- 319 -

Глава 25. 

НА ПУТИ К ХЕЛЬСИНСКОЙ ГРУППЕ

Джим Кларити, за интервью которому меня судили, снова был в Москве и предложил мне написать для "Нью-Йорк Тайме" статью о разрядке, я охотно взялся за это, как Ратновский за статьи о сельском хозяйстве. Я начал с Гегеля, подумал, что для американцев это слишком, и начал с Франклина Рузвельта — Тайме" опубликовала статью со слов "оценивая преимущества разрядки", боюсь все же, что это была самая длинная статья, когда-либо там появлявшаяся. Гонорар в 150 долларов показался мне мал, и я написал редактору, что

- 320 -

быть опубликованным в "Нью-Йорк Тайме" честь для меня, но их символический гонорар обязывает и меня к символическому жесту — и я передаю его пенсионерам "Тайме". Оказалось, что это их обычная плата и никакой дискриминации по отношению ко мне не было, но человек с психологией зэка — "отдай, что положено" - начинает видеть вызов там, где его по-существу нет.

На мою статью в Таймсе" ответил Маршал Шульман. Я подумал, не тот ли Шульман, который писал своему племяннику обо мне:

"На свободе ли еще этот мерзавец?" — оказалось, что не тот. С профессором Шульманом я познакомился год спустя в Нью-Йорке, он произвел впечатление любезного человека, но меня удивило, что специалист по Советскому Союзу почти не может говорить по-русски. Он был представителем тех, кто надеется с помощью уступок и собственного примера постепенно "воспитать" Советский Союз, интуитивно исходя из того, что метод, удачный при достижении своих целей в американской академическо-бюрократической среде, будет работать и для достижения целей США в отношении СССР — метод этот условно можно назвать "размазыванием говна по тарелке".

Если брать всерьез теорию "зеркального отражения", то СССР видит на месте США неуступчивого и коварного гангстера, а США на месте СССР — благожелательного, но неправильно понятого джентльмена. И американцы, и европейцы не понимают, что у советских руководителей психология блатных, лозунг "наглость — второе счастье" вполне включается в ленинскую доктрину. Вот блатарь, развалившись, кричит: "Эй ты, поди сюда!" — я даже головы не поворачиваю, и на следующий день он сам подходит: "Извини, друг, я только хотел спросить..." А вот "Эй ты, поди сюда!" кричит Брежнев, и уже какой-нибудь западный президент бежит к нему "на цирлах" заключать соглашение. Вижу, что противостоя пятнадцать лет этой системе, трясясь в воронках и хлебая баланду, я получил более ясное политическое мышление, чем если бы я эти годы протирал зад в университете, изучая "политикал сайенс".

Я писал в "Нью-Йорк Тайме", что американские политики воспитаны на идее компромисса, тогда как для советских "компромисс" — бранное слово, и при всей неизбежности компромисса этот разный подход играет большую роль. Позднее я обратил внимание, что хотя в обеих странах политикой занимаются преимущественно мужчины, их положение в СССР и США различно: русский идеал мужчины - человек, способный твердой рукой руководить семьей, американец скорее "подкаблучник". Мне кажется, что бессознательно стиль отношений со своими женами, который дома оправдывает себя, переносят на отношения между США и СССР. Стоило бы для переговоров с СССР создать команду из честолюбивых и энергичных американских женщин — едва ли это вызовет коренной поворот, но США отвоюют себе

 

- 321 -

лучшие позиции.

9 октября 1975 года в вечернем выпуске новостей БиБиСи я услышал, что Андрею Дмитриевичу Сахарову присуждена Нобелевская премия мира. Трагическая фигура Сахарова наиболее полно выражала сильные и слабые стороны Движения за права человека и наложила свой отпечаток на него, хотя он не был харизматической личностью, как Солженицын. Наиболее видные фигуры оппозиции, оба они не смогли стать настоящими лидерами: Солженицын разогнал свою армию, Сахаров не захотел ее возглавить, даже выражал сомнение в самом существовании Движения. Он хотел быть, как сказал бы Мао Цзе-дун, "одиноким монахом под дырявым зонтом", чей голос в защиту угнетенных был бы слышен благодаря его личному моральному авторитету. Однако Движение существовало, и Сахарова побуждали играть роль руководителя и извне, и изнутри. Извне — не только иностранная печать и радио, чье внимание было сосредоточено на нем, но и тысячи советских граждан, которые о нем слышали и читали. Изнутри — мы сами, затевая обращение или комитет, прежде всего думали о том, чтобы он обращение подписал и комитет возглавил, иначе все зададутся вопросом — что же Сахаров, против что ли? Это противоречие разрешалось компромиссами, иногда приводило к обидам, а при организации независимого профсоюза — даже к нападкам профсоюзников на Сахарова. Желание сохранять моральную позицию и необходимость предлагать политические решения — второе противоречие. Сахаров хотел критиковать общество с позиций ученого, его первая работа напоминает докладную записку, но чем яснее ему становилось, что "уговаривание" властей безответно, чем более критическими становились его оценки, тем яснее сказывалась в нем слабость политического мышления и неверие в возможность изменения системы.

Я согласен с Солженицыным, что Сахаров — плохой тактик -хотя не дай Бог, если бы он следовал тактике Солженицына. Сахаров -великий стратег, что сводит на нет его тактические погрешности, его стратегия — безошибочное понимание добра и готовность всегда вы ступить против зла, то, что в стране есть вот такой Сахаров, до некоторой степени даже чудак, но не зараженный общей ложью — казалось важным, не испугаюсь преувеличения, миллионам людей, в этом было что-то от традиционного для Руси взгляда, что только юродивый скажет правду царям. Когда в Магадане я услышал, что Сахаров, быть может, выедет в США — я был просто напуган, хотя понимал, что of заслуживает отдыха и возможности заниматься своей наукой. Уже i Москве шофер такси сказал мне, что он не верит тому, что в газета? пишут о Солженицыне.

— Почему же? — спросил я.

— Так ведь за него Сахаров заступается, — ответил шофер. -

 

- 322 -

Будь он предателем, Сахаров за него не вступился бы.

Отсутствие способности переживать чужую боль, как свою, и делает возможным зло в мире, но не трудно понять, насколько тяжело жить тем, у кого она есть. Власти, не решаясь тронуть Сахарова, старались отыграться на близких, угрожая посадить детей его жены, убить ее четырехлетнего внука и распуская слухи о ней самой — но, с другой стороны, большое счастье быть женатым на женщине, в которую вы влюблены и которая ваш единомышленник,

Внук напоминал приемного дедушку: на даче в Жуковке он выбежал нам с Гюзель навстречу с сияющей улыбкой и протянутыми руками. Так же он побежал к Брежневу, приехавшему в Жуковку навестить сына. Никто никогда так искренне не распахивал объятья навстречу Брежневу, и старик растроганно заулыбался:

— Что это за симпатичный парняга?

— Леонид Ильич, это внук Сахарова! — в ужасе зашептала свита, и тут же Гинзбург, на попечении которого находился мальчик, получил предписание выехать из Жуковки в 24 часа.

Газетная кампания против Сахарова началась на второй день после опубликования решения Норвежского стортинга: сначала цитаты из западных коммунистических газет, затем "письма трудящихся", где Нобелевская премия сравнивалась с тридцатью серебряниками, наконец заявление семидесяти двух советских академиков, что присуждение премии носит "недостойный и провокационный характер", не знаю, кого из них пришлось "убеждать", а кто рвался сам.

Я подумал о контрзаявлении, не обязательно с большим числом подписей, но представляющем людей разных взглядов, для меня это было бы первое "коллективное письмо". Начав черновик с поздравления Андрею Дмитриевичу, чья деятельность "исходит из посылки, что подлинный мир невозможен без признания государствами прав человека", я напомнил "пакт мира" между Сталиным и Гитлером — "было бы трагично, если бы в 1939 году премию мира получили Гитлер и Сталин, а тот, кто говорил об их жертвах, подвергся бы осуждению как "противник международной разрядки"..."

Орлов предложил встретиться с Турчиным и Медведевым и вместе обсудить мой проект. С Юрием Федоровичем Орловым я познакомился у Гинзбурга вскоре после моего возвращения в Москву. Небольшого роста, с рыжими курчавыми волосами, выглядел он моложе своих пятидесяти лет и показался мне сначала человеком мягким - понял я, однако, что он будет тверд, когда необходимо быть твердым. Он, пожалуй, единственный известный мне человек, у кого отточенное научное мышление соединяется с большим житейским опытом. Он вырос в деревне, работал на заводе, в войну был артиллерийским офицером, после поступил в университет и стал

 

- 323 -

профессором теоретической физики. Во время войны он вступил в компартию, но в 1956 году был исключен, неоднократно увольнялся с работы за свои взгляды, а с переездом в Москву в начале семидесятых годов примкнул к Движению. С редкой для диссидента способностью к политическому мышлению он понимал необходимость политической альтернативы в стране, где стабильность основана только на силе, понимал, цитирую его письмо ко мне, что "Демократическое движение должно - осторожно — приближаться к рабочим, если не хочет, чтобы его смяли национализм и ненависть к интеллигенции". Отнесясь к марксизму еще более негативно, чем я, он считал, что "либеральные марксисты" важны как для идеологического баланса в стране, так и для установления контактов с западными левыми. Он сказал однажды, что если всему миру действительно не избежать коммунизма, тем более необходимо хоть сколько-нибудь очеловечить его.

Руководитель советской секции Эмнести Интернейшнл Валентин Федорович Турчин — у него в лице было что-то от кавказца или грека — был по складу ума более кабинетным ученым и по политической ориентации более "левым", чем Орлов, к тому же я познакомился с ним в период его увлечения Медведевым. И он, и Орлов принадлежали к "поколению 66 года", и встреча с ними, как и со многими другими, показала мне, что кризис Движения преодолен. Одним из нововведений, заимствованным у евреев, было проведение научных семинаров, которые весьма отличались от памятных мне "застолий" у Якира.

Рой Александрович Медведев был мне знаком по его книге о Сталине, в нем самом я почувствовал что-то педантичное и рыбье, я сказал ему, что у его брата бабье лицо, быть может, не совсем вежливо, поскольку они близнецы. Подпись Роя Медведева казалась мне важной — как потому, что его брат выступал против присуждения премии Сахарову, так и потому, что взгляды его самого постоянно противопоставлялись сахаровским. Он выступал за "очищение" марксизма от сталинизма, и его заявления — вполне верю в это - выражали невысказываемое мнение части работников партаппарата, но никакой реальной группы сторонников он не имел. Его методом было "уговаривание" власти, и оценку диссидентам, идеи и дела которых он измерял метром марксистского педантизма, он давал как бы из некоего исторического далека, забывая, что речь идет о его весьма уязвимых перед властью современниках. Как и следовало ожидать в нашей несчастной стране, возник немедленно слух, что братья Медведевы -агенты КГБ. Я думаю, что трагедия в том, что они — отчасти из соображений идейных, отчасти тактических — остановились на идеях 1956 года, на надежде, что развитие зыбкого "верхушечного антисталинизма" будет органическим, но власть пошла назад — и в "пожеланиях" Медведевых не нуждались, а общество двинулось вперед — и Солженицын,

 

- 324 -

Сахаров, Турчин прошли период увлечения Медведевыми, чтобы оставить их позади. Во время нашей встречи Медведев, а вслед за ним Турчин потребовали заменить слово "великий" в применении к Сахарову на "выдающийся" — я не стал с ними спорить, хотя и не видел основания лишать Сахарова величия.

Мне казалось важным, чтобы под заявлением подписался также кто-либо из участников еврейского движения. За годы, что я провел в заключении, мой старый друг Виталий Рубин сильно изменился, и это отражало изменения в положении евреев. Он всегда помогал Демократическому движению, но держался осторожно, побаивался зайти к нам, говорил, что хотел бы уехать в Израиль, но рискованно потерять работу и не получить разрешения. Теперь я застал человека, которому "море по колено" — был он "в отказе", то есть подал заявление на выезд и получил отказ из-за знания "государственных тайн" как специалист по древней китайской философии. Вместе с другими евреями он подписывал обращения, участвовал в демонстрациях, подвергался задержаниям — и жил этим. Взрыв национализма среди бывших ассимилянтов имел и комичные стороны — кто-то назвал одного еврея дураком, и Рубин поморщился: "Как, еврей — и дурак?" Он пережил в юности заключение, болел туберкулезом и из нас двоих более походил на только что вышедшего из лагеря.

В 1968-69 годах Движение евреев за эмиграцию делало робкие шаги, в 1974-75 его влияние значительно превосходило влияние Демократического движения, примеру которого оно следовало. Демократическое движение пережило несколько кризисов и лишилось многих участников, власти видели главную опасность в нас, потому что мы хотели изменить положение внутри страны, а не просто уехать. Никакие силы в мире не были заинтересованы поддержать нас, тогда как за еврейским движением стояли Израиль, сионисты всего мира, а главное — несколько миллионов американских избирателей, а следовательно конгресс и администрация США. Также — вне зависимости от того, евреи это или не евреи — Западу легче оказать поддержку идее эмиграции, чем изменениям внутри СССР.

Во всех национальных движениях есть два крыла: одно считает, что нужно сосредоточиться только на своих проблемах, избегая конфликта с властями, другое - что борьба за национальные права есть часть Движения за права человека. Переход от отождествления себя с русской культурой к отождествлению с иной не мог проходить без некоторого внутреннего насилия, и как естественное оправдание выдвигалось, что Россия все равно безнадежна и движение диссидентов бесперспективно. Это способствовало усилению на Западе взгляда, что вопрос прав человека в СССР — это исключительно вопрос эмиграции, притом еврейской. Г-н Киссинджер, например, "права человека" измерял только числом выехавших евреев, что вполне отвечало и интересам


 

- 325 -

советских властей представить всю оппозицию как "еврейскую" - а затем раздувать антисемитизм. Орлов и Сахаров защищали право евреев на эмиграцию, но еврейские организации на Западе — за редким исключением — не стали защищать Орлова и не знаю, будут ли защищать Сахарова. Рубин сразу же подписал заявление. Оказалось, что мои друзья Владимир Войнович и Владимир Корнилов сами написали заявление, возник спор, чье лучше, страсти разыгрались, все же они вместе с писателем Осипом Черным и священником Сергием Желудковым подписались и под нашим.

С Войновичем я был знаком давно, помню, как мы оба удивились, встретившись сначала на премьере его пьесы — я в роли корреспондента АПН, — а затем около суда над Галансковым и Гинзбургом. На допросе по моему делу Войнович сказал, в частности, что мои пьесы написаны "в чуждой ему манере" — это правда, но впоследствии огорчало его, как огорчал Пастернака отзыв о Мандельштаме в разговоре со Сталиным. Я и раньше считал Войновича хорошим писателем, а его "Приключения Ивана Чонкина" кажутся мне на порядок выше других его книг. Был он уже исключен из Союза писателей — а Владимир Корнилов ждал исключения: его роман "Демобилизация", очень точно передающий советскую атмосферу начала пятидесятых годов, только что вышел заграницей. Оба они не были политическими диссидентами, их разрыв с системой диктовался логикой их творчества. Мы с Гюзель часто бывали у них, в домах, несущих еще отпечаток привилегированной жизни официальных писателей и в то же время — неустойчивой жизни диссидентов.

У Володи Корнилова была идея организовать секцию ПЕН—Клуба, блокировав включение в ПЕН-Клуб официального Союза писателей. Для секции нужен минимум в восемнадцать человек — мы долго подсчитывали, и не очень у нас получалось, вдобавок те, кто был уже выбран почетными членами в иностранные секции, рассуждали так: сейчас только мы члены ПЕН-Клуба, а организуй секцию, так не будет отбоя от всякой шушеры — и мы, глядишь, затеряемся, как Шило среди других академиков.

—Да очень уж вы, Володя, деликатно с ними разговаривали, — сказал я мягкому и нервному Корнилову. — А сказать надо было так: можете и не вступать, но не забывайте — у нас длинные руки.

Я хотел, чтобы заявление подписали два художника — Эрнст Неизвестный и Оскар Рабин. Обоих я знал полтора десятилетия, но с Рабиным у нас были дружеские отношения, а с Неизвестным только беглые встречи. В 1962 году, в эпоху "гнилой оттепели", когда даже не все прожженные бюрократы понимали, куда подует ветер, Элий Белютин, художник, искусствовед и авантюрист, подал властям докладную записку, что, поскольку наше общество, закончив строительство социализма, приступило к развернутому строительству коммунизма, а

 

- 326 -

искусство, как известно, всегда впереди, настала пора заменить социалистический реализм коммунистическим — в качестве образца комреализма Белютин получил разрешение на антресолях выставки Московского союза художников, домэна устарелых соцреалистов, устроить выставку картин своих учеников и скульптур Неизвестного, Хрущев, под одобрительный гогот воспрявших духом соцреалистов, обозвал белютинцев "пидарасами" — и на этом "коммунистический реализм" пошел ко дну, тогда как звезда Неизвестного поднялась. И не потому, что Хрущев похвалил его, а потому что он вступил с Хрущевым в спор — и сразу же стал на весь мир известен. Да и сам Белютин не пал духом: он исчез на месяц, а затем собрал у себя дома художников и поэтов и рассказал, что был на Кубе и Фидель Кастро обещал ему полную поддержку, причем особенно похвалил тех художников, которые как раз сейчас собрались у Белютина, "Друзья, Кастро с нами!" — восклицал он, стоя перед картиной Каналетто — черт ее разберет, подделка или подлинник, — и потряхивая длинными волосами. Выяснилось вскоре, что этот месяц он провел в Крыму.

Работы белютинцев были бледным подражанием сюрреализму и абстрактному экспрессионизму — Эрнст Неизвестный действительно настоящий художник. Вернувшись из ссылки, я застал его в новой роли — не официальным, хотя и фрондирующим скульптором, а исключенным из Союза художников "отщепенцем", добивающимся разрешения уехать. Последний год я часто бывал в его мастерской, на первом этаже полуразрушенного дома, где ему все время выключали то электричество, то воду, и выпивал с ним — не воду, конечно, — под укоризненным взглядом гипсового Хрущева, Неизвестный сделал памятник на его могилу. Производил Эрнст, было ему уже лет пятьдесят, впечатление человека бывалого, с замашками несколько приблатненными, а отчасти ухаря-купца, мог вытащить толстую пачку денег жестом "нраву моему не препятствуй", с народом разговаривал решительно. Вот какая-то унылая баба стучится.

— Моя стукачка, — громко говорит Эрнст, указывая гостям на потупившуюся бабу, — пришла выслеживать. Ну что тебе, пять рублей надо?

— Пять рублей, — соглашается баба и, получив их, уходит, тихо прикрыв дверь.

Но, по-моему, был Эрнст неуверен в себе и себя по-настоящему не нашел, в нем, как и во многих советских художниках, был глубокий внутренний разрыв между данным от Бога талантом, между креативным "я" художника, которое так же глубоко запрятано и так же трудно, но необходимо найти, как смерть Кощея Бессмертного на конце иглы в яйце, — и привитой "советской художественной культурой". Это осложнялось тем, что, отбрасывая "коммунистические идеалы", которые должны воплощаться в работах советского художника, хотел

 

- 327 -

он какие-то "идеалы воплощать", метафизическая сторона искусства из глубины выходила на передний план, обременяя пластический образ. Неизвестный не мог найти и свое место в обществе — он разрывал с системой, в которую худо-бедно, но был включен, уживаясь с которой, разработал сложную систему компромиссов, когда одновременно приходилось играть роль и циничную, и героическую — а теперь надо было заново искать: кем быть.

— Вам это интересно? Вам это интересно? — всегда неуверенно переспрашивал он, рассказывая о чем-то.

— Никогда не слышал ничего более неинтересного , — ответил ему Венедикт Ерофеев, с которым они встретились на дне рождения Гюзель. Бродяга, пьяница, "разночинец", как его назвал раздраженный Неизвестный, Ерофеев привлек внимание повестью "Москва-Петушки" — безумным путешествием человека, который многократно пытается посмотреть в Москве Кремль, но всегда попадает на Курский вокзал к отходящему в Петушки поезду. И вот он в поезде, и рассказывает пассажирам, как якобы был в Париже и встретил Сартра; встретив впоследствии Сартра в Париже, Гюзель была удивлена, что такой человек существует, она думала, что это герой Ерофеева.

Желая все-таки показать, что он не лыком шит, Неизвестный заметил, что когда Сартр был в Москве, они проговорили свыше четырех часов.

— Вот, должно быть, скукотища — четыре часа разговаривать с Сартром, — спокойно сказал Венедикт, и Эрнст был убит. Впрочем, от нас "допивать" они поехали вместе.

Ерофеев и Неизвестный принадлежали к разным субкультурам — "субкультуре диссидентов" и "субкультуре референтов". Деление это условно, особенно в области искусства, но можно сказать, что "диссидент" как личность складывался в сопротивлении советской системе, а "референт" - в служении ей, хотя внутренне систему не принимал; если он был честный человек — он рассчитывал систему улучшить изнутри, если чистый карьерист — улучшить только свое положение. Как только "наверху" повернули к сталинизму, а "внизу" заупрямились, наиболее независимые по духу "референты" один за другим начали выпадать из системы, становясь "диссидентами поневоле", да и новый был шанс — отъезд. На Западе разница между "диссидентами" и "референтами" прослеживается хорошо: диссиденты подчеркивают свое противостояние власти как основание для того, чтобы Запад выслушивал их поучения, референты ссылаются на близость к власти как на основание, чтобы Запад следовал их советам. В общем, профессионализм "референтов" выше, но их моральный напор слабее. Заявление в поддержку Сахарова Эрнст подписал сразу же.

К сожалению, у меня уже не хватило времени заехать к Оскару Рабину — но в его подписи я не сомневался. Он был первым

 

- 328 -

художником, с которым я познакомился в юности, знакомство с неофициальными художниками показало мне, что я не одинок в неприятии системы, что какое-то противостояние возможно. Был он старше меня на десять лет — а благодаря лысине и печальному виду казался еще старше; я полюбил его картины — с каким-то отстраненным взглядом на убогую и трогательную советскую жизнь, впоследствии стиль его менялся, да и я менялся с годами. Твердость, порядочность и здравый смысл сделали его ведущей фигурой среди тех художников, кто пытался добиться права на независимое существование. Разгон бульдозерами выставки на подмосковном пустыре произвел такое впечатление на Западе, что власти разрешили несколько выставок. На одной я был вместе с Оскаром летом 1975 года — среди ее экспонатов было "гнездо", в нем сидели живые молодые люди и высиживали яйца, рядом со снисходительной улыбкой стоял милиционер, хотя по всем признакам этим юношам тут же надо было дать по пятнадцать суток, только картину "Долой государственные границы!" сочли слишком крамольной и распорядились снять, под пустым местом сидели на полу ее авторы и голодали в знак протеста. После Магадана это поразило меня, но не было ни одной работы, которая по-настоящему тронула бы. Изоляция не позволила возникнуть не только преемственности внутри русского искусства XX века, но даже внутри уже двадцать лет существующего неофициального. Больше власти уступок не повторяли, начали разделять художников, стараясь изолировать Рабина, после долгой и изнурительной борьбы он в 1978 году выехал за границу и вскоре был лишен гражданства.

Петр Григоренко сразу же подписал заявление, а бывший у него Решат Джемилев подписался как представитель крымских татар. Двое, однако, подписать отказались — Надежда Мандельштам и Игорь Шафаревич.

С Надеждой Яковлевной Мандельштам, вдовой поэта, я познакомился лет пятнадцать назад — у нее был вид серой мышки, которая незаметней хочет юркнуть в норку, беспокоила ее та же проблема, что теперь меня — московская прописка. Увидев ее в московской квартире, я просто не узнал ее — передо мной был генерал на белом коне, за эти годы на Западе вышли два тома ее воспоминаний, поставившие ее в ряд выдающихся — пользуясь медведевским словом — русских писателей, возможность высказаться, а главное, успех и отношение к ней уже не как к несчастной вдове, но как к человеку, которому есть что сказать, совершенно ее изменили. Первую книгу я читал перед арестом еще в рукописи, многое она мне объяснила, многие ее оценки совпадали с моими собственными, вторую прочел семь лет спустя — книга тоже замечательная, но испорченная старушечьей злостью, сведением мелких счетов полувековой давности, искажениями и несправедливостями, видимо, прорвалась годами сдерживаемая потребность

 

- 329 -

ответить всем и за все, для сильной личности годы унижений не могут пройти неотмщенными, все вырвалось бурным потоком, несущим щепки и грязь, не пройдя сквозь фильтр отделения неважного от важного. Надежда Яковлевна встретила меня любезно, долго мы говорили — о власти, о художниках — проявляла она живой ум, но и пристрастность царицы маленького кружка. Подписывать заявление она не стала, сказав, что полностью согласна с ним, но просто боится. Провожая меня, она кивнула на дверь в прихожей: "Первый раз в жизни у меня отдельная уборная". После гибели мужа она скиталась всю жизнь по небольшим городам, проблему сортиров там я уже описал.

Игорь Ростиславович Шафаревич, член-корреспондент Академии наук, с этой проблемой никогда, я думаю, не сталкивался, не думаю также, чтобы он боялся подписать заявление. Он объяснил свой отказ тем, что присуждение Нобелевской премии может быть предлогом выпустить Сахарова на церемонию вручения, а затем не пустить назад, а он против его выезда из страны, как вообще против эмиграции. Подпись Шафаревича казалась мне важна — и как коллеги Сахарова по академии, и как русского националиста по взглядам, о нем одном пишет с похвалой Солженицын, хотя более по долгу, без теплоты. Видя, что в рассуждениях специалиста по математической логике никакой логики нет, так как я предлагал одобрить присуждение премии, а не эмиграцию Сахарова, я не старался убеждать его доводами разума, а скорее воздействовать эмоционально — я обращался к нему как "вавилонщик к вавилонщику", я в студенческие годы написал реферат о Вавилове, а он писал о "вавилонском социализме". Заколебался он на секунду — но все же не подписал. Если сравнить мое путешествие по диссидентам за подписями с путешествием Чичикова по помещикам за "мертвыми душами", то Шафаревича наиболее уместно сравнить с Собакевичем. Было в нем что-то медвежье, что-то давящее, просилась собака — он не пустил ее, собака не должна общаться с чужими. Книга его о социализме интересная, с неожиданно глубокими проникновениями, тем не менее слишком карикатурна, чтобы быть серьезным анализом, автор не видит ничего, кроме того во что сам уверовал.

Шафаревич вместе с Солженицыным выступили с поучениями к нелюбимой ими интеллигенции не давать детям образования, связанного с ложью, и не уезжать заграницу.

Несомненно, что получение образование в СССР, особенно высшего, связано с необходимостью лгать: за нежелание лгать я был выброшен из университета, в этом смысле я и говорил Шило, что мое огромное преимущество, что я не учился слишком долго. Шило, Брежнев, Коломийченко, Медведев, Сахаров, Солженицын, Шафаревич и миллионы других — учились долго; чтобы получить дипломы, сдавали экзамены по марксизму-ленинизму, показывая, что верят в него, не берусь судить, кто искренне, кто нет — но выбор затем они сделали очень

 

- 330 -

разный. Людей, которые порвали с режимом, не успев получить высшее образование, и вместе с тем смогли проявить себя, я смогу пересчитать по пальцам одной руки. Возможности человека сужаются -даже возможность противостоять лжи. По-видимому, единственный реальный путь — это установление минимальной границы лжи, сознавая эту ложь как зло и готовясь искупить ее. Люди с достаточно сильным моральным императивом, чтобы идти на полный разрыв, будут служить как бы точкой отсчета.

Абсолютное моральное требование "не уезжать", поскольку всякий отъезд — это разрыв с родной страной и культурой, довольно скоро породило столь же абсолютное моральное требование "уезжать", поскольку пребывание в стране — это в той или иной форме сотрудничество с тоталитарным режимом. С другим выдающимся ученым, лингвистом Юрием Мельчуком, мы однажды спорили, вытаращив глаза и надрывая голоса до хрипоты, — у меня уже лежали документы на выезд в кармане, но я не видел в своем отъезде исполнения морального долга, мне ближе точка зрения Шафаревича, существует глубокая связь со страной и долг перед ней. Но существует и долг страны перед ее детьми, нарушение которого иногда не оставляет выбора, Россия слишком долго была и остается не матерью, но мачехой — не только для евреев и крымских татар, но и для огромного числа русских. Объяснять все это дурным влиянием "латышских стрелков", "немецких денег", "еврейских комиссаров" и "западной идеологии" кажется позицией страуса прятать голову под крыло. Марксистская идеология пришла с Запада, но с Запада пришла и идея правосознания — почему же первая привилась и одержала победу, а вторая провалилась?!

Я против "абсолютизации" проблемы отъезда — можно жить иностранцем на подмосковной даче и чувствовать себя русским в штате Вермонт. Кто сопротивлялся этой системе в СССР, тот продолжает борьбу с ней и за границей, недобровольный выезд предпочтительнее, чем долгие годы тюрьмы. Кто же вообще хочет разорвать с этой страной, имеет полное право.

Присуждение премии Сахарову дало толчок Движению, и зимой 1975-76 года мы с Орловым часто обсуждали, что можно сделать, чтобы вывести его из круговорота "арест-протест-арест" и добиться большего влияния. Мы оба считали, что важно явление "назвать", и составили проект декларации Движения за права человека в СССР. Мы выступали за права человека во всем мире и хотели предостеречь против опасной тенденции борьбу за них в одних странах противопоставлять борьбе в других. Кто борется за права человека в своей стране, тем самым борется за них везде, насилия "слева" служат для оправдания насилий "справа" и наоборот. Проблема не только в попытке сделать права человека орудием "неправовой" политики и не только в наступившем замешательстве с "правыми" и "левыми" — но мы предлагали

 

- 331 -

веру в человеческое достоинство, ценность, уже выходящую из моды чтобы вернуться как единственная надежда.

Сахаров сразу же сказал, что он декларацию не подпишет, да и от других правозащитников просто было получить подпись под протестом против какого-то суда, но не ясное изложение, чего они хотят. Тогда мы с Орловым предложили обращение к "новоизбранному" на XXV съезде КПСС политбюро — тема "диалога с властью" не первый раз появляется на этих страницах. "Во многих странах коммунистические партии переходят сейчас от конфронтации к диалогу с другими общественными группами, — писали мы. — Настало время положить конец нетерпимости и прислушаться к голосам инакомыслящих. Сознавая это, мы протягиваем вам руку и предлагаем начать диалог о будущем страны. Мы предлагаем представителям руководства КПСС встретиться с представителями Демократического движения". Мы намечали, что это предложение подпишут Петр Григоренко - как "еврокоммунист", Валентин Турчин — как социалист, Андрей Сахаров — как центр нашей "политической коалиции", Юрий Орлов — как либеральный демократ, и я — как "правый".

— Это получится, как будто моська лает на слона, - возразил первым Турчин. — Могут посмеяться, что такая маленькая группа хочет на равных диалога с могучим режимом.

— Но народ-то не смеялся над моськой, — сказал я. - Народ говорил: Ай моська, знать она сильна, что лает на слона.

Сахаров торпедировал и этот проект. Вместо этого он предложил очередной призыв об амнистии, который мы все, конечно, подписали, но прошел он незамеченным. Мы понимали, однако, что с мертвой точки сдвинуться надо.

Еще осенью я познакомился у Рубиных с человеком внешне немного похожим на Убожко, молодым, плешивым, низкорослым, но крепким. Толя Щаранский, инженер-электронщик, отказник и еврейский активист, неоднократно уже отсиживал по пятнадцать суток, был уволен с работы и подрабатывал, давая уроки английского диссидентам и отказникам, выучил он язык самоучкой, но во всяком случае знал его лучше своих учеников. В одной из его групп были Юра Орлов и я, сам Юра — один из блестящих русских физиков — зарабатывал тем, что натаскивал отстающих школьников. Как-то Щаранский сказал нам, что есть смысл обратиться к общественному мнению стран, подписавших Хельсинское соглашение, с предложением обсудить, как можно содействовать выполнению его гуманитарных пунктов. Мы ухватились за эту идею: открывалась возможность использовать Хельсинское соглашение, "третью корзину" которого мы рассматривали не более чем попытку Запада "сохранить лицо" — было ясно, что СССР не будет выполнять свои обязательства, а Запад требовать их выполнения. Переговорив с Юрой, я составил проект обращения, где мы предлагали

 

- 332 -

"создание независимых от правительств национальных комитетов, из представителей которых был бы сформирован межнациональный комитет". Мы хотели включить советский комитет в целях его безопасности в некую международную структуру, но я добавил, что "поскольку Советский Союз был инициатором Хельсинского совещания, мы считаем, что именно советская общественность должна взять на себя инициативу создания первого национального комитета".

Главным препятствием опять оказался отказ Сахарова подписать обращение — а мы хотели даже, чтоб он возглавил комитет. Сначала мы отставили идею, но затем я сказал Орлову, что будет самым лучшим, если комитет возглавит он, а чтобы не было впечатления, что Сахаров против, туда вошла бы Люся Бонэр, его жена. Щаранского мы знали мало, и я считал, что если он только передал чужую идею, то лучше вместо него пригласить более известных Слепака и Рубина; перевес еврейских активистов дал бы неверное представление о целях комитета. Но идея принадлежала Щаранскому, и он как человек со здравым умом, способностью к политическим оценкам, сильной волей и внутренним благородством не только стал незаменимым членом Хельсинской группы, но и выдержал один на один противостояние с КГБ — в июле 1978 года он получил три года тюрьмы и десять лет лагерей за "измену родине". В последнем слове он сказал: "Я горд, что я знал и работал вместе с такими честными, смелыми и мужественными людьми, как Сахаров, Орлов, Гинзбург".

Орлов начал выяснять, кто и на каких условиях мог бы войти в группу и как лучше сформулировать ее программу, я же отошел от этого: 30 марта стало ясно, что мои дни в России сочтены. С терпимостью к чужим взглядам и умением объединять людей, не навязывая им свою волю, Орлов оказался прекрасным руководителем. Хельсинская группа послужила мостом между разными направлениями оппозиции — правозащитным, национальными, экономическим, между интеллигенцией и рабочими, а Запад побудила реагировать на нарушение советским правительством Хельсинских соглашений. Оно ответило репрессиями, внутренней причиной которых была нестабильность "наверху" в ожидании смены руководства - то же происходило накануне смерти Сталина. Осуждение Президентом Картером репрессий в СССР напугало советские власти, но его политика в защиту прав человека не была подкреплена конкретными действиями, он начал "смазывать" свои заявления, и советские руководители сочли, что могут не считаться с ним.

В январе 1977 года был арестован Гинзбург, в феврале Орлов, и в марте Щаранский — ни один из них не был сломлен и "вины" своей не признал. Саша Гинзбург был не только членом Хельсинской группы, но и распорядителем Фонда помощи политзаключенным, деньги для помощи собирались с 1966 года, я знал девушку, ежемесячно дававшую

 

- 333 -

пять рублей от своей сторублевой зарплаты, а в 1974 году Солженицын предоставил часть своих гонораров. За помощь заключенным и их семьям Гинзбург в июле 1978 года получил восемь лет лагерей. Я не ошибся, что руководство Хельсинской группой сделало Орлова известным, но мои надежды, что это защитит его, не оправдались — в мае 1978 года он получил за это семь лет лагерей и пять ссылки. Как можно понять, собирались дать Орлову три года, а Щаранскому пятнадцать, однако из-за гораздо более мощной поддержки за рубежом у Щаранского переиграли: одному два года убавили, а другому добавили четыре и пять.

Совсем в духе антисемитского "дела врачей" 1953 года в "Известиях" перед арестом Щаранского появилось "открытое письмо" Липавского, который признавался, что был агентом СиАйЭй, и обвинял в том же Щаранского, Рубина и других евреев. Жупелом СиАйЭй пользовались против американских журналистов в Москве, теперь же КГБ хотел связать в один узел диссидентов, евреев, журналистов и американскую разведку. Это было драматизировано заявлением президента Картера, что Щаранский не был агентом СиАйЭй, и теперь осудить его за это значило бы плюнуть в лицо американскому президенту — в июле 1978 года советские власти это сделали.

Под предлогом секретности, то есть работы в военной области, власти отказывают в выезде евреям, которые работали в институтах, получавших американское оборудование: либо отказ со ссылкой на "секретность" неверен, либо американцы поставляют оборудование для советских военных исследований. Щаранский был одним из евреев-отказников, кто работал над составлением списка этих институтов. Как только появилось письмо Липавского, на вопрос корреспондента ЮПИ в Бонне я ответил, что, по моему мнению, Липавский агент КГБ, внедренный сначала в еврейское движение, чтобы через евреев связаться с американцами, а затем всех скомпрометировать. То, что Липавский был "раскрыт" КГБ, показало, насколько необходимость "дела" для властей настоятельна. Не все тогда согласились со мной, но моя оценка подтвердилась.

Знакомые и малознакомые звали Липавского просто Саня или даже Санечка, усатый, улыбчивый, добродушием так и веяло от него, нейрохирург по профессии, он даже давал Гюзель советы, как меня лечить, когда я лежал с менингитом в лагерной больнице. Несколько раз я встречал его у Рубиных, не испытывал никаких подозрений — да он никак и не пытался "войти в доверие" ко мне. Он не выдавал себя ни за "диссидента", ни за "еврейского активиста", а за обычного еврея, терпеливо ждущего возможности уехать. Но он всегда готов был помочь другим — одного подвезти на своей машине, другому достать лекарства, Щаранскому он снял комнату в Москве; давались ему "добрые дела" легко — он был осведомителем того типа, который

 

- 334 -

попадается на удочку по слабости и рад угодить своим жертвам. Его отец за финансовые махинации был приговорен к пятнадцати годам, но скоро "актирован" — и спокойно жил на свободе, я уже писал, что такое "актирование", и думаю, что Липавского "взяли на крючок": освободим отца, если будешь на нас работать. Может быть, в начале еще золотили пилюлю, что он будет информировать КГБ для пользы самих евреев, чтоб тех от "необдуманных поступков" удержать, а через несколько лет получит-де разрешение выехать.

Аресту Гинзбурга и Орлова предшествовала в "Литературной газете" статья другого провокатора — Александра Петрова-Агатова. Его я видел один раз у Орлова, в своих интервью для советских газет он деликатно назвал его "последней встречей с Амальриком". Он провел много лет в лагерях — по делам уголовным и политическим — и как бывший заключенный был взят Гинзбургом под опеку. Был у него писательский зуд и прямо юношеское, несмотря на шестьдесят лет, желание быть напечатанным - не исключаю, хотя и не главная, но одна из причин, что он начал клеветать на тех, кому был обязан. В отличие от Липавского, он произвел на меня неприятное впечатление, в каждом его слове чувствовалась фальшь, а религиозной аффектации я всегда не доверял. К сожалению, никакое движение невозможно без предателей, как и без героев и мучеников.

Группа содействия выполнению Хельсинкских соглашений в СССР была основана в Москве 12 мая 1976 года, затем были организованы группы в Киеве, Вильнюсе, Тбилиси и Ереване, сейчас арестовано более двадцати их членов — на их место пришли новые люди, и группы продолжают работать.