- 131 -

ПЕШКОМ ПО ШПАЛАМ

 

Справку об освобождении из лагеря надо было обменять на паспорт — милиция находилась в Ингаше, за пятьдесят километров от Поймы. 27 января 1944 года, под вечер, я пришел на местную железнодорожную станцию Решеты. Зал ожидания был наполнен разноголосым гулом и табачным дымом.

Ко мне подошел низкорослый человечек в новых валенках, добротном полушубке, теплой шапке-ушанке.

— Дозвольте прикурить.

Затянулся, выпустил густую дымную струю.

— Морозы-то какие стоят, а? Наверно, градусов далеко за тридцать будет, как считаете?

— Может быть, и за тридцать, — ответил я. — В общем, не жарко.

— Да-а... — протянул человечек. — А не знаете, скоро придет поезд?

— Вроде, должен быть в семь часов, а там кто его знает. Говорят, иногда опаздывает.

— Да, бывают заносы в пути... А далеко едете?

— Близко, в Ингаш.

— Ингаш — да, это рядом. Что, родственники там?

— Нет, по делу.

— Да-а, делов-то всем хватает: у одного, глядишь, то, у другого — это. А я вот еду к теще погостить, давно собирался, да все некогда, недосуг.

Мне стало скучно и тоскливо. В непрошеном собеседнике томила бившая в глаза сытая пустота, и в то же время что-то настораживало — не то «влезание в душу» при назойливых попытках завязать разговор, не то колючий взгляд бегающих глаз. Я уже хотел отойти в сторону, как вдруг с лица человечка сбежало беспечное выражение, и его пропитый голос отрывисто произнес:

— Ваши документы!

Привычным жестом был отогнут лацкан полушубка и сразу возвращен в прежнее положение. Из тайника матово мелькнула какая-то бляшка, дававшая ее владельцу право задержать среди вольных людей любого показавшегося подозрительным: вдруг — беглец из лагеря? Вот ради чего передо мной разыгрывалась комедия с невинными вопросами. Вздрогнув, будто наступил на змею, я достал и с отвращением протянул сыщику справку об освобождении, подписанную его хо-

 

- 132 -

зяевами. Он тупо смотрел в бумагу, медленно шевеля губами, потом сложил, вернул ее мне и пошел прочь. Я поглядел ему вслед с чувством омерзения. Люди по-разному добывают себе хлеб.

Подошел поезд, все вагоны были закрыты. Я вскочил на подножку и, отворачиваясь от ледяного ветра, боясь хоть на миг отпустить поручень, промчался до Ингаша. Назавтра вернулся в Пойму с паспортом. Теперь-то я уже совсем вольный гражданин.

Жизнь внесла уточнение: такой вольный гражданин, как я, не имеет права вернуться домой, на запад страны: он должен (должен!) остаться на работе в лагере, но теперь это зовется «работой по вольному найму», а для того, чтобы это осуществилось, и было незыблемо, он обязан сдать паспорт в отдел кадров отделения лагеря.

Все это было предписано спущенной в низы директивой ГУЛАГа. Поэтому ее жертвы стали называться «директивниками». Таковых насчитывалось довольно много; теперь, отбыв ни за что шесть, вместо назначенных пяти, лет заключения, я пополнил их число.

— Можете остаться у нас «машинисткой», — сказал мне вольно наемный главный бухгалтер Кузьма Иванович Дудин. Он хорошо относился к заключенным, в голосе его звучала озабоченность по поводу моего трудоустройства. — Работали вы как надо, штаб весь обслуживали. Но у «машинистки» зарплата дохленькая, жить на нее трудно, хоть и несемейный вы...

Сдавая паспорт в отдел кадров за зоной, я столкнулся в коридоре с Сергеем Викторовичем Синельниковым, который когда-то приносил мне печатать «простыни» с «технико-экономическими показателями» плановой части штаба. Сейчас, вдруг освобожденный «по чистой», то есть в связи с прекращением дела, он был назначен начальником Шестого лагпункта — того самого, где я содержался в 1940 году. Синельников предложил мне переехать на Шестой и занять пост заведующего пекарней.

— Сейчас война, продуктов не хватает, и много рук — жадных и бесчестных — тянется к хлебу, — говорил он убежденно. — На пекарне нужен честный человек.

— Сергей Викторович, не по мне это дело. Меня там красивенько обворуют. Из-под замка вытащат муку или хлеб. Должен же я временами отлучаться, а ночью спать, наконец.

— Тогда, может быть, пойдете ко мне секретарем?

На том и поладили. В доме солдатки я ночевал на скамейке у кухонного окна, из которого постоянно дуло; может быть, вдали от сто-

 

- 133 -

лицы лагерного отделения легче найти сносное жилье? С другой стороны, секретарские доходы хоть и малы, но, вероятно, на них можно будет завести огород с картошкой да морковью? 13 февраля я перебрался на Шестой лагпункт.

Потекла своеобразная жизнь. «Гражданин секретарь», как меня теперь называли заключенные, следил за доставкой писем этим работягам, напряженно ждавшим очередных весточек из дому; сопоставлял списки вольнонаемных дежурных на лагерной кухне: учитывал количество освобожденных по болезни на каждый день; переписывал приказы начальника лагпункта Синельникова — не на бумагу, которой из-за войны не хватало, а на обструганные доски, постепенно образовавшие «деревянный архив». Заведующий овощехранилищем Михаил Николаевич Концевич приютил меня в своем доме. Того, что выдавали, не хватало, и по выходным дням я то возился на своем огороде, то ездил в Пойму докупать кое-что для еды на имевшемся там рынке. Среди покупок бывало твердое молоко. Эту жидкость хозяйки, державшие коров, ставили на мороз, молоко застывало, потом его выбивали из мисок, и на прилавках появлялись бело-желтые кружочки. Их покупали, на зимней сибирской улице они не таяли, а уж дома-то не забудь положить кружочки в посуду.

Бывая в Пойме, я встречался с Арпеник Джерпетян, которую все ее знакомые звали просто «Арфик». Ее освободили незадолго до меня из того же Комендантского лагпункта, она тоже была «директивником». Когда-то учившаяся в московском Литературном институте, Арфик теперь была банщицей. Но прошлого не перечеркивала. Я приходил в ее крохотную комнатку при поселковой бане, мы вели долгие разговоры о поэзии и прозе. Однажды я даже начал переводить стихами ее написанную по-армянски поэму, которую она посвятила близившемуся восьмисотлетию Москвы. Поговорив, мы угощались ломтиками холодного вареного картофеля с луком и подсолнечным маслом — Арфик почему-то называла это кушанье «английским блюдом».

Как-то раз она сказала:

— Хочу в будущий выходной съездить в Тинскую — двадцать километров от Поймы в сторону Ингаша. Надо там, на рынке загнать носки теплые, новые, из Москвы полученные. На крупу или муку или что-нибудь из продуктов.

Когда в следующий раз я к ней зашел, то не увидел ни крупы, ни муки. Вместо них на столике, за которым Арфик и ела, и писала, лежал

 

- 134 -

толстый том Шекспира из полного дореволюционного издания. Здесь были «Король Лир», «Макбет», «Отелло» и другие сокровища.

— Вот, — с гордостью сказала молодая женщина, — вот что на носки выменяла, приобрела прямо на рынке. Без крупы проживу, без Шекспира — нет. Будем вместе читать.

И это когда мы, «директивники», вели полуголодную жизнь! К моему горлу подступил комок.

— Здорово, — только и смог я произнести. — Будем вместе читать.

Начальник лагпункта Синельников распорядился, по согласованию с узником-врачом Кочетковым, ежедневно варить и давать заключенным хвойную настойку — все-таки в ней присутствуют какие-то витамины. У входа в столовую появился бачок с настойкой, а возле него — седобородый человек, разливавший напиток в подставляемые кружки.

Это был содержащийся на Шестом лагпункте Сидамонидзе, местоблюститель патриарха всея Грузии.

Как только мне об этом сказали, я пригласил Сидамонидзе в свой секретарский «кабинет» — комнатку рядом с начальничьей — и попросил его поучить меня грузинскому языку. Я до сих пор помню сверкающие живым блеском глаза на усталом старческом лице и доныне храню грубые листочки оберточной бумаги с грузинскими словами, каллиграфически выписанными рукой местоблюстителя патриарха. Как и при изучении других языков, меня, прежде всего, занимали обозначения простейших общечеловеческих понятий: «земля», «вода», «небо», «отец», «мать», «один», «два» и так далее. Сравнение разноязычных слов для одних и тех же явлений и предметов давало обильную пищу для моих размышлений о происхождении языков и об их последующих взаимоотношениях.

Занятия грузинским, проводившиеся по вечерам, после рабочего дня, заставляли меня поздно уходить на ночлег за зону. Надзиратели Груздев и Шульга смотрели на это косо — вольнонаемным, даже в моем бесправном положении, не положено было слишком долго задерживаться среди заключенных. Как-то они даже «застукали» меня за тем, что, решив не проходить лишний раз мимо подозрительных вахтеров-охранников, я преспокойно улегся ночевать на скамейке, стоявшей в моем «кабинете». Это было прямым нарушением лагерного распорядка, стражи подали донесение старшему надзирателю — седому сержанту Окладникову, называвшему себя «начальником режима».

 

- 135 -

Но тому в это время было не до меня: показалось ему, что один арестант не так на него посмотрел, как должно, и он принес мне свой рапорт на имя Синельникова о том, что з/к (заключенный) такой-то хочет его, Окладникова, «уничтожить». Мы с Сергеем Викторовичем посмеялись — и над страхами бравого «начальника режима», и над его правописанием. А Окладников, поскольку его никто не стал «уничтожать», приободрился и начал было выговаривать мне за ночлег в зоне. Но я ответил: «Товарищ сержант! Мне действительно пришлось допоздна задержаться в зоне, потому что никак было не оторваться от страниц гениального труда товарища Сталина «Краткий курс». Потом прилег на пару минут, чтобы, передохнув, дальше читать. Вы-то, конечно, уже знакомы с этим великим произведением!» Окладникова моя горячая речь так сбила с толку, что он чистосердечно проговорил: «Я еще не читал...» — «Товарищ сержант, как же так? Вся страна читала, а вы нет! Странно, очень странно!» Бедный старик побледнел и быстро пошел прочь; мне стало его жаль. А «Краткий курс» у меня и в самом деле был, я попросил его у командира взвода охраны Попова, чтобы познакомиться с книгой, о которой говорилось денно и нощно. Кое-что прочитать в ней я успел, но судьба этого экземпляра «гениального труда» оказалась печальной: уголовники выкрали ее из моего служебного стола на раскурку. Такая же участь постигла и учебник терапии, присланный мне матерью Иры. Вверху титульного листа стояло: «С приветом из Заполярья. О. Серебрякова» — родители Иры жили в Мурманске. Эта книга стоит перед моими глазами до сих пор — так же, как присланные Ирой номера журнала «Ленинград» со стихами Леконта де Лилля и Артюра Рембо.

...Лето 1944 года кончалось. Однажды, зайдя в санчасть, я увидел в углу на скамейке тело, накрытое простыней. Мне сказали: у юноши-армянина завтра кончался срок заключения, а сегодня он решил пойти на лесоповал в последний раз, попрощаться с тайгой. От падавшего дерева отвалился небольшой сук, ударил юношу в висок, смерть наступила мгновенно.

Позже, зимой, предстало передо мной как бы продолжение скорбного зрелища. Был ясный морозный день, когда воздух как будто звенит от стужи. У санчасти, во дворе зоны, понуро стояла запряженная в повозку лошадь. На повозке помещался наспех сколоченный ящик, в нем лежал обнаженный труп, вынесенный из стационара. Возница-заключенный вышел из санчасти с дощечкой, на которой значились «установочные данные» умершего: номер личного дела,

 

- 136 -

фамилия, инициалы, статья уголовного кодекса, по которой он был осужден, срок заключения, начало и конец этого срока. Больше ничего Возница приподнял крышку ящика, бросил дощечку на лицо покойнику. Она звонко стукнулась об окаменевший нос и провалилась куда-то вглубь. Живой человек тронул вожжи, лошадь поплелась, увозя мертвого человека к проходной. Через одиннадцать лет, уже в тайшетском заключении, я услышал: за проходной охранник молотком разбивает череп мертвецу — так надежнее, потому что вдруг заключенный притворился мертвым, а там, в лесу, куда его отвезут, выскочит из гроба и давай бог ноги! Враги народа — они ушлые, на все горазды.

Синельникова «за мягкотелость» сняли с должности начальника лагпункта еще в апреле. Конечно, инженер. Может, еще и непонятные книжки читает, какой из него начальник лагеря? Прислали хмурого и жесткого Василия Алексеевича Иванова. Этот меня невзлюбил, до поры до времени терпел, потом, осенью, отставил от секретарства.

Пришлось искать новую работу. Как раз понадобился представитель от Нижне-Пойменского отделения на инвентаризации лесных складов нового подразделения лагеря — в Тунгуске. Меня послали туда. Тунгусское подразделение, недавно основанное среди еще более глухой тайги, чем старые «лагточки», располагалось километрах в двадцати пяти за Шестым лагпунктом, где я жил. Местный поезд ходил редко, я отправился по шпалам пешком.

Тайга прекрасна. Кто однажды ее увидел, тот не забудет стройных и сильных деревьев, прозрачных родников и чистого, наполненного хвойным запахом воздуха. Но жизнь тайги отравлена проклятием рабского труда и скорбью, витающей над лесными могилами загнанных узников. Тысячи подневольных бригад, сотни тысяч безвестных могил.

Если бы тайгу не отдали тюремщикам, она могла бы стать земным раем.

...Ты помнишь? В закате зимнем

Снегов золотое море,

К лесам и вершинам синим

Уносится лыжный след,

Я мчусь по нему. Навстречу

Вечерние мчатся зори,

И ветра мне сладки речи,

Как сладок любовный бред.

 

- 137 -

И вдруг я увидел неясность.

Стремительность в каждом нерве,

В ресницах — небес безбрежность

И льдинок солнца хрусталь.

Я тихо промолвил: «Пайва!»

И ты отвечала: «Тере!»

И судеб двойная лайка

Помчала нас вместе в даль.

Как хочется, чтобы все на земле было совершенным!

Я быстро шел по шпалам, оглядывая бежавший назад бесконечный лес. Кругом было пустынно и тихо, в чутком покое серого осеннего дня, наполненного неподвижным светом, стук шагов отдавался резко и остро.

— Стой!

Что такое? А, это я прохожу мимо какого-то лагпункта, и меня окликает часовой с охранной вышки.

— В чем дело?

Я ведь уже «вольный», значит, могу и так разговаривать с охраной — недовольно, возмущенно.

— Кто такой?

— Вольнонаемный!

— Покажи документ!

Опять документ! Я вспоминаю того плюгавого на станции. Достаю удостоверение лаг-работника, где уже стоит не «з/к» — заключенный, а «тов.», иду к вышке.

— Не подходи! — вновь раздается голос. — Положь под камень, сам отойди в сторону!

— Черт с тобой...

Я выполняю приказание. Часовой опасливо подходит, берет удостоверение, одним глазом читает, другим следит за мной. Потом кладет спасительную мою бумагу под камень и возвращается на свою пышку, оглядываясь: не собираюсь ли я на него наброситься? Удостоверение-то да, конечно, а вдруг...

Я стараюсь быстрее уйти от бдительного служаки-охранника, от забора, который он сторожит. Тайга, снова простая тайга без людей, тихая и бесстрастная, смотрит на меня, я ищу успокоения в ее тишине и бесстрастности.

Но вдруг новый оклик:

— Шу-му! Шу-му!

 

- 138 -

Это уже теплый голос. «Шу-му» — так звучала моя фамилия в устах китайца Пан Чжияна, давнего собрата по несчастью. Вот он сам стоит у небольшого придорожного домика, приветливо машет рукой.

— Шу-му, ходи сюда, ходи сюда!

Подхожу, кладу руки ему на плечи.

— Ни хао! Здравствуй! Ван суй! Десять тысяч лет жизни тебе!

Он смеется, отвечает по-китайски, тащит меня в домик. Сидим, вспоминаем Комендантский лагпункт, железнодорожные свои работы, свой шпалозавод. А что теперь? Ван, отбыв срок, работает путевым обходчиком на этой крохотной таежной станции, где мы сейчас обретаемся. А я, освободившись, вот, иду в какую-то дальнюю Тунгуску считать на складах деловой лес. Оба все еще ходим по лагерным дорогам, а что будет завтра? Надо надеяться на лучшее, а худого и так хватило, Ван угостил меня молочным супом с картофелем. Потом покурили, я встал.

— Прощай, Ван! Мне надо успеть дотемна в незнакомое место.

— Прощай, Шу-му...

Я пошел дальше. Так мы расстались навек.

Имеющихся тысяч лагерей — им мало. Тунгуска и Сосновка — новые дети, свежие отростки раскидистого древа ГУЛАГа. Где-то рядом были «трудармейцы» — население бывшей республики Немцев Поволжья со столицей в городе Энгельс. «Т/а» — трудармейцы представляли собой нечто среднее между «в/н» — вольнонаемными и «з/к» — заключенными: у них действовали партийная и профсоюзная организации. Вольнонаемные именовали их «товарищами», но — уехать нельзя, извольте работать там, куда вас привезли.

В Тунгуске я ежедневно выходил на склады с бригадой учетчиков леса. Судя по немецким фамилиям — иногда русифицированным: «Шиллеров» — многие трудармейцы были привлечены к участию в инвентаризации. Все сортименты — авиационник, палубник, понтонник, шпальник, строевик, телеграфник, рудстойка, дрова-долготье, дрова-швырок — были мне хорошо знакомы, давний труд на штабелевке научил многому. Работа по переучету всего наличия заготовленной древесины и сверка с бухгалтерскими данными шла довольно быстро, к исходу ноября инвентаризация была закончена. Печальным ее итогом стало выявление преступной бесхозяйственности: арестантов заставили спилить и уложить в штабеля шестьдесят пять тысяч кубометров леса в такой местности, откуда его нельзя было вывезти — этому мешали болота и сильная холмистость лесоповальной деляны;

 

- 139 -

древесина, естественно, сгнила. Говорили, что начальник Тунгусского подразделения Тихон Васильевич Баранов был осужден за это на восемь лет лишения свободы. Если это так, то, к сожалению, высокому начальству Красноярского лагеря урок не пошел впрок: я позже видел, с каким бездушным проворством перебрасывались рельсы с одного склада лесопродукции на другой — вместо того, чтобы пошевелиться и раздобыть несколько пар недостающих рельсовых плетей по 12,5 метра! Безрельсовый склад обрекался на умирание, труд многих людей и богатство страны растаптывались — видеть это было больно.

По возвращении на Шестой лагпункт мне на рубеже 1944-1945 годов довелось побывать и заведующим столовой, и заведующим пекарней. Там вскоре выяснилось, что я был прав, отказываясь в свое время перед Сергеем Викторовичем Синельниковым от таких постов: кое-кому из власть предержащих полагалось «класть в лапу», это было противно, а по отношению к заключенным и безнравственно. Однако честность подстерегли неприятности вплоть до нового тюремного срока, и я был рад, когда столовая и пекарня остались только в области моих воспоминаний — невеселых, но это были уже лишь воспоминания.

Явившись в Пойму, где находился отдел кадров, я спросил: «Куда можно устроиться на работу?» Здесь пришлось вплотную столкнуться с инспектором Истоминой, оставившей во мне тяжелое впечатление. За протекшие к тому времени семь лет общения с жизнью НКВД я насмотрелся всякого, но сейчас нравственное падение впервые передо мной воплотилось в женщине. Евгения Александровна Истомина была надменна — ее супруг являлся начальником лагерного отделения, где она подвизалась. Но, кроме того, она ненавидела интеллигенцию — в кругу охранителей правопорядка это считалось признаком благонадежности. Ненависть и мысли выплеснулись в истерическом выкрике, которым инспекторша заключила свой разнос меня за то, что я нигде подолгу не работаю: «Мне плевать на то, что вы философ!» После этого помощник Истоминой с усмешкой предложил мне должность пастуха телят. Я всегда считал, что всякий честный труд почетен, однако дурацкая усмешка провинциального грамотея заставила меня молча повернуться и уйти. Вскоре представилась возможность устроиться пожарным сторожем на лесосклад.

Место моей работы располагалось в шести километрах от Шестого лагпункта. Снова надо было ходить по шпалам, на этот раз ежедневно и бесконечно — я охранял склад, начиная от семи часов утра и

 

- 140 -

до семи вечера или в течение стольких же часов ночью. Чтобы сберечь единственную пару обуви приходилось, миновав лагерный поселок, ее снимать и продолжать путь босиком. Этим пользовались вечно голодные комары.

Штабеля разновидных и разносортных бревен окружала нехоженая тайга. Невозмутимая первозданная тишина стояла вокруг меня памятными днями летнего умиротворенного покоя и под звездным небом. Ни звука, ни шороха. Идешь по складу или прохаживаешься у сторожки, и сам вдруг ненароком настораживаешься, услышав свои шаги. Здесь, посреди леса, я был наедине с природой. Где-то шумят города, кипят страсти, даже в шести километрах отсюда мои соседи по крохотному поселку волнуются, спорят, приказывают, — а тут все неподвижно, и в то же время все живет, каждая былинка и каждый кузнечик.

Здесь, на складе, моим постоянным спутником было творчество без помех, без нежданных окриков. И вновь Аррани:

Слава тебе, засветившему солнце во мраке вселенной, Зодчему храма таинственных вечно красот мирозданья... В капле ничтожнейшей солнце находит свое отраженье. Так отражаешься ты, всепроникший, всевечный, В каждой пылинке и в каждом незримом движенье, В каждом мгновенье стихии времен быстротечной...

Над складом висел тихий августовский полдень, когда к моей сторожке подъехали три всадника.

— Стой, кто такие? — спросил я подходя. Один, указав на ехавшего чуть впереди, ответил:

— Начальник Первого ОЛПа (отдельного лагерного пункта) Сурнин, мы с ним.

Они спешились, и Сурнин обратился ко мне:

— Хорошо дежурите. Вы кто?

— Сторож. Пожарный сторож.

— Всю жизнь, что ли, сторожем были? Кем раньше-то?

— Студент Ленинградского университета. По восточным языкам.

— Какие языки знаете?

Я начал перечислять и дошел до финского. Сурнин оживился:

— Хорошо, как по-фински «нож»?

— «Пуукко».

— А по-нашему, на коми языке — «пурто». А как... ну, «костер»?

 

- 141 -

— «Нуотио».

— A y нас — «нодья». Похоже.

— Финский и коми — родственные языки, товарищ начальник. Меня потянуло сказать об этом подробнее, привлечь тюркские данные, но Сурнин вдруг спросил:

— Вы, видать, образованный, так, может, и на машинке умеете печатать?

— Да, приходилось.

— Что тут вам делать? Приходите в наш отдел кадров, передайте: я сказал, чтобы вас назначили на машинку. У нас на ней некому работать.

Он и его спутники посидели в сторожке, потом, отдохнув, снова сели на коней и поехали дальше — как я понял из их разговора, на охоту. А для меня в этот день обозначился еще один поворот в моих скитаниях. Пробыв сторожем до сентября, я затем перешел на работу в Первый ОЛП. Он помещался в трех километрах от моего обиталища на Шестом лагпункте, туда надо было идти в сторону, противоположную складу, по широкой лесной дороге.

И вновь я — «машинистка» Главной бухгалтерии. И опять я встретился с юрисконсультом Федором Михайловичем Лохмотовым, знакомым по Комендантскому лагпункту. Он и здесь пребывал в этой должности, но теперь у бывшего красногвардейца уже кончался восьмилетний срок, он жил надеждой на скорое свидание с дочерьми — инженерами на Сталинградском тракторном заводе; а сына уже не увидеть, пропал без вести во время войны. Снова мы с Федором Михайловичем работали в одном помещении и говорили о разных разностях.

Нередко приносила мне работу Паперкина, секретарша Сурнина. От «кадровички» Кикиловой она знала, что я «директивник», и относилась ко мне соответственно: ни «здравствуйте», ни «пожалуйста» не говорила, а лишь небрежно роняла, кладя работу к машинке «отпечатать (столько-то) экземпляров, срочно». Главный бухгалтер Львов был высокомерен и груб. Однажды я не сдержался, ответил резкостью, он пожаловался заместителю Сурнина — командиру взвода охраны Кучмелю, тот долго и нудно мне выговаривал. А охранник Мосиенко уже приготовился было меня застрелить. Все дело было в том, что я как-то шел в проходной ОЛПа вдоль забора контрольной полосы. «Эй! — крикнул хриплый голос. — Отойди прочь!» Я узнал Мосиенко, на которого был давно зол, и решил проявить твердость, продолжал путь, не сворачивая. «Эй, ты, оглох, что ли? Отойди, а то стрелять буду!» Но

 

- 142 -

я дошел до проходной по избранному мной пути, а ретивый страж, видимо, сообразил, что перед ним какой ни есть, а вольнонаемный, и выстрел в него может принести стрелявшему осложнения. С Мосиенко у нас были старые счеты: один раз, когда я работал заведующим пекарней, нужно было в сумерках быстро перевезти муку со станции на склад, а этот упрямый служака, охранявший тогда на Шестом лагпункте, загонял арестанта-возчика в зону: «уже темно!» Я доказывал, что ночью не из чего будет печь хлеб, Мосиенко же твердил свое — конечно, ему хотелось не конвоировать подводу с мукой, а скорей уйти в казарму. То, что завтра заключенные останутся без хлеба, его не волновало, ему все равно. И тут меня прорвало — годы унижения, которое приходилось молча сносить, на миг отшвырнули мою обычную сдержанность, и я осыпал ошалевшего от неожиданности охранника самыми изощренными непечатными ругательствами, какие только поселило в моей памяти длительное заключение. Я бушевал ради того, чтобы завтра у заключенных был хлеб, и в то же время мстил за все зло, причиненное мне и множеству других людей неправдой, лживыми и продажными судами, злобными конвоирами. Кончилось тем, что мука была перевезена в склад, но Мосиенко затаил обиду и охотно послал бы пулю в меня, только «бы» помешало. А все-таки жаль этого пожилого солдата — он, должно быть, никогда не задумывался о том, что можно и нужно жить не так, как он, а по-человечески.

Исполнилось шесть лет моей жизни в заточении, шел третий год ссылки. Итого восемь с лишним лет неволи. Кто я? Недоучившийся студент, которому перевалило за тридцать, человек, освобожденный из-под стражи, но лишенный возможности заниматься избранным делом жизни, поденщик, отдающий время, зрение и нервы — а то, и другое, и третье невосстановимы — случайным работам, чтобы продлить свое существование.

...Творчество — постоянное, наперекор обстоятельствам — утешает меня. Те свершения, которые кажутся удачными, приносят мне удовлетворение, наполняют гордостью. Ради этого я во все годы заключения старался сберечь свой мозг. Но иногда я себе кажусь бабочкой, бьющейся о стекло закрытого окна. Откроется ли оно раньше, чем упаду, обессилев?

Должно открыться. В самые тяжелые мгновения я говорил себе: «моя жизнь не может кончиться в неволе, не для этого она мне дана».

Были приложены все усилия к тому, чтобы вырваться в Ленинград — к университету, к Институту востоковедения. Еще летом 1944

 

- 143 -

года, едва освободившись от лагерных решеток, я восстановил связь со своим учителем Игнатием Юлиановичем Крачковским. Началась постоянная переписка. В 1945 году Крачковский прислал мне экземпляр первого издания своей только что вышедшей книги «Над арабскими рукописями. Листки воспоминаний о книгах и людях». Там я нашел строки о моей работе над рукописью средневековых арабских лоций в студенческие годы. Слова наставника особенно волновали и поддерживали в моем положении:

«У меня появился /.../ ученик, который без всякой моей инициативы оказался энтузиастом арабской картографии и географии. С большой радостью он познакомился с /.../лоциями и по достоинству оценил их значение. Я с удовольствием видел, как он упорно преодолевал трудную терминологию и настойчиво добивался идентификации географических названий. Его неслабеющий энтузиазм обещал хорошие результаты, он рос на моих глазах, но ряд обстоятельств прервал его научную работу в самом начале».

Академику пришлось не называть фамилии ученика, потому что под неопределенным выражением «ряд обстоятельств» было скрыто определенное: «арест». Но в кругах востоковедов знали, о ком идет речь, поэтому в последующем переиздании книги Крачковского на арабском языке инкогнито было раскрыто.

Вскоре в том же 1945-м на имя начальника Красноярского лагеря НКВД полковника Филиппова пришло ходатайство Института востоковедения Академии наук СССР о снятии с меня «директивы» и разрешении вернуться для продолжения научной работы в Ленинград. Одновременно я получил письменное разрешение на въезд в Свердловск, откуда до Ленинграда было, конечно, ближе, чем от моих лагпунктов.

И обращение Института, и позволение въезда остались без последствий. Это ожесточало и усиливало желание непременно добиться своего. Сказал же любимый вождь: «для великой цели дается великая энергия», я испытал это на себе. Бороться и победить, иного быть не должно. И все же не раз приходила усталость и ныло сердце.

— Где же справедливость, правосудие? — однажды воскликнул я, разговаривая с другим «директивником», бывшим товарищем по этапу в Сибирь. Мы оба по делам службы оказались в зоне одного не большого лагпункта неподалеку от моего Шестого.

Собеседник пристально взглянул на меня и криво усмехнулся.

— Эх, дорогой! Вы до сих пор не знаете, где справедливость? Пойдемте, покажу.

 

- 144 -

Я, недоумевая, последовал за ним. Обогнули барак, вышли к широкой площадке. Спутник, чтобы не привлекать внимания охранника на вышке, чуть заметно указал рукой и понизил голос.

— Видите? Вон там старый человек в ушанке, ватнике, валенках расчищает лопатой дорожку от снега? Повезло, ведь все-таки не на общих подконвойных работах, а в зоне трудится. Это Генеральный прокурор нашей страны Рубен Катанян. Большевик-подпольщик, по должности — страж государственной справедливости. А ныне самого сторожат. Вот где справедливость, а вы ищете...

Но, мучаясь, отступая и вновь наступая, удалось остановить нараставшее отчаяние. Я смог добиться осмотра меня высокопоставленной медицинской комиссией Красноярского лагеря. Она установила, что из меня уже ничего выжать нельзя, постоянное недоедание и нервная истощающая напряженность в течение многих лет сделали свое дело. На основании заключения медиков «директива» была с меня снята. 17 июня 1946 года эшелон гвардейцев, возвращавшихся с дальневосточного фронта — в другие поезда было не попасть — помчал меня в Москву, к полной свободе, как я тогда думал.