- 229 -

Глава 18. 

Я ВИЖУ КОЛЫМУ

— Скорее с вещами на вахту!

Лагерь не тюрьма, где "с вещами" может значить перевод в соседнюю камеру, меня увозят — но куда и зачем? В другой лагерь - где контроль будет жестче? На следствие — за новым сроком? Освобождать — чтобы порадовать милосердных "творцов разрядки"? Свидетелем - по чьему делу? Лагерное начальство, не чая меня больше увидеть, делает последнюю гадость: скрывает только что пришедшую посылку Гюзель, и вот я уже трясусь по колымской трассе, Магадан,

 

- 230 -

пустая камера, перебираю костяшки домино: направо — отсиженные месяцы, налево — оставшиеся, и засыпаю, склонив голову на стол, что-то смутное мне снится, и как будто кто-то встряхивает меня, я просыпаюсь с криком: "Где я?!" А мне со смехом отвечают: "Да ты в тюрьме".

- Амальрик?! Мы о тебе слышали! — соскочил с вагонки вертлявый и явно дружелюбно настроенный зэк, когда меня после "санобработки" ввели в общую камеру. Юзек Даманский и его подельник Лю Фу-у — а у всех еще были в памяти столкновения с китайцами на острове Даманском - вместе производили маленькую сенсацию. Зубные врачи, они с чемоданом инструментов и небольшим запасом золота прилетели с Украины: поставить зуб из их золота стоило 60 рублей, из-за тяжелого климата в Магадане почти все беззубые, очереди в государственной поликлинике приходится ждать более года, иногда безрезультатно, так что встретили их как благодетелей — а через месяц арестовали за "торговлю золотом путем вставления зубов" и дали по три года. Дали бы и больше, если бы они через адвоката не сунули взятку судье.

Без видимых оснований нас перевели в камеру в только что достроенном крыле; чтобы скоротать время, я начал лекции по русской истории, с большим интересом слушал их Юзек и, как я узнал через год, начальник следственного отдела УКГБ - через микрофон. Не знаю, как подполковник Тарасов, но Юзек был в восторге и от моих рассказов о лагере.

- Мы прямо обхохотались, как один идиот "активную пионерку" изнасиловал — сказал он потом Иванченко.

- Я и есть этот идиот! - раздраженно ответил Леша. Десять дней я провел в ожидании - обычный прием, чтобы жертва понервничала, хотя человек с волей может, наоборот, собраться, и 31 августа — руки назад — был отведен вниз, в маленький кабинет, где стояли только стол, стул для следователя и табурет для допрашиваемого. Человек в штатском, роста небольшого, с лицом невыразительным, но скорее приветливым, предложил мне садиться. На столе лежали два кодекса — уголовный и уголовно-процессуальный, как бы показывая, что все мои права будут обеспечены. Следователь даже указал рукой на кодексы, я могу-де пользоваться ими, однако — сила привычки — предупредил, что за отказ от показаний или дачу ложных показаний наказание до семи лет, хотя я знал, что за отказ — шесть месяцев принудработ.

Старший следователь Магаданского УКГБ капитан Денисов, Борис Григорьевич, завел разговор, как я себя чувствую и какая погода в Магадане, а затем спросил, что мне известно об "антисоветской деятельности" Якира. Я ответил, что хотел бы узнать сначала, по какому делу и в качестве кого привлекаюсь, даже на лежащие передо мной

 

- 231 -

кодексы сослался — и он сказал, что я вызван как свидетель по делу Петра Якира, обвиняемого по ст. 70 УК РСФСР. Есть разница между следователем, ведущим дело, и получившим его поручение коллегой в другом городе, во втором случае — "дело чужое", и Денисов без всякого азарта начал спрашивать меня, сверяясь с присланным из Москвы вопросником. Я отвечал, что с Якиром знаком, никаких его "антисоветских заявлений" не слышал и не видел, ничего о его "антисоветской деятельности" или "связи с антисоветскими организациями" не знаю, видел у него разных людей, но их имен и фамилий не помню.

— А иностранцев не встречали у него? Его с ними не знакомили?

— Сам не знакомил и не помню, чтобы встречал у него.

Эх, Андрей Алексеевич, — сокрушенно сказал Денисов, - все "не знаю", "не слышал", "не видел", "не встречал", боюсь, что вам стыдно потом станет, ведь мы не с пустыми руками вас вызвали.

— Понимаю, что не с пустыми, что-то у вас в этой черной папочке, вероятно, лежит, но стыдиться мне нечего.

Тогда Денисов действительно полез в свою дермантиновую папочку и зачитал мне отрывок из показаний Якира. Было много риторических фраз, что "СССР до 1984?" - "антисоветская, клеветническая, враждебная "книга, а в своей фактической части показания сводились к следующему: я познакомил Якира с корреспондентом СиБиЭс Коулом и устроил интервью с ним; я передал Якиру рукопись "СССР до 1984?" в октябре или ноябре 1969 года на квартире у Зинаиды Григоренко; я сам написал и только дал Якиру на подпись в марте 1970 года хвалебный отзыв о моей книге, а затем переслал его за границу. Денисов зачитал еще отзывы Якира обо мне, все нелестные, вроде того, что ко всем прочим качествам я пьяница и чуть ли не насильник - с довольно прозрачной целью, что уж теперь и я не пожалею красок для описания Якира.

Я думал, что арест будет для Петра очищением — все произошло наоборот, арест разрушил последние преграды, сдерживающие развал личности. Я почти всю ночь не мог заснуть, таким неожиданным ударом это было - и вместе с тем не совсем неожиданным, может быть, под одним якировским образом у меня лежал некий неосознанный другой. Поэтому я выслушал Денисова внешне спокойно и сказал, что все это неправда. Меня разозлило больше всего, что, по словам Якира, я сам себе написал похвальный отзыв, я уже рассказывал историю этого письма. О показанной мне печатной копии я сказал, что не могу судить, то ли это письмо, которое имеет в виду Якир, но я за него ничего не писал. Рукопись "СССР до 1984?" ему не передавал, да и был в октябре и ноябре 1969 года на даче.

— А интервью для СиБиЭс, встречи с иностранными журналистами?

Я отвечал, что сам Якир показывает, что корреспонденты СиБиЭс

 

- 232 -

и "Нью-Йорк Тайме" спрашивали у него, не агент ли я КГБ, очевидно, не стали бы договариваться об интервью через агента. Что до встреч с иностранными журналистами, то тут я его показаний не подтверждаю, но и не отрицаю, потому что просто не помню: журналисты бывали у меня, бывал я у многих, возможно, он мог случайно зайти ко мне в это время или я встретить его у кого-либо.

— Если вы ничего не помните, может быть, запишем, что ваша память ослабела в результате менингита?

— Нет, зачем же, сейчас не помню, а потом, знаете, вдруг вспомню. Написать, что я потерял память, так на меня Бог знает что можно будет свалить.

В действительности я познакомил Якира с корреспондентом СиБиЭс и предложил взять интервью, примерно в то же время дал и рукопись "СССР до 1984?", тем более, что он стал обижаться, что "все о ней говорят", а у него ее нет — но не пересказывать же это следователю КГБ. На втором допросе я сказал, что показания Якира объясняю тем, что на него, учитывая проведенные в заключении годы, очень тяжелое впечатление оказал арест и из желания угодить следствию он оговаривает себя и других. Я попросил также внести в протокол, что показаний Якира не видел, а только слышал зачитанные мне с машинописи. Денисов удивился, вздохнул обиженно, но вписал — и меня оставили в покое, даже перевели в другую камеру, к моим речам интерес утратив.

Вскоре к нам посадили горбуна лет сорока, история которого заслуживает быть рассказанной. При перевозке пустых бутылок фальшивый "бой" шофер и экспедитор оформляли как заново сданные бутылки, а выручку делили с ним как с бухгалтером, получил он около двух тысяч рублей — и восемь лет лагеря. На Талой единственным утешением для него была встреча с бывшим соседом, киномехаником Ковалевым, который когда-то установил микрофон прослушивать мои разговоры. Как-то горбун заходит к нему в кинобудку, Ковалев ест пирожки, и неловко не угостить приятеля. Но едва он надкусил протянутый ему пирожок, не знаю уж, с вареньем, с мясом или с капустой, как увидел, что такие пирожки ему всю жизнь пекла жена, и понял, что она была любовницей Ковалева — и не законному, но нелюбимому мужу, а любовнику послала пирожки в лагерь. Он не показал виду, а на следующее утро дежурный контролер обнаружил труп лучшего активиста с ножом между лопаток. Кинобудку опечатали, началось следствие; видя, как убит горем горбун, его утешали: "Не грусти, найдут убийцу твоего друга!" Особенно сильно переживал мой приятель Иванченко, наконец, он не выдержал: "Я понимаю твои чувства, но пойми и ты мои: чтоб было в чем выйти на волю, я от шмона в кинобудке спрятал туфли, — ты их не заметил до того, как твоего друга убили?" "Я так тебя хорошо понимаю, —

 

- 233 -

ответил горбун, — у меня самого там остались две банки сгущенного молока". Доверив друг другу свои чувства, они разошлись, поняв, что делу не поможешь. Но в конце концов соболезнования так надоели горбуну, что он сам сознался — будку открыли, Иванченко вышел на волю в новых туфлях, а горбуну добавили два года. Наша юридическая система скалькулировала так: за битые государственные бутылки — восемь лет, за жизнь зэка — два года.

11 сентября спецконвоем я был доставлен в Москву. Первый и, может быть, последний раз я летел в салоне самолета один, если не считать троих охранников и фельдкурьера КГБ. Начальник конвоя, немолодой капитан МВД, так был взволнован своей миссией, что опрокинул поднос с едой, ефрейтор потом елозил по полу, подбирая крошки риса. Я понял, что значит быть важной персоной: если я хотел в туалет, конвоиры оттесняли очередь пассажиров переднего салона и как почетный караул стояли у двери. "Для депутатов Верховного Совета СССР" — прочел я табличку, когда меня высаживали в Домодедовском аэропорту. В воронке везли одного — так плотно закупоренном, что щелки не было взглянуть на московские улицы, и тем не менее я как-то физически ощущал, что я в Москве, еще острее я понял, что значит сидеть за 8 000 км. от родных мест.

— Знаете, где вы находитесь? — спросил дежурный.

— В Лефортово.

— Я сам не знаю, мы ему ничего не говорили, — испуганно сказал начальник конвоя. Догадаться было не трудно: дежурный был в форме КГБ, а Лефортово — их единственный изолятор в Москве.

— Отдохните пока, — сказал дежурный, вводя меня в просторную светлую комнату, так не похожую на боксы Бутырской и Магаданской тюрем, — сейчас придут врач и сотрудник, который вами займется.

Меня небрежно осмотрела медсестра, зато "сотрудник" тщательно прошмонал вещи и книги. Камера тоже была светлая, с окном только забеленным, но без намордника, с унитазом, раковиной, деревянным столом, двумя табуретками и двумя койками - но в камере был я один. Заместитель начальника тюрьмы подполковник Степанов, крупный, гундосый, большой любитель поговорить - он даже пересказывал мне парадоксы древнегреческих софистов — сказал, что в одиночках держать теперь запрещено и мне дадут соседа.

— Пожалуйста, поинтеллигентнее кого-нибудь.

— Какой разговор, — ответил Степанов, и через два дня меня перевели в такую же точно камеру, к молодому человеку, низкорослому, жилистому, в наколках, побывал, значит, "в местах не столь отдаленных от Сибири", а сейчас шел по второму разу за золото же. "Экономическими делами" — золотом, бриллиантами, валютой — КГБ начал заниматься при Хрущеве, когда кончились массовые репрессии -и громадной машине террора нужно было найти применение.

 

- 234 -

Золотишники и валютчики люди, в общем, не плохие, с юмором, не тяжелые в общежитии, но редко кто из них в состоянии понять, что в мире есть другие ценности, кроме денег. Гюзель, сдавая передачу, призвала их жен помогать друг другу — они шарахнулись от нее. Мой сокамерник когда-то учился в музыкальной школе, играл иногда в ресторанных оркестрах и напевал в камере песенки вроде:

О Зяма, Зяма, забудь про Анжелику, она для лучшей жизни создана. Ты что-то пишешь, пишешь, сочиняешь - скажи, какая она тебе жена?!

От него же я слышал анекдот: какое самое высокое место в Москве? Лефортово - оттуда Колыму видно.

"В круге первом" Солженицына есть сцена, как стукачей опознают по денежным переводам: положено на старые деньги 150 ежеквартально, но 2% за доставку берет почта, а КГБ в отличие от настоящих родственников почтовые расходы оплачивать не хочет, и получается странная сумма 147 рублей. Сокамерник мой говорил, что никого у него на воле нет - и вдруг получает перевод на 29 рублей 40 копеек. Когда меня через месяц переводили в другую камеру, он заплакал, обнял меня и поцеловал.

Я много слышал о Лефортово, прежде чем попал сюда: в конце тридцатых годов здесь пытали тех, кого не удалось сломить на Лубянке. Тюрьма — на уровне достижений тюремной архитектуры начала XX века — построена буквой К, с пустыми межэтажными пролетами, и в точке схождения четырех ее крыльев стоит регулировщик с флажками и машет, кому идти; надзиратели, как и четверть века назад, пощелкивают пальцами, предупреждая других: веду зэка. Два верхних этажа и два крыла тюрьмы законсервированы, при мне сидело около двухсот человек, надзирателей было много, так что порядок обеспечивался идеальный. В обслугу, кроме вольных, набирались уголовники из Бутырской тюрьмы, если они случайно оказывались на пути ведомого надзирателями зэка, поворачивались и смотрели в стену. Я ни разу не коснулся дверной ручки: все двери на моем пути открывали и закрывали надзиратели. В тридцатые годы к тюрьме буквой П был пристроен следственный корпус, посредине — прогулочные дворики.

После подъема разносили черный хлеб и туалетную бумагу — на вес золота, никакие ссылки на понос не действовали, вместе с бумагой возвращали очки, которые на ночь отбирали — вероятно, когда-то кот-то стеклами очков порезал себе вены, днем в глазок заглядывали каждые пять минут. Кормили лучше, чем в других тюрьмах, но так, чтобы зэк слегка голодал; в ларьке без разрешения следователя

 

- 235 -

нельзя было на месяц взять масла более полукилограмма, сахара более килограмма, те же ограничения были для передач. Из-за обострения гастрита меня мучил черный хлеб, а без хлеба донимал голод, белый же мне давать отказывались, "у половины человечества гастрит", по счастью половина человечества еще не сидит в тюрьмах. Я решил взять медчасть измором: записывался сначала раз в неделю, потом два, а потом каждый день — брезгливолицые врачихи, старая и молодая, с ненавистью смотрели на меня, сделали анализ желудочного сока — нормальный.

— Как же нормальный, когда у меня боли в желудке.

— Что же, мы ваш сок подменили, что ли?

— Конечно, подменили, - не растерялся я и их все-таки додавил, в одно прекрасное утро в кормушку сунули кусок белого хлеба. Я положил его на полку, чтобы съесть с чаем, а до чая полюбоваться как на зримое свидетельство победы — но перед завтраком вбежал возбужденный старшина и с криком: "Где хлеб?!" — схватил кусок: медчасть мне хлеб дала, но оперчасть списки просмотрела и спохватилась — "не ту линию" вел я на следствии, чтоб белый хлеб получать.

Зато в Лефортово давали две простыни, а в Магадане — одну, в других тюрьмах - ни одной. Лишь в конце 1972 года МВД провело важные реформы: разрешили не стричь наголо следственных, отпускать волосы за три месяца до конца срока, водить в баню стали не раз в десять дней, а раз в неделю, и в тюрьмах выдавать простыни. Главное же, чем Лефортово выгодно отличалось от других тюрем, — это библиотекой, составленной из конфискованных книг. "Правду", правда, давали одну на десять камер: КГБ экономил 20 копеек в день.

Я уже имел право на свидание с женой, но Степанов отвечал, что "этот вопрос" должен я решать с тем "органом", который меня вызвал. На восьмой день я увидел представителей этого "органа" — следователей Тулиева и Александровского. Тулиев, человек еще молодой и чем-то напомнивший мне Киринкина, был командирован из Калининской области, московских следователей не хватало. Допрос мне показался бессмысленным: не жаловался ли Якир на материальное положение и чисто ли у него в квартире? Следователю пришлось протокол переписывать, так как я не подписал, что у Якира в квартире было грязно, не хотел участвовать в поливании грязью друг друга или хотя бы квартиры друг друга. На вопрос, как я могу охарактеризовать Якира, мне-де "как писателю" и карты в руки, я ответил, что я не писатель, а студент-недоучка. После допроса я дал заявление, что до тех пор, пока не получу свидания с женой, показаний давать не буду. Тулиев сказал, что все будет по закону, но никто меня больше не вызывал и свидания не давали, так что я через три недели подал жалобу Генеральному прокурору СССР. "Закон вы знаете, — сказал Степанов, — и закон этот никто не отменил, но в данном конкретном случае

 

- 236 -

применение его практически нецелесообразно".

Меня перевели в камеру, где сидели двое: высокий толстопузый белобрысый рабочий лет пятидесяти, Мосякин, и пониже, черный, вихлявый студент, Царенков.

Мосякин работал на заводе "Кристалл", началось дело с задержания перед вылетом в Израиль некоего Глода, у которого "славные органы" то ли во рту, то ли в заду или еще в столь же подходящем месте нашли бриллианты. Техника дела была проста: гранильщик приносил на завод крошечный бриллиант — и затем сдавал его как якобы ограненный алмаз, и так постепенно у него в руках оставался алмаз все большего и большего размера, пока он не гранил его уже для себя. Увеличиваясь в цене, он переходил от перекупщика к перекупщику, пока не оседал в заднем проходе Глода. Посажен был весь цех, включая парторга, потом я встретил на пересылке юношу, получившего 10 лет и иск в 2 000 рублей — так оценили алмазы по государственной цене, сам он выручил едва ли одну десятую. Мосякин, как новичок, надеялся на условный срок, писал прошения, что он рабочий с большим стажем, — думаю, лет двенадцать ему дали.

Царенков сидел за золото. Он занимался безобидным делом, по почте обменивая с англичанками советские пластинки на английские и американские попсы, которые продавал раз в тридцать дороже; жадность, однако, погубила его: он начал скупать золото у побывавших заграницей спортсменов - и попался. Сначала следствие вел МУР, и он со страхом вспоминал Бутырскую тюрьму и блатных. У одного его подельника при обыске нашли "антисоветскую литературу", и делом занялся КГБ. По золоту все "раскололись", но о книгах подельник показывал, что "нашел на улице". Царенков обо всем "антисоветском" говорил полушепотом и с ужасом в глазах, я даже сказал ему: "Чего ты боишься? Я за книги получил три года, а ты за золото восемь!"

Между Мосякиным и Царенковым существовал некоторый антагонизм: Царенков, закончив заочно Институт иностранных языков, давал понять, что необразованный рабочий ему не ровня, на что Мосякин раздраженно отвечал: "Ты жизни не знаешь! Чему в твоих институтах научишься — только книжки читать!" Одной ногой, как человек без образования, я был с рабочим Мосякиным, другой, как писатель, — с интеллигентом Царенковым, также я взывал к их "передовой идеологии": "Один коммунист, другой комсомолец, разве это вас не сближает?". Впрочем, жили мы дружно и иногда поднимали такой шум и смех, что надзиратели стучали в дверь. От сокамерников я узнал о Кузнецове, сыне военного прокурора, он возглавлял группу десятиклассников, задумавших похитить Косыгина и обменять на нескольких политзаключенных, в том числе и на меня. Они убили школьного военрука, майора, чтоб завладеть его пистолетом,

 

- 237 -

но на похоронах один мальчик не выдержал — выдал себя и других.

Через сорок дней после первого вызова меня с пощелкиваньем пальцев провели по коридорам тюрьмы, через железную дверь, в правое крыло следственного отдела, и следователь, назвавшийся Анатолием Александровичем Истоминым, приготовился задавать вопросы. Я сказал, что ни на какие вопросы отвечать не буду, пока мне не дадут свидания с женой.

— А дадут вам свидание, так будете давать серьезные показания или по-прежнему пустые?

— Посмотрим, — ответил я точно тем тоном, как отвечали мне. Тут вошли Геннадий Васильевич Кислых — он возглавлял бригаду следователей по делу Якира, и подполковник Поваренков, фамилия каждого отвечала его виду: у Истомина вид был вялый и томный, у Кислых — язвенника с повышенной кислотностью, у жирненького Поваренкова — поваренка при генеральской кухне.

— Вот, Амальрик, ты тут все жалобы пишешь, - начал он снисходительно.

— Мы ведь, кажется, в одной школе не учились и в одном лагере не сидели, чтоб друг другу "ты" говорить, — сказал я, по-лагерному это называлось "оттянуть".

Поваренков как-то вмиг переменился и, наподобие Чичикова, с улыбкой подскочил ко мне, протягивая бумажку: "Ваша жалоба удовлетворена, вот разрешение начальника 10-го отдела КГБ генерала такого-то" — на бумажке, действительно, было написано, что свидание разрешено и стояла подпись.

— Это вы — генерал? — спросил я сурово, хотя видел, что передо мной подполковник.

— Нет, нет, я подполковник Поваренков, временно исполняю обязанности начальника тюрьмы.

— Ну, теперь можно перейти к вашим показаниям, - сказал Кислых.

— Нет, я ведь прошу свидания, а не постановления о свидании.

— Но туфли же от жены мы вам передали! — вскричал Поваренков.

Домашние туфли от Гюзель мне передали, но я хотел видеть ее самое. Я понимал, что решение начальника 10-го отдела никто, конечно, не отменит, но "в данном конкретном случае применение его может оказаться практически нецелесообразным", во всяком случае сначала посмотрят, что за показания я дам. После десятиминутных пререканий Истомин начал зачитывать и записывать в протокол вопросы, на которые я отвечать отказывался. Я пояснил, что отказываюсь от показаний, поскольку мне, по словам Степанова, свидание не дают "в интересах следствия", используя это как метод давления.

Кислых приказал отвести меня в камеру, но не прошло и часа,

 

- 238 -

как меня ввели в тот же кабинет: майор Кислых слева от двери, прокурор Илюхин у окна, и за столиком справа — солидный мужчина в свитере и с бородой, я принял его сначала за прокурора, удивился только, что прокурор в свитере. Он, однако, едва меня ввели, встал и поклонился, насколько позволял его толстый живот — ясно было, что никакой прокурор зэку кланяться не будет, в лучшем случае кивнет, и, вглядевшись, я увидел, что это — Якир.

Кислых объявил очную ставку. Я сказал, что в очной ставке участвовать не буду, пока не получу свидания с женой.

— Вы не забывайте, где находитесь, — примерно так сказал следователь.

— Жаль, прошли те времена, когда к вам применили бы другие методы, — примерно так сказал прокурор.

— А вы что думаете по этому поводу? — спросил Кислых Якира, вполне на себе тридцать лет назад эти методы испытавшего.

— Андрей знает законы, — немного помявшись, ответил Якир, — если он просит свидания с женой, значит имеет на это право. — И, повернувшись ко мне, добавил. — Пойми меня, мне угрожают смертной казнью!

— Никто вам смертной казнью не угрожает! — с насмешкой сказал Кислых и начал зачитывать вопросы. Якир, тоном не столь императивным, как в предыдущих показаниях, подтвердил, что я дал ему рукопись "СССР до 1984?" и организовал его интервью по телевидению, правда, он не сказал, что подписал написанное мной письмо не читая, но что оно отвечало его "тогдашним убеждениям" и потому он подписал его — это и Кислых, и Илюхина заметно разозлило. Говоря об интервью, Якир сказал, что мы были у корреспондента ЭйБиСи.

— Может быть, СиБиЭс? — прервал следователь.

— Наводящий вопрос! — заметил я.

— Весь вы в этом, Андрей Алексеевич! — вскричали в один голос Кислых и Илюхин.

Это, впрочем, было единственное мое замечание. На каждый вопрос, подтверждаю я или нет показания Якира, я однообразно повторял, что отвечать отказываюсь. Во время этих, как рефрен, повторяющихся вопросов и ответов, Илюхин говорил по телефону, и из его разговоров я понял, что только что снова арестован Красин.

— У Якира статья до семи лет, он держится скромно, а у вас до трех, вот вы нагло себя и ведете, — подытожил Илюхин результаты "очной ставки" и, как прокурор по надзору за КГБ, добавил. —Если у вас будут какие-то жалобы или претензии, сразу же обращайтесь ко мне.

Я ответил, что как прокурор он потерял всякое мое доверие, не разрешив законное свидание с женой, да еще угрожая "прежними методами". Тут же меня вывели, а Якира оставили — сделать внушение.


 

- 239 -

Хотя я держался, по словам прокурора, "нагло", меня на протяжении всей этой сцены не покидало чувство ужаса. Илюхин, от которого я запомнил только потертый черный костюм и тонкие подошвы черных туфель, произвел на меня самое омерзительное впечатление изо всех до и после виденных мной сотрудников наших разнообразных "органов" - не могу объяснить даже почему, какое-то инстинктивное чувство. Подавленность, которую я испытал, объяснялась, думаю, не только подобострастием Якира перед следователями, но и неосознанным тогда ясно предчувствием — что и мне готовится тяжелый удар.

— Свидание вам дадут в четверг, на полчаса, — сообщил через два дня Степанов. — И это нарушением закона не будет, поскольку в законе сказано: до двух часов.

— Вот и прекрасно, — сказал я, — не дай Бог, дали бы более двух — и без того достаточно нарушений закона.

— Поздравляем, своего добился, увидишь жену, - зашептали Мосякин и Царенков, едва Степанов вышел, громко выражать свои симпатии они боялись.

— Подождите, увижу жену, тогда и скажу, что своего добился, - ответил я и вечером следующего дня услышал: "с вещами!"

Воронок, Краснопресненская пересылка, знакомая дыра в заборе у Казанского вокзала, оцепленный зарешеченный вагон на заснеженных путях, собаки, деревянные лица конвоиров, "шаг влево, шаг вправо..." — и впереди опять Колыма, которую видно из Лефортово. Третий раз предстоит мне в тюремном вагоне пересекать всю Россию! Гюзель рассказывала потом, как она надела на свидание лучшее платье, чтоб услышать в окошечко равнодушный голос: "Ваш муж убыл!"

При регулярных шмонах в тюрьме я еще иногда развлекался: делал вид, что нервничаю, и надзиратель в ожидании добычи шарил все более возбужденно. Но на этапах не до шуток: под крики: "Скорей! Скорей!" - кое-как запихиваете вы в рюкзак выброшенные и перерытые конвоем вещи только для того, чтобы принявший вас конвой снова начал вас трясти и выворачивать.

Перед этапом из Свердловска дежурный офицер хотел забрать у меня английский консервный нож как "режущий предмет" - ясно было, что он ему самому понравился. Я кричал, что консервные ножи разрешены, а хочет конфисковать, пусть составляет протокол. Наконец, он в сердцах кинул мне нож со словами: "Революционер хуев! Все ездишь — только народ волнуешь!" Когда неделю назад мне Мстислав Ростропович сказал в Бостоне: "Что ж ты все ездишь — то Вашингтон, то Бостон, то Сан-Франциско..." - я ответил: "Надо же волновать народ!" Этот эпизод и навел меня на мысль назвать мою книгу "Записки революционера", хотя я понимал, что наши остряки тут же переименуют ее в "Записки хуева революционера".

Едва мы устроились в Новосибирске на полу, как из дыры

 

- 240 -

вылезла громадная крыса в сопровождении маленьких крысят, а с тыла атаковали клопы.

— Клопы не наши, вы их с собой привезли, — сказал корпусной.

— А крысы? Мы их тоже с собой привезли?

— Нет, крысы наши, — отвечал старшина с гордостью за крыс, действительно, крысу с клопом не сравнишь.

Моя несчастная память, я ничего не могу забыть, передо мной вереница людей, виденных на этапах, словно я сам только что с этапа. Вот соседка Надя, заглянув в глазок, кричит: "Вова, нештяк!" — каково же возмущение карманника Вовы, когда оказывается, что она приняла меня за него. "Надя! Ты меня обижаешь! Проститутка!" — кричит он, приложив кружку к стене, и слышит: "Пошел ты на хуй! Я теперь Андрюшу люблю!" Солидный вор рассказывает, как "культурно отдохнул" в "Метрополе", в зале с фонтаном, этот фонтан в ресторанном зале волнует многих блатарей как символ невообразимой роскоши. Малолетка объясняет другому, что если убивают кого-нибудь, пусть не вмешивается - а вдруг убивают за дело. Печальный насильник слышал обо мне, знает даже, сколько мне заплатили за книги — "семь миллионов". Низкорослый зэк, по виду работяга, говорит, что будь у него в двадцать лет "такое понимание, как сейчас," то в тридцать он был бы профессором.

А вот действительно молодой профессор — крепыш с рыжей бородкой, в очках, в вязаной лыжной шапочке, доктор Машков из Ленинграда — сел он за убийство начальника лаборатории; вместе с другом, тоже ученым, они расчленили труп на куски, но потом скрывать передумали, получил он "вышку", замененную пятнадцатью годами. Сидя за выщербленным столом, он объясняет мне свои антидарвинистские теории: в долгосрочной перспективе не тот выживает, кто наиболее приспособлен к окружающей среде, а тот, кто приспособлен наименее: перлый гибнет с изменением среды, второй плохо, но приспосабливается к новой. С этой точки зрения, у нас с ним были шансы выжить, мы вели этот разговор за столом, только что дохлебав баланду, а в переполненной камере за столом, "в президиуме", едят далеко не все.

Закрывая разбитое окно иркутской камеры, свисал черный матрас с вылезающей черной от грязи ватой, как черный пиратский флаг, а под ним уже пиратничали малолетки. Один из них поделился со мной своей мечтой: когда выйдет на волю, ограбить киоск с мороженым, он уже такой присмотрел в своем городе — хорошо все-таки, когда у человека есть цель в жизни. Режиссер Циммерман из Ленинграда, высокий и грустный, читает написанный им в лагере рассказ: любовница молодого зэка, думая, что он страдает без женщин, просит свою подругу, лагерного врача, отдаться ему; с его согласия, она привязывает его к столу, и вот, когда он уже чувствует приближение

 

- 241 -

оргазма, она слезает и говорит: "Следующий сеанс через неделю". Сам Циммерман получил двенадцать лет за участие в групповом изнасиловании.

Молодой бакинец с красивым и интеллигентным лицом сразу же занял главенствующее место в блатной компании, едва у нас появился; мне он сказал: "Я блатной мир ненавижу, но хочешь, чтоб с тобой считались, приходится быть, как они". Послушав наш разговор о политике, один блатарь заметил: "Не завидую вам. Чем меньше знаешь — тем легче жить". Молодой хулиган, которому еще в Свердловске я подарил старый свитер, приносил мне от кормушки миску, то есть, по-лагерному, "шестерил" немного; чтобы показать ему, что мы равны, я тоже время от времени приносил ему миску — на что он сам и другие зэки смотрели как на нарушение лагерной этики. Но вообще я "заблатовал" немного, блатной грузин, с которым я познакомился в дороге, спал на двух матрасах и оставил их мне — так что я спал на трех.

На этапах мучит голод, и я — с учетом уроков "мисочного бунта" договорился с несколькими малолетками не брать в обед кашу, требуя, чтоб давали гуще. "Не возьмем! Жри сам! Голодуем!" — загалдели малолетки, сбившись у кормушки. Видя, что нас целая группа, остальные тоже побоялись взять. Дежурный, не обращая внимания на орущих малолеток, выхватил меня из задних рядов и повел к заместителю начальника тюрьмы. Я объяснил, что каша сварена не по норме, и предложил ему вместе с сидевшей у него молодой женщиной, помощником прокурора по делам несовершеннолетних, пойти и попробовать самим. Пошли мы втроем, но не прямо, а кружным путем — и по дороге он указывал на баландеров, сующих в кормушки миски: "Видите, как все берут охотно!"

— Так пусть гражданин прокурор попробует, — предложил я.

— Ложки нет, — сказал сокрушенно начальник.

— Ложка есть, — и я вытащил из кармана украденную мной ложку. В Иркутске ложек не хватало: кто первым не успел схватить, ждал другого или хлебал без ложки; я однажды ее не стал сдавать и сунул за висящие на стене "Правила внутреннего распорядка" — в таком священном месте искать не стали.

— Какой вы нехороший товарищ! — вскричал в сердцах начальник, но прокурор моей ложкой есть не стала. Возле нашей камеры стоял большой котел — но что это была за каша, она, можно сказать, лоснилась от жира, и шел от нее волнующий запах шкварок. Нашлась тут же ложка, и прокурор сказала: "Прекрасная каша". И правда, вся камера отдала ей должное, чтобы на следующий день получить опять водянистую кашицу. Я немного утешился, попросив прокурора заглянуть к нам и увидев растерянность на ее лице: никакой рафаэлевой кисти не хватит описать нашу камеру!

 

- 242 -

В этапном боксе грузин с сухим лицом, желая помочиться, открыл парашу — и тут же с брезгливым выражением захлопнул крышку: кто-то уже успел сделать туда по-большому.

— Что, плохо пахнет русское говно? — спросил я. Малолетки одобрительно захохотали, не подвело, мол, наше русское говно — шибануло в нос "зверям". Грузин этапировали на Дальний Восток за растраты, всех с большими сроками, самого толстого из них с еще более толстым "сидором" я успел возненавидеть, он немилосердно храпел, а в набитом купе занимал место за троих, так что я уминал ногами его раздутый живот.

Обобщая впечатления от встреченных мной грузин, армян, ингушей, казахов, узбеков, литовцев и других нерусских, должен сказать, что в целом они спокойнее, увереннее, доброжелательнее и вежливее русских, а стукачей среди них меньше. Играет, я думаю, роль, что каждый из них себя чувствует как бы представителем своего народа и не хочет уронить его честь, русские же чувствуют себя народом общесоветским, им терять нечего. Если сравнить, как характер народа проявляется в революциях — сравнить не с английской революцией, не с французской, а с китайской, уж китайцев-то мы считаем народом жестоким, то и это сравнение окажется не в нашу пользу. Русские расстреляли не только своего императора, но и всю его семью — китайский император, который был вдобавок японским коллаборантом, просидев несколько лет в тюрьме у коммунистов, был выпущен, работал в ботаническом саду и даже был избран во Всекитайское собрание народных представителей — можно ли представить Николая II в Верховном совете? Дэнь Сяо-пин, "правый коммунист", дважды смещенный во время чисток "культурной революции" как "враг народа", через несколько лет вернулся к руководству страны — можно ли представить возвращение в сороковые годы Бухарина, который не реабилитирован до сих пор?

Четверо суток до Хабаровска везли меня с туберкулезниками -я ел и пил с ними из общей кружки, утешая себя, что это последний перегон и мое последнее путешествие в Столыпине. Зато в самолете стюардесса, стюард, молодые конвоиры и я проговорили как в компании друзей.

— Чего вы хотите? — спрашивал начальник конвоя. - Без властей не обойдешься.

— Так пусть будет сменяемость, - сказал я, вспомнив Убожко. -Надо ограничить срок пребывания у власти.

— Ограничь им срок, так они опыта не наберутся.

— Сбрить эту пиратскую бороду! — скомандовал подполковник Подольский, увидев, как меня вводят в приемник Магаданской тюрьмы с отросшей за время путешествия бородкой. Молодой контролер с холодными липкими руками обшарил меня всего, заглянул в

 

- 243 -

зад, перебрал каждый листок каждой книжки и сказал с ненавистью: "Ты английские книжки читаешь, а я вот шмоном занимаюсь!" И поделом тебе, подумал я. Несмотря на этот прием, я был рад Магадану чуть ли не как дому родному, двухмесячная дорога измотала меня.

Все зэки ждали в декабре амнистии к пятидесятилетию образования СССР, уж до трех-то лет должны амнистировать, думал я, или хотя бы сократить срока, еще в Лефортове мне контролер обиженно сказал: "Не одних же уголовников мы амнистируем!" Начинало мне уже казаться, что не выдержу я оставшегося срока без амнистии, и амнистия была провозглашена: не только все политические статьи исключались, но даже у мелких воришек были невелики шансы. На Талой из семисот человек по амнистии "вчистую" ушло двое и "на химию " двадцать, причем "амнистирование" заняло пять месяцев.

Лагерное начальство встретило меня с ликованием: мне предстояло досиживать трое суток в ШИЗО. В тюрьме я поругался под Новый год с пьяными надзирателями, которые двух молоденьких солдат — только что с воли — уложили без матрасов на цементном полу, матрасов я для них добился, а для себя - карцера. Офицеры МВД держались со мной осторожней, чем с уголовниками, но тут и КГБ хотел на мне зло сорвать. Стояли пятидесятиградусные морозы, в бетонной одиночке с разбитым окном даже ночью я не мог надолго прилечь, делал зарядку, чтоб как-то согреться, или сидел, подняв топчан и прижавшись к проходящей в двух вершках над полом трубе отопления. Суп давали через день, а ежедневно - кусок хлеба с солью и кружку кипятка. Чтоб занять себя как-то, я сочинял стихи.

Наконец, день освобождения, и морозным январским утром, еще до подъема, я выхожу в зону, освещенную прожекторами, сворачиваю за угол школы и вижу: на металлической арке деревянный щит с надписью "Спортгородок", чуть пониже плакат "В труде и спорте за рекорды спорьте!", а за ним - виселица! Как оказалось, спортгородок был воздвигнут по замыслу замполита Овечкина для молодежи, чтобы она, вместо того, чтобы "шпилить беса" и "тюльку гнать", проводила досуг, раскачиваясь на качелях, — тюлькогоны, однако, раскачивались так лихо, ударяя ногами в стены школы, что качели приказано было срезать: осталась только гигантская перекладина со свисающими обрезками веревок.