- 55 -

В лазарете

 

Чтобы не свалиться на пол, я взялся за поручень лавки. Вскоре санитарка возвратилась. С ней пришел мужик. Вид у него был угрюмый. На голове торчала овчинная шапка, одет в поношенную фуфайку, засаленные ватные штаны. На ногах большие чувалы из прорезиненной ткани. Такую обувь в лагере называли ЧТЗ. Похож он был на захудалого крестьянина, собравшегося по ранней весне вывозить на поля навоз.

Здесь, при стационаре, как потом я узнал, он работал истопником и вместе с тем молча и безропотно выполнял все работы, которые ему поручали. Остановившись возле меня, покачал головой, взял за руку, чуть приподняв, буркнул санитарке:

— Пособляй!

Санитарка заупрямилась:

— Ну что ты, Акимыч, один с таким не управишься? Он легче самого худого собачонка!

Акимыч глянул на нее и, не повышая голоса, скомандовал:

— Ты не суперечь, а сполняй, что велено, видишь, у него руки только на коже держатся, чуть перетянешь — и выдернутся из плечей. Да помягше поднимай, не злобствуй!

Поддерживая с обеих сторон, они завели меня в какую-то полутемную комнатушку. В лицо и голые руки пахнуло паром. Прислонив на встроенный в стенке примосток, стали раздевать. Стаскивая мой рогожный мешок через голову, санитарка наставляла:

— Ты уж, Акимыч, всю одежду сожги, наверное, вшей полно

Медленно и как бы нехотя тот пробурчал:

— Небоись, в такой одеже вша жить не может.

 

- 56 -

Раздетого посадил меня Акимыч в какое-то деревянное корыто. Сказал санитарке:

— Иди уж, Клавдия, без тебя управлюсь, неча тебе на скелетные мочи глазеть.

Мыл он меня долго. А может, так показалось. Я засыпал, валился на стороны. И тогда Акимыч встряхивал чуть-чуть, продолжая тереть голову, спину, руки. Из стоящей рядом кадушки прямо руками черпал какое-то странное, черного цвета мыло. Санитарка принесла белье. Совсем обессилевшего, облачили в застиранную, но чистую рубаху, натянули кальсоны, довели до палаты, положили на койку. Проваливаясь в липкую, тошнотворную темень, я услышал, как Акимыч промолвил:

— Ну, покойся с Богом!

Спал я тогда или находился в каком-то бесчувственном забытье — не знаю. Когда пришел в себя, долго не мог понять, где я и как тут очутился. Все тело горело. Ночная лампочка обжигала глаза, словно раскаленное солнце. До невозможности хотелось пить, но не было сил что-то сказать или даже застонать.

В палате было тихо. Где-то поблизости негромко разговаривали. Слышны были мужские голоса. Один — хриплый, отрывистый, другой — мягче и протяжней.

Чтобы хоть как-то привлечь их внимание, я стал вращать глазами. Но было нестерпимо больно. Зажмурился. Пересиливая боль, снова открывал веки, и сквозь застилавшую глаза пелену мне виделись люди в белых халатах. Тени от них на стене двигались, переплетаясь, и я никак не мог понять, сколько же их. Двое, трое... Откуда-то пробилась мысль, что это вечерний обход врачей. Медленно и тихо передвигались они от койки до койки. Когда подошли ко мне совсем близко, не мог сдержаться от боли и снова закрыл глаза. Каким-то чутьем ощущал, что врачи стоят рядом. Но не вижу. Хочу дотронуться рукой, крикнуть. Ничего не могу, нет сил. Появятся на миг в глазах и уплывают какими-то большими белыми глыбами. Все бесполезно. Будто из-под земли слышу, как один спрашивает другого:

— Ну, а с ним, что делать?

Наступает тишина, никаких звуков. Я кричу: «Ну дайте хоть каплю воды!» И не слышу своего голоса. Туман становится все плотнее, и сквозь него пробивается грубый, как приговор, голос:

— Ничего не надо делать, что зря тревожить, худ

 

- 57 -

до невероятности. Не доводилось видеть таких. Вряд ли до утра дотянет.

— А укол делать? — опять спросил первый. После недолгого молчания тот же хриплый голос ответил:

— Ладно. Давай, сделай. Каких чудес на свете не бывает?! Да и перед совестью...

Больше я ничего не слышал. На меня опять навалилась вязкая болотная темнота.