- 168 -

11. ЛАЗАРЬ МАКСИМОВИЧ ВАЛЕРШТЕЙН

 

Отец Лазаря Максимовича Валерштейна закончил Рижский политехнический институт и для завершения образования ездил во Францию, в Марсель, Вернувшись в Россию, он стал служить на Франко-русском заводе в Петербурге. Он пытался внушить сыну, что только техническое образование даст возможность ему, еврею, выбиться в люди, но у Лазаря Максимовича не было склонности к технике. Рассорившись с отцом, он рано ушел из дому и, чтобы зарабатывать себе на жизнь, пошел в вагоновожатые, В 1917 году, девятнадцатилетним юношей, он вступил в партию левых эсеров, но уже через год, после поражения июльского мятежа, он разорвал свой членский билет и перешел к большевикам. В 1925 Валерштейн ненадолго присоединяется к зиновьевской оппозиции. Хотя систематическое образование его ограничилось реальным училищем, он много занимался самообразованием и, при недостатке партийных педагогических кадров, с 1922 начинает учительствовать. Он преподавал в старших классах ленинградских школ обществоведение и географию и, кроме того, вел пропагандистскую и лекторскую работу среди рабочей и студенческой молодежи и моряков Балтийского флота. Во время коллективизации его посылали

 

- 169 -

под Псков агитировать за колхозы, но Лазарь Максимович умел действовать только языком и успеха не имел, — его быстренько отозвали,[1] 30 апреля 1937 года Валерштейна арестовали.[2] Он перенес на ногах семисуточный "конвейер", холодный карцер "метровку" (яма в один кубический метр, куда заталкивали упорствующих), потоки похабной ругани и угроз засадить его жену в лагерь, где ее "по очереди употребят все воры и бандиты", а он сам будет "сосать у блатных, чтобы добыть себе кусок черствого хлеба", — но так и не сознался в том, что состоял членом контрреволюционной троцкистской группы, готовившей покушение на драгоценную жизнь тов. А, А. Жданова. Лазарь Максимович признал только то, что никогда и не скрывал — свое участие в оппозиции 1925 года. Особое совещание при НКВД СССР дало ему восемь лет по стандартному обвинению — КРТД, и Лазарь Максимович считал, что легко отделался, потому что его не били. Позже, когда его на допросы уже не вызывали, в приемах следователей исчезли последние признаки абстрактного гуманизма. "Каждую ночь тюрьма оглашалась стонами, воплями,

 


[1] В читательском каталоге Ленинской библиотеки значится десять брошюр Л. М. Валерштейна, написанных в 1931-34 гг., самостоятельно или в соавторстве; одна из них - "Что такое МТС" -в 1932 была издана в Москве на английском языке.

[2] Далее следует пересказ воспоминаний Валерштейна - "Быль" (машинописная рукопись на 264 страницах).

- 170 -

истерическими рыданиями и криками арестантов, - пишет Валерштейн. — Подследственных не только сутками держали на ногах, но и нещадно били, обливали ледяной водой, топтали ногами, превращали в инвалидов... Многие блевали кровью и таяли на глазах".

Из восьми человек, осужденных Особым совещанием и сидевших в одной камере с Валерштейном, только два человека, кроме самого Лазаря Максимовича, были в свое время участниками оппозиций: это были профессор, член партии с 1914 года (демократический централизм) и завклубом, из рабочих, член партии с 1920 (ленинградская оппозиция). Остальные пять человек (двое секретарей райкомов партии, один секретарь райкома комсомола, один директор кожзавода и один председатель завкома) ни в каких оппозициях не были.

В марте 1938 года Валерштейна отправили из тюрьмы на этап. Специальным вагоном в числе других свежеиспеченных зэков он прибыл на Кировскую пересылку, где впервые столкнулся с блатным миром, с которым, впрочем, неожиданно легко поладил. Валерштейн был прекрасным рассказчиком, а блатные любят романы, и Л. М. стал им рассказывать "Отверженные". Затаив дыхание, уголовная публика во главе со своим паханом слушала историю каторжника Жана Вальжана, в то время как "в глазок смотрели не глаза, а уши надзирателей". В течение нескольких дней пребывания на пересылке Валерштейн

 

- 171 -

и его товарищи ни в хлебе, ни в махорке не нуждались.

Там же, на Кировской пересылке, Валерштейн встретил двух мужиков, — одного костромского, другого вятского, — статья 58-ая, сроки десять и семь лет, сидят с 32-го года. Подкулачники (даже ГПУ не могло сделать их кулаками) сидели за то, что не хотели добровольно вступать в колхоз.

На Котласской пересылке собралось много народу со всех концов Советского Союза, и каждый день прибывали новые. Как только сплошные нары из жердей в три этажа заполнялись полностью, барак отправляли на этап. Железная дорога в то время кончалась в Котласе, и дальше зэков летом везли в баржах по Северной Двине в Архангельск, а зимой гнали пешком.

20 марта, на пятый день пребывания на пересылке, Валерштейна взяли на этап. Начальник пересылки объявил их партии, что отныне они находятся в распоряжении управления Ухто-печорских лагерей и обязаны беспрекословно выполнять все требования конвоя. Так начался пеший этап Валерштейна на Печору, который закончился через 65 дней в Усть-Усе, Зэков гнали вдоль Вычегды и Выми до Ухты и дальше вдоль Ижмы и Печоры до Усть-Усы, всего 1400 километров. В первые же дни похода, когда этап проходил через какую-то деревню, произошел всех взволновавший случай.

"На высокое крыльцо одной избы выбежала молодая женщина, — рассказывает Валерштейн. -Хотя она была одета просто, видно было сразу,

 

- 172 -

что она нездешняя. Женщина подняла руку и взволнованно, громко прокричала:

- Братья! Не падайте духом! Народ узнает про наши страдания, он не поверит, что мы враги! Он будет знать всю правду, будет!"

Только женщина могла отважиться на такой смелый поступок. Даже на конвоиров он произвел впечатление, они ничего не сказали женщине и только скомандовали этапу: "Шире шаг! Не оглядываться!" Этапная колонна почти бегом прошла через деревню.

Все реже и реже на пути встречались деревушки, все чаще и чаще среди лесной глуши попадались ОЛПы, огороженные дощатыми заборами с четырьмя вышками по углам. Ночевали на станках, которые располагались вдоль пути через каждые 35—40 километров. "Холодные станки в полуразвалившихся обветшавших бараках, несвежая соленая пища, беспокойный сон в непросушенной одежде на жердевых нарах вповалку, телом к телу, грязь, вши..." — так вспоминает их Валерштейн. Из 203 человек, вышедших из Котласа, 24 мая в Усть-Усу пришло 93. Больше всего оставили людей — человек 60 или 70 — в Ухте, их забрали на нефтепромыслы и на трассу дороги. Остальных — больных, ослабевших, искусанных собаками — растеряли по разным стационарам. Одного тяжелобольного конвой под Ухтой пристрелил: у него был понос, он совсем ослабел и не мог идти.

Эти последние десять километров перед Ухтой Валерштейн вспоминает с ужасом. Была от-

 

- 173 -

тепель, дул порывистый западный ветер, с неба валил мокрый снег. Тяжело дыша, обливаясь потом, зэки месили размокшую глину дороги под непрерывные улюлюканье и свист конвоя, рычание и лай собак. Конвой как будто осатанел, с задних рядов то и дело раздавались крики тех, на кого натравливали собак, И в довершение всего это убийство несчастного Финка...

В Ухте этап задержали дней на пятнадцать. В то время там строилась дорога на Асфальтитовый рудник и Вой-Вож, впоследствии ее продолжили до Троицка-Печорска, и теперь на карте Коми АССР она обозначается как дорога с автобусным сообщением, Этапников стали гонять на трассу корчевать пни, собирать валежник. Валерштейн в первые же дни промок и простудился, и его с температурой около сорока градусов отправили в сангородок для заключенных. — Ветлосян. Там, в стационаре, он лежал рядом с умирающим стариком. Но пусть дальше рассказывает сам Валерштейн.

"Ветлосян. Палата в бараке. Завешенное белыми занавесками окно, стены чисто выбелены, крашеный пол. Четыре отдельные койки - настилы на козлах, соломенные тюфяки, чистые простыни, пододеяльник, наволочка на подушке, набитой стружками, байковое одеяло...

Рядом койка. На подушке голова старика. Заросшее грязно-седой щетиной бледно-желтое лицо, лоб в глубоких морщинах, сильно запавшие глазницы спрятаны под густыми седыми бровями. Худые костлявые руки безжизненно лежат

 

- 174 -

поверх одеяла. Старик дышит с хрипом и клокотанием.

Лицо старика медленно поворачивается в мою сторону, и на меня в упор смотрят потускневшие карие глаза. Едва уловимым полушепотом с хрипотцой он спрашивает:

— Откуда ты?

— Ленинградский...

— Земляк, значит.

Старик долго натужно кашляет, лоб его покрывается испариной. Потом, немного отдышавшись, продолжает:

— Я с Балтийского, Токарь. Последние годы мастером был в цехе... Вот видишь, умираю. Место известное — Ветлосян. Кладбище! Теперь тут бараки понастроили. Хоть кое-как, а медицинскую помощь начали налаживать. А совсем недавно что было? Кто сюда попал — пиши пропало... Ветлосян до сих пор зовут "лагерь смерти". Откуда тебя сюда привели?

— С Шора.

— Это с пересыльного, что ль? Так ты еще на трассе не был, а уже собрался концы отдавать! Э-эх... Много вас туда пришло?

— Да почти что двести душ. Больше полусотни уже отправили на трассу. Остальных выгнали работать поблизости, пни корчевать у дороги,

— Ага... Расчищать трассу, значит. Тут ты и заболел?

—Да.

— Так чего же вы, дурье, на работу шли, в этапе-то? Сидели бы в бараке.

 

- 175 -

— Кулаками, палками да прикладами вытолкали за зону, грозили...

— А у вас уже и штаны полные! Ну и народ пошел! Дерьмо вы. Еще по-настоящему худа не видели, а уже руки вверх.

— У нас одного убили...

— Одного? Ну, так что? Вас же двести было... Он поперхнулся и зашелся кашлем. Я недоуменно смотрел на этого человека — скелет, хрипит, умирает, а все-таки топорщится, хорохорится... Когда острые приступы удушья сменялись у него короткими минутами успокоения, он сейчас же заговаривал со мной. Ему не терпелось излить свою душу, сказать перед концом что-то очень для него важное, нужное. Говорил он зло, как человек, потерявший всякую веру, оскорбленный и непрощающий. От него я услышал в нескладных отрывках историю строительства трассы Чибью-Крутая.

— Эта дорога, — хрипел он, — как в стихах Некрасова, нет, хуже. Там по бокам только косточки русские, а тут что ни метр дороги - мертвец. По человеческим трупам ездят... Первые километры от Шора еще урки начинали строить. Там участок — одно удовольствие: песчаные кряжи, лес — сосны и лиственницы, как в солдатском строю. Вот на этих-то самых местах вас расчистку заставляли делать. Что говорить, пни корчевать трудно, когда весна, мокро до пуза, дождь со снегом, грязь липкая. Но летом, когда там сухо, человеку, который никакого труда не боится, жить можно. А подальше? Туда, к Крутой? Жи-

 

- 176 -

туха все круче да круче! Как перейдешь Ижму за 4-ым лагпунктом, поближе к асфальтитам, затем к 7-му лагпункту, к самой Крутой, тут — ад кромешный, Дебри непроглядные, болота ржавые, топкие, непроходимые, царство комара да гнуса, речки в омутах текут, между омутами плывуны сосущие, А еда? Целыми неделями сидели на одной тресковой баланде, иногда без хлеба. Застревало где-то наше довольствие. Зато начальство из блатарей усиленное питание получало. Кормили в первую очередь охрану, а объедки для нас оставались, Запивали мы их болотной водицей, прелой и вонючей. Так было летом. А зимой? Валили лес в бураны, по уши в снегу, в одночасье и мокли, и мерзли. С питанием еще хуже. Бывали дни, кроме тощей сухой селедки или малюсенькой такой рыбешки — "зельдь зырянского посола", ничего не получали. А палатки? Брезентик, дыр на нем не счесть, такое тряпье — актировать давно бы следовало. Сквозняки, течь. Пол — земля, покрытая кое-где подгорбылкой или жердью, ходишь — спотыкаешься, жидкая грязь под ногами хлюпает. На нарах лежишь, как на костях. На всю палатку одна печка — керосиновая бочка, железная. Рядом с ней тепло, отойди на шаг — зубами защелкаешь. Ни обсохнуть, ни обогреться. Летом, в короткое жаркое время, еще обмоешь грязное, заскорузлое и исцарапанное тело в речной воде или в озерках, если до них доберешься по болотным кочкам. Остальное время — бани-то нет — потом весь провоняешь, завшивеешь с ног до головы. Целыми ночами на нарах в тем-

 

- 177 -

ноте вшей ловили и щелкали под ногтями так, будто перестрелка шла. Иной раз такая их тьма скоплялась в грязной обтрепанной одежонке, станешь ночью у раскаленной печки-бочки и трясешь свои хунды-мунды над нею, только и слышишь, как трещит вошь.

...Этапы с нашими стали гонять в эту глухомань с конца 1935 года. Партийные, беспартийные — все враги народа, как ты, с буквами. Особое совещание судило. Такая чистка по Руси пошла, не описать пером! Щепки от нее полетели... Здесь всем нам крышка, это я тебе говорю, я — не толстопузый буржуй, а с пятого года партиец. По царским тюрьмам вшей покормил, был в Кунгур сослан, только не задержался там. Все равно возвращался в Питер, с Обуховского на Розен-кранца, с Розенкранца на Балтийский. Паспорта были липовые, приходилось менять и работу, и квартиры... Да что о прошлом говорить! Нам теперь это прошлое во как припомнили, В оппозиции я был. Да ведь тогда, при Зиновьеве, наш коллектив заводской чуть не весь за оппозицию голосовал. Потом отбой забили, повернули на линию... За эту ошибку теперь капут. Кто ж о таком конце мог тогда подумать? Про социализм в книжках много фантазии было, а как дошло до дела, никто толком не знал, так его надо строить или по-другому. Впервой ведь. И где? В нищей, мужицкой, безграмотной России. Тут и задумаешься, может, и загнешь что не следует. Теперь всем таким задумчивым крышка пришла.

 

- 178 -

...Значит, приведут этап в Шор. Оттуда на трассу. Ставьте палатки, рубите лес. Народ хоть и отощал, но все — труженики, без работы и жить не помышляли, руки до работы жадные были. Дураки набитые! Спервоначалу горячо брались. Кто за топор да пилу, кто за лопату, лом и кирку. Другой техники не было. Ну, скоро народ валиться стал. Животы надрывали до грыжи, пухли с голодухи, покрывались язвами и струпом от грязи и вшей, простужались, дристали. И сюда — в Ветлосян. А раз в Ветлосян, значит, прощай! Тут тогда еще бараков в помине не было, одни палатки, только разве поцелее, военного образца. Набивалось в палатках больных, как в коробке спичек. Врачей раз-два и обчелся, лекарств и хирургического инструмента не хватало. И народ мер, как мухи. Так и знали все — в Ветлосян лег, считай, что в могильную яму. Заместо мертвых пригоняли новое стадо живых. Сначала люди работают, потом понемногу начинают понимать, почем здесь фунт лиха. Появились отказчики. Им сразу — триста граммов хлеба и водичка! Через три дня — в Ветлосян. Кто работал, и тот больше двух-трех недель не выдерживал. Редкие богатыри в живых оставались. Я был во какой здоровяк, как бык! Силища... Все делал: и плотничал, и на лесоповале, и канаву рыл — зубами скрипел, думал, не сдамся, черт тебя возьми. Царь не допек, и своей сволочи тоже не сдамся. Думал, временно все это. Кампания, головокружение... Ну, вижу, не-е-ет... Всерьез и надолго. И вот, друг мой, кончаю песенку. Доконали меня, будь им лихо.

 

- 179 -

...Теперь, конечно, на трассе уже не то. Поставили на лагпунктах бараки деревянные, печи кирпичные, сушилки в них, кипяток, кормят хоть и дрянью, но два раза в сутки дают горячее, бани, медпункты появились. Теперь ничего, народу стало полегче. Да трассу-то уже кончают! Народ с этапов берут больше всего на нефтеразведку, на Асфальтитовый рудник, на стройку лагерей. И Ветлосян, вишь ты, вроде как больничный городок делают. Скоро придут сюда за нами на готовое вольные люди из молодых да выскочек всяких, за длинным рубликом. И забудет мир, что этот самый Ветлосян был лагерем смертников, а трасса — кладбищем. Право же, геройский народ полег здесь. Подвиг совершил, цены ему нет. На смерть шел, в лес дремучий, в трясину, полубосой, полураздетый, голодный, обиженный, обокраденный всякой блатной швалью... Но про нас сказок не скажут, и "песен про нас не споют"... Будут ездить по этой трассе господа в лимузинах, начальнички. Хвалить будут - эх, дорожка гладкая какая! Только никто нам памятника не поставит, неизвестному, мол, строителю... Врагам памятник? Ишь, чего захотели, мерзавцы! Это мы — мерзавцы. Не они, а мы, понимаешь? Сволочи! Как это мы их проглядели, карьеристов проклятых, негодяев...

Старик задыхался от гнева, от бессилия, невозможности бороться с теми, кого он считал виновниками общего несчастья — и своего, и партии, и страны...

Через три дня ночью он едва слышно оклик-

 

- 180 -

нул меня: "Сосед, сосед..." Я спал плохо, чутко, вполглаза и сразу услыхал этот шепот.

- Зови санитаров, - с трудом прошептал старик. — Конец мне. А ты запомни: Федосов я, из Ленинграда... У меня там старуха должна быть, два сына, если живые... Их, наверно, тоже... Может, уже на свете нет... Всех сотрут, всех... Будьте прокляты... Ты себя сбереги, ничего этого не забывай. Что они сделали с нами... Не прощаю я... не прощаю...

Я разбудил санитара, вызвали фельдшера, Федосову сделали очередной укол. Но, видно, агония завершалась. Он дышал рывками, паузы между вдохами становились все длиннее. Лицо его побелело, как простыня, нос заострился, глаза запали. Он еще что-то силился сказать, выплевывая кровавую слюну, всхлипывал, скрежетал зубами. Вот пальцы рук его скрючились, сведенные судорогой, рот стал ловить воздух... Около пяти часов утра врага народа, старого большевика, мученика, токаря Федосова из Питера уже не существовало. Трасса проглотила еще одну жертву".

Валерштейн сохранил последние слова Федосова. Теперь нет в живых уже и самого Валерштейна. Как уберечь этот рассказ от забвения?

Валерштейна выписали из стационара, и он присоединился к своей партии. Дальнейший поход вдоль Ижмы и Печоры прошел без особых приключений, только в Щельяюре этап задержали дней на пять. В Усть-Усе пеший этап закончился.

 

- 181 -

На Усть-Усинской пересылке Валерштейн едва успел отоспаться и отдохнуть от долгого пешего перехода, как его снова взяли в этап, на этот раз в трюме баржи вверх по Усе. Через семь дней, холодной июньской светлой ночью, буксир притащил баржу к устью реки Адзьвы, в лагпункт Адзьва-Вом. Здесь была перевалочная база для грузов, идущих на Воркуту, потому что верхняя Уса была недоступна для глубоко сидящих барж. Сверху, из Воркута-Вом, в мелких баржах -шнягах — шел воркутский уголь, и на разгрузочно-погрузочные работы из Рудника присылали работяг-зэков. Один из них, ленинградец И. П., опознал в Лазаре Максимовиче своего бывшего учителя. И. П. посадили в марте 1936 по Котолы-новскому делу (он учился в Политехническом институте в одно время с Котолыновым, которого потом, в декабре 1934, расстреляли. См. "Правду", 30.12.34). Он первый рассказал Валерштейну о Кашкетинских расстрелах на Воркуте и посоветовал держать язык за зубами: можно нарваться на стукача и самому попасть "в этап на Старый Кирпичный", откуда еще никто не вернулся. Старый Кирпичный завод находился на узкоколейке Воркута—Вом—Рудник, на разъезде Юнь-Яга. Завод был уже закрыт, оборудование перевезено на Новый Кирпичный, а на Старом совершались расстрелы,

В первый же день на разгрузке угля Валерштейн вместе с тачкой сорвался с трапа, соединявшего баржу с берегом, и искупался в ледяной усинской воде. Лазарь Максимович никогда не

 

- 182 -

работал физически, выполнять норму он был не в силах и скоро "дошел". "Просушить свою промокшую грязную одежду было негде, — пишет Валерштейн, — разве только оборачиваясь вокруг печки, как земля вокруг оси. Нас все время знобило. С каждым днем силы наши падали. Единственными нашими желаниями стали чисто животные потребности - наесться хоть раз досыта и выспаться в тепле и сухе".

Один раз желание Лазаря Максимовича исполнилось. Когда снизу приходили баржи с продовольствием, все свободные от работы бежали сломя голову к проходной, чтобы первыми попасть в число тех счастливцев, которым поручали разгружать не уголь, а муку, масло и сахар. На вахте "слабых сразу оттирали, сильные хватались за грудки". Начальство, имея свою долю, смотрело на "утечки" при разгрузке сквозь пальцы и, нужно сказать, давало по возможности всем бригадам понемногу подкормиться. Так, один раз и бригада Лазаря Максимовича смогла после 12-часовой работы "погужеваться", и от их палатки несло по лагерю вкусным запахом оладий, испеченных на настоящем сливочном масле...

В середине июля Валерштейна перевели в слабосильную бригаду, которую до конца навигации "сдали в аренду" Печорскому управлению речного пароходства (ПУРП) для работы на землечерпалке в одном из затонов реки Усы.

Капитан землечерпального отряда, низкорослый, лет под пятьдесят, человек, произношение которого выдавало его принадлежность к коми

 

- 183 -

народу, встретил их таким приветствием, что они ушам своим не поверили:

— Здравствуйте, товарищи! В ответ на обычное "гражданин начальник" он сказал, что его зовут Алексей Иванович, и он просит так к нему и обращаться.

Алексей Иванович объяснил им, что работа их будет мокрая, нелегкая, они будут работать круглосуточно, в четыре смены, по шесть часов каждая, но во время аврала он будет вызывать всех отдыхающих. Они получат брезентовую спецодежду, которую после работы будут сдавать в сушилку, а сами, помывшись в душевой, будут отдыхать на брандвахте, где для них отведено специальное помещение. Он провел их в это помещение, и они увидели три ряда деревянных коек с тюфяками, заправленными чистым постельным бельем и одеялами в пододеяльниках... И это после голых грязных нар в холодных, насквозь продуваемых палатках!

Алексей Иванович сказал еще, что он договорился со старшим бойцом конвоя, чтобы днем не занятые на работе могли сходить на берег собирать ягоды, ловить рыбу. (Фактически с первого же дня работы на землечерпалке все сорок человек бригады перешли на положение расконвоированных.) Алексей Иванович разрешил желающим пользоваться судовой библиотекой и ларьком за наличные деньги, - заработать же их они смогут, сказал Алексей Иванович, на работе, не предусмотренной договором ПУРПа с Воркутпечлагом, например, на погрузке угля.

 

- 184 -

Через несколько дней Алексей Иванович вызвал к себе Валерштейна и еще некоторых его товарищей и выдал им небольшой аванс — по 25 рублей каждому.

— Я заметил, — сказал он, — что вы совсем не пользуетесь нашим ларьком.

После первой же получки — 53 руб. 30 копеек — Валерштейн хотел вернуть долг, но Алексей Иванович отказался взять деньги.

— Считайте эти 25 рублей вашим дополнительным заработком. Уверяю вас, что вы их честно заработали,

— Большое спасибо вам, Алексей Иванович, но...

— "Но" бросьте вот сюда, под стол, в корзину. Идите. Желаю доброго здоровья!

Не взял Алексей Иванович деньги и у товарищей Валерштейна.

"Кто же он? — думал Лазарь Максимович, выходя из служебной каюты Алексея Ивановича. — Чудак? "Советский филантроп", как его называет один из наших товарищей? Просто добряк? Неужели он не понимает, какими неприятностями может грозить ему такая доброта по отношению к опаснейшим государственным преступникам? А если кто-нибудь из нас стукач и продаст его? Как можно слепо верить людям в такое время?.."

Общение с вольнонаемными вне работы, передача через них писем строго воспрещались, но кто же устоит перед соблазном известить своих родных о себе и получить от них весточку? Валер-

 

- 185 -

штейн тоже передал через вольного письмо сестре, в котором просил сообщить о судьбе жены и детей, а в знак того, что письмо дошло, — прислать посылку с жирами, сахаром и табаком. Обратный адрес его: ПУРП, матросу землечерпательного снаряда № 7 Валерштейну Л. М.

В середине сентября выпал первый снег, а в начале октября землечерпательный караван снялся с якорей и пошел на свою базу в затон Щельяюр на Печоре. Еще несколько дней бригада работала на разборке земснаряда, но жила уже в зоне, за колючей проволокой. И вот пришел день прощания с Алексеем Ивановичем, Едва сдерживая слезы, бригада заключенных от всего сердца благодарила этого замечательного человека за все то, что он сделал для них за эти три месяца. И долго еще, уходя в затонский лагерь, они оборачивались назад, на контору ПУРПа, и видели на крыльце коренастую фигуру смотревшего им вслед Алексея Ивановича...

Печора уже стала, и после Октябрьских праздников бригаду повели по знакомому приречному тракту в деревеньку Кипиево, возле которой вмерзли в лед две баржи, одна с картошкой, другая с бочками подсолнечного масла. Бригада должна была вырыть овощехранилище, перенести в него всю картошку с баржи и топить там печи, чтобы сохранить картошку до весны. После Алексея Ивановича трудно было снова привыкать к грубости конвоя и особенно к его начальнику Локтеву, молодому еще человеку, по национальности, надо сказать, тоже коми. Этот

 

- 186 -

Локтев оказался не только редким матерщинником, но и мастером мордобития, в чем все убедились в первый же день работы на рытье котлована,

Локтев и его помощник совершенно не умели организовать работу, давали бестолковые распоряжения, и бригадир, звали его Зильберт, пытался втолковать им, что "для пользы дела" надо работать иначе. Попытка вразумить энкаведиста кончилась плохо: Локтев избил Зильберта до потери сознания, и его, истекавшего кровью, увезли в Усть-Усу в стационар. Впоследствии Валерштейн видел Зильберта на Воркуте, он до самой смерти (в 1947 году) ходил полусогнувшись.

После падения Ежова в Москве пал и Кашкетин на Печоре, а с ним и вся его шайка. Исчез и Локтев. Сразу изменился режим, стали освобождать пересидчиков, люди вздохнули свободней. Работа в овощехранилище была не тяжелой:

перебирали картошку, ремонтировали мешки. И не голодно было возле картошки и подсолнечного масла.

30 декабря, поздно вечером, за Валерштейном пришел боец из Кипиево. У Лазаря Максимовича упало сердце... Они перешли Печору и по деревенской улице подошли к "Дому колхозника". Кто-то из заезжих просил привести Валерштейна. Это был Алексей Иванович!

Лазарю Максимовичу на адрес землечерпалки пришла посылка, и Алексей Иванович не отправил ее обратно, а стал разыскивать адресата.

 

- 187 -

В Щельяюре ему сказали, что Валерштейн убыл с этапом куда-то на Север, может быть, в Усть-Усу. Алексей Иванович "слетал" туда на санях, и в управлении ему сказали, что Валерштейн находится в лагерной подкомандировке в деревне Кипиево. На обратном пути он остановился здесь, в "Доме колхозника", и попросил старшего бойца охраны провести его к Валерштейну, но тот сказал, что так нельзя, "не положено", и лучше он пошлет за ним бойца.

Алексей Иванович закончил свой рассказ и протянул Лазарю Максимовичу фанерный ящик — посылку от сестры.

"Я стоял как столб, — пишет Лазарь Максимович. — Вид у меня был такой, что Алексей Иванович заволновался.

— Ну, что же вы? Берите, друг мой, посылку вашу. Зачем вы так волнуетесь? Да что с вами, товарищ?

Комок подступил к горлу. Из глаз потекли слезы. Вот-вот разрыдаюсь. С трудом беру себя в руки,

— Алексей Иванович, как это вы... Даже не пойму... Большое, большое вам спасибо. Да зачем вы беспокоились?

— Да что вы! Как же так, посылка ваша. Положение ваше я знаю. Она вам нужна больше, чем кому-нибудь другому. Завтра Новый год. Вот и попразднуете... Поздравляю вас с наступающим, — улыбнулся Алексей Иванович.

— Спасибо вам, — залепетал я. — И вас, Алексей Иванович, разрешите поздравить... пожелать

 

- 188 -

вам самого лучшего на свете. Какой вы, право, человек, дорогой Алексей Иванович...

- Да никакой. Как все. Обыкновенный. Ну, желаю вам всего хорошего. Пусть сбудутся ваши желания. Прощайте,

Алексей Иванович взял мою руку и крепко ее пожал".

Из письма сестры Лазарь Максимович узнал, что его жена и дети благополучно живут в Ленинграде на старой квартире. Брак их был неофициальный, Людмила Вениаминовна жила под своей фамилией, и ее не тронули.

Новый 1939 год Лазарь Максимович встречал со своими товарищами, закусывая добытую в деревне водку посылочным шпигом. И много было сказано добрых слов в адрес Алексея Ивановича.

Кто знает, может быть, Алексей Иванович был одним из тех праведников, ради которых Бог еще терпит нашу грешную Землю?..

Прошла зима. В середине мая вскрылась Печора, и через неделю открылась навигация. Баржи с картошкой и маслом буксиры потащили на Воркуту.

А 25 мая в трюме баржи отправился в этап и Лазарь Максимович со всеми своими товарищами. Прямо на Воркуту.

На этом заканчивается "Быль" Л. М. Валерштейна. По его рассказам, на Воркуте он работал плановиком, на общие работы больше не попадал, Освободился он в 46-ом году, но без права выезда. Реабилитирован после XX съезда, в 56-м, и тогда же уехал в родной Питер.

 

- 189 -

Я познакомился с Лазарем Максимовичем в июне 57-го года, когда приехал с Урсулой в Ленинград. (Мы остановились у его дочери.) Вначале наши отношения не были дружественными. Несмотря на все пережитое, Лазарь Максимович по-прежнему считал себя большевиком и все зло прежней жизни видел в сталинизме, я же полагал, что корни сталинизма надо искать во всей истории большевизма. Столкновение было неизбежным, а так как Лазарь Максимович был честным человеком, то в полемике ему не доставало последнего и неопровержимого аргумента, которым всегда пользуются все официальные апологеты режима: угрозы заткнуть рот. Поэтому наши споры обычно кончались со стороны Валерштейна раздражением, переходом на личности и даже истерикой.

— Сволочь, контрреволюционер! — кричал, задыхаясь от астмы, Лазарь Максимович.

Потом, отдышавшись и успокоившись, он говорил мне уже другим тоном:

— Ну, ты меня извини, я немного погорячился. А Урсуле, когда мы уезжали, сказал наедине:

— Все-таки Павел не обыватель.

Когда мы с Урсулой стали учиться в Ленинграде, я стал чаще видеться с Лазарем Максимовичем и лучше его узнал. В 1964 году мы ездили с ним в Пушкин (быв. Царское Село) к Марии Михайловне Иоффе, вдове первого советского посла в Берлине А. А. Иоффе, троцкиста, покончившего с собой в 1927 году. Мария Михайловна сидела на Воркуте, была реабилитирована, но

 

- 190 -

в партии не восстановилась, В Пушкине она жила с сестрой в однокомнатной квартире в доме, предоставленном старым большевикам, пострадавшим в годы "культа". Мария Михайловна вскоре после того умерла, и я ее больше не видел.

— А помнишь, Лазарь, — сказала Мария Михайловна, когда мы у нее сидели, — как на Руднике мы обсуждали, вернулись бы мы в партию, если бы нас вдруг реабилитировали? Ты тогда говорил, что партия переродилась, и ты не вернулся бы, а я сказала, что все равно вернулась бы. И вот теперь мы реабилитированы, и ты в партии восстановился, а я нет,

Лазарь Максимович смутился и ничего не ответил.

Думаю, что восстанавливаясь в партии, Валерштейн не в последнюю очередь думал и о том, чтобы вернуть себе какое-то общественное положение, перестать быть парией.

Незадолго до смерти он своей "Были" дал другое название — "Они остались большевиками", но это в значительной степени была мимикрия. Лазарь Максимович был слишком интеллектуален и протестант, чтобы оставаться тем "непоколебимым", для которого жизненный опыт не существует. Вместе со своими ленинградскими друзьями, такими же реабилитированными старыми членами партии, он писал очерки на злободневные темы, потом он объединил их в сборник "Записки советского Дон Кихота". В них он с позиции очищенного ленинизма вел борьбу с "бюро-

 

- 191 -

кратическими извращениями" социализма. Так, на стр. 169 этих "Записок" он говорит: "Слова В. И, Ленина о том, что мы имеем государство "с бюрократическим извращением" не потеряли своей злободневности. Не секрет, что многие представители государственной власти оторваны от масс, от реальной действительности, боятся гласности и всесторонней критики их деятельности, боятся самого народа, которым они управляют". В другом месте "Записок" он заявляет о своей полной солидарности с Памятной запиской Пальмиро Тольятти, опубликованной в "Правде" 10 сентября 1964 г., и выражает большое беспокойство по поводу усиливающейся тенденции к ресталинизации. Он с тревогой пишет о широко распространенных у нас явлениях коррупции и казнокрадства. "Воровство у нас двуликое, — говорит Валерштейн. — Когда крадет рабочий, и его схватят в проходной, — он вор, — его с завода долой и под суд! Но когда заводское (и повыше!) начальство строит для себя гараж или дачу в два этажа, с беседками, биллиардной и теплицами, из строительных материалов и с оплатой рабсилы за счет государственного кармана, — это, как правило, проходит безнаказанно" (стр. 207). Валерштейн указывает также на формальный характер социалистической демократии, объясняемый не только бюрократическим засильем, но и пассивностью масс: "Уж так сложилась история нашего народа, что он, к сожалению, не накопил демократических традиций и не использовал на практике в общественной жизни нашей страны все са-

 

- 192 -

мые лучшие и прогрессивные стороны буржуазной демократии. А такие стороны существуют..." (стр. 229).

В 1965 году ленинградские Дон Кихоты вступили в полемику с первым секретарем Московского горкома КПСС тов. Егорычевым по поводу одной его статьи, опубликованной в 3-м номере журнала "Коммунист". Тов. Егорычев, несмотря на двукратное напоминание, никакого ответа на их пространное письмо не дал. В 1970 году, когда я на несколько дней приехал в Ленинград, Лазарь Максимович, значительно посмотрев на меня, сказал, что он со своими друзьями "готовит акцию". Я подумал, что стариков мало били, и они опять что-то затевают, но оказалось, что они всего лишь готовят письмо в ЦК, на которое, впрочем, они тоже не получили ответа. Там, наверху, очевидно, решили не обращать внимания на возню недобитых оппозиционеров 20-х годов, зная, что скоро уже они все перемрут,

Лазарь Максимович это понимал, как понимал он также и то, что только их влияние на молодежь по-настоящему может обеспокоить партийных бюрократов. Но трагедией их было то, что у них не было молодых последователей, потому что молодежь теперь совсем не интересуется ленинизмом, даже очищенным.

Я еще был заочником, когда в один из моих приездов на сессию Лазарь Максимович сказал мне, что он решил сделать меня своим душеприказчиком.

— Лазарь Максимович, — возразил я, — вы же

 

- 193 -

знаете, что я не коммунист.

— Но ты историк! А мы разрушаем изнутри эту непробиваемую стену бюрократизма.

В последние годы жизни Валерштейн стал настойчивей предлагать мне принять его литературное наследство.

Из письма Лазаря Максимовича к нам:

 

"Ленинград, 13 февраля 1973 г.

Дорогие мои!

Прежде всего, как здоровье Павла? Ведь это наследник моего так называемого "литературного наследства"! Историку я оставляю все, что имею, ибо кто другой, как не историк, сумеет использовать это наследство, а может быть, (tempora mutantur),[1] он еще доживет до новых перемен, когда оно ("наследство") пригодится?.."

Я не отказывался, но не скрывал трудностей исполнения его воли: ведь у него были законные наследники, с которыми я не хотел вступать в спор. Тогда Лазарь Максимович еще при жизни отдал мне, кроме ранее подаренной "Были", свои "Записки советского Дон Кихота".

Летом 1972 года, за год до смерти, Лазарь Максимович приезжал на Воркуту - в последний раз взглянуть на те места, где он отбывал срок. Выглядел он плохо, и уже не был таким шумливым, как прежде. Мы уже давно не спорили, нас помирил тот пресс, который одинаково давит и партийных (не сталинистов!), и беспартийных.

 


[1] Времена меняются.

- 194 -

- Теперь мы можем судить, — сказал я, — кто был прав в 1917 году — Плеханов или Ленин.

- Да, это была ошибка Ленина, — впервые согласился Лазарь Максимович. — Русскому рабочему далеко еще было до западноевропейского, он должен был сначала пройти школу буржуазной демократии.

В мае 1973 года я послал Лазарю Максимовичу первый вариант очерка о Воркуте и в ответ получил письмо на восьми страницах, которое начиналось так:

 

"25.5.73.

Дорогой Павел!

Спасибо за присланный мне экземпляр исторического очерка "Как начиналась Воркута". Разреши мне высказать несколько замечаний, которые, как я полагаю, могут помочь так отредактировать текст, чтобы обеспечить ему "зеленый свет" в журнале "Вопросы истории".,.

Я впервые читаю, хоть и краткий, но весьма обстоятельный исторический очерк об освоении Печорского угольного бассейна. К числу положительных качеств очерка надо отнести его краткость и особенно то, что почти каждый упоминаемый в нем факт подкреплен документальными ссылками..."

В конце письма Лазарь Максимович писал о себе:

"Я помаленьку вылезаю из тяжелого обострения, поправляюсь и думаю еще пожить на белом свете",

 

- 195 -

В июле, на 75-м году жизни, он умер. Лето в том году в Ленинграде было жарким и влажным, Лазарь Максимович снова слег, он задыхался от астмы и духоты. 23 июля его мучения кончились. Похоронили его на Парголовском кладбище.

Жена у Лазаря Максимовича была русская, и в нем самом еврейского почти ничего не осталось. "Мы бы давно стали русскими, если бы нам каждый день не напоминали о том, что мы евреи", — говорил он о себе и других, таких, как он. Дочь его вышла замуж за русского и совсем обрусела, но сын женился на еврейке и недавно, в феврале сего, 1980, года, выехал с семьей за границу.

Р. Л, Валерштейн долгое время жил в Воркуте. Инженер-строитель, он занимал видное положение в городе, был директором одного учреждения, членом горсовета, хотя в партию и не вступил. Внешне наши отношения были вполне нормальными, но никогда ни он ко мне, ни я к нему не заходили. Однажды он сказал отцу, что один его воркутинский знакомый, работник КГБ, предупредил его, чтобы он со мной не якшался: Негретов, мол, у них на учете, Лазарь Максимович передал это мне, и я, чтобы не ставить его сына в неловкое положение, стал еще более сдержанным при случайных встречах с ним.