- 244 -

Глава 19.

ИСПРАВИТЕЛЬНО-ТРУДОВАЯ КОЛОНИЯ 261/3:ТРУДЫ И ДНИ

Скоро и мне представилась возможность поспорить за рекорды в труде. Как инвалида гуманная Царько предложила направить меня в малярку: там красили мебель раствором на ацетоне маляры, обтянутые серым подобием кожи, с нездоровым блеском в глазах, так же выглядели и те, кто работал на прессе. Им, правда, выдавали в месяц два килограмма сухого молока, иногда подгнившего и тут же обмениваемого на чай. Идти в малярку я отказался и был назначен уборщиком в мебельный цех. "Если в Сибири я чистил вонючий навоз, а сейчас — пахнущие лесом стружки, — писал я Гюзель, — то можно сказать, что эти годы не прошли для меня зря и что новое назначение - шаг вверх ".

В шесть был подъем — гремел и грохотал гимн в уши, а с восьми начинался развод на работу, в морозной мгле мы строились по пятеркам у ворот в промзону, ДПНК отсчитывал: первая, вторая... - и знакомая картина открывалась нам: разбросанные доски, железки, кирпич, бетонные блоки, лужи мазута. 1-й отряд работал в авторемонтных мастерских и на дизельной электростанции, 2-й — в мебельном цехе, 3-й — в деревообделочном цехе, 4-й — на лагерных стройках, 5-й — в хозобслуге и обувной мастерской. Мебельное производство было основным: я проследил процесс от сушки древесины до сборки, если такая мебель продержится год, то слава Богу, впоследствии купленный нами с Гюзель стол развалился меньше чем за год. Дерево везли за 100 км из колонии-поселения Буенда и за 1000 км с Амура, привозная древесина была дешевле.

Лагерь — ячейка социалистического общества — обеспечивает все социально-экономические права, которыми так гордятся советские власти и к которым стремятся социалисты: право на оплачиваемый труд, пищу, одежду, жилье и бесплатное медицинское обслуживание. Не думаю, что причина лагерной системы - экономические нужды, "хозяйственные обоснования" — это скорее рационализация бессознательных импульсов, вроде как камбоджийские социалисты нашли "рациональное объяснение" бессмысленному и страшному изгнанию всех горожан в деревни — невозможно-де было бы прокормить города.

Трудно судить, насколько лагеря рентабельны, я слышал о прибыльных, наш был на дотации. Начальство стремилось обеспечить "выход на работу", но вышедшему часто делать было нечего, в деревообделочном цехе, например, заработок брутто в месяц у многих

 

- 245 -

был 2-3 рубля. Износ оборудования был раза в два выше, чем на воле, потому что зэки станки не жалели, зато полностью изношенное оборудование не заменялось, и производственный травматизм был высок. Экономия, как вообще в нашей стране, достигалась за счет инфраструктуры - если к баракам и выгребным ямам применим столь научный термин — и заработной платы. Формально был восьмичасовой рабочий день и те же расценки, что и на воле, но без надбавок, фактически же работали больше, но платили меньше. Зарплата распределялась так: 50% — на содержание лагеря, 50% — на еду, одежду, койку в бараке, отопление, освещение, воду, на продукты в ларьке (6 руб. в месяц, а при выполнении нормы еще 4), на газеты, журналы и книги, а также на сбережения. "Лишить ларька" — любимое выражение офицеров — мало заработать деньги, нужно не иметь нарушений. Мой месячный заработок брутто был 96 рублей, за три месяца я чистыми деньгами получил 9 рублей. На более квалифицированной работе можно было откладывать по 20-30 рублей ежемесячно. Отношение к работе было двусмысленным: ее ненавидели, считая за благо "попасть в больничку", а с другой стороны рвались на работу - она позволяла быстрее провести время и выйти на волю с деньгами. Кто на воле привык работать добросовестно, тот даже в лагере старался, кто на воле работал спустя рукава, тем более не видел смысла "вкалывать" здесь. Кроме того, производство было так организовано, что результат и хорошей, и плохой работы был примерно один и тот же.

Потаскав ящик с опилками две недели, я сказал начальнику цеха Попову, зэку, занимающему взвешенное положение между заключенными и начальством, что я ящик больше волочить не буду, у меня больное сердце. Через день я был назначен убирать Конструкторско-техническое бюро (КТБ), производственный отдел, кабинет начальника цеха и лестницу, в КТБ я мыл пол, остальные комнаты подметал — занимало это два часа в день, а остальное время я сидел в КТБ, читая "Введение в психоанализ". Когда я как-то в одиночестве протирал столы, заглянул председатель Совета коллектива колонии. "Чего ты стараешься? — сказал мне активист №1. — Взгляни на меня: пока я на виду , я суечусь для них, а дойдет до дела — зачем надрываться!" Его совету я неукоснительно следовал, когда же мне указывали, что плохо вымыт пол, я ссылался на слова Маркса, что труд раба непроизводителен, и на этой марксисткой точке зрения продержался до конца. Офицеры искали случая придраться ко мне, и начальник надзорроты, самодеятельный художник с замашками хулигана, отобрал у меня шерстяную шапочку, которой я согревал голову после менингита. Он поручил столярам делать рамки для его картин, и я разорался на весь цех, что из-за этого не выполняется "социалистический план" и мой долг "сигнализировать". Начальник

 

- 246 -

КТБ, его приятель, намекнул, что донос — не совсем хорошее дело, на что я ответил: "Нас учили на примере Павлика Морозова, который на отца донес, уж на офицера-то МВД сам Бог велел донести!" Шапочку мне удалось возвратить.

КГБ занималось выпуском "спецификаций" на мебель и обувь: все, однако, было давным-давно спроектировано — если и вносились какие-то изменения в проекты с целью их ухудшения, то КГБ готовил "спецификации" задним числом, для отчета. Работало там четыре зэка: директор школы Брыгин, изнасиловавший свою ученицу; патологоанатом Ломов, за взятку то ли изнасилованную признавший невинной, то ли невинную изнасилованной; шахтер Лепешкин, убивший жену за то, что он ей слово скажет, а она ему десять, он до сих пор гордился ее густыми волосами, а еще более тем, что "закончил двухлетнюю школу машинистов на базе техникума"; четвертым был Иванченко, все же не удержавшийся на посту культорга.

Ломов был знаменит тем, что у него в Билибино украли морг вместе с трупом. Завербовавшийся шахтер с Украины разговорился с бичами в аэропорту, "С жильем туго, — говорит бич, — но я вижу, ты мужик неплохой, а у меня только что брат умер, мне дом не нужен — мне лишь бы поддать с утра". Осмотрели дом: дом хороший, мебель успел бич пропить, а на голом столе, правда, лежит труп брата. "Давай три сотни задатку, подцепляй дом и вези куда хочешь!" -говорит бич. И вот Ломов видит из окна кабинета, как его морг, который на полозьях стоял возле больницы, подцепили трактором и волокут куда-то. Шум, крик — пока разобрались и нашли бича, вся его компания и на ногах не держится!

Числились в КТБ, хотя бывали не часто, двое вольных — технолог и конструктор, и почти постоянно торчал начальник — инженер-лейтенант Гайворонский, бесцветный и безвольный, но после накачки сверху взвинчивающийся. Директор предприятия старший лейтенант Корпушевич, массивный и уверенный в себе, меня никогда не задевал. Главный инженер Рагозин, с нежным румянцем на щеках, чувствовал себя, напротив, не в своей тарелке, аттестован он был недавно, и прямо засиял, когда царедворец "бандюхайло" назвал его не лейтенант, а старший лейтенант. Подстрекаемый Борковым, Рагозин как-то попробовал указывать мне "по-офицерски", что я лестницу не мою, и я накричал на него, упомянул даже его "розовые щечки", и Борков молча стоял рядом: он-то как раз Рагозина за его интеллигентный вид и "розовые щечки" не любил. Инженер Рогов — молодой человек с уже порядочным брюшком приносил мне иногда шоколад, как я скоро понял, по указанию КГБ, чтоб втереться в доверие, так что шоколад оказался "клоком шерсти с паршивой овцы". Перешедшие недавно в систему МВД инженеры и врачи в отношениях с заключенными часто сбиваются на стиль своих новых коллег, но по

 

- 247 -

отношению к офицерам не могут поставить себя достаточно независимо.

Я был поселен сначала в "комнату придурков" в школьном бараке, куда одно время собрали лагерных психов, потом зэков, боявшихся чьей-либо мести, а также "лагерную аристократию" — двух нарядчиков и дневального штаба. Я расположился неплохо, "оттянул" уже одного нарядчика, но меня быстро перевели в барак 2-го отряда, "к чукчам", как говорили зэки, потому что там было много чукчей, якутов, эвенков, коряков и эскимосов, на воле занимавшихся охотой и оленеводством. В них было что-то детское, включая детскую обидчивость, отношение русских к ним было скорее насмешливо и враждебно: "Сидит весь в соплях, как чукча". Чукчи буквально погибают от алкоголизма и пьянеют от двух-трех рюмок. "Один рюмка пьем — хоросо! - говорит чукча. — Второй рюмка пьем — совсем хоросо! Третий рюмка пьем — траться ната! Цетвертый рюмка пьем — епаться ната!" Вспоминаю еще анекдот, как советские народы заспорили, кто был Ленин. Русские говорят — русские, чуваши - чуваш (отец чуваш), калмыки — калмык (бабка калмычка), немцы — немец, евреи — еврей (мать из семьи Бланк), а чукча слушал-слушал и говорит:

"Нет, Ленин-таки цукца был!" "Как! Почему?!" "А оцень умный!" В цехе я работал сначала в паре с чукчей по имени Етон, неграмотным, но склонным хитрить немножко, как-то я увидел его с раскрытой книгой в руках и прочитал на обложке — "Справочник партийного работника".

В отряде в основном были долгосрочники. Папиашвили, грузинский еврей с апоплектическим затылком, черными усами и вытаращенными глазами, отличался редкой глупостью и настойчивостью, посещая несколько лет подряд один и тот же четвертый класс; за золото у него был срок 12 лет и иск 150 000 рублей — самый большой в зоне, вычитали у него ежемесячно из зарплаты по 3-5 рублей, и чтоб расплатиться, ему нужно было еще несколько тысяч лет. Полянников, сидевший за убийство жены, имел, напротив, кипящий ум и затевал дискуссии, что СССР будет существовать вечно, я осторожно намекал, что даже солнечная система не вечна.

Меня предупреждали, чтоб я был осторожнее: сразу же после моего этапирования многих в зоне обо мне допрашивали. Еще весной Иванченко странно себя повел, стал прятать глаза, попросил не заниматься в читальном зале, и я прекратил общение с ним. Теперь же он искал случая заговорить и рассказал, что Золотарев предложил ему сообщать о разговорах со мной и меня на разговоры провоцировать - отказаться он боялся, сказать мне тоже. Как только меня увезли, его сразу же допросил следователь КГБ, и теперь ходят слухи, что готовят новое дело, Золотарев сказал, что "с Амальриком вопрос еще не решен". Я надеялся, что меня просто хотят шантажировать для

 

- 248 -

получения показаний по делу Якира и Красина, я наивно думал, что властям в разгар разрядки не нужен лишний политический процесс, и энергично вычеркивал дни в календаре: их оставалось все меньше и меньше, но особенно медленно время тянется в начале и в конце срока.

15 февраля в двери появилось унылое лицо штабного дневального, уставив взгляд на меня, он сказал: "Зовут, приехал один..." "Один" оказался следователем КГБ капитаном Соловьевым, вальяжным, усатым, медлительным господином, слишком большим тугодумом, чтоб быть хорошим следователем. После того, как мы достаточно, по его мнению, помусолили вопрос о погоде, о моем здоровье и о том, должен ли он сообщить мне, по какому делу меня допрашивает, выяснилось, что я вызван свидетелем по делу Юрия Шихановича, с которым я знаком не был, но о котором слышал, что он одаренный математик, — к этому мои показания и свелись. Через месяц я был допрошен им же по делу Красина и Белогородской — ничего об их "антисоветской деятельности" мне не было известно. На вопрос, о чем мы разговаривали с Белогородской, когда она пришла к нам, я ответил, что на ней было красивое платье с ромашками и мы разговаривали об этом платье. Я подумал, что когда она в тюрьме будет знакомиться с делом, ей приятно будет узнать, что ее платье произвело незабываемое впечатление. С требованием свидетеля записывать показания собственноручно Соловьев столкнулся впервые, сошлись на том, что он будет писать вопрос, а я ответ, Бедный Соловьев получил выговор из Москвы, оказывается, весь протокол должен быть написан одной рукой, либо следователя, либо свидетеля.

В последний день марта меня снова повезли в Магадан: с конвойными в воронке ехал капитан Шевченко, и глядя на его портфель, я был уверен, что он везет в Магадан мое "дело": Неужели новый срок?! Оказалось, он предпочел трястись весь день вместе с зэками и выслушивать их насмешки, чем заплатить рубль за автобус. Но в тюрьме новый удар: сажают меня не с осужденными, а с подследственными. У начальника райотдела ДОСААФ, севшего за взятки, постоянная тема: какие у райкомовцев привелегии, даже мандарины едят, а начальству поменьше — ничего, в то же время негодует на работягу, сказавшего, что в Америке, собирая пустые бутылки, прожил бы лучше, чем в СССР с утра до ночи вкалывая. У севшего за драку шофера рассказы попроще: выпивает он в парке и видит, как бич на бабу лезет, и только залез — как у него шапка свалилась, слез, поднял шапку, надел, забрался на бабу — опять та же история, тут шофер не выдержал и говорит: "Слушай, друг, ты или бабу раком поставь, или шапку подвяжи!" Под эти идиотские разговоры я ходил из угла в угол: неужели новый срок?!

Через полмесяца я был отведен к моему старому знакомому

 

- 249 -

прокурору Воронцову: сердце мое тяжело колотилось, пока он, сохраняя сухое выражение лица, перебирал какие-то бумажки на столе.

— Вы подавали заявление о встрече с сотрудником КГБ? Объявляю вам, что вы этапированы в следственный изолятор в связи с этим заявлением.

В январе, сидя здесь в карцере и думая, чем бы досадить за это, я перед отправкой на Талую написал, что хочу встретиться с сотрудником КГБ, я рассчитывал, что пока заявление до КГБ дойдет, меня уже отправят, и КГБ сделает тюремной администрации выговор, если же меня потом спросят, я отвечу, что раньше надо было спрашивать. Так я и ответил на следующий день капитану Соловьеву. В состоянии эйфории, охватившей меня, я не подумал, зачем меня надо было вообще возить в Магадан и вызывать к прокурору, когда Соловьев сам ездил в лагерь. Он держался еще более добродушно, спросил, сколько мне осталось до полета в Москву — чуть больше месяца — и пожелал, как говорят на Севере, "счастливой посадки". Через месяц я вспомнил его слова.

В результате "челночной дипломатии" КГБ я снова очутился в лагере — но только для того, чтобы не принять участия в "ленинском воскреснике", одном из изобретений брежневского режима: раз в год, в день рождения Ленина, вся страна якобы добровольно работает бесплатно, как завещал великий вождь. Матеря по дороге "лысого", зэки, как и вольные, дружно шли на воскресник — в нашем отряде из 150 человек отказались трое: первый, хулиган, послал воскресник "на хуй", второй, убийца, объяснил, что он очень уважает Владимира Ильича Ленина и Леонида Ильича Брежнева и с большой радостью пошел бы на воскресник, если бы именно в этот день не почувствовал себя плохо, причем он не исключает, что на следующий год в этот же день его недуг снова даст знать о себе, я просто сказал, что поскольку день не рабочий, я работать не обязан. Гораздо больше, чем день рождения Ленина, меня волновала поломавшаяся оправа очков, бывший студент школы машинистов Лепешкин довольно профессионально починил ее—и тут же меня "дернули" на этап.

— Извини, не успел тебе дать даже пачки чая, — сказал я.

— Ты меня просто обижаешь, я ж не за чай это сделал, а по дружбе, — эти слова я тоже скоро вспомнил.

И вот я все в той же магаданской камере, на этот раз вместе с амнистированными "химиками", и совершенно не могу сообразить, кто же я теперь — свидетель, подследственный? Я не исключал, что меня, несмотря на пустые показания, могут все-таки повезти на суд над Якиром, хотя зачем мной портить так хорошо организованный процесс?

Допрошен я был по делу Красина начальником следственного отдела Магаданского УКГБ подполковником Леонидом Ильичом

 

- 250 -

Тарасовым, очень маленького роста, с быстрой следовательской хваткой; увидев его, я сразу вспомнил гебиста, описанного мне Иванченко.

Красин показывал, что я бывал у него на "средах", он давал мне книжки, в том числе "Технологию власти Авторханова", мы ходили вместе на демонстрацию на Пушкинскую площадь, и он по дороге позвонил какому-то иностранному корреспонденту. Я отвечал, что бывал у него редко и не помню, по каким дням, разговоры о "средах" и собраниях — детская попытка придать себе значимость, ни он мне, ни я ему ничего не давали, о "Технологии власти" — я говорил о ней в лагере, и Тарасов знал это — известно мне не от Красина, а из передач Голоса Америки, и я совершенно не помню, ходили ли мы и когда на Пушкинскую площадь, и уж тем более, звонил ли он кому-нибудь по дороге. Видно было, что Красин занял ту же позицию, что и Якир, я ждал его показаний, что я делал вместе с Литвиновым "Процесс четырех" — но об этом его не спрашивали, зато он показал, что через Гюзель он получил из-за границы магнитофон.

"Покаяния" Якира и Красина были страшным ударом для Движения, особенно тяжело переживали их близкие, у дочери Якира, на которую он тоже давал показания и которая обожала отца, даже началась экзема, но и люди им не близкие рассказывали мне потом, что в течение полугода они просто не могли ничего делать. Оба не только "покаялись", но рассказали о связанных с ними людях, предлагали другим "каяться". Красину устраивали встречи в тюрьме — и Иру Белогородскую он уговорил давать показания, просил КГБ и со мной устроить встречу. Несомненно, что их "покаяние" поощрило власти требовать того же от других.

И в своих показаниях, и в письмах, и на суде, и в сделанных после суда заявлениях оба держались по-разному: Якир рубил с плеча, как бы сознавая, что терять ему уже нечего, Красин — с оговорками и реверансами — подводил подо все определенную философию. Философию эту он изложил в письме, отправленном из тюрьмы участникам Демократического движения, оно дошло не по тайным каналам, не проглоченное его женой на свидании, а было доставлено офицером КГБ: Красин писал, что Движение потерпело крах (читай: арестованы Красин и Якир), и единственное, что можно сделать, это изложить его историю для будущего, роль историка благородно взял на себя КГБ, все всё должны честно рассказать КГБ, и поскольку все добровольно разоружатся, то КГБ никого не накажет.

Вызванный ими разброд продолжался около полутора лет — до начала 1974 года, вдобавок началось "выталкивание" диссидентов за границу, и некоторым участникам Движения, не говоря уже о чинах КГБ, казалось, что с Движением покончено. Ликование же тех, кто называл Движение "мышиной возней", "делал свое дело" и терпеливо ждал милостей, было безгранично. Начиная от пьяного работяги,

 

- 251 -

который считал, что это он должен бояться власти, а не она его, и кончая трезвым академиком, который боялся и власти, и пьяного работяги, — общество ожидало казней и пыток; властям надо было сажать одних, чтобы успокоить других - не стыдитесь быть трусами, мы наказываем храбрецов!

Как-то получалось, что с Якира, пьяницы и весельчака, спросу меньше, чем с более хитрого и с большими претензиями Красина. Якир по выходе из тюрьмы сказал: "Я сука!" — хотя в то же время наивно не понимал, почему его сторонятся. Красин пытался искать лазейки — только за границей он опубликовал письмо с самоосуждением, рассказал, что КГБ дал ему деньги на дорогу — по его словам, он их вернул. С другой стороны, Красин был взят, когда линия Якира уже определилась, и он следовал его примеру - не знаю, последовал ли бы он его примеру, если бы Якир занял твердую линию. Падение одного ускоряло и оправдывало в собственных глазах падение другого — взаимно, причем ни тот, ни другой не сопротивлялись, не торговались и никого не щадили. Просидев свыше года, получили он они на суде по три года каждый, замененные на кратковременную ссылку — под Москвой.

Говорили, что Якиру в камере дают водку, или какие-то наркотики обоим, или пытают их — думаю, что ничего им не давали и никак не пытали. Физические пытки - как правило, а не как исключение — применяются тогда, когда в короткий срок необходимо "провернуть " массу дел, получив настоящие или фиктивные признания: пытки применялись нацистами в Германии или во время "великого террора" в СССР, когда через следовательскую мясорубку пропускались миллионы. Но там, где над делом двух человек может работать бригада из двадцати следователей, когда следствие можно вести не неделю, не месяц, а год и больше, да и никаких "секретов" раскрывать не надо — зачем тогда прищемлять яйца, как делали в том же Лефортово в 1938 году? Сознание пятнадцатилетнего или даже семилетнего срока впереди, разлуки, быть может, навсегда со всем, что вам дорого, особенно для человека не молодого — это само по себе пытка, и пытка эта продолжается день за днем, и месяц за месяцем, следователи постепенно ищут ваши слабые места, они не минеры - и могут ошибаться много раз, психологическая обработка проста, но эффективна: я рассказал уже, как меня возили из лагеря в тюрьму и обратно, бросая от отчаяния к надежде и так расшатывая волю.

В поведении Якира и Красина, я думаю, решающую роль сыграли большие сроки в сталинских лагерях, оба попали туда молодыми в то время, когда никаких надежд не было, и лагерь сформировал в них бессознательный императив: выжить любой ценой, умри ты сегодня, а я завтра. Лагерь же загнал к ним в кости чувство страха,

 

- 252 -

сознание, что человеческая жизнь не стоит ничего, что в любой момент их могут уничтожить, оба они уверяли, что им грозили смертной казнью — хитрили или правда верили в это? "Лагерный комплекс" сработал в них, как только оба оказались в Лефортово — то, что мне, малообстрелянному новичку, казалось источником их силы, было причиной их слабости. Меня более удивляет теперь, что до ареста они нашли мужество бороться с бесчеловечной системой, не многие бывшие зэки протестовали после поворота властей к ресталинизации. Но все ли они, окажись на месте Якира и Красина, повели бы себя так же?

— Видите, как Якир и Красин показывают, они о себе думают, — сказал мне Тарасов, — а вы боитесь слово сказать.

— Я думаю о будущем, — сказал я, не зная еще, что Красин призывал ради будущего писать доносы в КГБ, — я думаю о том, что в будущем все эти протоколы будут читать и судить о нас.

— Но кто будет! Кто будет! - заволновался Тарасов, он всем своим видом хотел показать, что читать-то будут такие же "проверенные товарищи", как он сам. Верят, черт бы их побрал, в свое будущее.

После третьего допроса мы с Леонидом Ильичем распростились — увы, не навсегда, и я начал выяснять, кто и как выдаст мне деньги на дорогу. Оказалось, пока оформят документы, несколько дней, а то и недель надо ждать в гостинице для освобожденных, то есть просто в бараке, только не за колючей проволокой, я обещал, что ни секунды ни в каком бараке больше не проведу, а с МВД в крайнем случае взыщу деньги через суд. Чтоб мне одному не подстроили провокации, я попросил Гюзель прилететь. Передавая Подольскому телеграмму для нее, я сказал, что осталась неделя, надо думать, нового дела не заведут.

Я расспрашивал у моего сокамерника, механика, какую мне на воле купить машину — но купил я ее только пять лет спустя в американском городе Кембридже. Она большая, как наш рояль, и когда мне нужно ехать по загроможденным кембриджским улицам, все внутренности мои сжимаются от невозможности избавиться от нее, негде припарковаться. Этого я не знал в Магаданской тюрьме, но большую машину купил именно потому, что еще там задумал путешествие по Америке.[1]

17 мая, за четыре дня до конца срока, когда мы прогуливались в бетонном дворике, беседуя о машинах, меня неожиданно усадили в воронок. Предупредить, что ли, хотят напоследок, думал я, глядя на казенного вида здание прокуратуры, но едва меня ввели в кабинет и я увидел за столом человека в прокурорской форме - я без слов все понял.

 

 


[1] Мы с Гюзель проехали от восточного побережья США до западного в августе 1978 года, как только я закончил эту рукопись. В штате Индиана мы столкнулись со встречным грузовиком — но Божьим соизволением остались живы, пришлось только в тот же день купить новую машину.