-то написал - обязательно обсуждался сообща.

Ждали ответа и на мое письмо. Содержание его было известно всем. Всем оно было близко. Дети подрастали у многих, судьба их не могла не тревожить. Какой вернут мне паспорт? Чистый или прежний? Кто? Как? Что при этом скажут? О! Сколько пищи для догадок и домыслов!

День смерти Сталина.

Немного не дождался дедушка.

Помню, когда объявили диагноз, я кинулась листать медицинский справочник. Даже мне, начинающему медику, стало ясно - не выживет.

Помню страх, который пронизал всех, а что же будет, когда он умрет? Помню, как Марья Алексеевна, мать моей подруги, спокойно сказала: "А ничего не будет. Как жили, так и будем жить".

В день смерти Сталина стоял всеобщий плач. Я не плакала. С трудом выдерживала на лице печальное выражение.

В этот день папа с утра был в театре. Там проходил городской траурный митинг. Ирина с ним, я с братиком дома. И тут приходят к папе два его друга - Созырко Бакаев и Топчиев, баритон из папиного театра. У Топчиева огромный, набитый чем-то красивый портфель. Они сели ждать папу, а я как хозяйка озаботилась угостить гостей. Заняла у соседей денег, сбегала в магазин за печеньем и накрыла стол - чай, сахар, печенье. Я их поила чаем часа три. Они у меня литров десять чаю выпили. Периодически они со смехом выходили во двор, потом снова пили чай.

Наконец, в одиннадцать часов ночи пришли папа с Ириной. Топчиев открыл портфель и - чего только в нем не было! Я такой вкусноты в жизни не видела: икра, крабы, балык, колбаса, белые булки, коньяк, шампанское... Откуда только они взяли все это?

И стали пить за помин души нашего ОТЦА РОДНОГО, ГЕНЕРАЛИССИМУСА. За то, чтобы его за усы из Мавзолея вытащили.

Я не знаю, почему нас не расстреляли за ту ночь. Ведь мы жили в общежитии, где все слышно. Как случилось, что никто на нас не "стукнул"? А, может, сочувствовали? А, может, потихоньку тоже праздновали до утра?

125

После смерти Сталина время бесконечных надежд заострилось. Всех ингушей, чеченцев, карачаевцев, балкарцев залихорадило: что теперь будет? Как изменится наше положение? Кто что слышал?..

К концу марта исполнилось два месяца, как я послала письмо с паспортом Ворошилову, и я получила повестку явиться в НКВД Киргизской ССР.

Вечером накануне моей явки в НКВД папа проводил со мной тщательный инструктаж: что именно мне надо спросить, на чем заострить внимание, что особенно важно... Просил не забыть ни одного слова, из того, что мне скажут. Волновался он больше меня - став матерью, я поняла тогдашнее его беспокойство. Но кроме отцовской тревоги была и озабоченность другого порядка: от того, что мне там скажут, должна была быть выражена дальнейшая политика относительно всех депортированных народов.

В десять часов утра я зашла к папе на работу, и он заставил меня повторить все вопросы, на которые надлежало получить ответы. Он обнял меня: "Ну, иди, девочка. Обратно ко мне сюда бегом".

Вестибюль НКВД Киргизской ССР показался мне огромным. Ко мне подошел милиционер. Я протянула ему повестку. На миг мелькнула мысль: "А вдруг он меня отсюда не выпустит, и меня посадят, как дедушку", - но он указал, к какому окошку я должна подойти и получить по паспорту пропуск. Я говорю:

- Но у меня нет паспорта.

Милиционер не удивился, только повторил, чтобы я подошла к окошку за пропуском.

Я подхожу и мне просто-напросто вместе с пропуском отдают мой спецпоселенческий паспорт и просят подняться наверх.

В прохладном кабинете с большим открытым окном меня встретил представитель НКВД СССР тов. Проскуряков и беседовал со мной два часа. Это был очень приятный, обходительный, интеллигентный человек, отличный психолог. Он прекрасно понимал, что за мной с моими вопросами стоят взрослые люди со своей болью и надеждами. Он ответил на все вопросы, интересовался всем, что нас касалось. Я была девочкой максималисткой и не осторожничала, на прямые вопросы отвечала так, как чувствовала. Со всей искренностью и бесстрашием юности нападала, требовала справедливости и ответа. Услышала то, что хотела:

- да, так, как сейчас - неправильно

- все изменится и, может быть, быстрее, чем я думаю

- я должна верить, что у меня и моих сверстников, детей спецпоселенцев обязательно есть будушее

- хорошее будущее

126

Он сердечно простился со мной и на прощание сказал, что хотел бы сам в этом кабинете сообщить о том, что все изменилось.

Так смело и так открыто, как говорил он, в тех местах и в те годы никто никогда не разговаривал.

Это, конечно же, были очень важные новости. На крыльях летела я к папе. В фойе театра было полно людей. Наших. Они ждали меня. Глаза всех впились в мое лицо. Папа сказал: "Рассказывай. Мы все ждем тебя". Тишина полная. Монолит внимания, направленный на меня.

Я стала рассказывать дословно. Сначала сдержанно, потом не могла удержать радость, бьющую из меня. В каких-то местах они меня останавливали, радостно переглядывались, обсуждали, домысливали. Потом: "повтори!" Я повторяла. Раз, другой, третий. Бесконечно. Родные мои. Детские радостные лица. Любимые.

После смерти Сталина и первых обнадеживающих признаков стремление к освобождению стало искать выход. Опять, как в первые дни после выселения, стала собираться интеллигенция и сообща думать, как достучаться до тех, кто правит судьбами народа.

Ночами папа сидел за нашим единственным - днем обеденным, а ночью письменным - столом и "хитрил" письмо ТУДА. Нужно было достучаться до забронированных властью сердец, но при этом не обозлить их. Надо было объяснить, что положение невыносимо, и убедить, что эту "просто ошибку" хорошо бы исправить.

Пока он "хитрил" письмо, пришла к нам вторая бесконечная радость - РАЗОБЛАЧИЛИ БЕРИЯ. Берия, который непосредственно руководил нашим выселением, который хохотал вслед последнему эшелону, увозившему ни в чем неповинных людей с родины. Разоблачили Берия, которому дали орден Суворова за эту бесчеловечную акцию.

Теперь задача у папы облегчилась. В Москве не стало нашего главного врага. Но ведь он не был одинок. Там, в Москве остались его люди. Они тоже могут навредить нашему делу. Кому адресовать письмо? Решил адресовать Политбюро ЦК партии. Кто-нибудь из членов Политбюро да прочтет, может, посочувствует, да вспомнит о нас. Письмо начиналось так: "От имени сотен тысяч выселенных горцев Кавказа, в положении которых смерть является благом свободы, избавлением от унизительного существования, от имени наших детей - будущих членов коммунистического общества, во имя справедливости - исполните Ваш долг - прочтите это обращение, которое могло быть написано слезами и кровью. Ведь от Вас зависит судьба народов!"

Это обращение вызывало в моей памяти послевоенных нищих -безногих и безруких вчерашних бойцов Красной армии, которые просили милостыню своим несчастьем.

127

Дальше в письме говорилось, что оно должно помочь разоблачению Берия, но "мы направляем к вам этот материал не столько против уже разоблаченного Берия, сколько для того, чтобы в конце концов до вас дошла правда о нашей жизни". И далее шел обвинительный акт -отчаянный по обнаженности. Папа с трудом удерживался в рамках допустимого в то время. Совершенно без прикрас, мужественно суммировал он все мытарства нашего народа. И тут же делал шаг назад мол, конечно же, все это происходило и происходит потому, что "Вы просто обо всем не знали, от вас скрывали правду местные власти. Вас неправильно информировали и Берия и бериевские прихвостни". И тут же с надеждой - "но теперь, когда Берия нет, а Вы все узнали. Вы, конечно же, наверное все исправите...".

Сталин умер, но ничего вокруг не изменилось. Никто не знал, пришло ли оно - новое, справедливое время, что можно, а чего нельзя. Это письмо могло оказаться самоубийством. Но как было молчать? Беседа моя с Проскуряковым внушала надежду. А вдруг это возможность изменить наше положение! Может, тот самый момент!

Папа шел на все. Близкие товарищи, прочитавшие письмо, трезво рассудили: "Зачем всем нам подставлять шеи? Подписи - это указатель, кого сажать первым. Будет дело - никто не откажется ни от одного слова, написанного здесь, а так... И письмо подписали так: "Если нужны подписи, их даст любой ингуш".

Папа заказал машинистке двенадцать экземпляров, отдав за это всю свою зарплату, и с нарочным переправил письмо в Москву.

Мама в Москве встретила посылку. С сумкой, в которой лежали письма с одним адресом "Москва, Кремль. Президиум ЦК КПСС" и фамилия члена Президиума (каждому по письму), она ходила по разным почтовым отделениям и отправляла каждое заказным. Порой ей казалось, что за ней следят, что ее схватят и арестуют. Потом она призналась, что очень боялась. Вдруг эти письма задержат, и в Кремль они не попадут? Все труды напрасны? С отчаяния, потеряв сон, моя маленькая мамочка набралась храбрости и пошла прямо в канцелярию Кремля узнать, получены ли письма. Оттуда прямиком на Центральный телеграф давать папе телеграмму: "Все хорошо дети благополучно разъехались отдыхать". Такая вот конспирация. Через два года узналось, что за ней следили и в органах сохранились копии всех отосланных ею квитанций и шифрованной телеграммы тоже.

Сыграли ли это письма какую-то роль? Хочется думать, что сыграли. Эти письма взывали, молили о помощи, и если верить в то, что люди остаются людьми, на какой бы ступеньке государственной иерархии они ни находились, письма должны были пробить бронь равнодушия.

128

Время тогда менялось очень быстро и очень заметно. В 1954 году был снят запрет на поступление в вузы. В 1955 - нас освободили от звания "спецпоселенец" и обязанности ежемесячно отмечаться в спецкомендатуре. Сняли постановление за подписью Молотова о 25-летней высылке в Сибирь за нарушение спецрежима. Но комендатуры оставались на своих местах, и выехать в соседний район мы все еще могли лишь с разрешения коменданта.

Но я поступила в мединститут во Фрунзе.

В 1955 году летом маму за хорошую работу в районе премировали поездкой на сельскохозяйственную выставку в Москву. Она решила взять меня с собой. Я уверена, что в комендатуре разрешение мне не дадут и рискую ехать, не сообщив коменданту об этом: высылка в Сибирь ведь мне не грозит.

Только побывавший в заключении понимает, что такое свобода. Свобода! И я еду в Москву. Величайший город в мире!

О, как я ждала встречи с Москвой! А увидела энергичный промышленный задымленный город. Он не показался мне удивительным. Почему-то представился родной Грозный, и в моем воображении он сравнялся с Москвой.

Но это было вначале. Я вступаю в метро, и у меня как-то сильно екает сердце: ведь это все не в воображении, не во сне - наяву. Я с мамой в Москве. В Москве! Мы выходим из метро на площади Маяковского. Огромное здание рядом и в перспективе шпиль еще большего. Потрясающая нереальная реальность! До всего могу дотронуться! Мои ноги ступают по плитам Москвы! У меня кружилась голова, состояние нереальности сменилось безразличием и разрядилось бурными слезами.

Все семь счастливых дней, что мы провели в Москве, меня не покидало чувство, что этого со мною - не может быть! Я живу, говорю, дышу, хожу - в МОСКВЕ! Мамочка моя - это прекрасная добрая фея - хозяйка сказочных дворцов и фонтанов на сельхозвыставке. Театры, храмы, площади...

Мы с мамой встаем чуть свет, чтобы успеть увидеть побольше. Музей подарков Сталину. На фоне разных удивительных вещей меня потрясают шахматы, изготовленные из тысяч кусочков разных пород деревьев. Рисовое зернышко из Китая, исписанное поздравлением. Шляпа из огромных перьев из Индии и фотокарточка французской актрисы с автографом. Дрезденская галерея. И Мавзолей. Мне подумалось, что Сталина в Мавзолей к Ленину класть не следовало бы. Ну выстроили бы ему новый, что ли. Но Сталин и Ленин рядом - это кощунство! Это предательство по отношению к Ленину.

129

XX съезд партии. Сенсация.

Всеобщий кумир,

- который нагло и подло пробрался к власти еще при жизни Ленина,

- который скомпрометировал идею социализма,

- который сгноил в тюрьмах миллионы лучших людей страны,

- по милости которого в годы войны погибли десятки миллионов,

- который выгнал из родных домов целые народы и подверг их геноциду,

- который оскорблял другие народы, сделав их дома местом ссылки,

- которого панически боялись в нашей стране и во всем мире, наконец, развенчан.

Кумир больше не существует.

Но неизмеримое горе его дел продолжает жить.

И вот его вынесли из Мавзолея и захоронили у Кремлевской стены. Я думаю - тогда и сегодня - что и там ему не место. Ему вообще на всей Земле не должно быть места. Ввести бы наш обычай: в место захоронения проклятого людьми каждый проходящий мимо бросает камень. Вырастает гора камней проклятия - памятник изгою.

В 1956 году с нас снимают все ограничения. Мы свободно можем передвигаться по всей стране, кроме Кавказа.

Упорно держатся слухи, что наша автономия будет организована либо в степях Казахстана с центром в городе Кокчетав, либо в Киргизии с центром в городе Ош, либо называются самые разные другие варианты. Мотивируется это тем, что люди обжились здесь, на высылке, и там, приезжие, новоселы на месте нашей родины. Снова всех переселять? Целесообразно ли?

Горцы паникуют. Если республику будут организовывать здесь, то уж очень нескоро мы увидим свой родной дом. Опять собирается интеллигенция, опять организуется поток писем во все адреса с просьбой, мольбой, требованием, доводами - "верните нас домой! Мы согласны на все трудности, мы ничего не требуем ни от кого, только верните домой, на Кавказ, о котором не забываем уже тринадцать лет ни на минуту". "Если вы хотите восстановить справедливость, восстановить нашу республику - восстановите ее там, где она была раньше, до выселения!" Балкарцы, карачаевцы, ингуши, чеченцы, калмыки - все просят одного.

В Москву шел бесконечный поток писем - от каждого персонально и коллективные. Москва откликнулась указанием провести повсеместно собрания, дабы выявить истинное желание народов, депортированных из родных мест. Желание было одно - ДОМОЙ.

130

В эти дни ингуши собирались чаще всего в доме Жени Зязиковой, одной из первых коммунисток Северного Кавказа, члена партии с 1920 года, вдовы первого секретаря Ингушского обкома партии Идриса Зязикова, уничтоженного Сталиным перед упразднением Ингушской автономии. Сюда сходились все новости, которые обсуждались старшими. Мы, молодежь, были на подхвате, готовые выполнить все распоряжения и поручения.

Было решено - надо ехать в Москву. Добиваться встречи с кем-нибудь из членов ЦК, высказать желание народа тем, от кого непосредственно зависит решение вопроса. Решили в подтверждение везти документ-письмо с подписями желающих вернуться на родину.

Письмо написано, размножено, роздано. Каждый узнал его содержание и подписался. Подписываясь, кто мог, давал деньги - на дорогу и житье в Москве посланцам народа. Было собрано пять тысяч подписей. Поехало четырнадцать человек из Киргизии, Казахстана - представители горской интеллигенции, духовенства, рабочих, колхозников.

В Москве они были приняты Микояном. Он внимательно выслушал все просьбы, желания и доводы. Пообещал доложить и передать письмо с подписями членам ЦК. Сказал, что ЦК уже послал на места переселений 200 коммунистов для оценки обстановки, определения ситуации, ознакомления с настроениями людей. С тем делегация вернулась. У Жени Зязиковой, затаив дыхание слушали во всех подробностях рассказ, как добивались и ждали приема, где и когда произошла встреча с Микояном, о чем говорили, кто что сказал, кто на что ответил, как сидели, как смотрели, что видели, как расстались с Микояном. Все было интересно.

Не обошлось и без смешного.

В заключение встречи Микоян распорядился показать делегации территорию Кремля, Оружейную палату. Их тут же подхватила женщина-экскурсовод. Она старалась преподнести им все достопримечательности Кремля, рассказать историю, показать и указать на какие-то детали из жизни русских царей. Наши делегаты шли за ней, воспитанно, не перебивая слушали, а мысли были о другом - всем не терпелось поделиться впечатлениями и соображениями от встречи. Казалось, экскурсии не будет конца. Наконец, один из стариков не выдерживает и спрашивает у папы по-ингушски: "Скоро она закончит? Скажи ей, чтобы нас отсюда выпустили". Папа ему со смехом по-ингушски: "Разве тебе не интересно знать, как жили цари?" Тот с досадой отвечает: "Э! Если бы мы были царями, то жили бы еще лучше. Говорить надо! Молиться надо!"

Освободившись, старики первым делом помолились за успех дела, благословили Аллаха за удачно прошедшую встречу.

131

Не знаю, откуда узналось, что кто-то по нашему делу прилетел из Москвы, был встречен на аэродроме и увезен на правительственную дачу.

Нам, троим из молодых, поручили срочно узнать, правда ли это. А если правда, постараться попасть на дачу и сразу же поговорить с приезжим от имени молодежи. Юсуп Мержоев берет такси, и мы - он, я и Рая Далакова- едем на дачу. Дальше ворот нас не пускают, но говорят, что завтра, в 10 часов утра, в ЦК партии нас примет товарищ Капустин. "Он приехал специально по вашему вопросу. Будет разговаривать с народом..."

На том же такси мчимся к Жене Зязиковой.

Разговаривать с народом?

Надо оповестить народ, что с ним будет разговаривать представитель ЦК из самой Москвы. Хочет нас слушать - хотим мы домой, на родину, или предпочитаем остаться тут.

Нам, девушкам, велели нести Капустину письмо от молодежи.

Письмо надо написать - короткое, толковое, о том, что мы хотим на родину. Собрать как можно больше подписей молодежи. Но пока мы ездили на дачу, пока принимались решения, писалось письмо, наступил вечер. Где искать молодежь для подписей? В институтах уже никого нет. По домам - долго и сложно. Юсуп уехал по заданию старших организовывать гонцов, а нам с Раей надо найти подписи.

Придумали!

Летний вечер. Перед кинотеатром "Ала-тоо" - культурным центром города каждый вечер массовое гуляние. Там всегда много молодежи. Мы с Раей идем туда и вылавливаем "по носам" и по "физиономиям" своих, кавказцев.

- Ты - ингуш, чеченец, карачаевец, балкарец?

- Да.

- Читай. Согласен? Подписывайся!

Подписей собрали немало - никто не отказывался подписываться, все готовы были идти куда угодно и в любой час требовать возвращениям на родину.

Утром нас снарядили. Нас - три девушки. Одна из нас - сдержанность и логическое мышление. Вторая - эмоции. Третья - молчит, но красавица с толстенной косой до пят. Парни нас проводили до места, вручили свежесрезанные букеты цветов.

Капустин нас принял сразу. Мы представились ему, вручили письмо и напористо стали убеждать его вернуть нас домой, на Кавказ. Это мнение не только молодежи, но и всех наших людей.

- Да вы сами убедитесь, - сказали мы. - Сейчас они все придут сюда поговорить с вами.

132

- Как придут? Куда? Почему? Кто им сказал, что я буду с ними разговаривать?

- Мы же знали, что вы приехали по нашему вопросу. Вот вам сразу со всем народом можно говорить!

Он - и мы за ним - выглянул в окно. Зеленый, с яркими клумбами сквер напротив Дома правительства шевелится каракулевыми папахами. Со всех сторон к нему двигались, двигались папахи. Близился час дня. Нам показалось, что товарищ Капустин встревожился. Он сказал:

- Мне нельзя разговаривать с ними как на митинге, я приеду ко всем на места. Сделайте так, чтобы они разошлись.

Мы пообещали сделать все, что от нас зависит, вручили ему цветы, сказали, что дома, на Кавказе подарим ему букеты еще лучше и ушли.

Конечно же, первым делом мы передали его просьбу старшим. И так же, как только что папахи стекались в сквер, они мгновенно исчезли в близлежащих улицах.

Удивительная это у нас черта: самый анархичный и независимый нрав в повседневности и самый организованный - в необходимости.

После прошедших собраний люди не стали дожидаться официального разрешения. "Пусть наверху думают, как на месте выселения или на Кавказе организовать республику, это их дело. Мы люди маленькие, ничего не решаем, наше дело - ехать ДОМОЙ".

Продав за бесценок скот, дома, скарб, около двадцати тысяч ингушей и чеченцев ринулись на Кавказ.

Партия и правительство Советского Союза заканчивала большую работу по исправлению грубых нарушений ленинской национальной политики. Автономии карачаевцев, балкарцев, ингушей, чеченцев, калмыков, депортированных в Киргизию .Казахстан, Сибирь, восстанавливались на их родине.

Это было непросто. Грузия, Осетия, Дагестан, Кабарда, РСФСР должны были освободить занятые после выселения земли этих народов, разместить и благоустроить возвращавшихся домой. Нужно было время, но народы, истосковавшиеся по родному дому, ждать не могли. Пришлось вводить пропуска на выезд. Билеты на Кавказское направление продавались только по пропускам. Вновь организовались спецэшелоны.

На железнодорожной станции Пишпек, с которой отправлялись поезда из Фрунзе на Кавказ, скопилось огромное количество народа. Старухи, дети, мужчины, женщины, тюки, мешки, чемоданы,.. Кто-то натягивает палатку. Глядя на него, другой с юмором мостит навес из пленки. Старуха, согнувшись в три погибели, накачивает примус. Смех, брюзжание, шутки, хохот. Все в хаосе. Настроение у всех приподнятое. То тут, то там, взрываются гармошки, выносятся в бешеном

133

ритме пляски, застенчиво поводят руками девушки. Обжигают вскинутые на мгновения взгляды сверкающих очей - взвинчивают, сжигают танцоров. "Ворстох! Ворстох! Радость! Радость! Домой!!!"

Домой тронулись первые эшелоны счастливейших в мире людей. Многие везли в чемоданах кости близких, завещавших похоронить их на родном фамильном кладбище. Ехали, предвкушая радость встречи с земляками. Однако не все ожидания сбылись.

Руководство Осетии было против возвращения ингушей на родную землю.

Когда первые ингушские семьи стали возвращаться на Кавказ - еще до официального решения, многие осетины, живущие в их домах, без слов освобождали их законным владельцам. Некоторые обжились, вложили свой труд и свои средства в бывшие владения ингушей. У них вернувшиеся ингуши выкупали свои дома. Все шло мирно, люди сами бы разобрались в своих житейских делах. Но правительство Осетии смотрело на это дело иначе.

Председатель Совета министров Севере - Осетинской АССР Б. Зангиев 31 октября 1956 года посылает указание председателю Коста -Хетагуровского (ингушское название - Назрань) райисполкома С.Хадарцеву: "...Совет Министров СОАССР предлагает категорически запретить учреждениям и частным лицам продавать или сдавать жилплощадь под квартиры ингушам, возвращающимся из поселения, а в отношении лиц, уже приобретших дома, аннулировать документы купли и продажи".

Хадарцев знакомит с этим письмом членов исполкома, те - в свою рчередь проводят работу на уровне сельсоветов. Ингуши приезжают ДОМОЙ, а дом-то занят. И новые хозяева освобождать его не собираются. Что делать? Кто что может. Народ горячий. Битый. Обиженный. Домой приехал после стольких переживаний. Просит по-хорошему: "Пока меня не было, вы жили, моим пользовались. На здоровье! Теперь верните. Здесь мои отец, мать, дед, прадед жили. Они строили. Уходите откуда пришли." А они не уходят. Указание власти - не уходи, ничего не отдавай, не продавай.

Нарастает обида: "Наконец, вернулись, землю видим, родной дом - вот он, видим, трогаем его, а войти не дают...Закипает возмущение, протест, злость. А кто не закипит, если после всех мытарств надо  довольствоваться землянкой, вырытой в родном огороде. Из этой землянки смотреть, как в твоем родном доме распоряжается, живет другой, видеть порой даже вещи, запомнившиеся с детства, видеть, как памятниками с родовых кладбищ вымощены мостовые, построены ГЭС, выложена ванна на даче Берия, в которой он блудил в молоке с женщинами, построены свинарники. Старики повторяли - терпение,

134

терпение, вот вернутся все, организуется республика, тогда все изменится.

В конце 1956 года на станцию Беслан прибыл первый эшелон из Кустанайской области с ингушскими семьями. Люди ехали организованно, билеты взяты по пропускам. Но Первый секретарь обкома партии СОАССР Аккацев дает указание местным органам МВД оцепить станцию Беслан, не допустить разгрузки эшелона и отправить его обратно. Людям не дали даже выйти из вагонов, встретив их автоматами и штыками. Тем же эшелоном вернули в Казахстан.

Можно себе представить, что перечувствовали люди. Сколько недоумения, горечи, недоверия, злости, накапливалось в их душах! Аккацев объяснил свою акцию тем, что ему некуда девать своих людей, которыми заселены ингушские аулы.

После возвращения Кустанайского эшелона пропуска выдавать перестали. Люди уже не танцевали от радости перед предстоящим возвращением на родину, оказавшись в ноябре под открытым небом на месте отправки. Поползли горькие слухи: "Нас не пускают осетины. Из-за них все мучения. Конечно, у них везде свои люди. И там, наверху есть свои. У нас же никого нет, за нас некому заступиться..."

Папа ездил в Пишпек ежедневно, возвращался больным. Терялся в догадках - что происходит? Мучался, не зная, как помочь народу, что делать? Может, это местный произвол? А может, происки антисоветчиков? Людей, которые стараются подорвать в народе веру в справедливость, в новую политику партии? Знают ли об этом в Москве?

В один из таких ноябрьских дней пошел холодный проливной дождь, поднялся ветер. Женщины с детьми забились в маленькое здание вокзала. Мужчины спасали подплывающие вещи, хватали сорванные ветром клеенки. Папа забрался на телеграфный столб и начал фотографировать бедствие, решив послать эти снимки в Москву, в ЦК партии. Со столба его сняли работники госбезопасности, отвели в городское отделение, засветили при нем пленку, строго-настрого запретив фотографировать подобное впредь. Сказали, что обо всем происходящем проинформируют ЦК сами. Передали протокол задержания папы в его парторганизацию с рекомендацией разобраться и наказать. Там папе вынесли строгий выговор. Это был уже прогресс - всего только строгий выговор.

Дома мы, обсуждая происшедшее с папой, поражались тому, что приходило, уже пришло на смену сталинскому режиму. Папа говорил, как были правы его друзья - профессор Дашлако Мальсагов, инженер Ахмет Льянов, Женя Зязикова, Багаудин Зязиков, Джемалдин Яндиев и другие. В самые трудные для нашего народа дни, в годы самого большого отчаяния они верили и повторяли: "Это ошибки, партия

135

исправит их, непременно исправит..." И теперь папа повторял, что происходит что-то не то, надо перетерпеть, все изменится.

После того, как выезд на Кавказ отменили, люди еще с неделю жили на вокзале. Потом стали брать билеты на другие направления и отдельными семьями кружным путем все-таки уезжать ДОМОЙ. Менее решительные вернулись к друзьям и родственникам и стали ждать решения своей судьбы.

Большая Советская энциклопедия. Чечено-Ингушская автономная Советская Социалистическая республика в составе РСФСР. Исторический очерк: территория Чечено-Ингушетии была заселена еще в эпоху палеолита... От эпохи бронзы - (2тыс. до н.э.) сохранились в основном погребальные памятники в горной и равнинной зонах... Указом Президиума Верховного Совета СССР от 9 января 1957 года национальная автономия Чеченского и Ингушского народов была восстановлена".

Из стенографического отчета заседания Верховного Совета СССР четвертого созыва (шестая сессия) от 11 февраля 1957 года: "Центральный комитет КПСС и правительство СССР, руководствуясь решениями XX съезда КПСС, в которых с особой силой подчеркивается, что равноправие и дружба народов, составляют незыблемую основу могущества и непобедимой силы советского строя, осуществили меры по реабилитации выселенных народов и исправлению допущенной в отношении их несправедливости. Президиум Верховного Совета СССР, рассматривая вопрос о положении балкарского, чеченского, ингушского и карачаевского народов, принял во внимание их законные пожелания и просьбы и решил полностью исправить допущенную в отношении этих народов несправедливость".

Итак, мы равноправные члены многонационального братства нашей Советской Родины. Отныне все, что для всех, - то и для нас. Это не желание, не мечта - это реальность, закрепленная в Конституции СССР.

Во вновь организованной Чечено-Ингушской АССР вновь организованное руководство. Начинаем жить по нормам равноправия и тут же сталкиваемся с плодами выселения.

Пришло время расплачиваться за вынужденную "мораль выживания" - "для того, чтобы выжить - ничего не стыдно. Можно врать, изворачиваться, воровать, хитрить". То, что прощалось, когда грозила гибель и помогло нам выжить в годы испытаний, стало трансформироваться в чудовищную формулу: "чтобы ХОРОШО ЖИТЬ, ничего не стыдно - можно врать, изворачиваться, торговать совестью".

У ингушей есть поговорка: "когда стадо поворачивает, хромые оказываются впереди".

136

Пока люди в Казахстане и в Киргизии, а вернувшиеся в землянках у своих домов ждали, когда решится их вопрос, и им (теперь уже скоро, вот-вот) вернут их дома и земли, первый секретарь СОАССР легко и быстро сговорился с новым руководством ЧИАССР председателем Президиума Верховного Совета ЧИАССР Алмазовым, первым секретарем Чечено-Ингушского обкома партии Яковлевым и председателем Совета министров республики Гайрбековым. Они сторговали без ведома народа плоскостную Ингушетию - сорок населенных пунктов, древнейших поселений ингушей, отданных Осетии, когда нас выслали. Поселения, где до исхода жила половина всех ингушей. Откуда ингуши начали свое происхождение - от аула Ангушт пошло и само название "ингуш". Та часть Ингушетии, где наш народ вместе с Россией вершил революцию, чем он непомерно, но законно гордится. Села Базоркино, Шолхи, Ангушт, Ахки-Юрт, Длинная Долина, Гадаборщево, Яндиево, Чернореченское, Камбилеевка, Джерахой-Юрт, Галгай-Юрт, Таузен-Юрт, Балта, Нижний Ларе, Верхний Ларе, Чми, Эзми, Редант, Планы, поселок Базоркинский консервный завод, хутора - Баркинхоев, Цороев, Алиев, Ахушков, Чермоев, Хадзиев, Терпугов, Цыздоев, Шадиев, Гетагазов, Патиев-первый, Патиев-второй, Барта-Бос, Ярыч, Винзаводской, Томов, Мамилов, Мельхальский, Льянов, - Алмазов, Яковлев и Гайрбеков почему-то подарили Северной Осетии.

Этот постыдный акт, исторический произвол кучки руководителей обыграли как дружбу народов, в котором фактически один народ обобрал уже обобранного. Все это представили так, будто не вернувшиеся из ссылки ингуши по-дружески подарили соседям осетинам свои кровные, родовые дома и земли потому, что эти земли находятся рядом с границами Осетии и "тяготеют" к городу Орджоникидзе.

Так была проделана и узаконена неприкрытая, с дальним прицелом политическая диверсия, направленная на то, чтобы навсегда рассорить два народа, века прожившие в согласии.

Люди в Казахстане и в Киргизии, узнав об этом, ахнули. Одни решились подождать, когда разбирутся и аннулируют акт о "дарении", чтобы им было куда возвращаться. А что разбирутся - в этом сомнений нет. Другие поехали домой. ДОМОЙ. Решили - будь, что будет. Осетины - ведь люди, не звери, поймут, войдут в положение. Время покажет...

В моей жизни 1957 год - переломный. Спецпереселенцы едут домой. Наша семья тоже на старте. Что делать со мной? В Грозном, куда рвется папа, мединститута нет. Во Фрунзе меня, девчонку, оставлять одну, когда все уезжают, невозможно. Я тоже должна ехать. Куда? А в Москву! Ура! Я еду доучиваться в Московский мединститут.

137

Заканчиваю во Фрунзе третий курс, для меня прощальный. Мои друзья- студенты знают, что я уезжаю. Расстаемся тепло, понимая перед разлукой, как мы дороги друг другу. Меня провожают, и до меня вдруг доходит, что я навсегда прощаюсь с этими совершенно родными мне людьми. Мне не хочется в Москву. Мне никуда не хочется - мне не хочется расставаться с этой вот зеленой аллеей, подступающей к самому вокзалу, с бульваром, вообще с Фрунзе, таким красивым, зеленым, солнечным, который, как оказывается я очень люблю, в котором живут добрые, бесхитростные люди. Я мысленно пробегаю по всем его аллеям, вижу оперный - папин - театр, залитый огнями, вижу себя то в партере, то в ложе в ожидании чуда. И это чудо благодаря папе каждый вечер, стоит только захотеть. Вижу высокие мраморные колонны в большом зале, ярко сверкающую люстру, блестящий, как лед, паркет и танцующих. Мы с папой несемся в танце по залу. Он легкий, большой, надежный. Его сильная рука в вальсе отрывает меня от пола, и я лечу, лечу... Наши институтские балы на Новый год, 1 Мая и 7 ноября проходили в театре... Запомнились на всю жизнь. Родной мой, любимый, добрый город моей юности Фрунзе. Я вернулась в него через год - хоронить маму, которую положила рядом с дедушкой, ее отцом. Там, во Фрунзе осталось самое дорогое, что бывает у человека - детство, юность, мама...

В январе 1957 года после зимней сессии я поехала ДОМОЙ, в Грозный, к папе. Первый раз после выселения. Я смеюсь в кругу друзей, шучу, острю, а душа трепещет. Мы едем уже по Кавказу. В окно я увидела первые факелы. Незаметно вышла в тамбур, открыла вагонную дверь. Ворвался морозный воздух. Он был с примесью нефти. Только подъезжая к Грозному, можно почувствовать этот запах. Вспомнила, как мама во Фрунзе в первые годы ходила на вокзал почувствовать "запах Грозного": там стояли цистерны с нефтью. Потом, стесняясь, говорила "домом пахнет" и глотала слезы. Кто-то вышел в тамбур. Кто-то из наших, за мной.

- Ты что дверь открыла?

- Дышу.

- А почему плачешь?

- Я не плачу, это снег залетел...

Грозненский вокзал. Высокий сильный папа подхватывает меня с подножки вагона на руки. Вот я и вернулась домой.

С тех пор прошло тридцать лет. Люди, оставшиеся в Казахстане в 1957 году, потому что им некуда было возвращаться, пожелавшие подождать справедливости в решении их вопроса с их домами и землями, все еще ждут. Их десятки тысяч.

Вернувшиеся ингуши тридцать лет пытаются доказать абсурдность "подарка" - они утверждают, что никогда не хотели дарить "тяготею-

138

щей" к ним Осетии родные очаги и могилы предков. Но пока безуспешно. Древние поселения ингушей переименованы на осетинский лад. Непробиваемая стена безразличия окружает ингушей. Геноцид против них, начатый Сталиным и Берия в феврале 1944 года, продолжается. После возвращения ингушей в 1957 году начался второй этап этого геноцида - более жестокий и бесчеловечный и ничем не оправданный. Но это уже другая история. Горькая. Горестная.

* * *

В 1972 году Ахмет Газдиев, Султан Плиев, Джабраил Картоев, Идрис Базоркин - старые коммунисты, Ахмет Куштов написали письмо "О судьбе ингушского народа" и лично отвезли его в ЦК КПСС.

Пятнадцать лет ожидания и терпения иссякли. Народ требовал действий, справедливости. В письме излагалась история - трагическая история ингушского народа с того момента в 1934 году, когда Сталин росчерком пера лишил их автономии и присоединил к Чечне, когда отнял у ингушей их единственный город Бурув-Орджоникидзе и отдал его Северной Осетии, когда вернувшихся из насильственной депортации "реабилитированных" ингушей последыши Сталина лишили родины, "подарив" ее Северной Осетии, о мытарствах ингушей, рискнувших вернуться на земли отцов, об издевательствах над ними местных осетинских властей, о безнаказанности и вседозволенности националистов Осетии, о продолжающемся геноциде.

Под этим письмом подписались тысячи отчаявшихся ингушей. Тысячи частных писем полетело в Кремль. Доведенные до отчаяния ингуши хлынули за справедливостью в Москву.

Перепуганное Чечено-Ингушское руководство посылает вослед народу секретаря обкома партии Х.Х. Бокова. Курский вокзал был заполнен ингушами. Боков пообещал собравшимся здесь, что представители власти из Москвы приедут к ним в Чечено-Ингушетию обсудить проблемы, и убедил вернуться по домам.

Народ поверил и вернулся. В январе 1973 года, в одну из пятниц на базаре в г. Назрань и в других селах было объявлено, что 16 числа на площади Ленина в Грозном должны собраться ингуши. Приезжает Суслов вручать орден республике и заодно обсудить назревшие проблемы.

Январь 1973 года был на редкость для этих краев морозным. С ночи на 16 января на площади перед домом правительства собираются старики, мужчины, женщины, молодежь. Со всех сторон стекаются люди, желающие справедливого решения своей национальной судьбы. Правительство республики дает указание перекрыть все дороги, в том числе и железную. И тогда на пути не останавливающихся поездов ложатся женщины и старики. Поезда останавливаются, люди добира-

139

ются до Грозного, чтобы встретиться с представителем центральной власти.

Это был очередной обман. Из Москвы никто не приехал. Из правительства ЧИАССР ни у кого не было желания говорить с народом. С самодельной трибуны на площади Ленина 16, 17 и 18 января день и ночь льется обида обездоленных обманутых людей. Горят костры, около них греются и не уходят старики и молодежь. Не смолкает боль, проклинают обманщиков, предателей...

Братья чеченцы приносят фляги с горячей едой, согревают словом и участием, прикрывают от холода физического и морального.

На исходе третьих суток с трибуны звучит объявление, что из Москвы выезжает комиссия, что надо разойтись по домам и ждать ее. И опять поверил народ. К площади были поданы автобусы, такси, стариков с почетом развезли по домам. Сомневающуюся молодежь, не желавшую расходиться без достоверных сведений, избивая резиновыми дубинками и поливая из брандспойтов ледяной водой, загнали в автобусы, вывезли за город, где выпустили, мокрых, в двадцатиградусный мороз в чистом поле. Там и оставили.

Трое суток люди только просили, взывали к совести, к справедливости, не допустили ни одного экстремистского поступка.

Началась "оценка" этого события - в прессе, на собраниях, по радио, на телевидении...

Народ расслоили, разбили на отдельные группы. Запугивали всех по-разному. Одни испугались и начали травить и преследовать своих братьев, обзывая их публично сбродом, сборищем, махровыми националистами, выискивать и придумывать разнообразный компромат на несговорчивых.

За столом, на балконе у Евлоева Умара и его жены Раечки сидим мы - старые друзья и единомышленники еще по выселению. Обсуждаем происходящее. С нами наш общий друг юности. Я знаю, что ему обещано взамен его подписи под очередным пасквилем. Ему и еще группе моих друзей. Больше всего я хочу, чтобы они устояли перед подлостью, чтобы не поддались, не продались. Я не могу выдать, что все знаю, что догадываюсь о его колебаниях, я говорю о другом, всячески стараясь укрепить позиции порядочности. Напрасно.

Через несколько дней выходит в "Грозненском рабочем" статья "Честно служить своему народу", подписанная моими друзьями. В ней говорится, что ингушский народ не реабилитирован (будто и не было XX съезда партии!), а помилован (В чем же вина его? Кто его судил? Когда?), что ингуши должны быть благодарны партии и правительству за то, что нас вернули (Куда?) и т.д. и т.п. Осуждают махровых националистов - Идриса Базоркина, Султана Плиева, Ахмета Газдиева,

140

Джабраила Картоева, Ахмета Куштова. Тех, кто отвез письмо в ЦК КПСС.

Папу обвешивают выдуманными грехами, начиная от далеких предков, позорят, одновременно уговаривая выступить с осуждением народа и его неправильного "поведения", угрожают: не выступишь -изничтожим. Всех честных людей преследуют, увольняют с работы, исключают из институтов, из партии, шельмуют в печати, по радио и телевидению, идет организованная травля порядочности.

Народ обнаруживает и выбрасывает на поверхность всю нечисть, выявляет совершенно новые крупные личности, достойные большого уважения. Несмотря на разочарования, возрастает надежда - народ жив, в нем много здоровых сил, он не погибнет, он возродится.

Не затихли страсти 1973 года. Ничто не изменилось в лучшую сторону. По-прежнему ингушей не прописывают на родных землях, ингушских детей в осетинских селах переводят в школы для дефективных детей, обрекая обучаться по программе дебилов. Переписывается ингушская история, в которой "доказывается", что они никогда не жили там, где жили извека. Ингушская культура никак не развивается. Все не раскрытые преступления навешиваются на ингушей. Вот садистски уничтожается семья Каллаговых - вырезали всех вместе с детьми. Сразу находят убийц, но руководство приказывает отпустить их и найти ингушей. "Находят". Под пытками - одному отбили печень, второму выбили глаз, третьего забили насмерть - создают дело. Обвиняют ингушей. Только десять лет спустя обнаруживается правда - ингуши невиновны. Но обвиняли громко, обвинения снимали тихо.

В 1981 году осетинские националисты решаются на крупную провокацию. Двадцатипятилетняя безнаказанность обещает успех дела. Два года они готовили эту акцию. Готовы транспаранты, лозунги, портреты всех "нераскрытых" убитых. Подготовлены оружие и орудия. Бутылки с зажигательной смесью, железные дубинки-штыри, люди, которым дано задание - бить, переворачивать и поджигать машины с ингушскими номерами, резать, избивать, но не насмерть ингушей. Все остальное— дело руководства. Все должно начинаться по сигналу. Сигналом должно стать любое убийство, желательно к ноябрьским праздникам..

Убитым оказался таксист. Повод - не поделенные наркотики. Это убийство и послужило сигналом. Убитого тотчас же понесли в центр города. Там устроили митинг и демонстрацию с требованием выслать, уничтожить терроризирующих осетинское население ингушей. Осетинская женщина - врач первого роддома - призывала всех врачей города уничтожать больных ингушей. Сама она обещала убивать ингушских новорожденных.

141

Демонстранты разбили памятник Серго Орджоникидзе, выбили окна в обкоме партии, в военном училище. Первый секретарь обкома партии Северной Осетии Кабалоев, внимая воплям с площади, по прямому проводу звонил в Кремль: "Спасите нас! Нас режут, убивают ингуши!" И удалось бы подлое дело, спровоцировали бы ингушей на резню потому, что кто же будет смиряться с тем, что тебя бьют, пыряют ножами, оскорбляют, обливают твою машину бензином и поджигают. Кто способен не дать сдачи, не защитить себя, своего ребенка, свою жену, сестру, мать? Но, к счастью ингушей, первым секретарем обкома Чечено-Ингушетии был Власов Александр Владимирович. Бывший чекист, он мгновенно раскусил замысел осетинских националистов. Уже имея авторитет среди народа, он кинулся к старикам - "Не дайте молодежи поддаться на провокацию и ввязаться в авантюру! Сдержите! Спасение ингушей сегодня в их выдержке. Мы должны сдержать наш народ!"

Неимоверных усилий стоило старикам выполнить совет Власова. Они смешались с молодежью и готовые к бою и смерти вместе со своими детьми встали в оборону.

Провокаторы с воплями неслись в Назрань - "Ингуши, мужчины, что вы сидите здесь, наших женщин, детей в городе Орджоникидзе уже убивают, а вы не идете к ним на помощь!" Но вместе с народом, рядом со стариками среди молодежи находился А. В. Власов. На своей "Волге" с ингушским номером, он, рискуя оказаться подожженным распаленной осетинской толпой, рванул прямо в ее гущу на площадь перед обкомом партии СОАССР, убедился, что ингушей там нет и нагнетание страстей одностороннее, вернулся к своим помощникам старикам и снова призвал наш народ к терпению. Прибыли войска спецназначения. И случилось то, что неизбежно должно было случиться - настоящие стычки, убитые и раненые. И пришло горе в дома осетин, и раздался плач осетинских матерей. Но не случилось межнациональной стычки - драки между осетинами и ингушами, которую и разжигали подлые люди, не желающие знать, что у материнского горя нет национальности.

Стихли страсти, неучастие ингушей было установлено, но для них все осталось по-прежнему. И несмотря на опыт - в 1982 году был издан новый акт несправедливости по отношению к ингушам - Постановление Совета Министров РСФСР: в целях предотвращения межнациональных конфликтов на территории Пригородного района Северной Осетии ингушей не прописывать. Иначе говоря, не допустить ингушей селиться в собственных селах.

Время идет. Началась перестройка. И вновь засуетились осетинские лидеры. Придумали. Начали путать исторически сложившиеся

142

границы, перестраивать районы. В черту города Орджоникидзе включаются ингушские села, расположенные за тридцать километров от города. В бывший чисто ингушский Пригородный район включаются осетинские села. Дано задание и осетинским ученым - те срочно изготавливают "доказательства" того, что ингушей здесь никогда не было. Все это тут же публикуется в периодике, на радио и телевидении, издается в книгах, произносится на всех собраниях в разнообразных коллективах - обрабатывается и вырабатывается общественное мнение, направленное против ингушей.

Поднимается вопрос о переименовании города Орджоникидзе в город Дзауджикау, не стесняясь того, что он уже точно так же переименовывался по указанию Берия в День выселения ингушей 23 февраля 1944 года.

Терпение ингушей на грани. Чем жить в такой безысходности, несправедливости, лучше умереть. Умереть за родную землю, за родные очаги, отомстить за попранное достоинство. Мужчины, а с ними и женщины готовы умереть, защищая себя и честь предков. Но старики опять - потерпите! Кончается время двух правд - сказанной и несказанной. Наступает время, когда ложь, фальшь, лицемерие, фарисейство отступают перед простой человеческой правдой. Давайте просить. Теперь услышат, исправят. Так говорят старики.

Собираются подписи под требованием ликвидировать сталинский произвол, более 55 лет довлеющий над ингушами. Вернуть ингушам их самостоятельность, автономию с центром в Бурув-Орджоникидзе, как было до присоединения к Чечне в 1934 году.

Едут ингушские делегации в Москву за правдой и справедливостью. Отвозят одиннадцать толстых томов, переплетенных в зеленые коленкоровые обложки - шестьдесят тысяч подписей. Каждый взрослый ингуш. Подпись народа, глас народа, требующий, взывающий.

Повсюду рассказывают ингуши о своей национальной трагедии. Как кончается народ, как исчезает самобытность, история, культура, язык. Как за эти 55 лет, что упразднили ингушскую автономию, мы потеряли почти все. В 1934 году в начале советской власти у ингушей было десять заводов и фабрик, десять высших и средних специальных учебных заведений, готовились национальные научные и технические кадры, был свой театр, краеведческий музей, научно-исследовательский институт, свои школы - шла бурная культурная жизнь. Ингушская театральная труппа на смотре искусств Кавказа заняла первое место. Был свой ансамбль... Сегодня ничего нет.

Идет 1-й съезд народных депутатов СССР. Необычайный съезд, возрождающий наши надежды. Он дал прорваться боли народной, сдерживаемой долголетним страхом.

143

Почти 80-летний Идрис Базоркин летит в Москву. До 4-х часов утра молодое мужественное поколение ингушей обсуждает со своим старшим вопросы, которые должны завтра прозвучать на съезде. Обсуждается каждое слово депутатского запроса, которое завтра после речи наших депутатов ляжет на стол президиума.

Утром мы благословляем нашего депутата Хамзата Фаргиева, учителя из Малгобека.

Приникли к телевизору. На трибуну уверенным шагом идет наш Хамзат. Впервые за 55 лет с трибуны на весь мир звучит крик о помощи нашего многострадального народа - весть о национальной трагедии, о необходимости наконец решить ингушскую проблему, ликвидировать последствия сталинского произвола в правовом государстве. Он передает депутатский наказ в руки Горбачева.

Зал молчит. Ни одного аплодисмента. На экране настороженные лица депутатов - люди впервые слышат о подобной несправедливости. Эта проблема репрессированных народов прозвучала впервые. Ее еще боятся, не знают, как реагировать.

У всех у нас, сидящих у телевизора слезы на глазах. Наконец, мы заявили о себе громко. Может, услышат! Теперь не может оставаться по-прежнему. Что-то ведь должно измениться.

Начались телефонные звонки. Полетели в адрес съезда тысячи писем от ингушей из Казахстана и с Кавказа с благодарностью, что сказали об их беде, с просьбами помочь...

Через два дня на трибуну съезда поднимается большой красивый седой ингуш. На трудном для него русском языке механизатор от земли народный депутат ингушей Мусса Дарсигов вновь взволнованно просит съезд решить ингушскую проблему и тоже отдает свой депутатский наказ Горбачеву.

Нашего Муссу Дарсигова выбирают в Палату национальностей и там при обсуждении вопроса о трагедии репрессированного народа он вновь выступает. В зале плачут депутаты, у телевизоров плачут ингуши. И опять встречи на всех уровнях. Дарсигов говорит с Горбачевым.

Проходит Второй съезд ингушского народа в Грозном. Тысячи людей перед Дворцом культуры слушают выступления, транслируемые из зала съезда. Двое суток говорят люди о своей полувековой беде. Резолюция съезда - ликвидировать 55-летний произвол Сталина, восстановить Ингушскую автономию с центром в городе Орджоникидзе. Резолюцию съезда отвозят в Москву и вручают Горбачеву Мусса Дарсигов и Исса Кодзоев. Горбачев и Лукьянов обещают рассмотреть вопрос о нашей автономии, только просят еще немного потерпеть.

Потерпеть просит Власов, наш Власов - председатель Совета Министров РСФСР в беседе с ингушскими женщинами, обеспокоенными продолжающимися провокациями осетинских националистов.

144

Все обещают помочь и просят потерпеть. А тем временем в "Правде" выходит подлейшая статья Грачева и Халина под названием "Кунаки всегда поладят". В ней говорится, что ингуши притязают на осетинские земли, тем более, что неизвестно еще, жили ли ингуши в бывшей Ингушетии.

Старики повторяют: терпите, разберутся.

В городе Назрани собирается стотысячный митинг ингушей, которые восемь суток стоят под проливным дождем и под обжигающим солнцем. Выступают, возмущаются, требуют. Справедливости требуют, внимания к народу. Старики время от времени просят не поддаваться на провокации, успокаивают, призывают потерпеть еще немного, совсем немного. А в основном молятся. Что нам еще остается, как не взывать к Аллаху.

Надежда на эту, уже новую, перестроечную власть уменьшается с каждым днем.

Только Аллах и молитва помогут нам.

Старики и дети в одном кругу в отсветах костров делают "зикр". Напролет всю ночь. Восемь ночей.

Мулла с трибуны читает молитву. Всем народом подхваченная, она летит к единственному, на кого еще жива надежда - к Аллаху.

Нашу боль наблюдают и слушают горы Ингушетии. Ближние -молодые - нетерпеливо кудрявятся зелеными деревьями. Они вместе с ветром возмущаются несправедливостью, гонениями, подлостью. Они готовы сорваться во все сметающем урагане.

Дальние горы молча, с достоинством стоят, фиолетовыми лесами слушая творимую людьми молитву. Они накапливают в глубине своей ярость, невидимую глазам.

И только наши седые старики, возвышающиеся над всеми нами, низко надвинув на глаза папахи, позволяют себе сверкнуть снисходительно мудрым взглядом, все повидавших на своем веку провидцев.

Терпение.

Доколе?

Горы Джийраха, март 1990