- 144 -

ТРИ АРАБСКИЕ ЛОЦИИ

 

Понадобилось около трех недель, чтобы добраться из Красноярского края до азербайджанского города Шемаха — в первом послевоенном году поезда были переполнены, железная дорога ввела дополнительный поезд № 501, в просторечии «пятьсот веселый», где путники располагались прямо на полу товарных вагонов.

Сердечная встреча с братом оставила первое глубокое впечатление в моей послесибирской жизни. Мы дружили с детства, он, старший, как мог, всегда помогал мне и советами, и средствами из своих скромных заработков. На протяжении моих тюремных лет мы постоянно тосковали друг о друге и теперь не могли наговориться.

— Ты спасся чудом, — говорил брат. — Было много ужасных дней и ночей, когда казалось, что мы уже не встретимся.

Другое переживание ждало нас в шамахинской милиции. Мы принесли туда заявление о моей временной прописке ради краткого отдыха. Офицер-азербайджанец, просмотрев мой паспорт, спросил:

 

- 145 -

— Почему хотите временную прописку? Уедете?

— Да, в Ленинград.

— В Ленинград? — Он покачал головой. — Вам туда нельзя.

— Как это... нельзя?

— Тут написано. — Он повернулся к моему брату: они были знакомы. — Смотрите, Иосиф Адамович: «Статья 39. Положения о паспортах. Это плохая статья. Вашему брату нельзя жить во всех крупных городах СССР и даже приезжать в эти города. Нельзя находиться ближе ста километров от них. А в Шемахе жить можно, мы от Баку помещаемся в ста четырнадцати километрах. Я потому спросил: «Зачем временная прописка?» Здесь разрешается постоянная.

Я попросил о временной прописке, офицер, недоумевая, удовлетворил мое желание. Когда мы вышли из милиции, брат вздохнул и сказал:

— Вот как печально получилось. Мало того, что человека ни за что, ни про что держали за решеткой, словно какого-то преступника, так теперь еще и жить не везде позволяют! Вот где бесправие!

Мы прошли несколько шагов молча, потом он заговорил снова:

— Слушай, ты знаешь, я подумал: не надо тебе ехать в Ленинград. Это опасно, могут найти, схватить, что тогда? Потом, ты столько пережил, надо отдохнуть, я помогу тебе в этом. Да и еще: ты много учился-мучился, хватит уже, здоровье надо беречь. Найдем тебе со временем нетрудную работу и будем помаленьку-потихоньку...

Последние слова подстегнули меня.

— Дорогой мой, я поеду в Ленинград. Иначе нельзя.

Он огорчился, а я добавил:

— Пойми, дело мое такое. Ради него и выжил... Тюрем-то было много, а учиться пришлось очень мало. И раз так обстоит с пропиской, отдыхать мне тем более некогда, надо двигаться вперед.

В конце июля решающего 1946 года я приехал в Москву. Веры Моисеевны, которая с давних пор нечасто, но поддерживала меня своим участием, уже не было в живых: вернувшись из среднеазиатской эвакуации в столицу, она погибла при трамвайном крушении. Было искренне жаль этой отзывчивой души, женщины, еще в молодости познавшей горечь одиночества и так нелепо закончившей свою жизнь.

Вскоре после приезда в столицу я разыскал Бориса Борисовича Полынова, с которым познакомился восемь с половиной лет назад в камере ленинградского Дома Предварительного Заключения. Теперь

 

- 146 -

этот «страшный человек», обвинявшийся в том, что он замышлял продать советскую Среднюю Азию английскому королю, сидел передо мной в своем кабинете директора академического института. В заключении он был членом-корреспондентом, сейчас уже стал академиком, но по-прежнему был открыт, общителен, доброжелателен. Посетителей к Борису Борисовичу в этот день как-то не было, и мы долго просидели в креслах, вспоминая тюремную жизнь, а больше всего — наш «вольный университет», который поддерживал в узниках силу мысли и духа. Полынов пригласил меня к себе домой на Якиманку, но я, помня о 39-й статье, о моем паспорте, старался поменьше разъезжать по городу. Встреча в кабинете оказалась последним нашим свиданием, но память о крупном ученом и славном человеке, подарившем недоучившемуся студенту свою дружбу, живет во мне и сейчас.

Товарищ моих университетских лет Миша Боголюбов1, случайно встреченный на вокзале в Москве, сказал:

— Игнатий Юлианович-то сейчас здесь, в «Узком»...

Войдя в парк подмосковного санатория, я увидел на ближней скамье одинокую фигуру. Лицо, обрамленное волнистой седой бородой, было устало и задумчиво, чуть вздрагивали на устремленных вдаль глазах полузакрытые веки. Я прошел мимо, не веря, что вижу того, о ком думал все свои трудные годы, кто был для меня мечтой и примером, -прошел и обернулся.

— Здравствуйте, Игнатий Юлианович!

— Боже мой... Вера, Вера, смотри, кто приехал!

Вера Александровна Крачковская сошла с террасы, степенно поздоровалась, ушла. Неизменно сдержанный, он, тем не менее, был взволнован и оглядывал меня испытующим оком, по-видимому, желая определить, насколько отразилось на мне перенесенное. Два часа беседы... Воспоминания, планы.

— Игнатий Юлианович, боюсь утомить вас... Прощаемся.

— Эти три лоции... — говорю я робко, — Игнатий Юлианович, вы ведь помните три лоции Ахмада ибн Маджида?..

— Как же, как же...

— Я занимался ими тогда, девять лет назад...

— Помню.

 


1 М.Н.Боголюбов (род. в 1918 г.) — иранист-лингвист, ныне академик РАН, почетный декан Восточного факультета Санкт-Петербургского университета.

- 147 -

— Хотелось бы... хочу посвятить им свою диссертацию. Как вы думаете, Игнатий Юлианович?

Крачковский внимательно глядит на меня.

— Что ж, они того стоят... Только как же вы так, с места в карьер? Столько пережито, и вдруг, без отдыха, браться за этакий труд... И потом... Пожалуй, надо бы сперва закончить университет!

В голосе строгость, а глаза светлеют.

Поезд остановился. Я прочитал на здании вокзала слово «Ленинград», перехватило в горле. Четырнадцать лет назад подросток из азербайджанской «глубинки» сошел на этот перрон, чтобы поступить на первый курс высшего учебного заведения. Теперь он, вчерашний сибирский узник, с этого же вокзала спешит на последний курс. Но есть более существенная разница — сегодня спутник из дальних мест знает, что высшее учебное заведение — это даже не прихожая науки, а ее преддверие, первые ступени лестницы. По той лестнице должен подняться каждый, стремящийся в храм.

От вокзала, четной стороной Невского, иду пешком в университет. Аничков мост. Вечные изваяния четырех юношей и четырех коней. Здесь, на Фонтанке, недалеко отсюда... бывший госпиталь, где в темный ноябрьский день оборвалась жизнь Иры. Вот я и вернулся, Ира, вот, замедлив шаг по мосту, иду в мой и твой, в наш университет, неотступно иду. А тебя нет и не будет.

Публичная библиотека, тени Оленина, Крылова... Дом Энгельгардта, где бывал знаменитый востоковед-писатель Сенковский, когда здесь давались концерты... Бывший Английский клуб, дом, откуда Грибоедов уехал навстречу своей гибели в обезумевшем Тегеране... Адмиралтейство... Нева! Все то же царственное течение широко простершихся вод. И на том берегу — университет.

Я миновал Дворцовый мост, подошел к зданию Двенадцати коллегий, потом к дверям своего факультета, склонил голову. Довелось-таки свидеться, хоть и долог был путь.

От факультета медленно по набережной — к стрелке. Вон, в конце Менделеевской линии — Библиотека Академии наук, на самом верхнем этаже — Институт востоковедения с памятным мне Арабским кабинетом. Завтра — туда, сейчас — к стрелке, где 21 июня 1937 года я отдыхал после только что сданного последнего экзамена за четвертый курс и обдумывал свою летнюю работу над рукописью арабских лоций. Шаги, шаги мимо старых домов, по непривычному асфальту, заменившему квадратные каменные плиты, от которых пахло петер-

 

- 148 -

бургской стариной. Представительное здание с колоннадой, в нижнем его углу — «шинельная академиков», где ютился безнадежно больной востоковед-романтик Иностранцев... Дальше — Кунсткамера, академический Архив. А тут, на месте Зоологического музея в начале XVIII века стоял деревянный дворец Прасковьи Федоровны, урожденной Салтыковой. В 1684 году, двадцати лет, она была выдана за царя Ивана V Алексеевича, родила ему будущую императрицу Анну Иоанновну и скончалась в 1723 году. Петр I помнил о московском соцарствии с братом, самый первый петербургский мост — от Заячьего острова к Троицкой площади — назвали Иоанновским. А от дворца осталось одно неясное воспоминание.

Дальше — площадь и стрелка, где Нева разливается на Большую и Малую. Но куда исчезли бюсты Кваренги и Росси, смотревшие на Биржу с этой крайней точки Васильевского острова? Кваренги и Росси, творцы северного чуда России, державного Петрополя, — где они?

Назавтра после возвращения в Ленинград, 13 августа 1946 года, я пришел в Институт востоковедения.

И снова лоции Ахмада ибн Маджида... Томик в красном кожаном переплете дрожит в огрубевших руках. Война, блокада, сырой темный подвал, где истощенные люди укрывали древние рукописи от бомб... Все он вытерпел и дожил до утра Победы. Цел, цел! Даже мои закладки между страницами, положенные девять лет назад, остались на своих местах.

Какая сила в этой рукописи! Только что вернулся из дальних странствий, и ни кола, ни двора у тебя, а не оторваться от кривых строк, легших на бумагу пять веков назад.

Изрядно тут будет работы диссертанту... Уже и предварительное описание составлено, и столько всякой литературы проработано, а впереди еще дремучий лес, terra incognita, mare incognitum1 — называй как хочешь. Целый новый мир, другой, чем тот, который мы «проходили» в университете. Там все привычно, знакомая схема, там и a livre ouvert2 по-арабски многое пришлось прочесть. А здесь, что ни строка — загадка.

Бывшая сокурсница, гебраист Клавдия Старкова, пригласила меня на дачу в Райволу, нынешнее Рощино на Карельском перешейке. Электричка оказалась переполненной, едва удалось устроиться стоять в проходе вагона.

 


1 Неизвестная земля, неисследованное море (лат.).

2 С листа (франц.), то есть без подготовки.

- 149 -

Внезапно я заметил неподалеку двух разговаривавших мужчин: один из них был в штатском, на другом выделялась голубая фуражка сотрудника НКВД. Последнее не вызвало во мне большой радости; показалось, что паспорт с роковой отметкой «статья 39» начинает жечь мне карман, и пламя добирается до тела. Я стал осторожно пробираться вглубь вагона и тут до меня донесся обрывок мирной беседы.

— Скажи, а что вы делаете с теми, кому нельзя быть в Ленинграде, а они все-таки приехали и разгуливают где-то здесь?

— А что, — отвечал человек в голубой фуражке, — такие далеко не уйдут. На чем-то попадутся, и тогда мы их отправляем туда, откуда им уже никогда не вернуться в Ленинград.

У меня похолодела спина, я крепко стиснул зубы. Отодвинулся еще дальше, стал безучастно смотреть в окно. Ах, тюремщик, если бы ты и твой приятель знали, кто едет рядом! Много нашлось бы тогда злобной радости: задержали нарушителя, «врага народа»! Достойны поощрения, может быть, премии или месячного отпуска, а то, глядишь, неусыпного стража за бдительность повысят по службе. Да уж прости, голубая фуражка, постараюсь не попасться тебе. Спокойно! Так. Ослабить мышцы на лице. Так. Лениво смотреть в окошко. Кажется, они выходят. Нет, вышел штатский, а фуражка пока все еще здесь. Черт, оставшись без собеседника, сотрудник охранного ведомства может пристать. Отвернуться от него. Так. Сердце бьется слишком сильно, скорей бы доехать. Райвола! Фуражка выходит, я иду поодаль. Скоро поворот к даче, мы разойдемся. Я сдерживаю шаг, чтобы побольше отстать.

Человек в голубой фуражке подошел к пивному ларьку, встал в очередь. Я прошел мимо. Опасновато оставлять его сзади, но скоро поворот, а за ним второй. Я пошел быстрее.

Слова, услышанные в электричке, наполнили меня постоянной настороженностью и заставили делать все, чтобы выжать из каждого пребывания в Ленинграде предельно возможное, не терять ни часа. Этому способствовало и то, что ни у кого из моих знакомых я не мог останавливаться надолго — приходилось часто менять место ночлега, чтобы соседи, дворники, паспортистки, милиционеры не обратили внимания на постороннего человека, незнакомца, постоянно обретающегося в одной из квартир. Каждый случайный звонок в дверь вставлял вздрагивать хозяев, которым их гостеприимство могло обойтись дорого. Но еще больше приходилось ежиться не прописанному гостю, который в одно мгновение мог потерять все.

 

- 150 -

Так, в постоянном напряжении, прошли вторая половина августа, сентябрь, и вот уже вовсю катился октябрь, холодные дни под заметно потускневшим небом. В условиях, предложенных мне жизнью, не могло быть и речи о моем восстановлении на пятом курсе. Поэтому я подготовился к тому, чтобы сдать государственные экзамены за университет уже в октябре. Область моих занятий — арабская филология — теперь была представлена не на филологическом факультете, как в студенческие мои годы, а на новообразованном восточном. Декан восточного факультета Виктор Морицович Штейн, с которым благодаря Крачковскому я познакомился по линии Географического общества еще будучи студентом, отнесся ко мне внимательно и доброжелательно. Так как для приема государственных экзаменов нужно было созвать комиссию ради меня одного, университет испросил разрешения у министра высшего образования. Министр вернул вопрос на усмотрение ректора, а ректор — на усмотрение декана. Таким образом, в течение дня 23 октября я сдал все полагавшиеся испытания. Помнится, что после экзамена по истории ВКП(б) проверяющий сказал мне: «отвечали вы на пять, но поставить я могу только четыре, потому что вы говорили своими словами, а нужно было точно так, как сказано в «Кратком курсе». Учтите на будущее». Ох, этот сталинский «Краткий курс!» Мне вспомнились Шестой лагпункт, уркачи и незадачливый сержант Окладников.

Оставалось теперь защитить дипломную работу. Игнатий Юлианович Крачковский, вернувшийся в Ленинград из санатория «Узкое», еще в сентябре, при очередной встрече в Институте востоковедения, достал из своего стола какие-то листки и протянул мне:

— Узнаете свое детище? Это ваша «Арабская картография», как видите, уже набранная, но в силу известных вам обстоятельств запрещенная к опубликованию. Она хранилась у меня все годы, пока вы отсутствовали.

Крачковский не любил ни похвал, ни обильных излияний благодарности. А ведь сколько работ своих учеников он спас от уничтожения! Достаточно вспомнить исследование «Путешествие Ибн Фадлана из Багдада на Волгу в 922 году», подготовленное А.П.Ковалевским, арестованным в 1939 году; или перевод сочинения Бузурга ибн Шахрияра «Чудеса Индии», выполненный Р.Л.Эрлих и не опубликованный при жизни переводчицы; или записки о движении Шамиля на Кавказе, изученные А. М. Барабановым, который погиб в первую военную осень, защищая Ленинград. И вот сейчас ко мне возвращается мой давний труд.

 

- 151 -

— Спасибо, Игнатий Юлианович.

В углу первой страницы «Арабской картографии» чей-то синий карандаш вывел слова «не печатать». Может быть, они принадлежали Мочанову? Был такой сумрачный бледный человек, одиноко сидевший в дальней институтской комнате. Под его надзором шли в печать или отвергались все работы востоковедов, даже академиков, он проверял их неблагонадежность. Ко мне этот «бдила», как его втихомолку называли, в 1937 году очень «цеплялся» из-за того, что я не поместил в своей статье ни одного высказывания товарища Сталина о средневековой арабской картографии. Мочанов, где вы сейчас, в 1946 году? Опять, небось, надзираете за кем-то. Я зачеркнул красным карандашом мертвенную синюю надпись и проставил: «Печатать!» Через год «Картография» вышла в свет, это была моя первая печатная работа.

25 октября 1946 года, вооружась картами и чертежами, я защитил свой диплом; государственная комиссия отметила исследование высшей оценкой. Когда испытание окончилось, и все собрались покинуть огромную аудиторию, внезапно слетел и вдребезги разбился висевший над одинокой лампочкой запыленный колпак из мутного толстого стекла. Тонкая же лампочка осталась невредимой и, уже не скрытая колпаком, засияла ярко и остро.

— Ты видишь? — возбужденно сказал мне Лева Гумилев, присутствовавший на защите. — Грубый темный колпак, висевший на твоей жизни, рассыпался в прах, и теперь ты засиял!

Что ему ответить?

— Я не мистик. Но, вообще говоря, любопытное совпадение.

25 октября окончен университет, 26-го я заговорил в Институте востоковедения об академической аспирантуре.

— Принесите заявление, — ответили мне, — приложите отзывы о вашем, так сказать, научном лице. Заполненная анкета, автобиография, фотокарточки — само собой. Все аспирантские экзамены сдать до 15 ноября, иначе вопрос рассматриваться не будет. Запомнили или вам записать?

— Спасибо, упомню так.

Дальше, дальше — озираясь, ежась, надевая на лицо выражение беспечности, скуки, даже тупости. Не только на улице, но и в институте — здесь есть и осведомители, и просто косо глядящие на постоянного посетителя читального зала.

31 октября сдан первый аспирантский экзамен — испытание по-иностранному языку, английскому.

 

- 152 -

11 ноября утром сдана история философии. Вечером — испытание по арабистике, основной специальности. В комиссии — директор Института востоковедения академик Струве, заведующий Арабским кабинетом академик Крачковский, доктор наук Винников, кандидат наук Беляев. Последнему поручено проверить мои знания по всем разделам арабистики, и он старается, гоняет меня до темноты в глазах, залезая в несусветные дебри. Остальные слушают, изредка задают свои вопросы. Начался третий час экзамена. Беляев готов спрашивать до утра.

— Я думаю, хватит, — мягко говорит Василий Васильевич Струве. После совещания комиссия выставляет «отлично». Я выхожу в коридор.

— Что они с тобой делали? — бросается ко мне Лева Гумилев, ожидавший окончания экзаменационного суда. — Ты бледен, как...

— Все в порядке, Лева. Пошли на улицу.

Через несколько дней я был зачислен в аспирантуру.... И вдруг охватила усталость. Что это — разрядка после напряжения, когда весь был туго натянут?

Назавтра после зачисления и поздравлений я медленно шел в сумерках из института по Менделеевской линии, направляясь туда, где я надеялся получить ночлег. Вышел к Неве, пошел берегом. Речной ли воздух освежил, тогдашняя ли тишина, стлавшаяся по набережной, стала вживаться в сердце — оно отозвалось, вялые в течение всего вечера мысли начали крепнуть, строиться ряд за рядом:

Это действительно усталость. Все-таки — аспирант Академии наук. И кое-кому и кое-чему нужен. Остальное наладится.

Не «наладится», а надо наладить. Добиться справедливости, она должна быть.

Во второй половине ноября я уехал в Москву.

 

«Академик Сергей Иванович Вавилов,

депутат Верховного Совета СССР

Председателю Президиума Верховного Совета СССР

Тов. Швернику Н. М.

Глубокоуважаемый Николай Михайлович, академики В.В.Струве и И.Ю.Крачковский обратились ко мне с просьбой возбудить ходатайство перед Президиумом Верховного Совета СССР о снятии судимости с научного работника-арабиста Шумовского Теодора Адамовича и о разрешении ему проживать в г. Ленинграде, где находится Институт востоковедения.

 

- 153 -

Т. А. Шумовский, будучи еще студентом Ленинградского университета, написал ряд самостоятельных работ по арабистике. В феврале 1938 года он был арестован НКВД и осужден на 5 лет (ст. 58, 10-11). После освобождения в январе 1944 года он работал в том же лагере по вольному найму. В 1946 году по ходатайству Института востоковедения Т. А. Шумовский был освобожден от работы в лагере и приехал в Ленинград, где он, несмотря на 8-летний перерыв в научной работе, прекрасно сдал вступительные экзамены в аспирантуру Института востоковедения Академии наук СССР. Учитывая острую нужду в научных работниках-арабистах, кадры которых за время войны очень уменьшились, прошу о снятии судимости с гр. Шумовского Т. А. и о разрешении ему проживать и вести научную работу в Ленинграде.

С. И. Вавилов. 20 ноября 1946 г.»

 

Известие об этом письме придало мне новые силы, укрепило в намерении неотступно добиваться справедливости. Я стал разыскивать загадочное Особое Совещание при НКВД, решение которого, вынесенное в 1939 году, сделало меня бесправным человеком. Поиски вокруг печально знаменитой «Лубянки» ни к чему не привели: чудовище пряталось в неведомых щелях. После этого заявление о пересмотре дела было отнесено в ЦК ВКП (б). Наконец, я написал об этом же Сталину, сдав письмо в будочку у западной стены Кремля. Что еще можно было сделать? Жизнь еще не успела тогда, в 1946 году, достаточно просветить меня на этот счет. Осудивший в своих мыслях Сталина в самом начале его восхождения, я, тем не менее, продолжал юношески верить в возможность проблесков человечности внутри созданного им государственного строя. По этой причине пребывание мое в Москве задерживалось, каждый новый день, думалось мне, может принести отрадную перемену в моей беспокойной судьбе. Но это становилось опасно, ответа все не было и не было, и как-то вечером взяв свой портфель — больше у меня ничего не было — я вышел из дома моих гостеприимных хозяев, перебрался к Ленинградскому вокзалу и в эту же ночь отправился в город Боровичи Новгородской области.

В этом старом русском городе на берегах Меты, удаленном от Москвы и Ленинграда куда больше, чем на роковые сто километров, я решил войти в гостиницу. Взяли паспорт, предоставили даже отдельный номер. А назавтра:

— Вас не прописывают, зайдите по этому адресу. Адрес на бумажке привел в милицию.

— Напишите заявление о прописке, зайдите с ним по этому адресу.

 

- 154 -

Новая запись на бумажке указала мне путь в Боровичский городской отдел государственной безопасности. Так бы и сказали, к чему таинственное «зайдите по адресу»? Теперь все понятно, ведь ГБ — начало и конец всему. Лейтенант Павлов тщательно просмотрел паспорт.

— Здесь вам можно.

Сделал на моем заявлении разрешительную надпись, и все пришло в должный порядок.

А время летело, вот уже новый 1947 год. Нужно было выполнять расписание аспирантских занятий, мною же составленное, подписанное Крачковским и утвержденное Институтом востоковедения. Но так как стипендия все еще не была назначена, мне следовало позаботиться о средствах к существованию. Пришлось безотлагательно съездить в Ленинград, где институт заключил со мной договор на перевод ряда арабистических статей с иностранных языков на русский. Это могло дать определенный заработок.

Вернувшись в Боровичи с подлинниками статей, я принялся за работу. Для этого пришлось подыскивать постоянное жилье. 7 января 1947 года его удалось найти в доме Анны Федоровны Фоминой, гардеробщицы городской больницы. Новая моя хозяйка была простой русской женщиной, бесхитростной и участливой. По временам ее речь сверкала народным остроумием. Правда, иногда приходилось улыбаться забавному столкновению слов. Анна Федоровна гордилась своей «старшенькой» дочерью Ниной, жившей в Риге (младшая, Тамара, находилась при матери и работала кочегаром) — и приговаривала: «Нина-то моя рецепты хорошо по-латыни пишет, чай, давно уже между латышами живет». В новообретенном обиталище было спокойнее, чем в гостинице. Я взялся за переводы, мечтая скорее добраться до работы над диссертацией.

 

«Боровичи, 10 февраля 1947.

Дорогой Игнатий Юлианович!

Перевод Ваших четырех статей из «Энциклопедии ислама и автобиографии М. Нуайме — выполнен. Завтра начну сверку немецкого и русского текстов «Исторического романа» и «Арабской литературы в Америке», за этим последует перевод Ваших работ для других томов.

Холод здесь такой, что работаю в шинели, она выручает и ночью. Дело движется довольно быстро: за переводы я засел только 6 февраля. До этого

 

- 155 -

неделю был в Москве, где ничего особенного не выходил. Сказали только, что Отделение литературы и языка Академии наук во главе с И.И.Мещаниновым утвердило меня в аспирантах. Но стипендии, о которой я хлопотал, не дали, гак как еще нет утверждения в Президиуме, последний же может это сделать лишь после снятия судимости. Дело мое пересматривается третий месяц, видимо, это растянется надолго.

К академику Мещанинову с известным Вам заявлением я ходил пять раз, но он или отсутствовал, или не принимал. Однако я решил собраться с силами и возобновить наступление в марте.

Будьте здоровы и счастливы, Игнатий Юлианович».

В марте я отвез готовые переводы в Институт востоковедения. Это было еще не, все, но жила надежда в апреле закончить работу. Она мне по-своему нравилась, однако я помнил, что меня ждет диссертация, и высчитывал дни, когда можно будет, забыв обо всем и, прежде всего — о всяких «пересмотрах» и Особых Совещаниях, приступить к разбору лоций арабского спутника Васко да Гамы.

Желая приблизить этот миг, я рискнул остаться в Ленинграде на целую неделю. Это произошло во время очередной деловой встречи с Крачковским. Каждый день, поднимаясь на верхний этаж Библиотеки Академии наук, в читальный зал Института востоковедения, я проходил мимо изваяния академика Бэра, выполненного скульптором Опекушиным, и замедлял шаг: ученый, глубоко задумавшийся, ушедший в себя от всего преходящего, олицетворял преданность науке. Вспоминался «Мыслитель» Родэна, Записка, появившаяся на свет чуть раньше описываемого времени, воскрешает обстановку моих тогдашних занятий:

 

«В контроль Библиотеки Ак. наук.

Тов. Шумовский Т. А. занимается в Институте востоковедения от 9 час. утра до 7 час. вечера. Просьба пропускать его с лично ему принадлежащими тремя книгами.

Зав.библиотекой ИВ О. Ливотова. 16 октября 1946 г.»

Напряженные занятия, ставившие все новые и новые вопросы, увлекавшие вперед и вперед, нередко заставляли забывать о постоянной опасности для меня находиться в Ленинграде.

 

- 156 -

«Боровичи, 31 марта 1947.

Дорогой Игнатий Юлианович!

Вторая часть переводов Ваших работ близка к завершению. Уже переведены восемь статей — шесть с немецкого и две с французского. Сегодня с утра я приступил к переводу предпоследней работы (с английского) и со всем надеюсь управиться к исходу недели. Работаю с удовольствием, временем себя не ограничиваю.

В апреле думаю вплотную заняться изучением французских работ о спутнике Васко да Гамы. Их семь, они уже мной подобраны.

Бумаги, которые я с усердием, достойным лучшего применения, собирал, две недели как сданы в местное ведомство охраны государственной безопасности. Пересмотром дела и не пахнет, а сам я сижу на древних берегах Меты в ожидании погоды. До свидания, Игнатий Юлианович, всего Вам доброго».

В апреле все переводы приняты Институтом востоковедения. Теперь можно, сказал я себе, заняться диссертацией.

— Голубчик, — сказал мне директор Института востоковедения Василий Васильевич Струве, когда я сдал последний перевод, — мы с вами сегодня поедем в Ленинградский горсовет.

Он всех называл «голубчик», этот пронизанный добротой человек.

— В горсовет, Василий Васильевич? Зачем?

— На прием в Шикторову.

Шикторов был начальником Управления государственной безопасности по Ленинграду и области. Когда мы приехали на Исаакиевскую площадь и вошли в здание Ленинградского горсовета, он в качестве депутата вел очередной прием. Струве стал горячо просить его о моей прописке, приводя доводы, которые до тех пор излагались в письменных обращениях. Рослый генерал с голым бронзовым черепом слушал, не перебивая, и лишь тусклое выражение холодных глаз выдавало нарастающую в нем скуку. Наконец, он отозвался:

— Не положено.

— Товарищ Шикторов...

— Не могу разрешить, это запрещено. О чем разговор? Есть постановления, указывающие — где таким лицам жить можно, а где нельзя. Постановления надо выполнять.

— Но...

Шикторов отвернулся к окну, стал внимательно разглядывать площадь. Беседа была окончена.

 

- 157 -

В мае я вновь приехал в Ленинград — хотелось поделиться с Игнатием Юлиановичем Крачковским первыми более или менее углубленными размышлениями над рукописью лоций, положенной в основу диссертации. Семья Струве, знавшая меня еще первокурсником, теперь приютила неустроенного скитальца под своим кровом. Верная спутница жизни Василия Васильевича, такая же добросердечная Мария Леонидовна, сразу сообщила:

Неприятность, но не падайте духом. Тут недавно приезжал главный ученый секретарь Академии наук Бруевич и на совещании академических директоров долго выговаривал Василию Васильевичу за то, что он позволяет вам и Гумилеву заниматься в Институте востоковедения. По мысли Бруевича, вам обоим должно быть запрещено переступать порог института, потому что вы не вправе находиться в Ленинграде.

— Да, — подтвердил только что вернувшийся домой академик, — да, голубчик. И теперь, конечно, нельзя ждать утверждения вас Президиумом, и приказ о зачислении в аспирантуру придется отменить.

Когда я горестно поведал новость Игнатию Юлиановичу, он пристально посмотрел на меня и сказал:

— Ну что же, я думаю, что вы обойдетесь без их аспирантуры. Она ведь не каждому нужна.

Усмехнулся в свою роскошную бороду и добавил:

— Поскольку вы уже не аспирант, я не могу оставаться вашим официальным руководителем. Но это значит, что я вправе выступить официальным оппонентом на вашей предстоящей защите.

Глава арабистики нашей страны верил в то, что я исполню задуманную работу. Это было утешением и поддержкой, но это и обязывало.

Ученый секретарь Института востоковедения — маленький лысенький Рафиков, узнав о моем отчислении, забеспокоился:

— Верните аспирантское удостоверение, немедленно верните!

Он трусил — под удостоверением стояла его подпись.

«Нет, Ахмед Халилович, — пронеслось у меня в голове, — эта справка в переплете мне пригодится. Вдруг задержат, я и предъявлю, надеюсь дело и не дойдет до паспорта. Глядишь, ваше свидетельство меня и спасет, отведет беду, диссертацию-то писать надо!»

А вслух сказал:

— Конечно, конечно, обязательно верну. В следующий приезд. Сейчас торопился, не взял с собой.

 

- 158 -

Шел от Рафикова, и было горько. «Не думайте, почтенный секретарь, что мне было легко врать. Но, как говорится, положение обязывает».

 

«Депутату Верховного Совета СССР академику С. И. Вавилову.

Нижеподписавшиеся просят Вас не отказать в сообщении, известны ли какие-либо результаты предпринятого Вами в ноябре 1946 года по нашей просьбе ходатайства перед Президиумом Верховного Совета о снятии судимости с гр. Шумовского Т. А.

...Аспирантский план 1946-47 гг. Шумовский выполнил досрочно и с превышением, приступив уже к непосредственной работе над диссертацией. Однако до снятия с него судимости зачисление в аспирантуру представляется невозможным, вследствие чего уже в течение года /.../ он лишен средств к существованию и постоянного местожительства, что создает крайне трудные условия для его научной работы.

Академик В. В. Струве Академик И. Ю. Крачковский.»

Лето я провел у брата в родной Шемахе. Снимки рукописи лоций были со мной.

Шемаха. Маленький городок в горах, удаленный на сто с небольшим километров от Баку, некогда столица государства, ныне райцентр. Город «шамаханской царицы», заключенный между шестью кладбищами — четырьмя мусульманскими, армянскими и русскими. Последнее позже отвели под пастбище для скота, потом под застройку. Вот улицы, по которым я ходил в школу, вот горы — на них я взбирался, речка — по ее берегам бродил, сочиняя стихи. А это — охранник местного отделения Госбанка, старый азербайджанец Али Наджафов, помнящий меня мальчиком. Сегодня он пришел к нам о чем-то поговорить с главным бухгалтером Госбанка, моим братом. Я и брат с давних пор уважительно зовем старика «Али-дай» — «дядя Али». Гость появился в то время, когда я за обеденным столом — письменного не было — читал свою рукопись лоций. Рядом в коробочке с увеличительным стеклом лежал крохотный — два на четыре сантиметра, — но полный Коран, приобретенный мной в Ленинграде. Али-дай бережно взял со стола священную книгу, приложил ее к сердцу, затем поцеловал и положил обратно. Он был набожным шиитом — о шиизме говорили, прежде всего, его имя и особенно фамилия: когда молился у своего коврика в углу операционного зала Госбанка, для него не существовало ничего другого.

 

- 159 -

Работа шла, мое знакомство с лоциями углублялось. Уже полностью были переписаны по-арабски стихи всех трех мореходных руководств знаменитого в свое время водителя океанских судов. Уже была готова картотека для указателей по всем разделам содержания: географии, астрономии, морскому делу, прочим вопросам. Проверено построение стихов, составлены соответствующие описания. Оставалась наиболее трудоемкая и ответственная часть — перевод всего текста. Только по его итогам можно писать исследование.

Задумываясь над неровно бежавшими с листа на лист строками давних руководств, я вспомнил, что читал эти же страницы ровно десятилетие назад в этой же Шемахе, на каникулах между четвертым и пятым курсами. Но тогда мой взор, говоря строго, скользил по поверхности открывающегося мне моря, оставаясь при этом на берегу. Сейчас я отправлялся в плавание, рискуя утонуть, но, намереваясь добраться до другого берега.

Вернувшись осенью в Боровичи, я, прежде всего, занялся поисками нового жилья: у Анны Федоровны мне был отведен угол в ее единственной комнате... На рынке, где я покупал хлеб и картофель, довелось познакомиться с бывшим актером Тимофеем Андреевичем, торговавшим спичками и папиросами. Быть может, и он оказался в Боровичах не по своей воле, но говорить обо всем этом было неудобно, и я не спрашивал. Тимофей Андреевич на правах старожила вызвался помочь мне найти комнатку. Мы почти сразу пришли в ладный бревенчатый дом за Метой, посреди просторного ухоженного двора. Я узнал, что в этом доме, учась в боровичской школе, когда-то жила со своими родителями Ира Серебрякова. Рана была еще свежей — впрочем, она так никогда и не затянулась — у меня потемнело в глазах, я отказался от гостеприимства недоумевавшей хозяйки, и мы с моим спутником ушли прочь. Для научного творчества нужно не только отдельное помещение, но и сосредоточенность мыслей в одной точке.

После нескольких отказов, полученных в других домах, Тимофей Андреевич привел меня к себе — рядом с его комнатой в подвале строения близ кладбища имелась пустовавшая каморка, имевшая единственное окно на улицу, в которое виднелись ноги прохожих. Вся обстановка состояла из деревянных некрашеных стола и скамейки, у одной стены также стояла железная койка; для нее хозяйка за дополнительную плату предоставила матрац, набитый соломой из хлева. Деваться мне было некуда, дни бежали за днями, и я поселился в каморке. В конце сентября я смог заняться переводом лоций.

 

- 160 -

Работа над переводом лоций Ахмада ибн Маджида и увлекала, и томила. Я чувствовал удовлетворение, сознавая, что она вводит в науку свежий и важный материал, который дает основание пересмотреть старые, но все еще живые, узаконенные традицией взгляды на арабов как на сухопутный народ. Действительно, ведь вот как въедаются в общественное сознание предрассудки! В книгах, докладах, лекциях — везде одно и то же: мерно колыхающиеся в песках караваны верблюдов, дворцы в тенистых садах, мечети с узорными минаретами, пестрые базары — вот лицо громадной империи, простершейся от Пиренеев до Инда; стрельчатые арки мавзолеев, украшенные шедеврами каменной каллиграфии, стихи, пронизанные тонким ароматом намеков, благоухающие глубоким чувством, переливающие в своем лоне бесценную инкрустацию из вечных мыслей сочинения по разным областям знания, хрустальными родниками вливающиеся в исток европейской науки, — лицо арабской культуры.

Но ведь море, море, бьющееся в берега Аравии с востока, юга и запада, омывающее Сирию и Египет, Алжир, Марокко, Испанию — неужели страх перед ним был у арабов сильнее страсти к познанию мира, сильнее даже грубой необходимости обмениваться товарами с дальним восточным миром? «Да, — отвечают ученые-арабисты, — это так». «Ислам боится моря; с самого начала он был подавлен ощущением морского превосходства неверных и практически почти не прилагал никаких усилий, чтобы оспорить их господство» — это слова Мартина Хартмана (1913 год). «Мусульмане... не слывут большими любителями морского дела», — так отозвался Бернар Карра де Во в 1921 году. «Моря арабы не любили», это говорит... да, это сказал Игнатий Юлианович Крачковский в работе 1937 года «Арабская культура в Испании». Какое единодушие и какие имена! Я опускаю усталую голову на листы своей диссертации, потом поднимаю глаза к тусклому окну над столом. Во мне рождаются возбужденные вопросы, и на каждый, как на игральную карту карта козырной масти, ложится воображаемый ответ, то, что я мог бы услышать от корифеев. «Позвольте, но вот эти семь путешествий Синдбада-морехода, описанные в "Тысяче и одной ночи"... разве рассказ о них не отражает развитой навигационной практики?» — «Нет, батенька, это просто литературный прием: для разнообразия часть сказок перенесли действием с суши на море. Понимаете? Острота ситуаций... И заметьте: это сказки. Синдбад — сказочный персонаж». Мне видятся лица моих собеседников, их выражение — то учтиво-холодное, то снисходительное, то озабоченное,

 

- 161 -

проникнутое искренним желанием уберечь меня от сильного увлечения новой идеей. Игнатий Юлианович в разговорах со мной то и дело употребляет слова: «Трезвость... Осторожность... Неторопливость...» Да, конечно... Игнатий Юлианович, но нельзя же приказать свежему вихрю дуть с меньшей силой, чем он дует! Увлеченность пройдет, ее сменят именно трезвость, осторожность, неторопливость, и очень скоро. Уже сейчас — видели бы вы! — по скольку раз я перечитываю каждый стих из рукописи лоций, прежде чем записать перевод, как долго думаю над книгами, прежде чем сформируется мое отношение, запишется моя мысль! Но увлеченность дает крылья, нужные для того, чтобы взлететь над миром привычных представлений, взглянуть на него сверху острым и недоверчивым глазом. «Сомневаюсь — значит, мыслю...» И вопросы продолжаются.

О, у меня их много! «Скажите... Ну, а вот морские рассказы десятого века, судовладелец Бузург ибн Шахрияр... Это тоже фантазия?» — «Трудно сказать, знаете... Какая-то доля реальности здесь, может быть, и есть, но вряд ли она значительна: ведь восточные моряки не ходили в открытое море...» — «Почему вы так думаете?» — «Это общеизвестно. Потом, Бузург ибн Шахрияр... Обратите внимание, ведь это персидское имя, не арабское...» — «Но рассказы-то написаны по-арабски!» — «Ну и что же, тогда каждый мало-мальски образованный человек писал по-арабски, будь он еврей или перс». — «А Фирдоуси?» — «Так то Фирдоуси!..» — «Ну, а каким путем арабы смогли завоевать средиземноморские острова?» — «Каким? Нанимая суда в Сирии или еще где-то там: в Восточном Средиземноморье судостроение было развито исстари, вспомните "корабли Библа"... Нанимали и местных капитанов, сами-то арабы — какие они моряки!» — «А сообщения географов? Ал-Мас'уди говорит о плавании из Восточной Африки в Оман, ал-Идриси упоминает о плавании "Соблазненных" в Атлантическом океане, вот еще в девятом веке Ибн Вахб...» — «Все это достаточно туманно, друг мой. Такие разрозненные сведения надо принимать с большой осторожностью, речь идет, по-видимому, о единичных, случайных актах...» — «Не слишком ли много случайного?» — «Нет, его слишком мало для концепции, которую вам хотелось бы построить». — «Ну, хорошо. Но адмирал Сиди Али Челеби...» — «Челеби — это уже другое дело. Но ведь он представитель турецкого мореплавания...» — «Челеби в своей "Энциклопедии небес и морей" опирается на арабские источники, он сам говорит об этом». — «Ах, это те самые источники, которые, как установил великий Рено, до нас не

 

- 162 -

дошли?» — «Да… Точнее, он не дошел до них: ведь четыре из пяти арабских сочинений, на которые опирается Челеби, заключены в рукописи, поступившей в парижскую Национальную библиотеку еще в восемнадцатом веке, вспомните упоминание Аскари в 1732 году... А в 1860, еще при жизни Рено, Национальная библиотека приобрела вторую рукопись, где сохранился и последний, пятый, из называемых турецким адмиралом трактатов — "Книга польз" лоцмана Ахмада ибн Маджида, пятнадцатый век! Так что все арабские источники энциклопедии Челеби находились у французского корифея буквально под руками в течение всей его жизни (он умер в 1867 году), и вот загадка — как мог он не наткнуться на них, не оценить, не обнародовать их, этот создатель знаменитого «Introduction generate a la geographie des Orientaux»1? — «Вряд ли эти давние документы сейчас поддаются расшифровке. Вспомните авторитетное мнение де Слэна, высказанное им в каталоге, а ведь это уже 1883-1895 годы: «Язык трактата растянут и насыщен техническими терминами, смысл которых понятен лишь плававшим по Индийскому океану». Так сказано об упомянутой вами «Книге польз», но, по-видимому, это можно отнести и к остальным произведениям сей достаточно темной литературы...» — «Хорошо, оставим пока вопрос о сложности текста! Но после 1912 года, когда Ферран впервые вытащил на свет божий эти две рукописи старых арабских лоцманов — впервые после того, как одна из них недвижимо пролежала в парижском хранилище полвека, а другая — двести лет, — разве не ясно, что такие сложные мореходные руководства не могли возникнуть в арабской среде случайно? Экономическая необходимость порождает навигационную практику; последняя создает соответствующую литературу. Значит, уже самый факт наличия этой литературы еще до раскрытия внутренних деталей дает право видеть историю арабов не совсем такой, какой она рисовалась нам на университетской скамье, тут есть нечто совсем новое, не знаю еще его объема и всех его черт, далеко не знаю... Но оно есть, и придет в наши книги...»

Я приникаю к своим внутренним голосам, чтобы услышать второй: возражение оттачивает мысль. Но корифеи смолкли! Я напряженно и жадно слушаю тишину.

Да, диссертация стоит и большего, гораздо большего, чем я успел ей дать до сих пор.

 


1 «Общее введение в географию восточных авторов» (франц.)

- 163 -

Но работа над ней и томила. Нередко меня начинали раздражать и малопонятный морской язык, и множество непривычных географических и звездных имен, и напряжение от постоянной временной и пространственной абстракции, и даже нарушения классического стиля в письме рукописи. Пальцы тоскливо пересчитывали груду непрочитанных листов: еще много! Уже далеко отступила тьма, окутывавшая первые страницы лоций, уже глаза и ум проникли в самые дебри текста, уже, кажется, можешь умозрительно охватить весь документ, — ан нет, не покорил ты его еще, и столько чуждого, непонятного глядит из каждого угла впереди!

Усталость.

В такие минуты я вставал из-за стола и принимался ходить по своему подвалу. Сгущались осенние сумерки, а свет дадут только в восемь вечера. Хорошо так сумерничать: ходить и думать.

О чем?

Да обо всем. Тему не выбираешь, она сама приходит. Хорошо думать мелодиями; переливающимся блеском слов; то строгим, то скользящим ритмом строф-когорт. И вновь Аррани:

Кто бился здесь? Кто крови алкал?

В руинах церкви, нежно бел,

Одетый в мрамор скорбный ангел

Непостижимо уцелел.

 

Здесь шли бои. Бежали люди,

Чтоб от войны детей спасти,

И лязг мечей, и трупов груды

Пересекали им пути.

 

Здесь шли бои. Свергались храмы,

Где проповедали любовь,

В камнях руин зияли ямы,

И меж камней струилась кровь.

 

...Война ушла. В покое сонном

Все заросло и умер звук.

Здесь хорошо молчать влюбленным,

Здесь разговоры губ и рук.

 

Над кашкой бабочка летает,

Едва жужжит мохнатый жук,

 

- 164 -

Пасутся козы, и сплетает

Упруго сеть свою паук.

 

В полдневном зное все застыло.

Где лязг и вопли, взмах и кровь?

Ах, неужели это было

И неужели будет вновь?

 

Здесь всё, упав, устало дремлет

И ангел, страж земному сну,

В застывшей длани крест подъемлет,

Благословляя тишину.

Проходили недели. Я переводил Аррани в тихие вечерние часы отдыха от работы над диссертацией, медленно, вдумчиво отбирая точные слова для воссоздания аромата подлинников.

После сумеречных бдений я возвращался к лоциям Ахмада ибн Маджида освеженный, радостный.

И однажды подумалось: а вот Ахмад ибн Маджид... Так ли уж он для нас стар, так ли от нас далек? Флер экзотичности, лежащий на всем восточном, не искажает ли нашего восприятия этой личности, не скрывает ли истину?

Человек — всегда человек. И, может быть, в этом смысле нет ни времени... ни пространства? Пока эти два фактора образуют между исследователем и исследуемым психологическую преграду, возможно ли совершенное постижение? Пока мой герой для меня не живой человек, а книжный персонаж, много ли я узнаю, многое ли смогу поведать о нем?

И тут мой взгляд упал на стихи, до которых я дошел в лоциях Ахмада ибн Маджида: «О, если б я знал, что от них будет! Люди поражались их делам.»

В тысяча пятисотом году португальцы приплыли в Индию. Поселились, стали заводить знакомства, опирались на правителей. «О, если бы я знал...» Трагедия старого лоцмана, обманувшегося в тех, кого он привел к берегам Индии, раскрылась передо мной, как бы освещенная вспышкой молнии. Почувствуй он в них завоевателей, увидь горы трупов, по которым они взошли к власти над сокровищами Востока, не дойти бы тогда кораблям Васко да Гамы до берега неизвестного океана.

Я увидел его живое страдающее лицо, душу, истомленную поздним раскаянием. Разве страдания уже чужды сегодняшнему миру? Они —

 

- 165 -

его часть. Я понял, что давно угасшую жизнь можно прочесть лишь идя от сегодня. Тогда мы узнаем именно жизнь, а не изломанную тень ее, и это знание будет служить жизни в нашу минуту на земле.

Для первооткрывателя арабских морских рукописей средневековья Габриэля Феррана Ахмад ибн Маджид был прежде всего блистательным пилотом Васко да Гамы, затем — безукоризненным и бесстрастным знатоком южных морей. Я же видел в нем, в первую очередь, человека со всеми сильными и слабыми сторонами, которые он мог иметь. Действительно, не будь он человеком, не стать бы ему больше никем.

Здесь находилась нить к познанию арабского моряка XV века изнутри, а это высшая, истинная ступень знания.

Когда мои мысли пришли в систему, на сердце стало спокойно и легко, и трудности, долго сковывавшие меня, отступили.

«...Работа вполне заслуживает степени...». «Переводы и дешифровка текста... неважны...»

— Игнатий Юлианович, как это совместить? — спросил я, спешно приехав в Ленинград. Он спокойно посмотрел на меня.

— А очень просто. Я считаю — как и Дмитрий Алексеевич1, и другие, с кем я говорил, — что вы добились поставленной цели: рукопись раскрыта, ее данными уже можно — и придется, конечно, — пользоваться всем, кто будет когда-либо изучать арабскую мореходную литературу. Вами выполнено обширное исследование, весьма полезное для тех, кто решил бы заняться всеми этими вопросами, хотя в ряде случаев оно захватывает линии, без которых можно было бы обойтись, например, так ли уж нужны таблицы распределения этих «маназил»2 по знакам Зодиака или таблица обращений автора к читателям...

— Это «лузум ма ля ялзам», как говорил Абу-л-Аля3, — хмуро сказал я, занятый невеселыми мыслями. — Вроде бы и не нужны, а позволяют лучше понять лоции...

— Ну, спорить не буду. Так вот, ваши достижения в работе над уникальной рукописью позволяют вам претендовать на искомую степень, я думаю, с достаточным основанием. Что же касается издания, то

 


1 Дмитрий Алексеевич Ольдерогге (1903-1987), африканист, академик АН СССР.

2 Лунных станций (араб.).

3 «Обязательность необязательного» (араб). Так называется книга стихов знамени того поэта-слепца Абу-л-Аля ал-Маарри (973-1057).

- 166 -

для него ваша работа еще не готова: одни детали — правда, их мало — требуют полной замены, другие — более тщательной отделки. Ведь в печатном труде все должно быть безукоризненным...

— Но и диссертация должна быть чиста, как стеклышко! — воскликнул я в отчаянии. — — Надо отложить защиту.

— Крачковский улыбнулся.

Ваша строгость к себе хороша, но чрезмерна. Цель диссертации и цель издания совпадают, конечно, но не абсолютно. В первом случае вы обращаете внимание науки на новый, неизвестный прежде документ, который содержит новые факты, позволяющие высказать новые мнения. При этом сложность осмысления этих непривычных фактов — ведь здесь ученый идет по нетронутому пласту, он лишен возможности опираться на опыт предшественников — приводит к тому, что те или иные данные могут получить сомнительное толкование. С другой стороны, увлеченность первооткрывателя подчас является причиной пренебрежения к очевидным истинам и тенденциозной оценки. Великий Ферран, как вы хорошо знаете, был несправедлив по отношению к турецкой морской энциклопедии Челеби: едва открыл ее арабские источники и уже начал утверждать, что она вообще не имеет научной ценности. Так вот, на сей случай и существуют оппоненты: «ты сам свой высший суд», все это так, но людям со стороны и с большим опытом ошибки диссертанта виднее, они от имени науки и обращают на них его внимание. Но если эти ошибки не разрушают самой идеи работы, общей концепции диссертанта, то кто же откажет ему в праве на ученую степень? Разве диссертация Александра Эдуардовича1 стала плохой оттого, что он не учел один из основных источников для нее? Основных источников! Ну, выпало из поля зрения, что поделаешь, все мы люди! А вся работа была сделана так добротно, что даже отсутствие важного источника не поколебало ее выводов! Но для издания, конечно, пропущенный источник пришлось учесть. Для издания должны быть тщательно выверены и отшлифованы все детали, ибо его цель — ввести в науку идеи диссертации с учетом, по возможности, всех знаний, которые достигнуты, и с соблюдением всех технических норм. Понимаете? Вот в этой сфере вам еще предстоит поработать, хотя, может быть, не все удастся выправить сразу, ведь эта область арабистики еще только начинается...

— Игнатий Юлианович, вы записали свои замечания?

 


1 А. Э. Шмидт — университетский учитель И. Ю. Крачковского.

- 167 -

— Ну, замечания, так сказать, генеральные, по существу работы, вы услышите уже на самом диспуте, а до этого они будут фигурировать в предварительном отзыве. Что же касается технических, я думал передать их вам после защиты, но если хотите, вот они...

Вернувшись в Боровичи, я стал, не торопясь, разбирать листочки, исписанные аккуратным, ровным почерком моего учителя. О, восклицательные знаки, обелиски сарказма! Не раз мне делалось стыдно за себя: понадеялся на свои познания, не посмотрел в словарь и сморозил вздор, непростительный и студенту! Но иногда, проверив себя по источнику, я убеждался в своей правоте: Игнатий Юлианович ведь не занимался специально мореходными текстами. В течение апреля я заново просмотрел рукопись Ахмада ибн Маджида и свой перевод. После этой работы на сердце полегчало, теперь можно идти на защиту и прямо смотреть оппонентам в глаза.

Арабское письмо употребляет одни согласные, из гласных — исключительно долгие, которые встречаются далеко не в каждом слове. Поэтому 2 марта 1948 года, когда я привез начисто переписанную диссертацию в Ленинград на суд Крачковскому, он сказал: «я думаю, что когда вы будете готовить вашего Ахмада ибн Маджида непосредственно к изданию, придется снабдить гласными если не весь текст, то, во всяком случае, узловые места. А то ведь, конечно, мы с вами можем уразуметь сии трудные лоции и без того, но вот арабистам среднего калибра такого текста без огласовки не понять». Назавтра я посвятил весь день проставлению гласных, прежде всего в географических и астрономических названиях, решив, что это нужно не только для издания, но и для близившейся защиты.

В течение весны 1948 года Крачковский продолжал внимательно знакомиться с моей диссертацией, вникая в каждую частность, — но это не было единственной его заботой в отношении меня. При деятельном участии декана Восточного факультета Виктора Морицовича Штейна он вел напряженные переговоры с ленинградскими властями о разрешении вчерашнему узнику, ныне диссертанту Университета, защищать свою работу в ученом совете. Такие хлопоты являлись весьма непростым делом, потому что лица, от которых зависело дать или не дать разрешение, отличились упрямой и тупой бесчеловечностью, вытекающей из страха за собственное благополучие. Если же, в случае отказа, Университет решил бы пойти на риск, то возникала опасность ареста диссертанта во время ученого заседания: в разгар обсуждения работы входит пара молодцов, прерывает «кандидата в кандидаты» на

 

- 168 -

полуслове и увозит его туда, куда никакому Макару не добраться со своими телятами. Месяцы усилий академика и декана не пропали даром, и все обошлось.

23 июня 1948 года. Восточный факультет Ленинградского университета, 32-я аудитория. Как давно я здесь был в последний раз! Когда? Шестнадцать лет назад, когда первокурсником слушал первую лекцию Василия Васильевича Струве по древнему Востоку... Нет, четырнадцать лет назад, когда сдавал «Международные отношения» Евгению Викторовичу Тарле1... Да, потом уж не был, и вот — вхожу диссертантом.

Долго я ждал этого часа. И не только за своим письменным столом, и не только бродя по невским набережным, а и далеко, очень далеко от Ленинграда, в краях зеленого шума и белого безмолвия тайги. В Прионежье, у Северной Двины, за Енисеем... Ждал смиренно и страстно, ждал напряженно. Отваливались от жизни, падали за спиной в бездну за годом год, за годом год, и уже юность отвернулась от детства к зрелым летам, сторонясь их и близясь к ним... Я ждал и делал все, что мог, чтобы дождаться. И вот он, этот час.

В аудиторию волна за волной вливались люди. Здоровались друг с другом, рассаживались, устремляли нетерпеливые, усталые, задумчивые, скучающие глаза к длинному под зеленым сукном столу Ученого Совета. Сколько лиц, знакомых и незнакомых! Былые наставники, былые сверстники, новые кадры — весь востоковедный бомонд. Доброжелатели, недруги; завсегдатаи ученых юбилеев и защит, накапливающие в памяти всякие казусы, чтобы много лет спустя рассказать о них в институтском коридоре коллеге-приятелю. Аудитория наполнялась: защиты по арабистике не было семь лет.

Текли минуты.

И вот уже декан Штейн поднялся с кресла, оглядел членов Совета и справа, и слева.

— Разрешите открыть...

И вот уже звучит ровный голос ученого секретаря, читающего мой «куррикулум витэ»...

И вот уже я стою за кафедрой. Как много можно сказать сегодня о моей рукописи, этом долго и трудно раскрывавшемся цветке, мысли бьются и рвутся, но... двадцать минут, двадцать минут! Ученый должен уметь сказать многое в немногом.

 


1 Е. В. Тарле (1872-1956) — академик АН СССР, историк Запада.

- 169 -

Текли минуты.

— Слово предоставляется официальному оппоненту академику Игнатию Юлиановичу Крачковскому.

Зал замер. Человек среднего роста с окладистой седой бородой встал и неторопливо обвел собравшихся внимательным взглядом.

— Диссертация «Три неизвестные лоции Ахмада ибн Маджида» представляет крупное событие в нашей науке, прежде всего, по ее теме. Она посвящена исследованию уникальной рукописи Института востоковедения Академии наук СССР, содержащей три лоции — морских маршрута — лоцмана Васко да Гамы по имени Ахмад ибн Маджид, который вел его эскадру в 1498 году из Малинди в Восточной Африке в Каликут на западном берегу Индии. Произведения этого моряка, не только выдающегося практика, но и крупного теоретика, впервые были открыты и идентифицированы только после первой мировой войны, но ни одно из них сколько-нибудь исчерпывающим образом не исследовано. Сохранившиеся у нас лоции остаются до последнего времени неизвестными, и диссертанту выпадает счастье дать первое исследование этих выдающихся памятников.

Находка произведений Ахмада ибн Маджида открывает блестящую, хотя и последнюю хронологически, страницу арабской географической литературы, насчитывающей много выдающихся трудов. Значение работ Ахмада ибн Маджида, однако, выходит далеко за пределы арабистики или востоковедения вообще. Они ярко рисуют нам состояние океанских сообщений во второй половине пятнадцатого века почти от мыса Доброй Надежды до порта Зейтун в Индокитае, с подробными маршрутами по Красному морю, Персидскому заливу, Индийскому океану. Они оказываются теперь основным и важнейшим источником наших сведений о южных морях в конце средних веков, через четверть столетия после того, как Индию посетил тверской купец Афанасий Никитин. В них сконцентрированы и традиции, и синтез всей морской науки предшествующего времени. 15 сочинениях Ахмада ибн Маджида отражены труды и достижения персов, арабов, занзибарцев, индусов, индонезийцев, отчасти даже китайцев.

Не надо говорить, какие трудности представляет изучение впервые таких памятников. Достаточно сказать, что крупнейший арабист прошлого столетия, знаменитый де Слэн, которому попали в руки некоторые сочинения Ахмада ибн Маджида, считал их расшифровку делом невозможным. Он писал: «Стиль их очень растянут и перегру-

 

- 170 -

жен техническими терминами, смысл которых был понятен только плававшим по Индийскому океану». По счастью, работа диссертанта говорит, что в нашу эпоху эти трудности могут быть преодолены; первый шаг, который диссертант делает в их изучении, доказывает, что работа может быть доведена до конца.

Текст очень труден технически в связи со специальной терминологией и не менее труден арабистически, так как все лоции изложены в стихотворной форме не всегда в нормах классического языка. Все же он подготовлен диссертантом к критическому изданию с большим успехом. Это было достигнуто только благодаря кропотливому изучению параллельных арабских источников, отчасти аналогичных турецких материалов, благодаря систематическому просмотру массы европейских, особенно португальских, сочинений той эпохи, и, наконец, благодаря деятельному анализу современной научной литературы. Перевод, подготовленный на основе критически восстановленного текста, говорит о большой работе по изучению арабской морской и астрономической терминологии; эта работа позволила составить разнообразные указатели и глоссарии, которые расчищают путь для всех последующих трудов в этой области. Вводная часть диссертации, посвященная автору, его эпохе и значению трактатов в мировой науке, обнаруживает большую исследовательскую инициативу, умение критически анализировать материалы, пользоваться разнообразными западными и восточными языками, расшифровывать очень трудный специальный арабский стиль.

Конечно, было бы наивно думать, что все вопросы, связанные с памятником, решены автором полностью и окончательно. То сочинение, от понимания которого отказывался крупнейший арабист, требует для своего безукоризненного издания и исчерпывающего исследования многих лет детальной работы. В некоторых местах текста остаются еще «белые пятна», с некоторыми переводами диссертанта нельзя согласиться, некоторые топографические идентификации сомнительны, требуют еще углубленных изысканий и новых гипотез. Однако то, что сделано, дает теперь уже прочную базу, работа находится на правильном пути, и следует пожелать, чтобы одной из целей своей дальнейшей научной жизни диссертант поставил систематическое исследование этих и других произведений Ахмада ибн Маджида, закрепив за нашей наукой приоритет их критического издания. Работа очень трудоемка и кропотлива, но достойна этого великого открытия в нашей науке, достойна жизни ученого.

 

- 171 -

Арабская кафедра, рассмотрев в своем заседании работу Шумовского, признала, что она значительно превосходит обычные требования, предъявляемые к кандидатским диссертациям.

Я лично полагаю, что ее автор вполне заслужил степень кандидата филологических наук1.

...Потом говорил Дмитрий Алексеевич Ольдерогге, а когда под конец дали слово мне, я вышел на кафедру с гулко стучавшим сердцем.

— Уважаемый товарищ председатель, уважаемые члены Ученого совета и оппоненты. Прежде всего, благодарю за добрые слова, сказанные по поводу выполненной мною работы. Мне ясны, однако, не только ее достоинства, но и несовершенства, и та грань, которая отделяет диссертацию от готового критического издания. Другой арабист, не испытавши столь длительного отрыва от научного труда, справился бы с этой сложной темой, вероятно, лучше, чем я. Но то, что и мои усилия получили высокую оценку, ободряет меня в намерении совершенствовать работу, лежащую перед вами. В этот ответственный и памятный час я хочу вспомнить человека, учившего меня первым арабским буквам, — Николая Владимировича Юшманова, которого уже нет среди нас...

К горлу подкатил комок, и голос дрогнул.

— Успокойтесь, — мягко сказал декан Штейн и налил мне стакан воды.

— ...поблагодарить университетских преподавателей, делившихся со мной лучшим, что они имели — знаниями. И всем сердцем говорю «спасибо» дорогому Игнатию Юлиановичу Крачковскому, руководившему моими самостоятельными занятиями. Взыскательность и отзывчивость учителей, соединенные с моим интересом к делу, служат залогом того, что будущее издание лоций Ахмада ибн Маджида сможет явиться истинным плодом науки.

Я подошел к Игнатию Юлиановичу и крепко, обеими руками, пожал его руку.

Поздней осенью 1948 года пришла телеграмма:

«Совет Университета во вчерашнем заседании утвердил Вас в степени кандидата единогласно при пятидесяти шести присутствовавших поздравляю желаю быстрой поправки Крачковский».

 


1 Текст выступления И.Ю.Крачковского печатается по копии, хранящейся в архиве автора.

- 172 -

А моими мыслями владела уже новая тема: «Книга польз1 об основах и правилах морской науки» того же лоцмана Васко да Гамы — Ахмада ибн Маджида.

На упоминание этого произведения я наткнулся у Габриэля Феррана, читая его исследования во время работы над диссертацией:

«Важнейшим трудом знаменитого морехода является, бесспорно, "Книга польз"... — писал французский ученый. Этот текст предстает как синтез астрономическо-навигационной науки его века. Таким образом, Ахмад ибн Маджид — первый автор морских руководств нового времени. Его труд замечателен. К примеру, данное им описание Красного моря не только не превзойдено, но даже не имеет себе равных среди европейских руководств для парусного флота. Сведения о муссонах, региональных ветрах, морских путях при каботаже и дальних маршрутах столь точны и подробны, как только можно ждать в эту эпоху...

Следовательно, "Книга польз" — свершение зрелости Ахмада ибн Маджида».

Не надо было других слов, чтобы пробудить мое любопытство.

17 ноября, едва выписавшись из больницы и уже с билетом в Бо-ровичи, я пришел к Игнатию Юлиановичу и вынул из портфеля толстый пакет.

— Что это? — спросил он.

— Фотокопия рукописи «Книги польз». У нас в Публичке ведь есть факсимильное издание Феррана, оттуда пересняли, хочу вам показать...

— Так, хорошо.

— Игнатий Юлианович, спасибо вам за материальное вмешательство. Пересъемка стоила дорого, и мне бы сейчас не собраться с таки ми деньгами, а дело не ждет...

— Ну, про деньги говорить не следует, — смущенно улыбнулся Крачковский. — Мне хочется спросить вот о чем: мы ведь с вами говорили об этой рукописи, да? Или разговор, который я имею в виду, шел о чем-то другом?

— Нет, Игнатий Юлианович, разговор шел именно о «Книге польз». Когда я писал диссертацию, то как-то, будучи в Ленинграде, не утерпел, пошел в Публичную библиотеку и просмотрел всю рукопись, а вечером рассказывал вам о ней...

 


1 То есть полезных глав.

- 173 -

— Ну вот, значит, я не ошибся... А не припомните ли, что я вам тогда сказал?

— Вы сказали: «Не торопитесь»...

— Так, прекрасно!

— А потом вы сказали, — закончил я торжествующе: — «Вот кончите с тремя лоциями, там видно будет»...

— Больше ничего?

Я опустил голову.

— Если уж у вас такая хорошая память, — рассмеялся Крачковский, — должны же вы помнить и такие мои слова: «После лоций сразу не надо ни за что браться, а следует хорошо отдохнуть».

— Так ведь я отдохнул: месяц с лишним лежал в больнице...

— Больница — не отдых. Ну, да что мы толкуем, все равно вы поступите по-своему. Так вот что я скажу: «После лоций сразу не надо ни за что браться, а следует хорошо отдохнуть». Если вы глухи к благому совету «не торопись начать», то, по крайней мере, внемлите предостережению «не торопись, начав». Этого требует всякая серьезная работа, тем более ваша. Не сомневаюсь, что с течением времени вы с этой «Книгой польз», иншаллах, справитесь — теперь, после «трех лоций», нам и карты в руки. Но помните: такая работа не терпит галопа. Смотрите, — Крачковский задумчиво переворачивал листы фотокопии, — смотрите, какой тут объем, какое разнообразное содержание, сколько совершенно темных мест, ведь все это нужно досконально объяснить, — конечно, в пределах сегодняшних возможностей... Трудно даже сказать, на годы, на десятилетия ли нужно рассчитывать работу над таким памятником. Небось, уже думаете о докторской защите?

— Да, Игнатий Юлианович. Плох тот солдат, который не хочет быть генералом. Кандидат наук — это ведь кандидат в доктора...

Крачковский поморщился.

— Вот это опасно, знаете, опасно, когда, приступая к работе, прежде всего думают о докторской степени. Не надо! Вы сделайте хорошее исследование, используйте из материалов все, что можно, добивайтесь глубины, точности, незыблемости ваших выводов, помня, что скоропалительность неизбежно приводит к шаткости основных положений — что уж говорить о деталях! А защитить всегда можно успеть и даже не всю работу, а какую-то ее часть. Думаю, что для труда над сложным памятником, который вами выбран, вы уже созрели, да, это так, но не позволяйте никому и ничему торопить вас. Это, так сказать, непременное условие, спору не подлежащее. Иной художник всю

 

- 174 -

жизнь творит в себе и перед собой картину, и лишь на склоне лет решается показать ее людям. Ну, ладно, оставим это пока, посмотрим, что покажет ваш текст, как пойдет ваша работа. Сносно ли вы сейчас устроились в своих Боровичах?

О многом мы переговорили в тот вечер... Я не знал тогда, что вижу своего учителя в последний раз.