- 160 -

Последние ступени

 

Над Таймыром в непроглядной темноте кружила метель. Повсюду. От края до края. Под завывание вьюги давно уснули жители заполярного села Дудинки. Не мелькали одинокие огоньки. На небе ни одной звездочки. Все утонуло в сплошном снегопаде.

В самом большом лагере заключенных, расположенном в середине селения, по всему периметру зоны ярко горели прожекторы и электрические лампочки. Особенно светло было на пропускной вахте. Около нее царило оживление: одного за другим выводили за зону политических.

Толпа людей редела. Разбрелись по баракам любопытные, ушли и те, кто простился и проводил своих знакомых (их уже оформили на этап и вывели на вахту). Только несколько наиболее терпеливых еще стояли со своими знакомыми, давая последние советы и напутствия.

Не слышалось разговоров. Давно стихли перебранки. От треволнений и долгого ожидания, когда наступит их черед, люди устали, сделались безразличными ко всему. Даже снег, так обильно сыпавшийся, перестали стряхивать. Редко раздавались гулкие, простуженные голоса (на возмущение не хватало сил): «Ну, скорей бы уж! Чего так копаются и тянут?».

Незаметно в сопровождении надзирателей подошла группа женщин. Небольшая. Человек 30—35. Остановились в нескольких шагах от примолкнувшей толпы мужчин. Кто-то недоверчиво воскликнул: «И этих с нами?». Хотя многие знали, что женщин тоже будут отправлять в спецлагерь. «И чего им там делать?», — закончил говоривший. Как будто сам знал, какие «дела» ожидают их в тех неведомых лагерях. Большинство женщин были молоды и довольно миловидны, они были осуждены в последний год войны за связь с немцами на длительные сроки. На этап их оформят последними и уведут отдельной колонной, чтобы не соединять с мужчинами (непонятно, чего так опасались лагерные власти?). Было холодно. Валил снег.

 

- 161 -

Мороз с ветром усиливались. Петр Фомич давно был за зоной. Не виделось никого из моих знакомых. С ними тоже были выполнены все формальности, и стояли они по ту сторону вахты.

Я сильно замерз и, не дождавшись конца этих изнурительных процедур, побрел в свою «обитель». Барак, где я жил, был совсем рядом с вахтой, только на другой стороне дороги.

Время давно перевалило за полночь, когда я негромко постучался в дверь. Несмотря на поздний час дневальный молча впустил меня. По инструкции лагерного режима каждый дневальный обязан сообщать в комендатуру о каждом случае нарушенного порядка: после 10 часов вечера (время отбоя ко сну) хождение по территории лагеря не разрешалось.

В случае укрывательства (если такое становилось известным надзору) дневальных наказывали. Иногда довольно строго.

Но в этот раз он не сказал мне ни слова упрека, и по его виду я понял, что доносить не станет. В помещении над дверью тускло горела лампочка. Бригадники давно уже спали. Им хотелось только одного — покоя.

При моем приходе никто не поднял головы, даже не пошевелился. Я как можно тише прошел к своим нарам. Присел на краешек. Тихо разделся и лег. Но сон не прихо-дил.Я ворочался с боку на бок, закрывал голову подушкой, начинал считать про себя. Все было бесполезно. Чуть приподнялся. Мои нары стояли рядом с окном. Сквозь не-замерзшую часть стекол мне хорошо была видна вахта. Возле нее стояли только женщины. Их оставалось совсем немного. Охранники с работниками УРЧ по-прежнему придирчиво (несмотря на холод) сверяли формуляры со списками. Я с досадой подумал: «Ну чего они так долго мурыжат женщин. Ведь перемерзнут все на таком ветру». Хотелось, чтобы их скорее увели. Перевел взгляд на вахту. На той стороне вдоль дороги людей было много больше, но определить, хотя бы ориентировочно, сколько их, не смог: мешала белесая снежная круговерть.

Присмотревшись увидел, как из этой толпы отделили небольшую часть и сразу же повели.

Понял: уводят в транзитный (пересыльный) лагпункт небольшими партиями. Вроде бы стало легче: тех, кто вышли первыми, увели давно.

Наверное, и Петр Фомич с ними где-то на пере-

 

- 162 -

сыльном в бараке сидит пригорюнившись и, может быть, покуривает. Вряд ли он сейчас станет разговаривать. Да и кто его будет слушать: не такое для балагурства время. Я снова лег. И опять не мог заснуть. Снежная пурга зарядами била по стеклам, над кровлей неслись протяжные стоны все больше и больше набиравшей силу бури. Где-то, подгоняемая ветром, постукивала по стене оторвавшаяся от карниза доска. Казалось, что этой ночи никогда не наступит конец. Разные мысли лезли в голову. Больше всего тревожило, что никто толком не знал ничего о спецлагерях: какой там режим, какой порядок, какие предстоит выполнять работы, будут ли еще отправлять туда и кого?

Действительно ли они созданы по типу царской каторги? Какую-то жгучую тревогу рождала мысль, что, возможно, будет еще этап и я обязательно попаду в эти списки. Только под утро навалился тяжелый сон. Но и он не принес облегчения. Мучили кошмары: снился пересылочный лагпункт, куда ночью увели спецзаключенных для отправки в Норильск. Уже подготовлены вагоны, но никого не сажают, потому что не полностью укомплектован этап. Не хватает нескольких человек. Какие-то люди в военной форме со стороны указывают на меня. Мне становится невыносимо страшно. Я убегаю. И неожиданно оказываюсь на старом заброшенном кладбище, где промеж покосившихся крестов медленно пробирается знакомый мне священник, с которым вместе работали в одной бригаде в омских лагерях. Он негромко напевает: «Вы, отцы, протяните нам руки, вы, отцы, приумножьте нам сил». Он всегда напевал эту песню (или молитву). Она была длинной. Мне же запомнились только эти слова. Я смотрю на него и не верю: ведь этого священника убил топором на глазах у целой толпы заключенных пьяный хулиган только за то, что тот не очень почтительно обратился со словами увещевания к распоясавшемуся ухарю. За что убил? Да просто, покуражиться захотелось. И после свершенного злодейства продолжал куролесить и ерничать: — Кому еще свободу дать? Подходи! — выкрикивал расхрабрившийся убийца. Никто не решился вразумлять бандита (кому хочется подставлять свою голову). Только кто-то успел добежать до комендатуры. Мигом прибежали надзиратели. Сшибли с ног вместе с топором, что и вскрикнуть не успел. Били ногами. Недолго, но сильно. Умели вышибать дурь. Вскоре подъехала телега. Обоих погрузили вместе. Одного увезли в морг, другого в карцер. Кошмар не отступал: те-

 

- 163 -

перь мне снилось, что из-за священника выскочил тот самый злодей, что убил его. Размахивая окровавленным юмором, он движется на меня. И чей-то голос со стороны творит, что не убить меня он хочет, а загнать в спецлагерь. Каким-то внутренним подсознанием я убеждаю себя, что это сон: не может мертвец ходить по земле (после побоев бандит недолго жил, может, еще и в карцере добавили). Заставляю себя проснуться, чтобы избавиться от наваждения, и не могу. Наконец, просыпаюсь в холодном, липком поту. С тревогой и страхом взмолился: только бы не сбылось! Господи, отведи беду! И ведь не верую, а прошу. Как бы успокаивая себя, подумал: наверное, от простуды, вчера долго стоял на пронизывающем ветру.

«А может, этот сон к хорошему? — с благим уверением подумалось. — Ведь священник-то был добрый».

Я и сейчас нет-нет да и вспоминаю порой этого священнослужителя. Даже завидую ему. Он фанатично верил в Бога, вел смиренный образ жизни. Зачастую отделял от своего скудного пайка частицу хлеба обессилевшему товарищу. Работал наравне со всеми несмотря на пожилой возраст. Постоянно утром и вечером коленопреклонно сотворял молитвы. Откуда он только черпал силы? Мне за свою жизнь доводилось встречать таких истинно верующих. И понял я: люди, уверовавшие в потусторонний мир, счастливы и их счастье — светлое и безоблачное. В своем самообмане они способны на любые самопожертвования и подвиги. И уходят от земной юдоли с радостным ожиданием предстоящей встречи с небесным божеством. Вот оттого у меня к ним белая зависть. На что тут сетовать? Господь не сподобил меня своей благостью. Чтобы разогнать остаток ночных видений, встал и приблизился к окну. Было темно и пустынно. Одиноко горели вдоль дороги уличные фонари. Лагерь еще спал. Только кое-где из бараков спешили дневальные с ведрами за баландой: скоро подъем. Близилось утро, но до рассвета было еще далеко. Облегченно подумал: слава Богу, мне еще два дня можно не ходить на работу. Снова лег и словно провалился.

Проснулся почти в середине дня. В бараке было светло. Метель утихла. Я вышел на улицу. Верховой ветер разорвал тучи и гнал, и гнал их в сторону Енисея. По дороге и промеж бараков перекатывалась мелкая поземка, заравнивая колдобины, рытвины, следы полозьев от только что проехавших саней, закрывала все мелкие огрехи, что

 

- 164 -

не успела засыпать ночная пурга. Вся земля была под снежным покрывалом, сверкавшим от лучей солнца. Еще недавно журчащий рядом с зоной ручей замерз, и только на одном перекате пробивалась слабая струйка воды.

Возле вахты не осталось никаких следов, напоминавших, что совсем недавно на этом месте было так многолюдно. Я долго и бесцельно ходил по лагерю. Ветер сник. В воздухе разлилась морозная тишина. Небо, совсем очистившись от облаков, было каким-то светло-голубым, прозрачным и таким чистым, будто его только что вымыли родниковой водой. Огромное холодное солнце, обрамленное радужными столбами, невысоко поднявшись над горизонтом, посылало негреющие лучи на землю, как бы прощаясь со всем живым перед скорым уходом на долгий зимний покой.

Удивительно устроен мир, чтобы ни творили на земле люди, небеса взирают равнодушно. Кругом, насколько хватало глаз, все было облито ледяной голубизной, только над Енисеем поднимались сплошной стеной клубы пара. И чудилось, будто сквозь их непроницаемую толщу где-то вдали пробиваются огненные сполохи бушующего в недоступной глубине большого пожара, зажженного лучами опускавшегося солнца. Угасающий богатырь отдавал накопленное полярным летом тепло. Совсем скоро закуют его морозы в тяжелый ледяной панцирь и закроется вся его бескрайняя ширь белым саваном. Осень в тот год на Таймыре держалась долго.

Зима пришла в одну ночь. Дневальные с самого утра отгребали от дверей нанесенные сугробы снега, расчищали дорожки, тротуары, чертыхаясь и проклиная судьбу: вроде бы от этого становилось легче. Ночная метель занесла плотным слоем снега железнодорожные пути. Застопорилось движение поездов (правда, ненадолго).

Может быть, по этой причине, а скорее всего что-то другое помешало: этап со спецзаключенными был отправлен транзитом только на третьи сутки. Эшелон долго плелся до Норильска. Часто останавливался. То за тем, чтобы разъехаться со встречными поездами (в ту пору их ходило больше, чем теперь; железная дорога была узкоколейная, вагонов было много), или же пропустить вперед товарные составы со сверхнужным грузом. Особенно много везли пиломатериалов и круглого леса: комбинат строился в основном из дерева. Остановки были недолгими, но очень частыми. Диспетчеры железнодорожного цеха (а

 

- 165 -

они все были в Дудинке заключенными и от них исходили нее сведения) имели достоверную информацию о движении каждого поезда. Самой длительной была задержка на Каларгоне. В этом эшелоне, кроме политических заключенных, в одном вагоне (отдельно от всех) везли несколько самых отпетых головорезов, бандитов, насильников. Эти люди были опасны и беспощадны. Могли совершить самые жестокие преступления, и потому лагерное начальство при первой возможности старалось избавиться от них и упрятать подальше от себя в более надежное место.

Оно находилось в Каларгоне. Там был строгорежимный лагерь с внутренней тюрьмой. Лагерь на Каларгоне размещался совсем не далеко от железнодорожного полустанка. Когда охранники подошли к вагону, чтобы вынести из него уголовников, то оказалось, что двери крепко заперты изнутри. Разбойный люд каким-то способом заблокировался и выходить отказался. Их и из транзитного лагпункта тащили волоком и силой заталкивали в вагон. Охранники прикладами высадили вагонные двери, всем пассажирам наломали бока, а самых упрямых связали друг с другом и в таком виде довели до каларгоновского лагеря. (Чего выкаблучивались: сила солому ломит). Печальной славой был покрыт Каларгон. По рассказам (самому мне, слава Богу, не пришлось побывать в этом учреждении) более сведущих заключенных довелось слышать, что оттуда почти никто не выходил на свободу. Все «обитатели» этого «дома» имели до десятка судимостей, а сроков наказания каждому хватало на несколько жизней. Одни находили там свою кончину от рук таких же сотоварищей, другие совершали новые бандитские преступления, за что получали дополнительные сроки самого строгого режима, да так и оставались там до тех пор, пока какой-нибудь вновь прибывший уркаган в завязавшейся разборке не пырнет ножом кого-нибудь из этих незадачливых громил. Очень немногим посчастливилось возвратиться в лагеря с обычными условиями (менее строгим режимом).

Года через полтора после этих событий (я уже был на положении ссыльного поселенца и работал диспетчером лесного хозяйства в Дудинском порту) мне пришлось встречаться с одним из таких счастливцев, даже в некоторой степени пообщаться.

Фамилия его была Рассказов. А вот имя и отчество забыл: то ли Егор, то ли Прохор. Впрочем, это не имеет значения. У таких людей имен и фамилии может

 

- 166 -

быть до десятка, а какие были первыми, они порой и сами не помнят. Его редко кто называл по имени. Все звали дедом. Рассказов был уже пожилым, роста огромного и довольно сильным. Умел усмирять свой нрав, потому достойно отбыл положенный срок на Каларгоне и был переведен в дудинские лагеря. Он возглавлял довольно большую бригаду грузчиков, которые занимались погрузкой леса на вагоны. Ходили они на лесобиржу до тех пор, пока на их места не поставили женщин.

Сам Рассказов не работал и никого не подгонял. Но его бригадники «волынку» не тянули и задания выполняли впереди других. В ночную смену (бригадники менялись по графику через две недели) он часто приходил к нам в диспетчерскую. Всегда садился на пол. Иногда просил включить приемник. Любил песни. Приемник у нас был хороший, и мы сами, когда не было начальства (обычно в позднее время), пользовались им. По воскресеньям слушали заграницу. О себе Рассказов говорил мало: сокрушался о загубленной своей (о чужих не тужил) жизни.

Родился где-то в деревенской глуши. Как дошел до жизни такой не рассказывал. Как правило, «высшая воровская элита» формируется в большинстве из городских выходцев. Но уж если там объявлялся кто из деревни, то троих стоил.

Однажды у одной из наших рубщиц украли шаль. Только купила. Совсем загорюнилась девчонка. Дед Рассказов узнал об этом. Отругал ее незлобливо: — Ворон-то не лови с раскрытым ртом. Не плачь! И утри свою «мокреть»! Пообещал коротко: «Принесут». И надо же. Возвратили шаль через несколько дней. Он зашел к нам под утро в диспетчерскую. Я, не дожидаясь, когда он попросит, сам включил приемник. Отыскал волну, на которой передавали песни. И после некоторого молчания, как бы исподволь, восхваляя его, сказал: «Слушаются тебя твои ребята, на другой день принесли Танькину шаль».

Он, не торопясь, с ухмылкой проговорил: — Да, так уж и слушаются! Пришлось кол «моченый» в ход пустить, да ребра кой-кому пересчитать. Чтоб не забывали, у кого не надо воровать.

То, что он верховодил и направлял все воровские дела, было известно из разговоров заключенных, да и многие вольнонаемные тоже говорили про это. Обычно совершались набеги на проходящие по лесобирже поезда, перевозившие в вагонах товары, продукты, загруженные

 

- 167 -

на речных причалах порта и торговой базы. По договоренности с машинистом движение состава затормаживалось на подъеме, и тут же несколько человек с изумительной быстротой разгружали почти целиком вагон (неплохо бы кое-кому поучиться у них так работать). В каком вагоне и что брать, знали заранее от фактуровщиков (и у них тогда была мафия, правда, по масштабам далеко не такая, как сейчас). Все награбленное также быстро растаскивалось по закоулкам и штабелям лесобиржи. Редко «вохровцы» с надзирателями что находили. Да и то только по «наводке». На доносительство мало кто решался. Однажды под вечер откуда-то из глубины штабелей бревен донеслись истерические крики. Если кто и слышал, то не придал значения: «Мало ли кого бьют?». Немного погодя на железнодорожный путь выполз человек, криками призывая на помощь. Подошедшие рабочие увидели, что за ползущим стелется кровавый след. Разобрались быстро. У него были отпилены ступни. В лагерном больничном стационаре на вопросы хирурга и следователя: «Кто тебя так изуродовал?», — он отвечал твердо: «Никто, это сделал я сам».

Заключенные между собой говорили: «Отходил легавый к куму. Теперь не будет «стучать».

У деда я про этот случай не стал спрашивать: все равно не скажет. Однажды я поинтересовался у него: «Может, приходилось тебе слышать, как в октябре позапрошлого года на Каларгон в одном этапе с политическими отправили ваших ребят?».

Я говорил, стараясь смягчить выражения. Специально назвал головорезов ребятами, чтобы вызвать его на откровенность, а вдруг знает, куда отправили спецзаключенных. Там много было моих знакомых. Он хмыкнул и, глядя куда-то мимо меня, сказал как бы между прочим: «Как же не помню? Я в то время раньше их угодил в эту каталажку (Каларгон). Ту братву тогда так изуродовали, что многие и до сего дня не опомнились. И все из-за Павки Корявого. Сам-то он, дылда поганая, козел безрогий, и взбаламутил всех в вагоне. Одних уговорил, другим, таким же козлам, пригрозил.

Закрылись изнутри и не пускают конвоиров. Всех их тогда здорово «измочалили», а ему, кобелю прыщавому, — дед понемногу распалился, видимо, из-за чего-то был сердит на своего побратима, — скулы повыворачивали и костыли (ноги) переломали. Упрямился до самого последа. На Каларгоне валялся в лазаретишке. Был там

 

- 168 -

маленький, койки на две при лекпоме. Только через два месяца выполз. Да и то ненадолго. Заигрался в карты. Ну и «пришили» по закону». «Кто «пришил?», — хотелось спросить, но не стал: разве скажет дед! Может, сам же его и ухайдакал.

— А уж куда поезд ушел дальше, и что сталось с вашими хлюпиками, не знаю. Да и не разузнавал. Ни к чему мне это, — закончил дед.

На этом прекратились мои попытки узнать про судьбу загадочного для меня этапа. Вероятно, кто-то знает и помнит о нем больше. От других много раньше знал, что пришел этап на нулевой пикет. Там первыми вывели женщин. А уж потом за ними всех мужиков. Распределили по лагерям. Видимо, спецзон было несколько. Так слышал. В то время было много разговоров про отправленных «каторжан». Но они были так противоречивы, что нет смысла их осмысливать.

— Что ты так? — спросил я его. — Они в большинстве очень хорошие люди, да и сидят многие понапрасну.

— Вот потому и хлюпики. И ты такой же. Но ничего! Ты еще молодой, может, судьба повернется к тебе, — закончил дед.

Я тут же подумал: ничего хорошего не видится, ссылка определена пожизненно. Но горевать не стал. Как-то враз мысли повернулись, я вспомнил, что завтра выходной, а меня еще вчера пригласили на вечеринку, и сделалось от того беззаботно и даже радостно.

И вот теперь, когда прошло с той поры много лет, все вокруг изменилось, я грущу о том времени: как прекрасен (даже несмотря на превратности судьбы) этот мир, когда только начинаешь жить и бесконечной кажется жизнь. Я забежал немного вперед. А как же все-таки было тогда? В первые дни после этапа? Весь лагерь затих, затаился в ожидании: а что будет дальше? Прекратились разборы, склоки. Не стало даже самых незначительных преступлений. Их и раньше в зоне 4-го лаготделения было немного. А после отправки самых оголтелых архаровцев в одном этапе с политзаключенными стало совсем тихо. И не от того, что некому стало грабить и воровать.

Уголовников, шарапщиков, воришек мелких было предостаточно. Они как были, так и остались (большие воры мелкими делишками никогда не занимались). Такое спокойствие наступило потому, что мелкая сошка зами-

 

- 169 -

рает, даже дохнуть не смеет, когда видит, как у них на глазах рушатся «дубы». И всех охватил страх: а вдруг и их повезут в эти каторжные лагеря. Страх вселился и в меня. Он стал постоянным, как неизлечимая болезнь. С того дня не покидал меня. И, чем меньше оставалось времени до моего освобождения, тем сильнее он давил, как тяжелый бесчувственный пресс. И днем, и ночью.

Днем на работе с людьми было не так тягостно. Но когда заканчивался рабочий день и все расходились, вселялось глухое отчаяние.

В голову вползали самые страшные мысли (откуда только брались?): задержат или отпустят? А если задержат, то надолго ли? Я знал всех политических заключенных, которые освобождались в этот период. Почти каждого оставляли на поселение (освобождали без ограничений очень немногих). Чем страшнее их я? Пусть бы и мне определили ссылку — я мысленно мирился с этим исходом. Но мое болезненное воображение рисовало более мрачные картины: а если новый срок? (В виде исключения). И тогда не миновать спецлагерей. Хотя подобных случаев в те годы не было, я думал именно так.

В тревогах и сомнениях отбывал последние дни заключения. Но! Какой бы трудной и длинной ни была дорога, у нее все равно есть конец. Наступил час моего освобождения. Незадолго до этого я зашел к начальнику УРЧ Ивану Федоровичу Дергачеву. Спросил у него. Как мне быть, когда приходить? Ведь мой срок кончается 1-го мая.

Тот ответил: «В такие праздники никто не работает, да и документы на освобождающихся в мае придут из Норильска не раньше 4—5 числа. Так бывает каждый месяц».

— Ну, как же так, Иван Федорович? Документы на освобождающихся в апреле пришли 31 марта, — сказал ему.

Я знал об этом от нашего бригадника. Его освободили 2-го апреля. Правда, сидел он всего один год. Кладовщиком работал на железной дороге. Гайки воровал и продавал рыбакам на грузила.

Иван Федорович, немного помолчав, ответил:

— Ну, еще 2 дня до 1-го мая, может, и придут. Ушел я от него в сомнении.

В тот далекий майский праздник я знал, что никого не будет в штабе лагеря, но все равно пришел. Дежур-

 

- 170 -

ный пробурчал недовольно: «Вам всем отдых, а начальство должно торчать здесь на работе? Иди и валяйся на нарах!».

Неохотно возвращаясь в барак, я сетовал на свою немилосердную судьбу: какая же несправедливость! Ведь арестовали вечером 30-го апреля и было еще не так поздно, а начало срока поставили 1-го мая. Видимо, тем тогда предпраздничное настроение замутило разум. Теперь не было бы никаких неясностей, а главное, тревог. Может, и был бы уже на свободе. Возможность такого исхода совсем взволновала, и теперь уж я стал корить себя: надо же быть таким бараном!

Не возмутился тогда (как будто кто-то на моем месте стал спорить из-за нескольких часов) и не потребовал, чтобы поставили точную дату ареста (словно 8 лет назад можно было предугадать такую ситуацию). Теперь уж ничто не изменишь: таков мой удел, предназначенный судьбой. Хотел этим успокоить себя, но разум не признавал оправдания. Когда пришел в барак, никто не спросил у меня: как дела? По моему виду все поняли, что ничего хорошего нет. Я залез на нары и отрешился.

Ко мне подошел мой знакомый Андрей Иванович Карев. Вместе работали на базе ТМиО. Негромко заговорил:

— Ты не переживай, пройдут праздники — и придет твое освобождение.

— Хорошо тебе так рассуждать! Успокаиваешь, — начал я. — Они там (где-то в Норильске) гуляют праздники, не до меня им будет (как будто я для них только и есть один). Да не дай Бог, затеряют (ведь перепутали дату ареста) какую-нибудь справку во время веселья (чего только не втемяшивалось в голову от раздражения) — и ожидай, пока разберутся.

— Тебе что! Сидишь по бытовой статье и сроку остается еще не один год, а тут словно на горячей сковороде ворочаюсь. Сколько ночей уже не сплю, а как засыпаю, сразу же снится всякая чертовщина. Просыпаюсь в страхе, весь мокрый от пота, — высказался я сердито.

— Так давай поменяемся, — шутливо сказал он. — Я тебе свой срок, а ты мне свою долю, — предложил он.

Это меня встряхнуло, и гнетущее чувство ушло.

— Нет уж (как будто это было возможно поменяться местами), будь что будет, останусь со своим го-

 

- 171 -

рем, — ответил ему. После праздников рано утром снова пошел в УРЧ. Пока шел, дорогой «согласительно» думал: ну, пусть через три месяца, даже два выпустят. Сказали бы так (только чтобы это было правдой), и я никого не стал бы тревожить.

Дергачев был на месте. Ответил отказом: «Нет документов. Не пришли еще. И что ты шарахаешься... Много таких... Но они даже не появляются. Не одного тебя надо освобождать».

Я облегченно вздохнул. Но как только вышел от него, стал опять в душе проклинать всех работников УРО Норильлага: «Подлецы бесчувственные, им бы только водку хлестать по праздникам, а тут ходи из-за них, словно чумовой». Не знал я всех сложностей оформления документов на освобождение (думал, так же легко это делается, как и арестовывать). Не знал и того, что мое арестантское дело ушло на пересмотр в «Особое совещание». Но! Под вечер прибежал нарядчик и приказал:

— Иди! Дергачев зовет!

Сначала в грудь ворвалась волна радости, и теплом обволокло душу: наконец-то! И тут же словно декабрьским морозом опахнуло:

— А вдруг? И сколько!

Я не любил этого нарядчика. Хам был, да еще и алкаш несусветный, любил задаваться подвыпивши перед забитыми заключенными (узнал их всех за три года). Но, переборов себя, медовым голосом спросил:

— А вещи брать?

— Не знаю. Там скажут, — буркнул он и тут же ушел.

Я мигом прибежал в УРЧ. Зашел. Иван Федорович был в веселом расположении духа. Рядом с ним сидел старший нарядчик Иван Михайлович Чобитько. Видимо, они успели опохмелиться после праздников. Совместная выпивка вольнонаемных (даже и после работы) с заключенными (Иван Михайлович в то время отбывал срок наказания) запрещалась.

Но Иван Федорович был доброжелательный, даже добрый мужик и, как всякий порядочный и уважительный человек, никогда не брезговал опрокинуть с друзьями чарочку.

— Ну, вот что! — начал он улыбаясь. — Сейчас тебе выдам справку. Иван Михайлович ее уже подготовил. Михно (начальник лагеря) подпишет. Собирай пожитки и

 

- 172 -

выходи за зону. Есть где пристроиться и пожить несколько дней, пока подойдут документы?

Я не успел ответить, как он продолжил:

— А уж если не к кому податься, то придется дожидаться в лагере. На работу можешь не ходить, ты теперь человек, считай, вольный. Скоро можешь поехать на все стороны.

Чем тогда руководствовался Дергачев, сказав эти слова, я не знаю. Вероятнее всего, Иван Федорович был простым, доверчивым и добрым.

У меня был знакомый Иван Иванович Баженов. Старшим бухгалтером работал в управлении торговли. Освободился недавно. Адрес мне дал и звал, как освобожусь, приходить к нему. Я сказал об этом Дергачеву.

— Ну, иди за вещами, — сказал Иван Федорович.

Я тут же убежал. Быстро собрал весь немудреный скарб (что тогда было укладывать?). Через полчаса вернулся, Иван Федорович видел мою радостную растерянность и, понимая, что делает доброе дело, «мягчел» еще больше. Совсем по-доброму сказал:

— Держи бумагу и иди. Время близится к вечеру. Мне тоже пора домой. Праздник-то ведь еще у многих продолжается.

Я взял у него документ, поднял свой деревянный чемодан (обзавелся им уже в дудинском лагере) и двинулся на пропускную вахту. Вместе со мной пошел и он.

Старший охранник посмотрел справку и сказал:

— Что-то, Иван (к Дергачеву), я такой документ впервые вижу.

— А ты читай лучше! Видишь, подпись начальника лагеря Михно! И печать! Что тебе еще нужно? — сердито проговорил Иван Федорович.

— Ну, ладно! Давай проходи! — сказал мне «страж», махнув рукой.

И я вышел на волю.

Только лучше было бы, если бы меня вахтеры не выпустили, а завернули обратно.

Недолго пришлось побыть мне на свободе. Дня через три после праздника Победы пришел с работы Иван Иванович и сказал: «Дергачев звонил. Велел тебе возвращаться в лагерь». Я захватил свою справку и пошел, плохо соображая, что делаю. Через вахту прошел беспрепятствен-

 

- 173 -

но: им сообщили, чтобы впустили меня. «Придется быть в зоне, пока придет освобождение, — сказал Дергачев, — из УРО Норильлага сообщили, что твое дело отправлено на пересмотр», — добавил он с каким-то недовольным выражением лица (видимо, получил нагоняй, что выпустил меня без достаточных оснований, а вернее, без всяких оснований).

В потрясенном состоянии пришел в барак, с которым совсем недавно так радостно распрощался. На другой день вместе со всеми отправился на работу в лесное хозяйство. Хотя мне и говорил Дергачев, что я могу не работать до решения по моему делу, оставаться в бараке одному со своими раздумьями не было сил.

В то время в руководстве лесного хозяйства было много заключенных, еще больше тех, что освободились и остались работать на своих должностях. Были среди них и ссыльные. Начальник всего объединения (лесобиржи и лесозаводов) Захар Исаакович Равдель отбывал срок наказания с 1937 года по 1943 год, давно уже был вольнонаемным и не имел никаких ограничений. С первого дня моего появления он направил меня в плановый отдел экономистов, хотя я и не имел никакого представления об этой работе. Я понимал, что жалеет, но такая жалость только растравляла боль. Начался самый мучительный период в моей жизни, о котором всегда вспоминаю с горечью.

Иногда казалось, что это затянувшийся долгий сон, он кончится, и все будет по-иному. Но как себя обманешь? Куда спрятаться от нахлынувших тревог? Все опять накатилось, только в еще большей степени. Перебирал в мыслях всевозможные исходы: если дадут повторный срок, то, когда отбуду его, мне будет 33 года. А хватит ли сил? А почему ты (то есть я) внушаешь себе, что дадут только 8 лет (сколько было в первый раз), а не 10 или 15? Кто там будет вникать в суть, и кому до тебя какое дело? Вот уж тогда, наверняка, спецлагеря обеспечены. А в них будто бы каторга похлеще царской. Иногда пробивалась успокоительная мысль: «Да ведь никому не дают повторных сроков. Даже Петру Фомичу, уж на что махровый бунтовщик, и то второй срок дали после окончания первого через несколько лет: освободили в 30-м году, а вновь посадили в 39-м году. Да и время сейчас другое. И опять. Но ведь были же такие факты в 30-х годах. Почему не повторить и не начать именно с меня?

И опять успокаивал себя: «Но сам-то ты таких

 

- 174 -

людей не видел. Слышать — слышал, а встречаться не приходилось. Тех же, кого задержали до окончания войны, давно всех выпустили».

С кем бы ни доводилось разговаривать, все убеждали, что больше ссылки ничего не будет. Я слушал, молча кивал головой в знак согласия, но думал по-своему. В каком-то болезненном упрямстве делал самое трагическое исключение, выбирал самый худший исход. И от этих навязчивых дум так все смешалось в голове, что порой казалось: вот так и сходят с ума. Ожидание неведомого самое тяжкое испытание.

А ведь встречал людей (да их было немало), которым выпадала более тяжкая доля. Как-то раз (а это было еще в омских лагерях) на производственной площадке я спешил, подгоняемый бригадиром, на закрепленный за нами рабочий объект. Нечаянно подтолкнул шедшего впереди пожилого мужика. Он неуклюже повернулся, посмотрел на меня безжизненным взглядом и чуть посторонился. Молча, без единого слова.

Я обошел его. Идущий со мной наш бригадник сказал: «Это Матвей, из бригады Колодного. Червонец отмотал, и вот уже третий год сидит сверх срока с первого дня войны. Таково решение высших властей: не выпускать, пока война не закончится». По прошествии некоторого времени как-то уж так получилось, мы с Матвеем часто встречались. Я с ним всегда старался первым поздороваться, чтобы хоть немного расположить к себе. Но он всегда был угрюмым и редко замечал меня.

Однажды, переборов свою застенчивость, обратился к нему:

— Дядя Матвей, а что ты постоянно такой хмурый? Никогда ни с кем не разговариваешь. Я все время думаю, что тебя тоска изъела по свободе.

Мне казалось, что он не захочет со мной разговаривать. Но все получилось иначе. Лицо у него чуть подобрело, и он промолвил: — Эх, сынок, сынок! Зачем мне свобода, да и сама жизнь. Всех родных и близких война у меня отняла, да и самого держит в цепях. Что мне сейчас там?

Поговорил. Снова посуровел. И замкнулся в своем безразличии. Но были люди и другого склада.

Они так же, как и Матвей, ожидали окончания войны, отбыв сроки наказания. У них были семьи. Жены, дети, дожидавшиеся их по 10 и более лет. Сами они нахо-

 

- 175 -

дились в неволе, а их души и мысли были там, на свободе. Но никогда никто не видел за их непроницаемостью растерянности или переживаний. Даже в разговорах не было заметно ни тоски, ни горечи. И только самые близкие им люди знали, какой ценой удается им сохранить невозмутимость и спокойствие. Это были люди большого мужества. Я не принадлежал к этой категории людей. Подвешенность и неясность своего положения переживал, не скрывая ни от кого своих чувств.

Чем можно объяснить мое состояние и мои действия? Малодушием? Возможно. Только мне тогда очень не хотелось повторить то, на что у меня уже не хватило бы сил.

В то далекое время самую теплую поддержку, бескорыстную помощь оказывала мне медсестра Шура, мой, самый верный и добрый друг. Она всегда оказывалась рядом. И в горе, и в печали. Помогала во всем. Даже когда казалось, что это невозможно. Теперь она давно Александра Афанасьевна, моя жена. Постоянная спутница на всем моем пути. Я благодарен ей на всю жизнь.

Каждый вечер после работы приходил я в штаб лагеря (административный центр). К моим посещениям привыкли. И стоило мне появиться в дверях, сразу же (кто бы только первым не подвернулся) отвечали: «Рано еще. Не пришли документы. Меньше двух месяцев никогда не было, чтоб обернулось «дело», а у тебя еще только две недели прошло». И так каждый раз. Я очень надоел всем своими посещениями.

Однажды Дергачев вышел из своего кабинета. Позвал к себе:

— Ты больше не ходи, — сказал он. — Мы сами позовем. Вон, видишь, какая куча формуляров лежит. На них тоже нет решений. И они ожидают, как и ты. Только не мучают себя. И статьи их пострашнее: они отбывали за измену Родине, террор, диверсию. А у тебя самая слабенькая статейка, может, еще и ссылку не дадут, а освободят по «чистой». Верь мне! Иди и жди!

Тревога притупилась. Наступило мрачное спокойствие, похожее на спокойствие безбрежной ледяной пустыни Северного океана.

Больше я не ходил в УРЧ. Пришел, когда позвали. Было это 13 июля 1949 года.

Ранним утром перед разводом нарядчик предупредил:

 

- 176 -

— На работу не ходи. Иди к Дергачеву.

Администрация лагеря начинала работу в 9 часов утра. Я же пошел туда сразу с вахты. Дожидаться пришлось недолго. Дергачев пришел много раньше. Увидев меня, коротко сказал:

— Ты уже здесь? Заходи!

Покопался немного в бумагах. Вид у него был серьезный.

— Ну, вот, — начал он. — Пришло тебе освобождение. Только с ограничениями. Ну, ничего, — как бы успокаивая, продолжил он, — так выходит теперь всем, у кого политические статьи.

Мне показалось, что он вроде бы смущается: не забыл, видимо, свою опрометчивость, когда утверждал, что освободят по «чистой». А тут пожизненная ссылка.

— Здесь, в Дудинке, со всех краев люди. Сами приезжают. Надолго остаются, да еще рады-радешеньки, — успокоительно сказал он.

Я про себя думал: «Столько каждому выпадает благодати, что порой от радости захлебнуться не грех в угоду любимому Северу».

Взял дрожащими руками (слава богу, не страшнее), прочитал и спросил у него:

— А теперь что?

— А теперь, — Иван Федорович посмотрел на меня и сказал:

Надо ехать в Норильск, в управление МГБ, и там у них получить разрешение на постоянное местожительство. Они разрешают самим выбирать любой район проживания на Таймыре: хочешь поехать на Диксон, пожалуйста, в Хатангу или Норильск, тоже не будут препятствовать. Могут послать в колхоз, совхоз, только дай согласие. Ну, и Дудинка тоже...

Знал Иван Федорович порядки: не первому мне говорил такие слова.

— Поезда ходят сейчас регулярно, — подвел он итог разговору.

Все. Я вышел от него. Угнетения и горечи не было: таков уж, видно, удел. Задумался: «Сколько придется мне (да и всем таким же) прозябать вдали от родных мест? Наверно, долго. Что ж! «Привезенных издалека (словно на приятную экскурсию), чтоб счастья дар не расплескать, Таймырский милый полуостров не любит быстро отпускать».

 

- 177 -

Через несколько суток я приехал в Норильск. Сдал спою справку в управление МГБ. Посмотрели. Спросили:

— Где желаешь жить?

Ответил, что в Дудинке. Предупредили:

— Приходи завтра к 11 часам дня.

Не поинтересовались, где и как перебьюсь эту ночь или что-то в этом роде.

Таких, как я, видимо, было много.

Ожидать надо было долго, и я пошел на станцию «нулевого» пикета. Начало вечереть (хотя какой может быть вечер в июле в Заполярье?), когда пришел на вокзал. На станционной «ожидаловке» не было никого, кроме дежурных. Это были расконвоированные заключенные.

Хотели меня выгнать, но когда узнали, зачем я здесь, смилостивились:

— Ладно! Сиди до утра!

Июльское солнце ходило по кругу, время тянулось медленно и, чтобы хоть как-то скоротать свое одиночество, решил посмотреть поселок (тогда Норильск еще не был городом). Причем из конца в конец. Теперь уж я не помню, каким он был. Только помнится, что все дома были деревянными, кроме гостиницы, да еще одного здания в конце поселка. Кажется, это было учебное заведение. Оба эти здания были оштукатурены.

Дальше расстилался пустырь, и виднелось большое озеро. Сейчас оно называется Долгое, вероятно, так называлось и тогда. Да еще сохранились в памяти высокие кирпичные трубы. Их хорошо было видно с железнодорожной станции.

По всей дороге людей почти не встречалось. Тихо и пустынно. Ни о чем не думалось. Только ветреной гостьей мелькнула мысль:

«Где-то здесь, в этом затихшем поселке, спят в спецлагерях заключенные, несколько месяцев назад привезенные из Дудинки». Мелькнула и улетела: чего попусту ломать голову? У кого узнаешь, кто расскажет тебе, незнакомому?

На следующий день получил документы пожизненного спецпоселенца на Таймыре и вечером тем же поездом, что привез меня в Норильск, уехал обратно в Дудинку.

Завершен изнурительный и трудный день. Начиналась другая жизнь. Радости и ликования не было. Но не было нисколько никакой озлобленности ни к властям, ни

 

- 178 -

к людям. За эти годы обо всем передумал, повидал всякое. Много было плохого, несправедливого, но не все. Правильного и хорошего было больше.

В Дудинском отделении госбезопасности комендант взял мои документы. Посмотрел, спросил:

— Почему опоздал?

— Как это опоздал? — возразил я. — Вчера днем только приехал, а сегодня, чуть свет, сразу же пошел к вам.

— Надо было приходить вчера, мы работаем допоздна! — сказал он очень спокойно и добавил:

— Зайди сейчас к Ломаченко (я забыл его имя и отчество, фамилия же не вымышленная), на втором эта же вторая дверь.

В это время все отделы МГБ помещались в одном здании с милицией. Оно недавно сгорело. Жаль! Здание историческое. Спросил у коменданта:

— А кто такой Ломаченко?

— Начальник службы по надзору за ссыльнопоселенцами на Таймыре, — не глядя на меня, ответил комендант.

— О! Большой человек! — вымолвил я.

— Иди! Иди! — в голосе коменданта чувствовалось легкое раздражение.

Перед дверью задумался: «А как к нему обращаться? Назвать товарищем? А вдруг он ответит: Брянский волк тебе товарищ!»

Случалось подобное. И с «гражданином начальником» тоже бы вроде унижаться ни к чему. Теперь я не заключенный. Раздумывать долго не стал: невелика беда, если назовет волком.

Зашел. Ломаченко был молодым мужчиной приятной наружности. Лет 30-ти. Кажется, в чине майора.

Вежливо попросил сесть.

«Культурный», — подумалось.

Через несколько дней узнал от таких же ссыльных, что Ломаченко в органы МГБ призвали с третьего курса института. И что мужик он с понятием. Как потом сам убедился, это было сущей правдой.

Беседа была недолгой, но обстоятельной. Говорил больше он. Познакомил меня с положением о ссыльных. Предупредил, что уходить от Дудинки дальше, чем на 1 километр, нельзя.

— Если захочется где-то подальше порыбачить или

 

- 179 -

зверей с пташками в тундре половить — это можно. Но для того необходимо взять у нас разрешение.

Названные мне в комендатуре нарушения расцениваются как побег с вытекающими последствиями. В определенные дни два раза в месяц необходимо приходить в комендатуру, на отметку. За перечисленные формальности предложил (не заставляя, видимо, здесь не перечили) расписаться.

Все было вежливо, даже деликатно, чувствовалось, что дело свое здесь знают.

В те, теперь уже далекие, времена лесное хозяйство было самым большим подразделением в Дудинском порту. Не только по объемам поступления и перевозки грузов, переработке древесины на пиломатериалы, числу работающих людей, но и по величине производственных и складских площадей. Его территория простиралась от совхоза «Полярный» до складов портснаба (некоторые стоят и сейчас с той поры) и зданий овощехранилищ, построенных в более позднее время.

На месте причалов спецгрузов и причалов высокой воды (теперь это 5-й производственно-перегрузочный комплекс) тогда обсушивались плоты леса по большой воде сразу же после ледохода. Весь тот участок назывался совхозным логом. Ежедневно методом обсушки на нем выгружали один плот. Зачастую два. Но были навигации, когда успевали (если подъем воды в реках Енисей и Дудинка был высоким и держался долго) обсушить три плото-каравана леса.

В этом случае для последнего плота занимали территорию старого отвала (ближе к устьевой части реки Дудинка на ее правом берегу).

В самые первые годы много привозили пиломатериалов. В целях сохранности и удобства транспортировки доски и брусья укладывали в штабеля высотой около двух метров габаритами 6x6 или 5x5 метров (в зависимости от длины материалов), прочно скрепляли и за ледоходом по высокой воде доставляли в устье р. Дудинка. Выталкивали на берег и по мере спада воды обсушивали так же, как и караваны леса. Пиломатериалы в таких штабелях укладывали сплошными рядами крест накрест без всяких прокладок и просветов (вглухую). Оттого, вероятно, они и назывались «глухарями». Пиломатериалы в «глухарях» поступали из Игарки.

Но после ввода в действие одного лесоцеха в Но-

 

- 180 -

рильске и четырех в Дудинке от закупа игарской пилопродукции отказались из-за низкого качества. Все высшие сорта пиломатериалов Игарка отправляла за границу на экспорт.

Большую часть поступающей в навигационный период древесины выгружали бревнотасками. Стационарных бревнотасок на лесобирже было три. Четвертую бревнотаску (она почему-то была под номером 5) длиной почти в километр построили в конце 1949 года. Проработали на ней только одну навигацию. Очень сложно было ее обслуживать. Кроме этого, каждую навигацию строились временные (на один сезон) бревнотаски. Особенно много их было летом 1952 года. Тогда на завершающей стадии навигационных работ в конце сентября было задействовано одиннадцать лесотасок, устанавливали их на судоверфи и в районе угольного участка по обе стороны угольного транспортера (пирса).

При наступлении холодов, когда возникала угроза замораживания леса во льду, создавали дополнительные объекты, где бревна вытаскивали лошадьми. Около 20-ти голов работало с дудинской конбазы и столько же привозили из Норильска. Небольшие объемы выгружали таким способом. Но что поделать, если не было ни тракторов, ни бульдозеров, а о кранах тогда и не мечтали. Распиловка бревен производилась четырьмя лесопилками. Они были малопроизводительны. Но, тем не менее, на них изготовляли большое количество различных сортиментов пиломатериалов: от изоляционных реек до шпал и мостовых брусьев. На всех работах, кроме распиловки бревен лесорамами и выгрузки леса бревнотасками, применяли ручной труд.

Работы велись круглосуточно как в навигационный период, так и в межнавигационный период. Прерывались два раза в месяц: на выходные с пересменами. Развитие промышленной базы Норильского комбината и строительство социально-культурных и бытовых объектов набирали силу. Чтобы обеспечить потребности растущего гиганта, требовалось все больше и больше техматериалов, машин, оборудования и особенно лесоматериалов. На лесобирже и в лесоцехах работало много людей. Не одна тысяча человек трудилась в каждую смену.

Десятки бригад заключенных приходили на лесное хозяйство из всех дудинских лагерей. Вместе с заключенными работали и вольнонаемные рабочие. Но их было немного. Кажется, бригады три или четыре. Остановок про-

 

- 181 -

изводства не допускалось: ни по погодным условиям, ни из-за аварий и поломок (их устраняли очень быстро). Актировок, насколько мне не изменяет память, не было даже для школьников. Только в самые лютые морозы и шквальные ветры останавливались работы на открытых объектах. Никаких простоев из-за неорганизованности или беспорядка также не было. Работников высокого профессионализма и организаторского мастерства хватало с избытком. На производстве и в лагерной зоне действовал один призыв: «Даешь перевыполнение плана!». Этому девизу было подчинено все.

Отказы от работы даже отдельных заключенных были исключением (за это строго наказывали во всех лагерях). Одновременно с принудительными мерами действовали и поощрительные. За перевыполнение норм и заданий выдавались дополнительные пайки, применялись зачеты по сокращению сроков (правда, в преобладающем большинстве для малосрочников). Было организовано соревнование между бригадами. Имена лучших передовиков писали на досках почета. Особо отличившиеся бригады перед входной вахтой в лагерь при возвращении с работы встречали духовым оркестром.

С первых дней своего освобождения я стал работать диспетчером. В то время круг обязанностей этой службы был довольно большим и разнообразным: учет работников по количеству и категориям (вольнонаемные, заключенные, мужчины, женщины, сколько из каждого лагеря и т.п.), распределение бригад по объектам, контроль за лесопилением, хозяйственные вопросы. Даже приготовление пищи для заключенных (тогда на производстве варили суп и кашу) в какой-то мере контролировалось диспетчерской службой: не повезут же из лагеря дрова на лесобиржу топить печи, чтобы обед варить. Самой серьезной задачей было своевременное и качественное выполнение грузоперевалочных работ: леса приходилось грузить 1200 1500 куб.м в сутки, вагонов ставили много (они были малой грузоподъемности — 10—12 т). Загрузку производили строго по сортиментам. Простоев железнодорожных вагонов не допускалось. Я с трудом постигал «лесные премудрости». Часто допускал ошибки сам, да и мастера еще обманывали... За все, даже малейшие промахи спрашивали строго. За смену столько выпадало критики, что зачастую забывал, от кого же больше досталось. «Дремать» не давали.

 

- 182 -

Иногда казалось, что не смогу пробиться через эти «дремучие нагромождения». Чем больше вникал в производственную суть, тем яснее понимал, что ничего не знаю. Чтобы хоть как-то заполнить пробелы, каждый раз перед началом смены и после ее окончания, невзирая на погоду, на время (будь то раннее утро или поздний вечер), обходил все лесное хозяйство до самого совхозного лога. И то, что мне представлялось из диспетчерской, было совсем не так на местах. Опыт перенимал у «коренных» лесников, много лет проработавших на этом поприще. В ту пору их работало много. Наиболее же часто обращался за советами и разъяснениями к Пшеничникову Михаилу Антиповичу (да будет ему светлая память). Он работал на лесобирже с 1940-го года, почти с первого года ее образования, довольно уверенно разбирался в лесных производственных делах и делился со мной своими познаниями с желанием и удовольствием.

Краткая справка. Лесобиржа (Дудинского порта) была организована в 1939 году на сильно заболоченной и местами пересеченной оврагами местности. Даже через 10 лет, когда я стал работать вольнонаемным, было еще столько незасыпанных водоемов, что при неосторожности легко можно было окунуться в воду по самую шею. Но это не означает, что до 1939 года в село Дудинку не поступало лесоматериалов: их доставляли и выгружали за много лет до начала строительства Норильского комбината. Правда, в очень малых объемах.

Михаил Антипович знал много трагичных происшествий, что случались у него на глазах. О некоторых иногда рассказывал мне.

Однажды мы шли с ним по железнодорожному пути, что проходил по всей территории лесобиржи под эстакадами бревнотасок. Они были довольно большой высоты. Такими их строили с целью формирования высоких штабелей, чтобы за счет высоты уложить как можно больше леса (тогда штабеля бревен формировались вручную). Кроме этого для свободного проезда железнодорожного транспорта под эстакадами необходимы были определенные габариты. Не менее 8—9 метров. Когда мы подошли к самой высокой бревнотаске, я, не раздумывая, забрался по лестнице на самый верх и взошел на дощатый настил,

 

- 183 -

он был узким и в одном месте разобран. Через проем был уложен трап. Где-то в конце бревнотаски рабочие сбрасывали бревна. Я хотел подойти к срывщикам бревен и ступил на трап. Он закачался. Попробовал переступить на другую сторону бревнотаски и не смог: по рабочей цепи сплошным потоком двигались бревна. Мне казалось, что еще одно неверное движение и я полечу вниз. Очень осторожно подался назад. Михаил Антипович видел мое замешательство и, когда я спустился, спросил:

— Чего дальше не полез, страшно?

— Надо быть циркачом. Как они там только ходят? — ответил я (в то время на бревнотасках еще не обустраивались проволочные ограждения, и рабочие довольно часто падали, иногда вместе с бревнами).

— Приспосабливаются, — сказал Пшеничников, размышляя о чем-то другом. Немного помолчав, добавил: — На этих бревнотасках не один заключенный поплатился жизнью.

Сказал и умолк. Михаил Антипович был немногословен. Я знал об этом и потому сразу же задал ему вопрос: «Как это случилось»?

— А так! Уголовники свои счеты сводили. Убьют человека на виду у всех, и никто из начальства про такое не дознается, — высказал он и опять задумался, видимо, соображая, нужно ли мне до конца рассказывать. Поняв, что в его повествовании нет ничего предосудительного (за давностью лет), продолжал спокойно, с более подробными разъяснениями.

— В первые годы войны здесь был настоящий беспредел, правил закон тундры: над всеми главенствовали уголовники и бандиты. Что хотели, то и творили. Настоящие помещики-крепостники. И действовали по их же закону: «Мои рыбы. Одних казню, других милую» (Михаил Антипович знал кое-что из истории).

Страшных сюда привозили людей: бандитов, дезертиров, укрывавшихся от фронта, убийц, в лютости своей не знавших меры. Перед ними все трепетали, словно кролики перед удавами. То кто-то «заиграется» в карты, а то что-нибудь не поделят по воровским законам, «ершистый» мужичок не угодит в чем-то какому-либо главарю, бывает, по упрямству, а то и глупости. Его приговорят своим бандитским судом, и расправа следовала незамедлительно. Сначала оглушат по башке чем-то тяжелым, чтобы не

 

- 184 -

сопротивлялся и не орал, тут же подтащут к основанию эстакады, уложат на бревна и прикажут срывщикам сбросить на лежащего «осужденного» бревно, да чтобы было потяжелее. А над некоторыми, особо «проштрафившимися», сначала издеваются, да так, что иной бедолага сам смерти просит. Как было поступать простым работягам? Отказываться и не сбрасывать бревна? Самих прихлопнут. Жаловаться идти? Еще страшнее расправлялись за доносительство. Очень многие противились. А те, кто, испугавшись угроз, исполняли «повеления» бандитов, сами становились преступниками. И никто, одни из страха, другие за содеянные ими «невольные грехи», не оказывал сопротивления и не помышлял о жалобах или доносах лагерному начальству. Когда появлялись работники отдела техники безопасности (расследования проводились в каждом случае) на месте происшествия, все рабочие заявляли: «Сам попал под бревно». На этом и заканчивалось дознание: несчастный случай на производстве. И только между собой работяги говорили шепотом о происшедшем, — этими горькими словами закончил свой рассказ Михаил Антипович.

— И что? Долго все сходило им? — спросил я.

— Иногда дознавались. И тогда палачам доставалось тоже, — произнеся эти слова, Михаил Антипович даже распрямился. — Их воспитывали изощренными приемами: в валенок закладывали металлический шар весом 5—10 килограммов. Отобьют все внутренности, «мозги набекрень свернут», и никаких синяков. Немногие после таких «нравоучении» годились на что-нибудь.

Пшеничников замолчал, мне же у него больше не о чем было спрашивать. Я и до его рассказа знал, что подобным «ремеслом» хорошо владели «старатели» из лагерной комендатуры. Они орудовали повсюду: и в лагерной зоне, и на производстве, где работали заключенные. Формировалась эта «дружина» в основном из бывших заключенных (уголовников, бытовиков), брали в нее и «отступников» от блатного мира, случалось, что зачисляли в нее и заключенных (за особые заслуги перед властями порядка). Были в ней и проштрафившиеся работники (вольнонаемные) из правоохранительных органов. У многих служителей этой «когорты» были свои счеты с уголовным миром. И если попадал им в лапы хоть в какой-то мере повязанный с блатным кланом, то отыгрывались они на

 

- 185 -

нем с превеликим усердием. Да еще и считали, что такими методами можно навести порядок. Трудились по совести, стараясь угодить начальству.

После затянувшегося молчания я спросил:

— Михаил Антипович, может, ты преувеличиваешь? Ведь сейчас совсем тихо, никаких происшествий, никаких преступлений. Что же помогло?

Пшеничников болезненно воспринимал недоверие и на мое замечание даже как-то встрепенулся:

— Ничего я не преувеличиваю! А порядок навели повсюду не «коменданты», а сами заключенные. Выведенные из терпения невыносимыми притеснениями уголовников и «сучьей сворой» (так назывались перебежчики из кланов воров), они (простые заключенные, работяги), не сговариваясь, как-то вдруг налетели группой, и никому не было пощады.

Многих насильников, грабителей и прочих головорезов, измывавшихся над безобидными и забитыми заключенными, после этого «возмущения» недосчитались на проверке. Вот с тех пор и тишина в лагере и на производстве, — закончил свой рассказ Пшеничников.

Здесь нет ничего удивительного, все закономерно: самыми беспощадными становятся добрые люди, доведенные до безрассудства бесчеловечным угнетением.

Мне не довелось в дудинских лагерях испытать или увидеть что-либо подобное. Наш этап прибыл много позже происходивших события. К этому времени лагерные власти полностью контролировали дисциплину и порядок в лагерной зоне и на производственных объектах.

Вспоминая печальные истории тех далеких лет, горько усмехаюсь. Разве можно теперешнюю криминальную обстановку по всей нашей стране (слава Создателю, в Дудинке много тише и спокойнее) среди гражданского населения по масштабу и размаху сопоставить с теми преступлениями, что довелось мне слышать или видеть в тогдашних лагерях для заключенных. О таком бандитизме, что сейчас, тогда никто и не слышал.

Пройдя несколько шагов по железнодорожному пути, Михаил Антипович вдруг что-то вспомнил и повернул назад. Я последовал за ним. Мне показалось, что ему хочется выговориться (не часто с ним случалось такое, видимо, мое сомнение в правдивости его воспоминаний затронуло «болезненную струну»).

Остановившись под самой эстакадой бревнотас-

 

- 186 -

ки, он указал на перекладину, соединявшую две крайние опоры: «Вот с нее мне самому приходилось снимать несколько повесившихся «западников», — сказал он.

— Как это? — спросил я, не поняв его.

— А так! Очень просто! Как снимают висельников? Перережут веревку, тот летит вниз. И вся работа, — пояснил он.

— Их вешали? И за что? — опять спросил я, под разумевая, что и это дело рук какой-то банды изуверов.

— Нет! Они сами вешались, — теперь уже более доходчиво сказал он.

Хотя мне и до этого приходилось слышать о подобных происшествиях, спросил его:

— Из-за чего и почему они вешались, причем на самом видном месте, ведь тут почти постоянно ходят люди?

— А вот уж про это не могу ответить, лучше спросим у них, когда встретимся с ними там, — полушутливо и снисходительно (вроде бы, зачем задавать глупые вопросы?) ответил Пшеничников. Мне показалось, что такие воспоминания его уже мало волновали: насмотрелся на разного рода происшествия за многие годы. Что поделать? Человеческую натуру не переделаешь: люди ко всему привыкают. У меня тогда тоже недолго держались в памяти эти печальные истории. Разговоров на эту тему в коллективе не велось (к чему заниматься пустозвонством), и вско ре я обо всем забыл вовсе. Снова об этих событиях пришлось вспоминать через много лет.

Осенью 1988 года приехала в Игарку литовская делегация в поисках могил и захоронений своих соотечественников, умерших в 30-е и 40-е годы в лагерях и ссылке. Не знаю, удалось ли посланцам далекой страны найти чьи-либо захоронения: в те годы не ставили ни крестов, ни памятников. Единственной приметой была фанерная бирка с номером формуляра, привязанная покойнику на большой палец ноги. На ней также писались фамилия, имя и отчество (так должно было быть).

Но! Все процедуры выполняли заключенные-бытовики (обычно — малосрочники, воришки и прочие плуты), а им на все было наплевать. Они не только иной раз ничего не писали, а могли запросто привязать бирку одного покойника к ноге другого. Вот и попробуй разобраться в этой путанице. Впрочем, за долгие годы вряд ли что сохранилось от ритуальных предметов тех горемык, нашедших последний приют в этой земле. Так что устано-

 

- 187 -

вить, где чья могила и кто в ней похоронен, делегатам Литвы вряд ли удалось. Скорее всего, они только погоревали на суровой игарской земле. Плохо обошлись с живыми, а мертвые не пожалуются и не упрекнут. Да и некого, слишком много времени прошло с тех пор. Еще горше становится оттого, что сейчас (совсем иное время) зачастую хоронят безродных бедолаг в безымянных могилах. И напрасно ищут порой на погостах родственники потерявшеюся родного им человека.

В тот период средства массовой информации подробно освещали действия литовской делегации. Вот тогда-то и всплыл в моей памяти рассказ Михаила Антиповича про латышей и литовцев, так печально закончивших свою жизнь на деревянной перекладине бревнотаски у железнодорожного пути. И вновь навязчиво стучала мысль: «Что толкало «западников» в петлю и почему они вешались на самом видном месте?». Прав был Михаил Антипович, заявляя, что истину узнаем при встрече с ними.

Ну, а все же?

Наиболее вероятной причиной самоубийств была утрата веры у этих людей в возможность хоть когда-нибудь возвратиться на Родину. Завезенные в холодные бескрайние дали, они растеряли надежду увидеть близких. Душевные терзания усугублялись физическими: невыносимые условия от уголовного беспредела — все это в совокупности обрекало на безысходность и толкало на крайние меры. Они не могли устоять перед непреодолимыми трудностями.

А вешались на самых людных местах, чтобы их поскорее обнаружили. В укромных-то закоулках снегом задует, не сразу отыщут. Пока найдут, души перетрясут у всех бригадников, допытываясь: не в побеге ли? И, может, кто-то был в сговоре? Да и песцы могут обглодать. Тогда их по лесобирже в зимнее время бегало немало. Скорее всего, с такими мыслями уходили они в жизнь вечную. Впрочем, это мои предположения. Сейчас в наше демократическое время подобных драматических происшествий стало так много, что на них уже перестали реагировать (твоя жизнь, ты и распоряжайся ею), свыклись и не стали замечать. И все же, когда с экранов телевизоров ухоженные дамочки без всяких эмоций и смущения вещают о факте самоубийства матери, выбросившейся с детьми из окна высотного здания или сгоревшей (облив себя бензином) перед окнами чиновничьих апартаментов, то поступ-

 

- 188 -

ки упавших духом и обессилевших заключенных в том далеком прошлом выглядят лишь слабой тенью.

До какого же беспредела дошел чиновничий разбой? Все, как прежде, только в иной форме и масштабах. Как можно допускать такое в нашем правовом государстве? Что сказать? Как осмыслить? Творец заложил в человека непоборимую силу к жизни. Даже в самых тяжелых мучениях все его существо противится смерти. А как же оправдать трагедии этих людей? Видимо, их страдания были настолько велики, что противостоять им небесных сил оказалось недостаточно.

Многое перестроилось и изменилось. Не осталось лесных балков-обогревалок, «куриных» конторок, другой стала технология на всем лесном хозяйстве. А вот бревнотаска, где не один литовец отдал богу душу, уцелела. Теперь она много ниже (перестроили после внедрения портальных кранов). Да остался железнодорожный путь. Только уже много лет идет он широкой колеей и заканчивается возле той самой бревнотаски. А в ту пору он проходил через все лесное хозяйство до станции Сортировочная 19-го пикета.

С первых дней общения в среде вольнонаемных работников я сразу ощутил какое-то непонятное отчуждение со стороны некоторых людей, какую-то натянутость. Вроде бы и нет причин, а сторонятся. Такого не наблюдалось в лагере. Там все равны были между собой (уравнивались одним определением: заключенные). Там не имело значения, кто какой нации (впрочем, тогда так было и среди вольных граждан), за что посадили, какой выпал срок. Если и спрашивали друг у друга, то только про то, чтобы узнать, сколько кому осталось сидеть. А теперь (в иной «атмосфере») подход к нам, ссыльным, был другой: хоть и свободные, а не в полной мере, надзор был гласный и негласный.

Со многими вольнонаемными работниками проводились определенные беседы в отношении категории ссыльнопоселенцев. И после определенных наставлений каждый во избежание неприятностей (даже безобидное приглашение в учреждение МГБ — невесть какая благость) под различными предлогами старались (некоторые незаметно, другие открыто) избегать даже поверхностного общения со мной и мне подобными. Правда, таких людей было немного. А все равно на душе горчило.

Но! Жизнь всегда, в любых условиях пробивает

 

- 189 -

себе русло. Дни мелькали один за другим, шли месяцы, годы. Появились друзья, приятели. Народ тогда был (за малым исключением) душевный и простои. Почти никто не помышлял о наживе, тем более нечестной. Это сейчас прибыль и чистоган помутили разум живущим.

Сколько в последние несколько лет устояло людей от этого соблазна в разбушевавшемся вихре стяжательства и скопидомства? (Здесь необходимо сделать поправку: кроме тех 90 проц. людей, что думают о том, как бы получить зарплату. Им мечтать о прибылях не приходится). Причем понятия чистоган и прибыль стали главными «движителями» человеческого бытия не только в РФ, а во всех «княжествах» бывшей (разрушенной теперь) советской державы.

Можно ли поступать иначе, когда вся идеология определяется законами собственности, а из всех средств массовой информации постоянно раздаются призывы к самостоятельному (без всякой помощи, не надейтесь, никто не поможет) выживанию? Что сказать? Приходится жить по закону джунглей. Отринем ли его? А в те послевоенные годы, пережив страшную беду (борьба с фашизмом велась всеми сообща), каждый, как мог, помогал другому. И делалось такое без корысти, а по божьему закону: твори добро, добром воздастся.

Прошло не так много лет после войны, а люди уже не думали о том, что кушать и сколько съесть. В любом ветхом дудинском домишке, куда мне приходилось заходить по каким-либо надобностям, даже малознакомые люди в первую очередь старались приветливо угостить.

Как правило, на столе появлялась бутылка с закуской. Правда, не имелось тогда заграничных разносолов (впрочем, и сейчас изысканные деликатесы только у «избранных») да полусопревших залежных «сникерсов», «марсов»... Но рыбы, квашеной капусты, картошки (этими продуктами запасались с осени на все зиму) и прочей крестьянской снеди было в достатке. Не скупились. Почти каждый держал на подворье корову или поросят. В те годы многие любили выпить. Но до сплошных запоев, что наблюдаются сейчас, не доходило.

Когда демократ Борис Ельцин заявил во всеуслышание, что антиалкогольная компания, проводимая Горбачевым (генсеком ЦК КПСС), есть не что иное, как антинародное преступление, он во многом был прав: Горбачев, этот «утробный» трус, в угоду западному капиталу

 

- 190 -

не только развалил варшавский «щит», весь лагерь социалистического содружества, предал своих сподвижников... Он принялся под видом борьбы с пьянством разрушать народное хозяйство Советского Союза (уничтожалась торговля спиртными напитками, разрушались заводы и фабрики, виноградники, все, что хоть в какой-то мере работало на выпуск винно-водочных изделий и продуктов).

А что из этого вышло? Ничего. Нанесен был огромный материальный ущерб. А «постулат» (антиалкогольная компания — антинародное преступление) нашего теперешнего правителя Б. Н. Ельцина простой народ рассудил по-своему: «Пей, ребята, досыта, пока сверху дозволено пити беспробудно». Вот и «действует» люд наш российский. И вся тут идеология. Да и как не пить, если водка стала сейчас по цене не так уж дороже хлеба? Оттого и спиваются люди на радость американским империалистам да нашим «махровым» поборникам «западных» реформ.

Многие представители демократического толка из бывших членов КПСС через СМИ, захлебываясь от злобы, поливают грязью социалистический (теперь рухнувший) образ жизни. Иногда, перевирая и приумножая (что только идет на пользу поверженному режиму) и его негативные стороны. В то же время всеми доступными способами затушевываются отчетливо видные недостатки пришедшей на смену социализму системы демократического правления. Зачем? Это только озлобляет людей. Мало того, что зарплату не выдают, так еще и врут!

Теперь уже для большинства людей стало очевидным, что фактическое различие между режимом советской власти и теперешним демократическим строем определяется тем, что тогдашняя социалистическая политика (со всеми перегибами, упущениями, извращениями, которые скрывались правящими кругами), охватывая все слои населения снизу доверху, предусматривала всеобщее улучшение жизни всего народа, сейчас же происходит безудержное (открытое, под звон фанфар всех СМИ) обогащение небольшой кучки людей (зачастую не приносящее им удовлетворения) за счет обнищавшего народа, который все больше и больше обрекается на безысходность.

И это становится нормой, правилом. Привыкаем. Как быть?

Пусть будут богатые и бедные, пусть будут разные религии и веры (не скоро прозреет человечество и отринет эти «одурманивающие недуги»). Только пусть бо-

 

- 191 -

гатые не притесняют бедных, не попирают их человечески го достоинства, и мера владения богатством не разделяет людей на избранных и отверженных.

Будет ли так?

В канувшие в лету царские времена все низшие сословия были подмяты бояро-дворянской элитой, работали на нее, удовлетворяли все ее прихоти. И тысячелетиями несли этот крест на Руси. Да разве так только на одной нашей земле было? Повсюду стоял стон.

Неужели это «оголтелое барство без чувств и без закона» (а ведь это слова помещика Н. А. Некрасова) повторится у нас снова? Не исключено. Но если такое случится, горькая участь постигнет бедных. Не будет счастливых и среди богатых: счастье не в хоромах и дворцах, а в душах собственных.

Только как уживется счастье в душе, которая мрачнее исчадья ада? Показывая теневые стороны ушедших времен, я не желаю порочить (это давно уже сделали другие) систему советской власти (хотя в период сталинского правления перенес довольно суровое наказание).

Не смею давать оценку теперешнему, демократическому строю, сейчас ни для кого не секрет, что половина (а сколько еще прибавится наших соотечественников) оказалась за чертой нищеты и голода, правда, некоторые СМИ утверждают, что в этом повинна Советская власть. Пусть это сделают другие. Потерпеть надо. Может, все еще образуется и каждый человек вздохнет с облегчением.

Но как бы то ни было, какие бы учения общественного развития ни рождались вновь — идеология социализма (при всех имевших место преступлениях в период его строительства, бандит тоже крестится перед грабежом, не винить же в этом религию) была и останется самым светлым и гуманным учением (пусть для многих сейчас утопическое понятие) в развитии человеческого общества.

Конечно, социализм невозможно воплотить насилием, равно как безбожника заставить искренне поклоняться божеству. Он сам наступит, когда нравственную убогость человеческого бытия заменят святые идеалы добра и всеобщей любви.

Сейчас все силы империализма подвергают самой жесткой критике прошлые преступления коммунистических вождей, причем главную вину возлагая на идеологию. Я со многим согласен. Только причем здесь социа-

 

- 192 -

лизм? Ведь не осуждаются религиозные постулаты и даже отцы церкви (вот это непонятно) не несут крест покаяния за прегрешения своих предшественников, отправивших на костры инквизиции десятки тысяч людей за инакомыслие и безбожие. Инквизиторы, подобно коммунистическим вождям, насилием утверждавшие свою систему, были такими же несгибаемыми проповедниками в укреплении христианства.

После длительного забвения и притеснения христианская вера (в нашей республике) вновь проникает во все слои населения. И льется восхваление всех церковных деяний со времен седой старины. Колесо истории повернулось. Определенным силам выгодно такое развитие. А результат? Снова противостояние. Что поделать? Идеология социализма и религии несовместимы. Хотя мало чем отличаются одна от другой.

Разница в небольшом. Социализм зовет в светлое будущее. Это хорошо. Только никто не определил, когда оно наступит. Через 100 или 10 000 лет. Поэтому те, что посмекалистее, расценивают его как утопическое заблуждение. Наподобие берендеева царства. Религия, не осуждая страдания (Христос страдал и нам вроде бы положено), обещает в загробной жизни рай в царствии небесном. А тут что?

Сначала фанатичный самообман самих себя (апостолы), а уж затем обман всей верующей паствы. Хорошо когда обман святой, а не исходит от корысти. А такого очень немало встречается. А люди терпят, ожидая. Чего? Попробуй разберись и докажи. А народу простому, страждущему, нужно только светлое и сегодня.

И все же социализм в чистых руках — это много лучше, надежнее, чем все прочие общественные устройства. Не Сталин с Лениным и даже не Энгельс с Марксом придумали социализм. Он до них возник за сотни лет в пору наивысшего угнетения, несправедливости и неравенства между людьми.

Его идеи выражали надежду на лучшее устройство общества и расходились по земле, в противовес духу рабства, обмана и нечестной наживы. И от него уже невозможно избавиться.

Разве можно похоронить идеалы социализма только потому, что его опошлили такие вероотступники, как Горбачев, Шеварднадзе, Гайдар, Бурбулис и прочие, больше всех восхваляющие успехи социалистического строи-

 

- 193 -

тельства в годы наиболее устойчивого равновесия советской власти?

Наступившее «потепление» после окончания Великой Отечественной войны держалось недолго. С начала 1948 года режим в лагерях, да и среди гражданского населения стал заметно ужесточаться и очень скоро достиг наивысшего предела. В тот период (как мне припоминается, хотя утверждать не берусь) вся страна была подведена к военному положению. На предприятиях и производствах руководителям высшего и среднего звена присваивались воинские звания, на ответственные посты назначались военные.

Такое наблюдалось и в Дудинке. Так, начальником Дудинского порта был назначен Д. С. Николаевский, ранее работавший крупным начальником в органах НКВД.

Главному инженеру порта М. И. Лазареву присвоили (возможно, имел бы раньше) воинское звание то ли капитана, то ли лейтенанта (теперь уж не помню). Очень многие руководители такого уровня в одночастье становились военными и щеголяли в военной форме.

Однажды мне довелось присутствовать на хозяйственном активе при подведении итогов работы за навигацию (ссыльные тоже участвовали в обсуждении хозяйственных задач) и тогда я увидел, что большинство руководителей в военной форме. Зал походил на офицерское собрание. Зачем это проводилось, была ли в том необходимость? Не мне судить. Международная обстановка в ту пору была накаленной. «Холодная война», зачинателями которой были господа империалисты (а не СССР), усиливалась все больше. И это неоспоримый факт: враждебное выступление Черчилля, создание различных военных блоков, развязывание локальных войн, организация экономических блокад вокруг стран социалистического содружества и прочие деяния господ американских воротил в содружестве с английскими и прочими магнатами капитала не требует каких-либо подтверждений.

Впрочем, зачем переворачивать запыленные страницы истории? Не лучше ли взглянуть на сегодняшний день: уже давно нет Варшавского (советского) блока, разрушен вдребезги и весь СССР, «обкарнанная» Российская Федерация разрывается внутренними дрязгами, ее военная и экономическая мощь почти развалены. Зачем, чего и кого боятся теперь? Аи, нет! Господа империалисты (конечно, во главе с американскими) крепят свою оборон-

 

- 194 -

ную, а вернее, наступательную мощь, расширяют сферы действия НАТО, вплотную подвигаются к российским границам. Хотя какие у нас сейчас границы? Так, одна туманная видимость.

А тогда? Могли ли американские миссионеры со своими партнерами проводить политику диктата, устанавливать условия всем народам мира? Конечно, нет.

Все было иначе чем теперь. И потому судить о международной политике вождей тоталитаризма надо объективно, а не кому как захочется. Вероятно, у руководителей Советской державы имелись довольно веские основания, чтобы проводить собственную военную доктрину. Вот потому я делать какие-либо собственные выводы не стану.

В эти же годы в лагерях заключенным режим «заворачивали» все круче. Уже в 1950 году почти всех заключенных, имевших свободный выход из лагерной зоны, законвоировали (отобрали пропуска), на всех производственных объектах и строительных площадках мужчин отделили от женщин. Зачем принималось такое решение? Объяснить вразумительно вряд ли смогли бы даже те люди, кто это совершал. И вот в это время лесная биржа была отделена от общей портовской зоны (Дудинского порта) в отдельный объект и огорожена двойным забором из колючей проволоки с пропускными вахтами, сторожевыми вышками (по всем правилам лагерной охраны).

На этом объекте (слышал от женщин, что называли они лесобиржу «лесной страдаловкой») все лесные работы — погрузка бревен в вагоны, раскатка по штабелям — выполнялись женщинами вручную...

И такая система держалась несколько лет, пока ее не разрушил В. Н. Всесвятский в первые дни своего назначения на должность начальника порта. Много тягот выпало на женскую долю. Что сказать им в утешение? Вся страна с первого дня Великой Отечественной войны (нужно добавить, справедливой) и много лет после ее окончания держалась на женских плечах. Об их подвижническом труде, страданиях и терпении написаны сотни книг. Мне добавить нечего, да если бы и пытался, то не смогу: не имею такого таланта.

В женскую зону (лесобиржу) можно было пройти только через вахту. Вольнонаемным выдавали пропуска, заключенных мужчин не пускали. Но жизнь шла по своим законам. Никакие заборы, никакой режим не могли удер-

 

- 195 -

жать парней, у которых на лесной бирже были знакомые или близкие девчата. Ребята пробирались к ним, проделав лазейки в проволочных заграждениях. Эти прорехи никто не заделывал, к ним натаптывались тропки, а охранники на вышках, да и вахтеры с вахт спокойно наблюдали, как пролезают мужики в «женский монастырь». Никаких мер не принимали: знали, что возвратятся назад. Но не всегда такие «экскурсии» завершались благополучно. Случались трагедии. Словно по весне, у перелетных птиц. Их было немного, но были, были... И я сам это видел.

Однажды вечером, часов в 10 (был мороз, тихо, полная луна поднялась на самую высоту, поливая светом подлунный мир), трое парней подошли к проволочным заграждениям и стали пролезать в давно ими же или такими же ухажерами проделанный лаз. Такой «вояж» они, по-видимому, проделывали не впервые и поэтому не опасались. Береглись только одного: как бы не зацепиться за колючки и не разорвать одежду (мужики в меру своих возможностей старались одеваться получше — какое-никакое, а все же свидание). Потому пробирались медленно.

Они одновременно все втроем оказались на запретной полосе между проволочными заборами. Когда один из них стал пролезать через ограждение в женскую зону, прогремел выстрел, уложив его наповал. Двое оставшихся, сразу не поняв, что происходит, оцепенели, не предпринимая никаких попыток, чтобы убежать. Стрелок загнал другой патрон и застрелил второго. Через несколько секунд повис на проволоке и третий (он уже понял, в чем дело, и пытался проскочить обратно, но...). Охранник действовал хладнокровно и стрелял метко, без промаха. После совершенного убийства (как можно по-другому назвать это злодейство?) он выстрелил несколько раз вверх.

Все продумал и рассчитал, очевидно, готовился к этому заранее. В тот злополучный вечер я был на работе. Мне о случившейся трагедии сообщил мастер. Я позвонил в лагерь ответственному по надзору (хотя мог и не делать этого: сообщать о подобных случаях не входило в мои обязанности). После этого пошел на место происшествия. Оно было совсем недалеко. Там уже находились начальник охраны и вахтер с ближней вахты. Вскоре подъехали на разъездных кошевках начальник лагеря и работник из НКВД. Случай был довольно редкий. Убитых вытащили и положили на дороге. Это были совсем молодые ребята. Все мол-

 

- 196 -

чали. Только начальник охраны, стоя рядом с убитыми и глядя куда-то в даль, проговорил:

— Дорвался, Митроха, давно поганые мысли вынашивал, уж очень хотел выпятиться.

Немного погодя начальник лагеря с какой-то досадой, как бы самому себе, сказал:

— Словно зайцев уложил, сколько теперь писанины будет и хлопот не оберешься.

Я же про себя подумал: «Ну, какие там хлопоты, по инструкции действовал подлец. Как доказать, что «стервятник» нарушил закон? Да и кому это нужно?»

Подъехала лошадь. Убитых погрузили на сани. Все разошлись. Начальство уехало. Я тоже ушел. Когда я глядел на убитых парней, мне припомнился аналогичный случай, очень схожий с этим, но только совсем с иным исходом.

Это было в годы войны в городе Омске. Работала наша бригада на строительном объекте. Стройка была закончена (строителей уже не было), и мы убирали территорию.

Во время строительства работали на ней, в основном, заключенные. Много их тогда было. Так же, как и везде по установленным правилам вся стройплощадка (а она была довольно большой) была огорожена заборами из колючей проволоки (на сплошные заборы досок не было).

Нас приводили, конвоиры расходились по вышкам (причем не на каждую, их не хватало на такой большой объект), а мы приступали к уборке.

Народ в бригаде был дисциплинированный и законопослушный. Об этом конвоиры знали и потому не очень пристально за нами присматривали.

Но было среди нас несколько бузотеров. Особенно выделялся своими выходками один разбитной молодец. Прозвище имел — Селезень, за походку: качался из стороны в сторону. Дел за ним особых не числилось, а выглядеть героем среди нас ему очень хотелось (есть такая категория людей). То задержится где-нибудь в закутке, чтобы его поискали (когда рабочий день кончался), то во время перехода строй нарушит, чтобы раззадорить конвоиров. За такие выходки бригадники ругались, а конвоиры грозили: смотри, доиграешься, утенок.

Но все проходило. О нем тут же забывали. А ему очень хотелось хоть какой-нибудь номер выкинуть. Однажды во время перекура бригадники отдыхали, одни поку-

 

- 197 -

ривали, другие разлеглись (день был теплый) на бревнах, оставшихся от стройки. Он взял лопату, подошел к забору, ударил острием по натянутой проволоке, отвернул оборванные концы и полез в образовавшуюся дыру.

— Вот дуролом, прямо на глазах у охранника хулиганит, — сказал кто-то из увидевших бригадников. Некоторые на замечание товарища повернулись в сторону Селезня. «Ну какой же идиот безмозглый, чего только не выдумает, ведь за такое всю бригаду станут прижимать», — промелькнуло у меня в голове. В это время с вышки раздался выстрел. Селезень уже приблизился ко второму ряду заграждения и стал раздвигать проволоку (лопату он не захватил, то ли забыл, а скорее всего не стал брать, ведь, как потом дознались, он убегать не собирался, а хотел только почудить).

Конвоир выстрелил второй раз. Опять стрелял вверх. Селезень продолжал свое занятие и уже просунул ногу между проволоками. Снова выстрел. Пуля сорвала с Селезня шапку. Он пригнулся. Видимо, почувствовал страх. Следующая пуля рассекла телогрейку поперек спины. После этого Селезень очень поспешно вылез назад и заковылял, покачиваясь с боку на бок, в нашу сторону. Прибежавший на звуки выстрелов бригадир (выпивали с прорабом в «тайнике»), узнав, в чем дело, схватил Селезня за шиворот и дал ему «трепака» (понял, что и ему теперь не миновать наказания за недосмотр. А если еще дознаются, что выпивал в это время, то десятью сутками «бура» не отделаться). В сердцах хотел еще добавить, но уже подоспели охранники, откуда-то появился надзиратель. Селезня скрутили (у него уже весь пыл вышел) и вместе с бригадиром увели в лагерь. На разбор. Через некоторое время наступил конец рабочего дня. Нас увели тоже... Прошел месяц. Бригадир с Селезнем вернулись. Селезень совсем присмирел: вправили мозги. Понял, что легко отделался, могли и срок добавить. На насмешки бригадников совсем не реагировал.

По прошествии нескольких дней я разговорился с бригадиром. Ему тоже посчастливилось: оставили бригадирить. Некого было поставить из нашей бригады на его место.

Бригадир от природы был молчун. В разговор обычно не вступал, но со мной разговаривал часто: как-никак, а у бригадира я был подручным, наряды закрывал. Сам-то бригадир был неграмотным, умел только расписываться. Беседуя про разные дела, я как бы между прочим загово-

 

- 198 -

рил про случай с Селезнем: везет этому криворотому (у Селезня в детстве был разорван рот до уха, лошадь ногой лягнула), с такого близкого расстояния стрелял в него охранник и оба раза промахнулся. Пулями даже не поцарапало. Бригадир не сразу прореагировал на мои рассуждения. Видимо, упоминание о том происшествии вызывало у него горечь: ведь из-за этого дурака отхватил тридцать суток «бура».

Помолчав, сказал:

— Этот охранник, Прохором зовут, всю жизнь прожил в тайге. Охотой промышлял. Белку и соболя стрелял только в глаз. Если бы он захотел ухлопать этого... (он замолчал, видимо, подбирая поострее название) Подворотня (другого слова не подвернулось), одной пули хватило бы, чтобы мозги его утиные разлетелись по сторонам. Не мог Прохор взять грех на душу. Не стал он убивать человека, если бы Селезень совсем вылез за забор.

Откуда знал бригадир про Прохора, я не стал спрашивать. Зачем? У меня у самого проскальзывали такие мысли.

— Вот так-то, — закончил он.

«Вот так-то», — подумал я, уходя с места нелепой (бесчеловечной) трагедии в дудинских лагерях.

Где могилы этих парней? Никто не скажет. Разные люди и среди нашего низшего сословия: одни творят зло, другие добро. И делают все по велению души и разума. Только души у одних светлые, у других — темнее ночи. Оттого на земле и не бывает радости без печали.

А чего больше? Как определить? Давно минул тоталитарный режим. После выступления Н. С. Хрущева (наиболее ревностного сторонника сталинских творений и при этом первым осудившего культ личности вождя) кто только ни клеймил сталинскую эру...

Одни это делали по существу, другие по злобе, многие по принципу, а мы-то почему должны отставать, может, и нам зачтется?

Только зачем под один гребень всех равняли? Хороших-то людей да добрых дел было тогда много больше.

Заклеймили и отреклись. А что изменилось? Всем дали очень много свободы, только от этого очень немногим стало лучше.

 

- 199 -

Развалилась государственность, народы возмутились и пошли один на другой. Свои стали убивать своих. Сколько десятков тысяч полегло в Чечне и Таджикистане? Да что Чечня с Таджикистаном, когда по всем российским городам идут кровавые разборки между группировками всех мастей за собственность и власть (упаси Бог от такой напасти Дудинку и Норильск, им и так немало выпало испытаний в недалеком прошлом).

Сколько сотен тысяч превратились в беженцев?

Когда телевидение показывает толпы уныло бредущих людей, невольно думается, будто это «некрасовские мужики» отошли от «Парадного подъезда» и бредут в надежде отыскать пристанище. Где эти люди (а они ведь наши) обретут приют и успокоение?

Сколько их станет на дорогах? Кто заступится? И во имя чего они несут свой крест?

Подобные столпотворения были во времена Великой Отечественной войны. Тогда народ уходил от немцев. А теперь от кого? И вроде бы все в порядке вещей. Никому нет никакого дела и никакой печали.

Только матери, жены, сестры, дочери проливают слезы о погибших в братоубийственной войне сыновьях, мужьях, братьях, отцах. И многие не находят могил своих родных.

А сколько крови льется по всей земле? Доколе так будет? Всегда? Пока собственность (не дача, не автомашина, не дом и квартира, а собственность, с помощью которой ее владельцы эксплуатируют других неимущих) будет главным «мерилом» в человеческих отношениях. Впрочем, зачем повторять чужие слова? Об этом очень доходчиво сказали и другие, и много раньше.

Все проходит и изменяется на земле. Не менялась только моя жизнь. Постоянно, изо дня в день, на протяжении многих лет ходил я по одним и тем же дорогам: на работу и домой. Каждый месяц два раза посещал ставшую для меня привычной комендатуру МГБ, отметиться, что я цел и никуда не сгинул.

Казалось, что этому царству не будет конца и нет сил вырваться из каменного плена. Но! Что невозможно человеку, возможно Богу. В первых числах марта рано утром сообщили, что серьезно заболел Иосиф Виссарионович Сталин. Я не придал этому значения: человек с Кавказа, здоровьем должен быть крепким, да и лечить будут на высшем уровне. Не то что меня или кого-нибудь из про-

 

- 200 -

стого люда. Правда, в те годы нашего брата лечили бесплатно и лекарства в больницах были бесплатные.

Это теперь все перевернулось: хочешь лечь на операцию — неси с собой простынь, бинты, вату. И все становится хуже и хуже с течением времени. Придется изучить медицинский минимум на предмет вырезания самому себе аппендицита или грыжи. Смешно. А как быть?

Таких, как Б. Ельцин, которого лечил весь капиталистический мир, у нас немного. Всех остальных стали лечить по остаточному принципу. Ну, это так, в качестве отступления.

Между тем сведения о состоянии здоровья нашего «отца» поступали все мрачнее и тревожнее.

Вскоре средства массовой информации сообщили о его смерти. Всех людей охватила скорбь. И это правда.

Даже среди заключенных очень многие были в печали. Ликующих не было. Я не тужил, но и не радовался. После траурных дней люди постепенно стали успокаиваться. И теперь уже все: и вольные, и заключенные — стали ждать: как повернутся события, и что будет дальше.

Разговоров, ожиданий, предположений и разных прогнозов было много. Вскоре последовала амнистия для заключенных-малосрочников. Она прошла без больших восторгов, ожидали большего. Лагерный быт и режим после этой амнистии совсем не изменились. Да и среди вольных граждан тоже все оставалось по-прежнему, кроме пересудов да фантазерства.

На мои обращения в Московскую прокуратуру, судебные инстанции с просьбой пересмотра «дела» ответы поступали одинаковые и короткие: осужден-де правильно, оснований для отмены приговора нет.

Разуверившись и разочаровавшись во всех переменах, прекратил всякую писанину.

А тут начали ходить слухи, что часть ссыльных поселенцев будут посылать в колхозы рыбу ловить. Совсем присмирел: «Подожду, пока станет яснее. Чего соваться в пекло, надоешь москвичам в погонах, что им стоит приказать местным «контролерам», чтобы «приутишили» ходатая. И полетишь на вольные озера рыбачить...».

Нам всем было известно, что «наверху» намечается «заваруха». И мы успокоились. Слетел со всех демократический пыл, а то сперва очень раздухарились.

А тем временем в лагерях все больше и больше нарастал антагонизм (усилилась неприязнь к лицам кав-

 

- 201 -

казской национальности, как теперь стало принято выражаться. Особенно к грузинам). Наибольшей остроты он достиг после ареста Лаврентия Берии. Крутых действий ждать пришлось недолго.

В одну из теплых летних ночей началась на лесобирже потасовка, вернее, избиение русскими грузинов и всех схожих с ними обличьем. Вымещали злобу за деяния усопшего вождя. Грузинов и их сторонников было немного. Но отбивались они упорно и ловко. В ход пошли дреколья, и «меньший числом противник» обратился в бегство. Драка обошлась без большого ущерба. Только 3-х или 4-х человек отправили с различными переломами в лагерный стационар.

Лагерные надзиратели порядок восстановили быстро: дисциплина была еще на высоком уровне.

Через несколько дней «победители с побежденными» распивали «мировую». За что дрались? Не знали. С горькой иронией, под чоканье стаканов (In vino veritas) прозрели: «Coco» повелевал сурово наказывать без скидок на национальность и не взирая на былые заслуги.

Спустя немного времени в ряде лагерей произошли заметные волнения: заключенные отказались работать. Чего добивались и требовали заключенные Норильлага и какие меры принимала лагерная администрация для решения конфликта, тогда в Дудинке не знали. Теми слухами, что доходили, пользоваться не имело смысла, они были противоречивы. Через много лет о норильлаговых возмущениях поступили более достоверные сведения, делились воспоминаниями бывшие заключенные. Но исчерпывающего ответа я не имею. Знаю только, что одним из главных требований заключенных было предоставление всеобщей амнистии. Забастовочная волна из Норильлага докатилась и до дудинских лагерей. Однажды летним утром пришедшие рабочие (заключенные) на объекты порта из всех лагерей (а к тому времени их осталось еще три) к работе не приступили.

У них не было никаких требований. Они поддерживали своих норильских товарищей. Работы во всех подразделениях порта остановились. У некоторых заключенных, с которыми мы в какой-то степени соприкасались (бригадиры, учетчики и т. п.), спрашивали: «Чего вы добиваетесь?». У всех был один ответ: «Ничего. Нас из Норильска предупредили: если начнете работать, всех отправим к праотцам». Такие ответы я слышал сам. Во время

 

- 202 -

забастовки дудинские заключенные никаких агрессивных действий не проявляли. К ним также со стороны властей не применялось никаких мер, кроме убеждений, разъяснений и просьб. Слышал, что в норильских лагерях при усмирении бунта произошли убийства. Но утверждать этого не могу.

Неповиновение в дудинских лагерях продолжалось двое суток. Все разрешилось само собой: работы возобновились без применения силы. Был ли от норильских руководителей стачки такой приказ или же заключенным дудинских лагерей надоело противостояние, никто об этом не говорил, да и никого это не интересовало. Через несколько дней из Норильска подошел к Дудинскому вокзалу поезд, в котором было несколько товарных вагонов. Из них высадили группу заключенных, провели под усиленным конвоем по городу и на судне отправили в Красноярск. Дудинские жители знали, что это были зачинщики норильского бунта.

Кто они? Никто не знал, да и никому не было до них никакого дела: почти за два десятилетия по дудинским дорогам прошло много разных этапов заключенных.

Новая волна воспоминаний о норильском восстании поднялась в период триумфального шествия демократических свобод по просторам нашей великой державы, и совпало по времени, когда демократ Б. Ельцин в успешной борьбе с тоталитаризмом и коррупцией (М. Горбачев уже совсем поник, как раздавленный одуванчик) произнес историческое откровение: «Так жить нельзя». (Правда, эти слова относятся совсем не к норильским лагерям, их уже ко времени перестройки не было).

В отдельных материалах имели место высказывания, что это был политический бунт, возникший на почве тяжелых лагерных условий.

Отвергать такое утверждение нет оснований. Только вряд ли это послужило главной причиной выступления заключенных. И тем более, что руководителями выступлений являлись политические заключенные.

Я весь срок наказания общался с политзаключенными. И у меня сложилось мнение, что они не были способны на подобные действия. Таких людей, что смогли организовать и возглавить проведение акций неповиновения (протеста), почти не встречалось.

Кроме того, в Дудинку к этому времени уже просочились довольно убедительные сведения, что в самом

 

- 203 -

ближайшем будущем (что впоследствии и подтвердилось) всех политзаключенных будут освобождать.

Оттого очень сомнительным кажется утверждение, что норильский бунт возглавили политические заключенные.

А вот уголовники?.. О! Эти могли. Особенно те (а таких много), кому терять было нечего.

С десятками судимостей, убийцы, грабители, террористы и им подобные, хорошо понимавшие, что ни при каком правительстве им помилования не будет, могли подбить инертные массы, включая и политзаключенных, на возмущение и бунт.

Главным требованием у них была всеобщая амнистия (может, в этой государственной заварухе, после падения Берии, и им что-нибудь выпадет). А политзаключенным-то чего было требовать, когда в то время только и разговоров было об их роспуске.

И второе, что вызывает сильное сомнение: поступившие из Норильлага приказы дудинским лагерникам — не приступать к работам во время стачки, иначе неисполнение будет стоить жизни.

Подобных требований от руководителей стачки (если бы они были политическими) не могло быть. К таким методам устрашения прибегали представители уголовного мира. Да и они не столько угрожали, сколько действовали.

Впрочем, это мои предположения.

Неповиновение дудинских заключенных прошло незаметно. Никто из заключенных не подвергался никаким репрессиям, никого не арестовывали ни во время забастовки, ни после.

Мне кажется, что власти умышленно не шли на обострение конфликта.