На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Глава 3.Заря жизни ::: Анциферов Н.П. - Из дум о былом ::: Анциферов Николай Павлович ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Анциферов Николай Павлович

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Анциферов Н. П. Из дум о былом : Воспоминания / вступ. ст., сост., примеч. и аннот. указ. имен А. И. Добкина. - М . : Феникс : Культур. инициатива, 1992. - 512 с. : 16 л. ил.

 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
- 27 -

Глава III.

ЗАРЯ ЖИЗНИ

 

День моего рождения—30 июля старого стиля [1889 г.]. Ждали меня мои родители, как уже было отмечено, очень долго, ждали, как Авраам и Сарра своего единственного сына Исаака, долгие годы бесплодия.

Родился я 12 фунтов. Роды были так тяжелы, что врачи хо­тели прибегнуть в целях спасения жизни моей матери, к эмб-

 

- 28 -

риотомии, т. е. к умерщвлению плода. Но мать не допустила этого. Таким образом я оказался ей вдвойне обязан своей жизнью <...). А много позже, находясь в самых тягостных обстоятельствах, незадолго до ее смерти я ей писал: «В моей жизни не было часа, когда я не был бы в состоянии поблаго­дарить тебя за то, что ты меня родила».

Я был первым ребенком своих родителей, и после меня у них не было никого. Родился я в рубашке. Но в отличие от Давида Копперфильда я не знаю, какая судьба постигла ее. Во всяком случае, из-за «рубашки» никакой лотереи не устраива­лось. По крайней мере это то, что я знаю достоверно. <...>10

Что могла спасти моя память из хаоса смутных чувств и первых проблесков мысли? Они еще не находили своей формы, которая помогла бы им закрепиться в душе, тогда еще совер­шенно расплавленной. Когда я всматривался в облик моих детей в первые дни их жизни, я испытал не только переполнявшую меня любовь, но и благоговение. Я совершенно не чувствовал своего превосходства над младенцем. Он был гость из другого мира, весь еще полный неведомым для меня бытием. Рост че­ловека не есть только нарастание жизни, впитывание в себя на­шего мира и переработка внутри всего получаемого извне. Ка­ким смешным мне кажется утверждение Гельвеция с его пло­ским рационализмом, что новорожденный—это tabula rasal* рост — это борьба в душе нового со старым, это постепенное отмирание в душе одного и замена его другим. Я не могу на ребенка или отрока смотреть сверху вниз, с высоты своего «взрослого величия». И не потому, что дети, как у нас теперь принято их называть, «цвети будущего». Нет! Общение с деть­ми для меня всегда было общением двух равноценных миров. Ребенок по мере роста будет приближаться к моему миру, а я все более отдаляться от его мира, который когда-то был и моим миром (в какой-то мере). Я живо чувствую, что с годами не только обогащается, но и оскудевает душа. А то, что с возрас­том отмирает, оставляет в душе едва заметные следы. Мир ребенка — очень богат, очень сложен и очень кипуч. Вспоминая себя в детские годы, я с грустью думаю о тех утратах в восприя­тии мира, которые теперь я и назвать не сумею. И вместе с тем я совершенно не могу согласиться с Гумилевым, что люди «ме­няют души». Сознание этого было бы для меня ужасным. Есть какая-то своеобразная диалектика жизни: единство во мно­гообразии. Тождество личности сохраняется при всех переме­нах, совершающихся в ней, сказывается это и во внешнем обли­ке. Когда встретишь близкого человека после долгой разлуки, в первую минуту поразит новое в лице. Старый образ, который в памяти, вступает в борьбу с новым образом, который перед глазами. Но вот еще проходят минуты, и оба образа сливаются в

 

 


* Чистая доска (лат.)


10 Опущено: Рассказы матери Н. П. о его младенчестве, записи отца о первых проявлениях жизни сына.

- 29 -

один. Потому что множественность побеждается единством ли­ка человеческого. В этом единстве тайна индивидуальности, о которой так хорошо писал в «Воскресении» Лев Толстой.

Самое раннее воспоминание в моей жизни — это восхожде­ние по лестнице. Я ничего не хочу в это первичное чувство подъема привносить из последующего опыта. Очень смутно помню это чувство. Но не могу не видеть в нем зерна тех пе­реживаний, которые развились в душе в последующие годы.

Когда спросил у мамы, где же я мог подниматься по лест­нице, многократно повторяя тот же путь, она мне объяснила, что в Софиевке меня водили по утрам к бабушке, которая жила во втором этаже. Эта лестница, по которой младенец поднимался нетвердыми шагами туда, где ждала его нежная ласка доброй старушки, зародила в душе особое ощущение подъема навстречу какому-то благу.

Не полет ввысь, а именно восхождение сделалось для меня синонимом нравственного блага. Символом жизни с течением лет сделалась лестница, по которой я должен подниматься ввысь:

Туда, где на горе под новыми звездами

Весь пламенеющий победными огнями

Меня дождется мой заветный храм.

(В. Соловьев)11

В последующие годы на это первичное чувство подъема наросли более сложные переживания. Я вспоминаю то удиви­тельное состояние, когда я с папой весной, крепко держась , за его руку, поднимался на его любимую гору над Никитским садом. Мы собирали по пути цветы — нежно-желтые primulae и ярко-оранжевые крокусы. На той горе папа поставил мачту. И я потом узнавал это чувство особого подъема души, полной ожидания чего-то необычайного, когда поднимался на вершины гор в Альпах, в Норвегии, в Италии. Это переживание подъема окрасилось у меня особой мелодией, которую я, как человек немузыкальный, воспроизвести не берусь.

Но никогда это чувство восхождения не было пережито мною так полнозвучно, в такой осознанной связи с этим мла­денческим подъемом по лестнице, как в тот вечер ранней вес­ны, когда я поднимался по лестнице на гору Зелисберг. Это было в середине марта 1914 года. Оправившись после воспаления в легких, я съездил через Фирвальдштетское озеро в Бруннен за покупками для путешествия в Италию. Я возвращался мимо долины Рютли, где собрал букет primulae. И эти цветы (перво­цвет) перенесли меня в детские годы. С этими цветами я мед­ленно поднимался со ступени на ступень по отвесной скале. А там наверху в синем пальто и в шляпе с широкими полями, повязанной голубой шалью, стояла, опираясь на высокую альпийскую палку, моя жена, моя Таня. И, как прибой в час при­лива, нарастала во мне огненная волна счастья, и весь мир залит

 


11 Заключительные строки стихотворения В. С. Соловьева «В тумане утреннем неверными шагами...» (1885).

- 30 -

потоками света, струившимися из неведомой выси. Мы верили тогда, что вся жизнь может стать восхождением.

Мы цепи бесконечной

Единое звено

И восходить в сияньи правды вечной

Нам врозь не суждено12.

Возвращаясь к самому раннему воспоминанию своей жизни теперь, когда уже прошло полвека, я не могу не связать его с этими образами моих последующих восхождений, оставивших такой светлый след в душе. Им я обязан многому значитель­ному своей жизни, что поддерживало меня в минуты слабости и звало меня идти к подъему.

Потом я помню себя на палубе парохода. Кругом синяя безбрежная гладь. Рядом сидел мальчик. Меня поразили его ботинки с ушками и «тряпочками». Это были штиблеты, которые я впоследствии всегда носил, и очень, грущу, что они совершенно исчезли. Почему такая неинтересная, случайная деталь вреза­лась в память на всю жизнь? Как многозначительно звучат фра­зы: «Я вас никогда не забуду!», «Незабвенные воспоминания», «Век будешь помнить»! А ведь память-то сохраняет так много ничтожного, недостойного жить в ней! Ее отбор мне всегда ка­зался загадочным.

Итак, Софиевка ушла в прошлое. Я детским инстинктом ощущал, что и отец мой, и моя мать чувствуют себя здесь, в Крыму, — на чужбине, что они грустят о милой Софиевке.

Одним из самых ранних впечатлений от Крыма осталась в памяти прогулка с мамой на берег моря. Его поверхность была такой тихой, приветливой. Я собирал гладкие камешки. Внезапно мама поднялась. Я заметил в ней тревогу, которая тотчас передалась и мне. Над горизонтом показалось темное облако, которое быстро росло. Поднялся ветер, море забурлило. Мама тащила меня за руку через виноградники домой. Когда мы подошли к Никитскому саду, уже все небо клубилось в хаосе туч. Море, оставшееся где-то позади, глухо ревело; рокот все нарастал; казалось, море готовилось броситься за нами. Мама, уже спотыкаясь, не выпуская моей руки, быстро шла [в] гору. Ветер трепал широкие листья пальм и пытался согнуть стройные стволы кипарисов. И парк казался полным какими-то злыми силами, также готовыми вот-вот броситься на нас. Вдруг я заме­тил, что за нами гонится страшный мужик с длинной черной бородой, которую треплет ветер. «Мама, мама!» — закричал я, ища защиты. Мама оглянулась. На лице ее отразился ужас, она схватила меня, подняла, прижала к себе. Но бежать у нее не было сил. Вдруг я почувствовал, что произошло что-то хоро­шее. Мама радостно вскрикнула: «Да ведь это же наш Кузьма!» Мужик с черной бородой тем временем догнал нас и взял меня на руки. Теперь я приник к нему, как к верной защите. Этот

 


12 Речь идет о свадебном путешествии по Швейцарии и Италии с Т. Н. Ан­циферовой весной—летом 1914. Стихотворные строки—искаженная цита­та из стихотворения А. К. Толстого «О, не спеши туда, где жизнь светлей и чище...» (1858). Стихи 13—16 в оригинале: «Слиясь в одну любовь, мы цепи бесконечной // Единое звено, // И выше восходить в сиянье правды вечной // // Нам врозь не суждено».

- 31 -

быстрый переход от ужаса к спокойствию, к чувству безопас­ности, был столь резок, что я до сих пор могу воспроизвести в душе то чувство, которое тогда, на заре моей жизни, напол­нило мою душу. Путь лежал через парк. Мама шла теперь успокоенная, она уже не торопилась, а Кузьма — наш дворник, ставший для меня впоследствии чем-то вроде Савельича, — нес меня на руках. И темный парк, по аллеям которого неслись сорванные бурей листья, меня уже больше не страшил.

Прошло около 25 лет. По тому же саду шел я рядом со своей Таней. В аллеях парка сгущались сумерки, накрапывал дождь. И листья вздрагивали от ударов его крупных капель. Рядом с нами шел мой верный Кузьма. Он был все тот же — полный заботы и ласки. Только ростом казался поменьше, а его черная борода местами серебрилась. На своих руках он нес нашу дочь Таточку. Дождь усилился. Мы ускорили шаги. Да, вот он шел так же, как и тогда, неся на своих сильных руках ребенка, по тому же саду. Тогда этим ребенком был я, теперь моя дочь, моя новая жизнь. Сомкнулась таинственная цепь бытия. Это бы­ло 30 мая 1917 года.

Никитский сад был ядром моей жизни. Все, что пришло по­том, наслаивалось на это ядро, было его разрастанием. Я ходил по саду, исходя из нашего дома, как из центра. И каждый но­вый шаг — по всем радиусам, уходившим из нашего дома в бес­конечность, — был нарастанием пространства. Вот наш дом с двумя башнями и наш садик, а за ними — мир, пугающий и ма­нящий. И я робко и жадно вступал в него. Я проходил кипа­рисовую аллею, примыкавшую к дому. Это был узкий темный коридор, а за ним сторожка, где жил мой друг Саня. Дальше — большая дорога. Это новый порог, но большая дорога мне не­понятна, куда и зачем она?

А в другую сторону, за канцелярией, — тенистая дорожка, где я встречал черных бабочек, которые как-то неожиданно отделялись от бурых стволов и, садясь обратно, становились невидимыми. Эта дорожка понятна: она ведет к «министерской даче»; Там появятся вскоре девочки, и одна из них поразит мое воображение. Но это где-то так далеко, где-то там. А вот тут, возле этой дорожки, — птичий двор с его строениями и бассей­ном, где плавали перья и пух. Я этот двор хорошо запомнил, ведь «гадкий утенок» здесь вырос в лебедя. А если не здесь, то где же еще могло это произойти? Эти две дорожки стелились по ровному месту. А вот эта, за тысячелетним деревом, спус­калась ступеньками мимо земляничных деревьев, вниз, где было всегда темно и тенисто, но где всегда так весело улыба­лись мне пятна солнца...

Там дальше — длинный-предлинный коридор (теперь я ска­зал бы «трельяж»). За ним площадка с пинией и снова спуск, и так дальше, пока не начнутся виноградники, а за ними — мо­ре. Оно было очень далеко. А между тем из нашего садика, что

 

- 32 -

перед домом (где был пруд с фонтаном и лебедями), море казалось столь близким, что в его волны можно бросить мячик.

Был и путь вверх — в горы — мимо церкви. Там была «мач­та» — гора, окруженная пропастями, за ней скалистый Поликастр, а надо всем — Яйла, откуда весной приносили таинствен­ные цветы — ландыши. Я никогда не видел, как они растут.

Так во все стороны расширялся мир, нарастало пространст­во, как нарастает и время. Душа ребенка, как крот, расчищала, прокладывала себе все новые ходы. Это трудно. И эти пути мне казались такими длинными, а через 10—12 лет—они же пока­зались столь сокращенными. Почему же через 30—40 лет они покажутся опять длиннее?

Создававшееся, разраставшееся пространство было полно форм, красок, звуков — полно вещей. Тогда я получил те про­образы, из которых сложился мой мир.

Гора — это, конечно, Ай-Петри. Но воспринималась она как голубой силуэт, словно вырезанный из синеватой бумаги. Как неизменное, затихшее облако. Плавная, слегка волнующаяся ли­ния Яйлы заканчивалась башенными зубцами Ай-Петри; по­том — спуск к морю, вычерчивавший треугольник и под острым углом сливавшийся с линией горизонта там, где над морем вы­растал мыс Ай-Тодор.

И мне было трудно объединить в одном понятии эту гору, далекую и торжественную, с той «мачтой», на которую я восхо­дил со своим отцом и которую мог попирать своими детскими ногами. И вот все последующие горы: Ромсдальсхорн*, Тролльтиндерне*, Уриротшток**, слагаясь в душе, проходили через прообраз горы, которым была — Ай-Петри.

Дерево... Нет, одного дерева не было. Было несколько деревьев-прробразов. Среди них выделялось два. Павловния — против окна моей детской с большими листьями и крупными лиловыми цветами, поднимавшимися вверх, как цветы каштана. А летом и осенью цветы высыхали и шелестели плоды — сухие, как детские погремушки. Это дерево стояло одиноко, окружен­ное с трех сторон стенами каменного дома. Я видел его, когда, встав ото сна, подбегал к окну своей детской и смотрел, что делается на божьем свете. И как бывало здесь радостно зимой, когда дерево стояло на белом ковре, который был украшен красными цветами — стайкой снегирей. Таким запомнился мне этот уголок сада. Тогда в комнате бывало холодновато, и так приятно было ожидать зова к чаю, чтобы забежать перед тем в большой зал и погреться у камина, то садясь у огня, то пря­чась за экран.

Это дерево я встретил в Риме и не вспомнил тогда свою детскую павловнию, не узнал ее. Но меня так волновало это

 

 


 

* В Норвегии.

** В кантоне Унтервальден (Швейцария).

- 33 -

дерево присутствием в душе какого-то дорогого воспоминания, которое тогда в Риме не могло осветить память. В особенности взволновал тогда его нежно-лиловый цветок, похожий на пани­кадило. И только в Никитском саду, когда в 1917 году в мае выглянул из окна своей детской, я осмыслил значение этого непонятного волнения, испытанного в Риме.

Другое родовое дерево — пиния, которую почему-то я на­зывал кедром. Оно росло на террасе, на склоне горы, у каме­нистой ограды, покрытой пышными кистями глициний. Пиния была вехой на пути от моря домой, вехой, которую я искал глаза­ми среди зелени сада еще издалека: там, под пинией, можно было посидеть и отдохнуть. Отсюда начинались «свои места». Под пинией, среди упавших игл, так крепко пахнувших в су­хие дни, можно было найти темно-бурые орешки, покрытые тонкой пыльцой, такой тонкой, как пыльца крыльев бабочек. От прикосновения к ним пальцы бурели.

С пиниями я встретился также в Риме, на Палатине, и их шум прозвучал мне, как голос из самой глубины жизни.

Павловния и пиния были прообразами дерева. А кругом них шумели, шелестели, сверкали своей листвой, переливами светом и тенью магнолии, земляничные деревья, каштаны, мас­лины и ряды кипарисов.

Но помню я, как кто-то (не папа ли?) рассказал мне о зас­тенчивой, сочно-белой березке севера, и я уже тогда полюбил ее и мечтал увидеть.

Лучше всего я постигал индивидуальность деревьев через их цветы и плоды: колючие каштаны, за зеленой скорлупой которых скрывались красно-бурые шарики, с такой блестящей кожей, когда освободишь их от зеленых доспехов; красные шершавые шарики земляничных деревьев, действительно похо­жие на ягоды земляники, и шары платанов (чинар), мягкие внутри, были моими любимыми игрушками. Особенно нрави­лась японская вишня: в изящном оранжевом мешочке — алая, совершенно круглая ягода.

А цветы с их благоуханием, в котором так же раскрывает­ся и излучается их бытие, как у птиц в пении! Пряные запахи олеандра, глицинии, наряду с нежными запахами фиалок, подснежников и ландышей вплелись незаметно в мой детский мир, и струйки их аромата всегда вносили на мгновение в годы моей зрелости нечто от детства, занесенного песком времени.

Цветы научили меня любить и познавать цвета. Розово-крас­ная камелия с ее блестящими, темно-зелеными листьями, бар­хатные (как приятно было касаться пальцами!) анютины глазки с их нежным, едва уловимым запахом, синие и белые гиа­цинты, которые уже тогда связались с пасхальным столом! Все эти цвета цветов как-то отлагались в душе, и, когда для меня с наступлением возмужалости расцвел мир искусства, я узнавал в картинах Тициана, Ватто, Веронезе, Веласкеса, Пальма Веккьо,

 

- 35 -

а еще позднее — Рублева и новгородских мастеров — те цвета, которые были познаны мною в детстве через цветы.

Большое место в те годы занимали в моей жизни бабоч­ки. Хрупкость их окраски, столь же легко исчезающей, как ра­дуга в облаках, быть может, еще сильнее, чем цветы, застав­ляла меня чувствовать красочность мира. Бабочки, появляющие­ся на цветистых лужайках, скользившие легкими тенями среди деревьев <...> казались мне существами какого-то особого выс­шего порядка. И я, страстный коллекционер, случалось, отпускал пойманную пленницу, почувствовав в ней индивидуаль­ное бытие.

Мне хочется еще среди прообразов вспомнить и отметить здесь камни, вес и форму которых я ощущал в своей руке. Кам­ни острые — осколки скал, что попадались мне на дороге к «мачте», или гладкие, которые приятно было гладить рукой — их я находил у моря и тащил к себе в башню, в «музей». Но в особенности я ощущал камень, когда мог забраться на него и сидеть на нем в тени смоковницы, где-нибудь у ручья или фон­тана, которых было много в Никитском саду. В особенности было хорошо, когда камень был покрыт плющом.

А вода, которая тихо сочилась среди камней, падала капля за каплей и тонкой ниточкой струилась вдоль тропинки, или же взлетала вверх и рассыпалась брызгами в водоеме, где плавали золотые рыбки и розовые лилии, или же мутнела в бассейне на птичьем дворе, и там уже не лилии плавали на ее поверх­ности, а перья и пух, или же, наконец, таинственно гудела под землей, прикрытая люком, который мне запрещалось тро­гать; вода, которая неудержимо стремилась вниз, туда, где было море.

Море соединяло все. Оно так же, как небо, будило голоса вечности и бесконечности, музыку, прозвучавшую тогда в мла­денческой душе и уже никогда не смолкавшую. Как я помню это раздумие без слов, когда я всматривался в ночное небо, которое казалось мне полным движения от мерцания бесчислен­ных звезд, или же когда взор мой тонул в морских далях. Я по­сещал эти места каждые десять лет, в годовщину смерти моего отца. Когда я бродил по саду, все, что встречало меня в нем, казалось, говорило: «А помнишь?» О, да! Эти места — ковчег моего былого, полный драгоценностей. И мне хотелось просить у всех этих встречавших меня друзей детства — деревьев, кам­ней, водоемов: «Верните мне хоть крупицу моего младенчества, вы же сумели все сберечь для нашей встречи!»

Море временами отступало, и приоткрывался берег зари моей жизни. И нигде, никогда я не был так близок к нему, как здесь. (Да еще, конечно, и это я знаю твердо: детство воскреса­ло во мне в общении с моими детьми, но это чудесная тайна другого порядка. Я должен упоминать о ней здесь с чувством живейшей благодарности моим детям и их детству.)

 

 
 
 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  http://www.sakharov-center.ru

http://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=page&num=10542

На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен