- 136 -

Письмо № 12

 

Здравствуй, моя милая Иринка!

Неделя за неделей, месяц за месяцем — так и пролетели мои три четверти срока и через какой-то месяц с небольшим пойдет последний год! Можно сказать, что эти первые три года пролетели незаметно, а можно сказать — и нет. Три года — и много, и мало. Мало, если сравнивать их с другими сроками, которые здесь часто обозначены в приговорах цифрой шесть и больше. Много, если соизмерять эти годы с жизнью человеческой и невосполнимой потерей времени. Когда мы прожигаем время в городах и пригородах, мы не замечаем этого, потому что нам кажется, что мы заняты все время какими-то важными «делами», совершенно необходимыми и полезными, или мы отдыхаем, не успев еще ни от чего устать. Ну, а тот, кто живет у нас по обратной схеме: напряженно отдыхает, а устав отдыхать, пытается что-то делать, вообще не понимает цены времени, как дикарь не понимает цены алмаза.

Я впервые обратил внимание на время, когда мне стукнуло три десятка, и впервые тогда задумался над его скоротечностью. Одним из результатов такого самоанализа и стала моя рукопись — за последние два года перед арестом я сделал, пожалуй, больше, чем за всю предыдущую жизнь. И пусть это никак не вязалось с моей профессией инженера, такая упорная и систематическая работа не могла пройти даром. Когда меня арестовали, я испугался... Да! Мне нечего стыдиться этого слова, я испугался, но не тюрем и лагерей, не лишений и не предстоящих встреч с преступным миром и даже не очевидной вероятности навсегда утратить свою рукопись, нет! Я испугался совершенно отчетливой перспективы потерять практически впустую несколько очень не лишних лет.

Представь себе муравья, Иришка, который изо всех сил, упираясь, тащит соломинку в свой муравейник, и

 

- 137 -

представь его чувства (допустив, что таковые у него есть), когда над ним неожиданно возникает тень от ботинка «властелина природы», шагающего по тропинке. Еще миг, и от муравья остается только мокрое пятнышко. А человек идет дальше своей дорогой, и ему даже в голову не придет, что он раздавил какого-то там муравья. Так и эта система, которая давит человеческие судьбы, словно муравьев, даже не замечая этого. Не всякого человека, правда, удается «расплющить» до мокрого места, отсюда и появляются у нас время от времени скандальные судебные дела, замешанные на политических «дрожжах».

Для большинства политзаключенных (которых «нет в Советском Союзе»), такая аналогия едва ли подходит, но система не делает различия и пытается подмять под себя любую непокорную личность, чтобы затем вдруг перемолоть ее жерновами своего ГУЛАГа. Если же это вдруг не удается, система просто «оттяпывает» у нее ничем невосполнимый кусочек жизни, и причем немалый. Я это хорошо чувствовали понимал, но изменить ничего не мог. Чувствую и понимаю это еще в большей степени и сейчас, но также изменить ничего не могу. А что я могу изменить здесь и как? Ничего и никак. Даже если представить себе, что ты великий дипломат — какое решение в нашем положении можно принять между «да» и «нет»? Тут, в нашей Половинке, не может быть половины. Ты либо в заключении, либо нет. Ну, а чтобы не быть здесь, надо сделать совсем не «дипломатичный» выбор и публично признаться, что ты совершил то, чего ты не совершал.

Особенно чувствовалась эта утрата времени в ПКТ, каторжный труд вязания металлической сетки со скудным пайком оставлял не очень много сил и энергии для интеллектуальных занятий. Самое большое, что удавалось там делать вне рабочей смены —это читать газеты, кое-какие книги и подучивать иногда английский. Когда же в первый месяц срока ПКТ у меня была двухнедельная голодовка (что в общем-то совсем немного), вызванная стремлением отстоять и без того ограниченные во всем

 

- 138 -

права заключенного, тогда наоборот — время потеряло для меня всякий смысл. Я был готов к самому худшему, хотя в глубине своего серого вещества осознавал, что умереть в этом лагере от голодовки мне не дадут. Им не нужны такие крайние варианты, им нужно лишь отнять у ценя четыре года, но не уморить. На одиннадцатый день, насколько я помню, ко мне пришли врачи и вкололи хорошую порцию глюкозы, отказываться и сопротивляться было бесполезно, потому что вместе с врачами пришли два бугая-надзирателя. На четырнадцатый день я прекратил голодовку, так как мои требования, которые не шли слишком далеко, были удовлетворены. Чекисты тогда проявили некоторую гибкость и уступчивость. Слава нашим доблестным чекистам!

Пятнадцать дней карцера, отсиженные мною в прошлом году на Рождество, вспоминаются теперь такими «майскими цветочками» по сравнению с шестью месяцами ПКТ. После полугода, проведенных почти безвылазно в камере (час прогулки в крошечном дворике тут не в счет), зона кажется необъятной. О подобных ощущениях, я, помнится, писал тебе, когда приехал в зону из ленинградской тюрьмы КГБ и когда вышел из карцера, теперь же разница в восприятии зоны состояла в странном дополнительном чувстве, как будто я возвращался домой (?!), хотя я всего лишь переходил из одной маленькой тюрьмы в другую, чуть побольше. И все же такое чувство было — «на свободу, домой!» (ха-ха-ха!). Как говорится — маразм крепчал. Мое возвращение в зону, как ты знаешь, совпало с началом лета, и природа в этих краях только-только начала расцветать, я ходил по зоне и не мог надышаться свежим воздухом и не мог нарадоваться на зеленые листочки и травку. Я словно отмечал тогда свое шестнадцатилетие, когда ты открываешь для себя новые чувства и впереди целая жизнь.

Этой весной, на удивление, начальство разрешило нам разводить свои маленькие огороды, благо территория зоны и количество зэков позволяют это. Почти все

 

- 139 -

увлеклись этим занятием, особенно старики, освобожденные от трудовой повинности. Придя с работы, мы копали, удобряли, поливали, сажали и взращивали свои огороды до последней недели. Кто-то написал домой и получил семена по почте, кому-то привезли их на свидание, народ поделился добытым, и хватило в общем-то всем. Никто, конечно, не сажал тут кукурузу или баклажаны, но такая травка, как укроп, петрушка и лук, торчала на каждой грядке, кто-то выращивал даже помидоры и огурцы, а один старикан умудрился высадить к тому же еще и картошку! Я пишу об этом в прошедшем времени, потому что вся эта «огородная эпопея» закончилась на прошлой неделе крахом. Приехал прокурор-ревизор, увидел все это дело и сказал (как мне передали): «Это еще что такое? Зону превратили в садоводческое хозяйство, понимаете ли... если так дело дальше пойдет, они начнут тут арбузы выращивать... мичуринцы... Уничтожить!.. в двадцать четыре часа!». На следующий день пришли двое ментяр с лопатами и перекопали с большим удовлетворением все наши огороды.

Придя с работы и увидев последствия такого «мамайского набега», народ был, конечно, сильно огорчен и раздосадован. Кто-то пошел к начальству: как же так? Вы же сами нам разрешили, мы трудились все лето, а теперь такие козни? Но изменить ничего уже было нельзя. Начальство только разводило руками: ничего не можем поделать, ослушаться прокурора не имеем права. И весь сказ. Такие вот «пироги с котятами». Иначе говоря, не моги зэк кушать витамины, а то больно сладко тебе будет сидеть на зоне. Погоревали мы денек-другой над нашими разгромленными плантациями, собрали что можно (подчистую уничтожить травку не так-то просто), «попировали» несколько дней и успокоились. Не будешь же ты, на самом деле, жаловаться прокурору, который лично отдал такой приказ?

Не угомонился и больше всех сокрушался лишь один человек, любитель писать жалобы и прошения. Ему едва

 

- 140 -

перевалило за шестьдесят, в зоне он от работы освобожден (но не от огородов), и это позволяет ему заниматься писаниной с утра до вечера. Сидит он по семидесятой и получил свой срок, кстати достаточно приличный, за свои доносы в ЦК на местную партийную элиту. Случай, отчасти уникальный для наших зон и нашего времени. Кляузник он действительно ужасный, и я не помню такого дня, чтобы он что-нибудь не строчил на своих обидчиков. В этой связи молодежь грешила на него, подозревая в стукачестве, хотя, я полагаю, безосновательно, потому как занимался он этим делом в силу укоренившейся привычки и занудного характера. Написал он, безусловно, и по поводу огородов, но ему придется ждать ответа, думаю, долго и безнадежно. Упомянув о нем, я невольно вспомнил один эпизод из нашей лагерной жизни, где он был главной действующей фигурой. Этот эпизод не имеет никакого отношения к огородничеству, но он имеет прямое отношение ко всему тому, что заполняет нашу однообразную жизнь.

Однажды мы сидели у телевизора в ожидании теленовостей и механически смотрели какую-то глупую политическую передачу о соратниках Ленина. Когда же на экране появилась секретарь Ленина Фотиева, дающая кому-то интервью, наш кляузник, знакомый, оказывается, с Фотиевой лично, вдруг простер театральным жестом руку к экрану и скорбным голосом воскликнул: «Лидия Александровна, меня посадили!». Все, кто сидел тогда в комнате, так и покатились от хохота. Только судя по его реакции, по-моему, он сам как-то не очень понял, что в его жесте оказалось смешного и почему трагедия его жизни обрела в наших глазах столь гротесковую форму. На самом деле — смешно это или грустно, когда коммунисты сажают своих преданных единоверцев и сажают за «антисоветскую пропаганду»?

Мне думается, что очень немаловажно для любого человека уметь сохранять чувство юмора, если оно у него есть, в самых нетерпимых и экстремальных условиях.

 

- 141 -

Иногда бывает не просто трудно, а почти невозможно справиться со своими чувствами и эмоциями, и тут как раз нам и помогает это животворящее чувство юмора. На душе порой скребут кошки, но если ты сумел рассмеяться, считай, что они тебя не одолели. Несколько недель назад я «откопал» в нашей убогой зоновской библиотеке несколько книг М. Салтыкова-Щедрина и «заразил» ими всю зону. Может быть, не совсем верно будет сказано «откопал», скорее «открыл», потому что эти книги стояли на полке у всех на виду, но никто их не брал и не открывал. Все знали: М.С. Щедрин — классик русской литературы, сатирик, высмеивавший пороки, нравы, порядки России времен крепостного права, скучно, наверное... «История одного города», «Помпадуры и помпадурши».., казалось бы, что там можно найти занимательного, в этих аллегориях и гротесках сатиры минувшего? Другое дело — Ф. Достоевский или Л. Толстой, это глубоко и серьезно. Однако, когда я стал при каждом удобном случае зачитывать в своей компании наиболее интересные строчки из его книг, народ был удивлен и восхищен: это же о нашей совдепии! Это же чистая антисоветчина! Ну, класс!

На то он и классик, как я полагаю, чтобы его произведения были «класс» и находили свое отражение в современном обществе, но напиши кто-нибудь сейчас что-либо подобное, он тут же бы оказался либо среди нас, либо в компании Зиновьева, Аксенова, Войновича... «там», а его «пасквили» непременно отнесли бы к разряду махрового «антисова». Помнишь эпиграф ко второй главе моей рукописи: «Вы знаете, что такое конституция? — Никак нет, Ваше высокоблагородие. — Так почему Вы ее так желаете? — Не могу знать, Ваше высокоблагородие». Это — С.-Щедрин. Или вот еще: «Нигде так много не говорят по секрету, как у нас, нигде (даже в самом обыкновенном разговоре) так часто не прерывается фраза: ах, как это вы не боитесь! Нигде так скоро не теряют присутствия духа, так легко не отрекаются. Словом сказать, нигде не боятся так натурально, свободно, почти

 

- 142 -

художественно». Теперь он стал для нас маленькой отдушиной в этой затхлой атмосфере огульной цензуры и, пожалуй, мы не смеялись так заразительно даже над самой острой телесатирой Вяч. Иванова или Жванецкого, как смеялись над щедринскими аллегориями.

По-моему, С.-Щедрина просто многие недооценивают, или не понимают, или, не прочитав у него ни строчки, говорят о скучности его прозы, но он необыкновенно талантливый писатель, который видел все и вся и мог писать так, чтобы цензура «нос не подточила». Тут я лишь позавидую ему белой завистью. Неужели сегодня современная цензура жестче, чем цензура его времен? Не думаю. Тогда тоже сидели не круглые дураки в Третьих отделениях и ведомствах. Так зачем сегодня обязательно надо быть реалистом и писать о современности так, как она есть? Совершенно незачем. Поэтому, оглядываясь на свое недавнее прошлое и первые литературные попытки, я должен, к сожалению, отметить, что мой литературный язык далек от совершенства. Согласившись с подобной самокритикой, я тем не менее никогда не соглашусь с клеймом «отщепенца». Что, С.-Щедрин был не патриот России? Или наоборот, — он был патриотом своего Отечества лишь потому, что посмеивался над обычаями и порядками России самодержавной? Но пиши он то же самое в настоящее время о России советской, его бы окрестили уже отщепенцем, а не патриотом. В лексиконе людей, власть предержащих, слово «отщепенец» отнюдь не нововведение соцреализма. Еще сто лет назад в одной из прокламаций «Народной воли» писалось: «Нас называют отщепенцами земли русской, —мы, действительно, отщепенцы, но отщепенцы в смысле нравственного превосходства перед поклонниками монархизма, в смысле искренности нашей любви и преданности земле русской». Замени тут только одно слово «монархизм» на коммунизм, и это можно расклеивать сегодня на всех заборах и столбах страны советской. И вообще, «с чего начинается родина?»

 

- 143 -

Да-да, с чего она начинается? «С картинки в твоем букваре»? Где нарисован бессмертный Ильич, сердечно разговаривающий с детишками, которых его последователи будут так же сердечно рассаживать по ГУЛАГу когда они вырастут? «С хороших и верных товарищей, живущих в соседнем дворе»? Которые настучат на тебя в университете чекистам? С чего же она начинается? Не отсюда ли, из нашей глубинки, с этого клочка суши, опоясанного несчетным количеством колючих заборов, начинается она? Если не отсюда, то откуда? Уж во всяком случае не с Красной площади или с «проселочной дороги». Да и что заключается в этом абстрактном и емком понятии? Такая страна, как Советский Союз, не может быть родиной, она слишком многообразна и необъятна для такого понимания, потому что никогда не будет для меня родиной, как и для многих других, ни Ферганская долина, ни предгорья Кавказа, ни Камчатка.., они такие же для меня чужие, как Багдад или Каир, или Сантьяго... Что же тогда? Дом, в котором ты родился и городишко, где стоит этот дом? Но дом, где ты родился, давно снесли, и на его месте торчит какая-нибудь безобразная блочная коробка.., и вокруг такие же коробки.., и не узнать ни улицы, ни городишка...

Быть может, родина — это твои родные, твои друзья, твой родной язык, это твой город, где ты живешь и работаешь? Странно все это, неужели для человека привязанность к какому-то месту на земле — главное в жизни? Как ты считаешь, Ириша? Пусть я и упомянул, что страна наша необъятна, но на самом деле даже земля наша не так уж беспредельна, куда ее делить еще на разные союзы и республики, на «родины» и «не-родины»?! А представь себе, —вся планета говорит на одном языке и все одного цвета кожи, где она тогда, твоя родина? На том участке суши, который правительство отгородило для тебя и тебе подобныхконтрольно-следовой полосой границы? Для кого-то, может быть, и так, но не для всех. Ведь часто родина — это не более чем

 

- 144 -

ностальгическое воспоминание о тех местах на земле, где ты прожил значительную часть своей жизни. И родись ты в какой-нибудь сибирской деревушке, но проживи все свое детство и отрочество в столице, ты никогда и не вспомнишь о той деревне, где ты появился на свет.

Так с чего она начинается, эта родина? Наверное, все-таки отсюда.., отсюда начинается понимание, что нет у тебя этой самой родины, что родина — это гармония человека с обществом, с природой, с самим собой, и когда нет этой гармонии, когда ты не хочешь вспоминать ни о чем, что связывает тебя с прошлым, тогда теряется и становится бессмысленным это понятие. Тогда тебе не милы уже ни друзья, ни березки русские, ни дом твой. Когда ты начинаешь ощущать, что живешь ты не только для того, чтобы ходить каждый день по одним и тем же улицам, когда душа твоя стремится к чему-то непознанному, но натыкается на колючки и решетки, тогда и приходит это чувство, чувство одиночества и одновременно силы. Родина, которая творит насилие над высокими устремлениями души твоей, не может быть родиной. Это блеф, это мираж, это словарный термин, утративший жизненные функции...

Заезжавший к нам недавно высокопоставленный, так и хочется сказать: сановник, но нет, всего лишь — чекист, вызвал меня на беседу, которая называется тут «профилактикой», и спросил: хочу ли я после окончания срока вернуться на родину в Ленинград? Я был несколько озадачен таким вопросом и поправил его: «Как вам должно быть хорошо известно — моя родина не в Ленинграде, а здесь...». «Что вы этим хотите сказать?» — насторожился чекист, привыкший, очевидно, выслушивать всякие издевательские ответы, но не ожидавший от меня никаких подвохов. «Да ничего, кроме того, что родился я здесь, на Урале, только чуть южнее...», —как ни в чем ни бывало пояснил я ему. «А-а, ну да.., конечно.., — чекист чуть повеселел, — но в Ленинграде вы прожили все-таки достаточно долго». «Я и не скрываю того, что

 

- 145 -

хотел бы вернуться в Ленинград, но это зависит не от меня...», —равнодушно поддержаляразговор. «Нет, это зависит от вас», — настаивал эмиссар управления. Я не стал спорить: «Можете считать и так, но вы сами знаете прекрасно, что приехал я сюда не в спальном вагоне и охраняет меня здесь не моя дружина, а ваша, и штампы в паспорте не я себе буду ставить, когда поеду на вашу волю...». Чекист слегка примолк, однако повторил: «И все-таки это зависит от вас, и я надеюсь, что вы меня понимаете правильно».

Конечно, я его понимал, только вызвал он меня не для того, чтобы поинтересоваться о моих планах на будущее, которого у меня здесь нет. Начав как-то издалека, он быстро подошел к своей целевой теме. «Возьмите хотя бы 64 статью, которая тоже входит в нашу компетенцию, вы знаете это, — говорил мне чекист, — и она предусматривает даже высшую меру, однако... Можете вы мне сказать как инженер и человек с хорошим кругозором...». «Спасибо», — вставил я не без иронии. «В какой области мы обошли американцев настолько, — продолжал он, — что у нас могли бы быть какие-то технологические секреты? Знаю, что вы мне ответите — таких областей практически нет... Ну, а там, где подобные секреты все-таки есть, люди имеют все и не будут рисковать своей головой ради того, чтобы получить неизвестно что и неизвестно от кого... Поэтому суды по 64 статье в большинстве случаев носят скорее воспитательный характер, и осуждают на них за измену долгу гражданина, как правило, а не за разглашение какой-то государственной тайны и причиненный ущерб.., ущерб там часто бывает только один — моральный... Вы же видите, кто с вами сидит по этой статье, ну какие это "шпионы"?..».

Он сделал небольшую паузу: «Другое дело — ваша рукопись и ваша деятельность. Имея высшее образование и воспитание интеллигентной семьи, вы прекрасно ориентировались в политической обстановке, были наблюда-

 

- 146 -

тельны и честолюбивы... вы знали, что вы писали, и я не буду утверждать, что вы писали только для западного читателя... Вы достаточно хорошо чувствовали настроение нашего общества, отсюда и результат. И если бы ваша рукопись не носила столь явно выраженный антисоветский характер...». «Простите, не антисоветский, а антипартийный...», —тихо вякнул я, не вполне понимая направленность его комплиментов. «...Для нас это одна "малина", — улыбчиво поморщился чекист и подытожил, — то мы бы даже опубликовали ее и заплатили вам приличный гонорар. А так.., мы расцениваем вашу литературную деятельность как политическую диверсию, причем подобные преступления мы ставим сегодня на порядок выше, чем всякого рода шпионские поползновения...». «Это значит, — «обрадовался» я столь «высокой оценке» своего сочинения, — что меня даже и расстрелять было бы мало..?». «Мы следуем законам, но не издаем их, — уклонился от ответа чекист, — поэтому наша трактовка государственных преступлений остается не более, чем нашей трактовкой... Не знаю, какой вы сделаете вывод из нашего разговора, но я вам уполномочен заявить, что руководство Управления заинтересовано в том, чтобы заполучить вас обратно... Так что подумайте...». Собственно, думать мне особенно было не о чем, только все его хитросплетения из комплиментов и наоборот мне стали чуть понятнее.

Говорили мы примерно с час о том, о сем — о моем ПКТ, о погоде в Ленинграде, об огородах в зоне, о нашей переписке и даже о политике, дежурный капитан услужливо заварил нам индийского чая, а чекист открыл коробку шоколадных конфет. Я скорчил тогда, помню, недоверчивую гримасу и вопросительно показал пальцем на коробку. Чекист догадался, что я хотел сказать этим жестом и, кисло улыбнувшись, качнул головой: «Нет.., не отравлено и не заряжено». Театрально вздохнув: «Поверю», — я взял попробовать одну конфету. Надо было им тогда налить мне и сто грамм коньячка, глядишь, и

 

- 147 -

подмахнул бы им какую-нибудь бумагу с косых глаз. Ну, это уже шутка, впрочем, и остальное не шибко серьезно.

Через несколько дней после этого разговора в зону заруливает местный чекист, но уже другой, а не тот, которого ты знаешь, и вызывает меня к себе в кабинет на беседу. Должен заметить, малого к нам подослали на этот раз довольно шустрого. Не знаю только, чего он своей методой «шашки наголо» здесь добьется. Начал он беседу «с места в карьер», по-видимому, под впечатлением недавних встреч с высокопоставленными чинами. Вероятно, ему крайне трудно было представить, — как это мы, или некоторые из нас, ни во что ни ставим их звания и ранги. «Что вы из себя воображаете? —разорялся он. — К вам приезжают в такую даль занятые люди, тратят на вас время, а вы и ухом не ведете?! Если вы будете продолжать в том же духе, то вообще из лагеря не выйдете». «Вот и прекрасно, — говорю я ему, — вам-то это, наоборот, кстати, а этих "занятых людей" никто и не просил сюда приезжать». Тут он и вовсе понес какую-то околесицу о том, как он служил на Даманском и дрался с наглыми китайцами, защищая «каждую пядь родной земли», о каких-то диверсантах и врагах советской власти, ползущих к нам из-за границы, и что на таких, как я, он бы пули не пожалел.

Слушал я, слушал весь этот бред, но насчет пули мне как-то не очень понравилось: «Не знаю, кто вас инструктировал перед нашей встречей, но вы явно что-то перепутали... И вообще, тут еще надо разобраться — кто друг, а кто враг». Я не стал уточнять кому и где, но у него от моих слов щека задергалась от злости. «Мне нечего разбираться, и для меня все ясно, — закончил он свой словесный демарш на повышенных тонах, — если вы враг не номер один, то по крайней мере — номер десять». Вот так, не больше и не меньше. «А кто же впереди меня?» — поинтересовался я, заинтригованный такой «лестной оценкой». «Сами знаете кто — разные там Солженицыны, Сахаровы и прочее антисоветское отрепье...», —

 

- 148 -

он почему-то называл их во множественном числе. Надо сказать, я давно не слышал столь оголтелых шовинистских речей даже от самых рьяных коммунистов. «Спасибо за столь высокую оценку моей персоны, но я думаю, что мы вряд ли найдем общий язык и продолжать этот разговор просто не имеет смысла...», — мне уже хотелось поскорее, как говорят, отвалить из кабинета, чтобы заняться чем-нибудь более полезным: почитать что-нибудь, начать писать тебе письмо или погулять по свежему воздуху, а не слушать этот «пулеметный» набор глупейших нападок. «Я тоже так думаю», — заключил он, отвернувшись от меня в полоборота и поглядывая в окошко. Я вышел из кабинета не прощаясь. Такая тактика в этих зонах, я уверен, не принесет ему большого успеха.

На этом хочу закончить это письмо и пожелать себе поскорее получить от тебя какую-нибудь весточку. Какие перемены в ваших краях под новым «чутким» руководством? У нас же.., у нас, как в той популярной в недавнем прошлом эстрадной песне: «Стою на полустаночке в цветастом полушалочке, а мимо пролетают поезда...», только с той разницей, что «сидим на полустаночке в линялых полуватничках, а мимо пролетают-то года...». И не остановить, не повернуть, не изменить. Это колесо фортуны — для каждого свое и в то же время для всех единое... Жду твоих писем, привет всем друзьям и знакомым, не печалься, осталось совсем немножко.

 

Целую тебя много раз.

Герман

Половинка. Июль 1984 г.