На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Париж ::: Анциферов Н.П. - Из дум о былом ::: Анциферов Николай Павлович ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Анциферов Николай Павлович

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Анциферов Н. П. Из дум о былом : Воспоминания / вступ. ст., сост., примеч. и аннот. указ. имен А. И. Добкина. - М . : Феникс : Культур. инициатива, 1992. - 512 с. : 16 л. ил.

 << Предыдущий блок     
 
- 257 -

ПАРИЖ

 

О Париже писать через 37 лет мне особенно трудно. Ведь я жил в нем еще юношей, совершенно не подготовленным к пости­жению этого сложного города, «мозга мира», как его любят на­зывать французы. И то, что я могу здесь записать, это будут следы не только незрелых наблюдений, но смутные воспоминания о них.

В Париже я провел конец зимы и начало весны 1911 года. В университете отбушевали события новой волны студенческого движения. Академическая жизнь замерла. Несмотря на все стара­ния части профессуры, оживить ее не удавалось. Кучка штрейк­брехеров, переходивших из аудитории в аудиторию всех факуль­тетов, не смогла создать и видимости занятий. Много забастов­щиков было сослано в глухие углы России, много выслано на родину. Остальные разъезжались по домам. Что. было делать, что­бы не терять дней юной жизни, тех дней, которыми определяется все последующее. В. Н. Белокопытов предложил мне ехать с ним в Париж1, где жил его дядя И. И. Мечников.

Франция и Париж не были мне родными, как Италия с Ри­мом, как Норвегия; Париж не лежал на основном пути моей жиз­ни. Но мне все же хотелось побывать в нем. Я с ним связывал многое. Прежде всего, это был город революций, он, казалось, шел впереди общечеловеческого движения. Вместе с тем мой юный патриотизм говорил мне, что историческая роль Парижа уже сыграна, что переходное знамя  революции теперь перейдет России

 


1 «В конце февраля он зашел ко мне.

— Знаешь, Коля, университет открыт только для штрейкбрехеров. Едем в Па­риж».

- 258 -

что Париж — город декаданса, блестящей, но уже увядающей культуры. Он сходит с исторической арены без того трагического величия, как Aurea Roma*. Про его конец не скажут: «Факел мира погас».

В мои планы входило изучение на местах событий револю­ции XVIII века и трех революций XIX.

На всякий случай я запасся рекомендательным письмом от профессора Н. И. Кареева с целью получить возможность рабо­тать в архивах. Мой чемодан был наполнен историями Великой французской революции.

Белокопытов ехал со своими двумя тетушками со стороны ма­тери, очень симпатичными, деликатными и нежными натурам, как-то краешком обходившими жизнь.

В Берлине мы не задержались долго. Город показался чуж­дым, почти враждебным. Его чистота произвела впечатление без­душности. Его художественные богатства казались временными гостями в этом чужом для них городе. Надменные берлинцы, особенно офицеры, отталкивали. Вместе с тем город казался могу­чим, уверенным в себе, идущим железной поступью на историче­ском пути, с волею к мировому господству.

Германия — это сегодняшний день, Франция — прошлое, Рос­сия — будущее.

Поезд мчит на запад. Рейн, Кельн, Бельгия, где — сплошной город: предместье одного граничит с предместьем другого. Где же русский простор полей!

Вечереет. Париж уже близок. В сизых сумерках мокрые де­ревья кажутся облитыми тушью. С грохотом поезд примчался к Северному вокзалу. Мы в Париже.

«Я открыл окно... Передо мной стояла колонна... Итак, я дей­ствительно в Париже, не во сне, а наяву: ведь это — Вандомская колонна и Рю де ла Пэ» (Герцен)2.

В этот первый вечер мы не видели ни Вандомской колонны, ни улицы Мира. Мы нашли комнатку близ бульвара Монпарнас на рю Леополь Робер. Оставили вещи и вышли на бульвар. Прежде всего нас поразил бодрый, даже, можно сказать, веселый, легкий ритм парижской вечерней толпы. А женщины — как они были все изящны, как прекрасно одеты! Мы зашли в маленький ресторан и заказали рыбу «соль» — тонкую, как блин, — и бутылку крас­ного вина. Нам самим было необычайно легко и весело. Мы погру­жались в новый, неведомый и манящий мир.

Белокопытов напомнил мне, что нас ждет в этот первый вечер наша киевская знакомая Ольга Михайловна Вивденко, приехав­шая истекшей осенью в Париж для занятий живописью. Ну что ж! Надо было идти.

Я помнил девушку, только что окончившую гимназию, изне­женную и болезненную, жившую в каком-то искусственном мире

 

 


* Золотой Рим (лат.).


2 Неточная цитата из гл. XXXIV пятой части «Былого и дум».

- 259 -

мечты. Казалось, она не могла ходить, стоять, а только сидеть  глубоко в мягком кресле, все время ища точек опоры. Казалось, ей тяжелы были ее толстые и длинные темно-русые косы. Оля была крестницей отца Белокопытова. Николай Николаевич был убежден, что семья Вивденко мечтает о браке Вовы и Оли. Эта мысль возмущала его. Как! Дочь какого-то сквирского нотариуса может стать женой потомственного дворянина! И он стремился сблизить своего сына с дочерьми богатого помещика Спасовского, светскими веселыми девицами. Но у  Вовы были свои мысли. И вечера, которые устраивал Николай Николаевич у себя с приглашением лучших киевских певцов и художников, не со­действовали сближению его сына с сестрами Спасовскими.

А Оля относилась к Вове с насмешливой нежностью, посме­ивалась над страхами своего крестного.

Все это вспомнилось мне, когда я подходил к большому ка­менному дому с зелеными жалюзи, завершавшему переулок Лео­поль Робер3.

Уже был поздний час. Мы крикнули швейцару: «Cordon, s'il vous plais»*, — и дверь бесшумно открылась. Лифт поднял нас на пятый этаж. Ольга Михайловна была дома. Она радостно привет­ствовала нас, вместе с тем упрекнула: «Что так поздно!»

Я не верил своим глазам — как изменилась она в такой ко­роткий срок! Выпрямилась и стала казаться гораздо выше. Совер­шенно исчезла ее изнеженность: от вялости не осталось и следа. Лицо ее сияло довольством найденной жизни. Она работала в сту­дии художника Касталуччо. Очень увлекалась своей работой, а особенно Парижем.

— Но ведь Париж—умирающий город, да еще лишенный тех вековых наслоений, которые придают величие Риму. Париж — это центр мод и красочной формальной живописи. Его слава— кафешантаны! Мировой ресторан с музыкой. Это сыр-рокфор. Он вкусен, но питаться им нельзя, — говорил я, несколько утрируя свои взгляды.

Мои слова возмутили Олю.

— Оля-ла! — воскликнула она. — В ваших словах нет ни од­ной верной мысли. Вековая старина не исчезла, но Париж при этом остается вечно юным, полным радости жизни. Неужели вы не почувствовали ее, пройдя несколько шагов по бульвару?

Я должен был признаться, что эту радость жизни я действи­тельно почувствовал сразу.

— Ну, это для начала. Я берусь быть вашим гидом и открыть вам глаза на Париж. А теперь обратимся к чаю.

В нашем споре Всеволод хранил молчание. На столе стояла ваза с чудесными бананами и тарелка с птифурами.

Мы условились встретиться на следующее утро.

 

 

 


* Веревку, пожалуйста! (Франц.) (Cordon — веревка для открывания дверей во Франции. —Прим. публ.).


3 В восторженных воспоминаниях о Бестужевских курсах, на юридический фа­культет которых она поступила годом позже, О. М. Вивденко пишет об Н. П. как о старшем товарище: «„Пока вы не попадете в семинарий, другими словами на практические работы, вы себя будете чувствовать одинокой и чужой на курсах", — говорил мне мой друг и наставник Коля Анциферов. Он кончал университет через год, и И. М. Гревс оставлял его «при кафедре». Я не могла участвовать в семинарии профессора Гревса, все по той же причине: нужен был стаж и надо было быть зачисленной на историко-филологический факультет. Но совет Коли Анцифе­рова мне пригодился — я могла попытать счастья у профессора Кареева». (Наша дань Бестужевским курсам: Воспоминания бывших бестужевок за рубежом. Париж. 1971. С. 17). См. также ее воспоминания: Де-Кланье О. Книга о любви и о семи смертях//Русская мысль (Париж). 1964. 11, 18, 25 февраля.

- 260 -

В час назначенный Оля стояла под нашими окнами. Мы уже были готовы и спустились к ней в переулок.

Я был снова поражен обликом Оли. Она была в сером. Ее кофточка имела фасон камзола — узкая в талии и широкая в бед­рах. Платок кремового цвета был повязан так, что напоминал жабо. На голове ее была треуголка темно-синего бархата. Все это шло к крупным чертам ее лица. Нос длинный, с горбинкой— нос XVIII века; ровно очерченные губы при улыбке обнажали зубы. Серые большие глаза глядели живо и умно. Она часто вы­соко поднимала густые брови.

— Начнемте с Notre Dame, — сказала она.

Мы направились к метро. Спуск в подземный мир был не­долог. А там, внизу, все блестело белым кафелем. Поезд метро грохотал. Кондуктора внутри вагонов протяжно выкликали: «Во-жирар», «Сен-Жермен-де-Пре», «Сите». Мы вышли на этом острове «Сите». Остров этот — ядро Парижа — древней Лютеции. Он имеет контуры корабля, а корабль был гербом Парижа.

Собор Notre Dame поразил меня грандиозностью своих раз­меров (даже после Кельнского собора он не был умален). Это скала с двумя вершинами, сильно выветренная, кружевная. Глаз мечется среди этих толп святых, карабкающихся по уступам, сре­ди этих химер и гарпий, взобравшихся на утесы. Химеры меня тогда интересовали больше всего. Мы поднялись по темной и кру­той лестнице и очутились на террасе, охватывающей одну из двух башен собора, где помещены химеры. Мне сказали, что дуа­листическое мировоззрение средних веков не могло мыслить храм вне злых дьявольских сил. Внутри храма им нет места, и вот они роятся вокруг его стен, изнемогая от невозможности попасть внутрь. Мне казалось это объяснение сомнительным. Ведь сна­ружи не только звероподобные химеры и вытянутые гарпии, схо­жие с летучими мышами. Ведь вереница святых — словно вышла из храма и покрыла его стены. А разве им нет места внутри? Хи­меры мне не показались такими уж злыми. Большинство из них — звери и птицы, очевидно, понятые как нечисть. Среди них—доб­родушный медведь. Но. часть из них — человекоподобна. Одна хи­мера напомнила мне Анатему. Оказалось, действительно, Качалов, создавая грим для этой роли, воспользовался снимком химеры. Это действительно темная, злая сила. Другая, опирающаяся на сложенные кисти рук, с прикушенным языком, казалась погру­женной в созерцание великого города, она в глубоком и печаль­ном раздумье.

Перед Пантеоном Роден поместил статую, которую назвал «Мыслитель». Мне хотелось так назвать эту химеру.

Весь этот мир химер полон томления, и мне казалось, что это не силы зла, а души чистилища, жаждущие искупления и чающие тот час, когда и перед ними раскроются врата храма.

Среди этих уродов чудился образ Квазимодо, поселенный здесь гением Гюго. Я полюбил подниматься на эту террасу, бро­-

 

- 261 -

дить среди химер и подолгу стоять возле химеры-мыслителя, за­одно с ней созерцая Париж.

Бывал я здесь и в холодные утра последних дней зимы, когда за ночь выпавший снег нахлобучил пушистые шапки на -головы химер и прикрыл им плечи белой накидкой. Помню и весенние дни, когда Париж бывал погруженным в перламутровую дымку — там, внизу, с узенькой лентой Сены и мостами, с громадой Лувра и кружевной сеткой Эйфелевой башни. В такие утра даже химеры казались повеселевшими.

Полюбил я приходить сюда и в лунные ночи, когда скалы Notre Dame казались еще выше, еще торжественней, и, стоя вни­зу, отыскивать глазами знакомых химер и среди них химеру-мыс­лителя.

Как здесь все не похоже на наши православные храмы с их спокойными, плавными закомарами, с их белизной, напоминающей и фату невесты, и цветущее вишневое дерево, и белых лебедей, и белые березки. Их пылающие на заре золотые купола, похо­жие на горящие свечи заутрени. [И] все полно тишины ясного неба.

Внутри собора Парижской Божьей матери веет холодом от серых высоких стрельчатых сводов, едва согретых кое-где блика­ми от витражей, сквозь которые проникают солнечные лучи. Ста­туя Notre Dame в короне, готически изогнутая, выступает на пышном фоне занавеси, на которой изображен герб Парижа, раз­деленный по горизонтали — красный и синий. Вверху — зубчатые башни, внизу — корабль, несущийся по волнам на всех парусах.

Мне удалось побывать здесь в первый день Пасхи. Служил аршевек Парижа4. Он стоял, как величавая статуя в облаках фимиама, на котором лежали радужные блики витражей. Звуки органа у алтаря неслись ввысь, к стрельчатым сводам. Аршевек направился к выходу, изящными жестами благословляя молящих­ся. Навстречу ему понеслись волны звуков еще более мощного органа, находившегося над входом в храм. Матери с детьми об­разовали аллею, по которой медленно продвигался аршевек. При его приближении матери поднимали детей, и аршевек с нежной улыбкой на тонких губах благословлял и мать, и дитя.

Ольга Михайловна показала нам и Сен-Шапель Луи IX (Свя­того), легкую и прозрачную, стены которой состояли из сплошных витражей, и храм Сен-Севрен в древнейшем квартале Парижа, и крошечную романскую церковь Сен-Жульен-де-Повр, и Музей Клюни в готическом здании. В этом музее статуя Юлиана От­ступника, трагичного воскресителя угаснувшего мира. Юлиан жил на этом месте в древней Лютеции.

— Ну что же, вы ощутили минувшие века, оставившие своих многочисленных заложников в Париже XX века? Я вам только приоткрыла завесу. Многочисленные следы многих веков рассеяны в разных уголках нашего Парижа. Вы медиевист, но стоит ли вам дольше задерживаться на средневековье? Я считаю, что свой тезис

 


4 Аршевек — архиепископ.

- 262 -

достаточно обосновала. Перейдемте к другим векам, времени у вас не так много. Надо посмотреть Лувр, съездить в Фонтенбло, побывать в Версале и непременно посмотреть Корнеля или Расина в Comedie Francaise.

— Стоит ли на французский театр тратить время? После Ху­дожественного театра он непереносим.

— А вот посмотрите, стоит ли.

— Хорошо, но не теперь.

Эту беседу мы вели, сидя у камина в Олиной комнате. Она подбрасывала уголь в виде яичек в пылавший огонь.

— Расскажите мне про итальянскую готику.

И я рассказывал о Миланском соборе (холодно), о храме Сан-Фраическо в Ассизи (горячо) и маленькой готической церков­ке в Пизе (тепло).

Оля слушала с увлечением. Внезапно она прервала меня:

— Знаете, что пришло мне в голову? Для того, чтобы лучше ощутить старый Париж, пойдемте теперь в Quartier Samt-Severen*. Час уже поздний, ярко светит луна. А прогулку мы закончим на бульваре Сон-Мишель. Вы увидите ночной Париж, и надеюсь, что сможете ощутить и в нем какую-то вековую традицию.

— Ну что ж, моя Эллис5. В путь!

— Эллис, — повторила Оля, усмехнулась и задумалась. Она звала с нами Всеволода, но он не пошел.

Мы шли лабиринтом узких улиц-коридоров с каменными сте­нами высоких темных домов. Казалось, что они поросли мхом. Одна из этих улиц, упирающаяся в набережную Сены близ Notre Dame, носит название Rue (Tchat qui peche)**. Я долго ломал го­лову, откуда такое название. И догадался. Здесь должен был на­ходиться трактир с вывеской удящей кошки (о вывеске с кошкой, играющей в мяч, писал Бальзак). Здесь можно было остановиться посреди улицы и кончиками пальцев коснуться противостоящих домов.

Как здесь чувствуется контраст между каменным Западом Европы и ее деревянным Востоком! Побродив по этим закоулкам, мы подошли к ограде St.-Julien de pauvre. Ворота были уже за­крыты. Позвонить? Но чем мы объясним наше желание прорвать­ся внутрь ограды? И мы, недолго думая, перелезли через нее. Деревенская тишина нас даже испугала — в ней, казалось, все насторожилось.

— Послушайте, Коля, что если нас здесь застанут? Пусть нас примут лучше за влюбленную парочку, скрывающуюся от враждебных глаз.

— Оля-ля, слушаю вас.

Мы сели на холодные мраморные ступени, и воображение перенесло нас в далекие времена. Я воображал, что у меня шпага.

 

 


* Квартал Сен-Севрен (франц.).

** Улица кошки, которая удит рыбу (франц.).


5 Эллис — героиня Повести И. С. Тургенева «Довольно! (Призраки)».

- 263 -

И вполне реальным плащом прикрывал Олю. Опасность быть от­крытыми подстегивала наше воображение. На ограде покоился кот, черный «бодлеровский» кот. Глаза его светились в лучах пол­ной луны. Мы действительно перенеслись в какой-то неведомый мир.

— Ну, будет, — сказала Оля, вставая, и разрушила иллюзию.  Я помог ей взобраться на ограду, и мы снова в узенькой улочке.  Оля сообщила мне, что церковь St.-Julien de pauvre — самая дре­вняя в Париже. Она построена из дикого камня, с двускатной крышей. Эта церковь принадлежит православным, признавшим власть папы. Внутри нее — царские врата, и служит в ней священ­ник, вероятно грек, с черной окладистой бородой. Мы направились к бульвару Сен-Мишель. Картье Сен-Севрен погружен в сон. Улицы его пусты, и в нем глубокая тишина.

Бульвар Сен-Мишель—улица другого города. Как странно, что она пролегает так близко от этого средневекового квартала. На бульваре необычайное оживление, но при этом два потока про­тивоположных направлений не задевают друг друга. А между тем многие из гуляющих не идут, а как-то скользят в пространстве, взявшись за руки. Тут и французские студенты в черных беретах, и португальцы в длинных плащах, конец плаща перекинут через плечо, а на голове черный колпак, спускающийся на спину длин­ным концом. Много классических гризеток. Турки, арабы и арапы. Смесь племен. В нас узнали русских. Окружили. Целый хоровод пропел насмешливую песню. Среди участников — юноша, похожий на Зибеля из оперы «Фауст» — в берете, плаще и высоких черных чулках.

Да, Оля права. Во всем этом теряется чувство времени, сознание эпохи.

На другой день в Люксембургском саду, где я занимался по утрам, на скамье рядом со мной оказался этот паж. Он сидел, высоко заложив ногу на ногу. Во рту его торчала маленькая тру­бочка. Он узнал «русского» и насмешливо поглядывал на меня. Его, вероятно, заинтересовал тот пушок на моих щеках, который должен был исполнять роль бороды. У пажа были большие черные глаза, длинные курчавые волосы и какая-то странная улыбка. И вдруг мне почудилась в нем переодетая женщина. Его соседст­во смущало меня, мешало работе, и я пересел на другую скамью.

 

* * *

 

Жил я со Всеволодом в известном среди эмигрантов-револю­ционеров пансионе М-те Жеан. Комнаты нам отвели в соседнем переулке Леополь Робер, а столовались мы в главном здании на бульваре Монпарнас. Действительно, в пансионе было много рус­ских, и среди них Вера Николаевна Фигнер. Мне кровь бросилась в голову, когда я узнал, что героиня Шлиссельбурга здесь, что я буду обедать с ней за одним столом.

 

- 264 -

Веру Николаевну я знал по портретам ее юности, и у меня возник очень ясный ее образ. Реальная Вера Николаевна не по­ходила на него. У нее было точеное лицо, все еще полное внут­ренней энергии. Пристальные умные серые глаза, тонкие губы со сдержанной, «английской» улыбкой. Волосы уже с сильной про­седью были гладко причесаны. Ее стан не утратил грации. Когда она волновалась, румянец заливал ее щеки. Тетушки Всеволода быстро сошлись с ней, и сошлись на всю жизнь.

Мне очень хотелось поговорить с Верой Николаевной на политические темы, узнать ее позицию в современном мире, в ко­тором она не так давно возродилась после бесконечного сидения в крепостной одиночке. Хотелось поговорить и о ее прошлом. Но я ясно видел, что Вера Николаевна не допустит меня близко к себе, что она замкнулась в своих думах.

Вместе с тем Вера Николаевна охотно беседовала со мной о Париже, и я каждый день рассказывал ей о своих новых завое­ваниях и показывал снимки и открытки. (...)

Выслушивая мои рассказы, Фигнер требовала, чтобы я гово­рил по-французски, и по поводу каждого русского слова стучала вилкой по столу и восклицала: «Amendel Amende!»* Этих штрафов мне пришлось бы платить очень, очень много.

В ясный и теплый весенний день моя Эллис перенесла меня на кладбище Пер-ла-Шез. Мы смотрели известный надмогильный памятник «Aux morts»**. Люди, коченеющие от ужаса, столпились по обе стороцы врат смерти. Какой выразительный памятник не­верия на христианском кладбище!

Побывали мы у стены коммунаров с расплывчатым релье­фом грядущей революции. Вся стена покрыта красными венками и красными лентами (впрочем, я не уверен, что все венки крас­ные). Блуждая среди могил этого грандиозного кладбища, густо покрытых холодными и чопорными венками из стекла и бисера, мы подошли к готической часовне, под сводом которой плита с изваяниями мужчины и женщины. У ног их — собака. Это могила Абеляра и Элоизы.

Трагическая судьба этих несчастных, их переписка произвели на меня глубокое впечатление. Как волновали меня слова из письма Элоизы к Абеляру: «В те мгновения, когда молитва должна быть всего искреннее и чище, — о, я стыжусь этого, — прекрасные образы нашего счастья так приковывают к себе страдающее сердце, что я больше думаю об этих недостойных предметах, чем о святой молитве. Все начинается снова, все прошлое ожи­вает опять и волнует меня; даже во сне я не имею покоя... Горяч­ность чувства и страсти, юность, вечно пылающая и раздражаю­щая, и сладкие опыты испытанных мною наслаждений возбуж­дают меня без отдыха и приводят к моему поражению». Элоиза

 

 


* Штраф (франц.).

** Мертвым {франц.)

- 265 -

опередила свое время на века. Такую борьбу и такое отчаяние ее познала душа человека не ранее Ренессанса.

Это подлинный голос любившей женщины, дошедший до нас из глубины восьми веков!

С удивлением увидел я несколько букетиков фиалок, поло­женных чьими-то любящими руками на древнюю могилу. Кому же она здесь дорога? Кто оплакивает в современном Париже Элоизу и Абеляра? Мы разыскали продавщицу цветов, купили у нее два букетика и положили их на каменные изваяния.

В тот вечер я рассказывал за ужином о поразившей меня могиле и о ее культе. Рассказал о том, что и сам положил на нее свой скромный дар. Вера Николаевна очень смеялась.

— А вы знаете, M-r Nicolas, кто приносит эти фиалки, кто поддерживает культ этой злополучной четы? Это те влюбленные, которым препятствуют соединиться, это те, которые разлучены судьбой. Вот и вы вашим даром приобщились к ним.

Прошло три года. Я с женой был в Лозанне у ее родных и у Натальи Александровны Герцен. Вздумалось нам посетить Веру Николаевну в Кларане. Пароход доставил нас в этот чудесный уголок на Женевском озере. Вера Николаевна очень радушно встретила нас. И я опять был поражен ее живым интересом ко всему, характеризующему новое время, живостью ее ума, ее тон­кими и меткими замечаниями. Помню ее оценку Элеоноры Дузе; эта шестидесятилетняя женщина еще была полна грации, женско­го очарования.

Встречался я с нею и в Москве, в 30-х годах. Она показала мне серию снимков Н. А. Герцен. Один из них имел дублет. Я по­просил Веру Николаевну подарить мне его. Она протянула все. «Берите, M-r Nicolas!» Я отказался. Она настаивала: «Знаете, старость — это осень. Осень бывает золотая, «очей очарованье». Но увы! Наступает время облетелой осени, когда деревья стоят нагие, лишенные своей листвы. О! Это печальная пора! Вот для Натальи Александровны уже наступила эта облетелая осень. Мне тяжело напоминание о ней». Вера Николаевна задумалась. «Бес­пощадное время идет!» Она взяла меня за руку и подвела к окну. «Вот и вы, M-r Nicolas, уже не юноша. Да, уже не юноша», — сказала она с печалью. (А было мне уже 47 лет.)

Это — последнее наше свидание. И для В. Н. Фигнер наступа­ла облетелая осень. Она все больше замыкалась в себе и погру­жалась в молчание. Последний год она жила на Арбате против театра Вахтангова. Взрыв фугасной бомбы, разрушивший театр, не дошел до ее слуха. Для нее наступала пора полной тишины. При ней все время была одна из тетушек моего Всеволода — Софья Николаевна, после Парижа не покидавшая ее в Москве.

А мне казалось, что Вера Николаевна не подчинена власти времени, что золотой осени не будет конца.

 

 

* * *

- 266 -

В архиве я не смог заниматься. Для этой работы было мало двух с половиной месяцев, которыми я располагал. Уже если там работать, то нужно отказаться от осмотров Парижа. А Париж мне был интереснее, да и нужнее архива. Но историей Француз­ской революции я все же занимался усердно. От Минье я пере­шел к Тэну, от Тэна к Олару. Работал в своей маленькой комнате. Электричества не было, и мне все время приходилось следить за лампой, у которой была большая склонность коптить. В комнате холодно, и я все время подбрасывал яички из угольной пыли в камин. Спал, прикрываясь ворохом газет. Утром меня будили кри­ки продавцов. У каждого был особый способ привлекать внима­ние покупателей, как у каждой птицы своя песенка. После чашки кофе у М-те Жеан, я с книгами отправлялся в Люксембургский сад. Здесь студенты Сорбонны готовились к экзаменам, а я погру­жался в перипетии Великой Французской революции, с особым ин­тересом отмечая «граны социализма» не только у Жака Ру или Шалье, но и у умеренного Рабо-Сент-Этьена.

Почки только что лопнули. Сад был насыщен запахом моло­дой зелени. Фонтаны весело били и так же весело перекликались большие черные дрозды. Статуи богов, героев, писателей и худож­ников белели среди деревьев с еще влажной черной корой. Пре­лестно одетые, веселые и беспечные дети бегали за своими обру­чами, а матери со счастливой улыбкой наблюдали за ними. В уеди­ненных аллеях ютились парочки влюбленных, которые здесь, в Париже, не очень скрывали свои отношения. Я еще ничего не знал тогда о тех художественных сокровищах, которые хранятся в ста­ром темном дворце Люксембургского сада. Он был мне памятен прежде всего как место заседания Люксембургской комиссии Луи-Блана.

В связи с изучением Французской революции мы обошли ряд памятных мест, И Пале-Рояль, в саду которого — памятник Камиллу Демулену, сорвавшему лист каштана и прикрепившему его к своей шляпе вместо кокарды. Он призвал здесь парижан к оружию и повел их на штурм Бастилии.

Побывали мы и на площади Бастилии, где ежегодно 14 июля появляется надпись: «Здесь танцуют!» Осмотрели и башню мо­настыря якобинцев — место якобинского клуба. Стояли у стен тюрьмы Консьержери. Посетили и могилу гильотинированных. Ознакомились и с Музеем Карневале, где собрано столько порт­ретов революционеров и реликвий Революции.

Все это так волновало мое воображение, заполненное людь­ми и событиями Революции! Места имеют большую власть над сознанием. В них не остыло прошлое.

В тот год меня больше всего увлекала борьба революцион­ных партий, различные ситуации этой борьбы и ее герои. Любо­пытно было отметить, что все историки были партийны и имели своих героев. Тэн симпатизировал англоманам, умеренной груп­пе одиноких вождей без массы: Клермон-Тоннеру, Мунье и Лал-

 

- 267 -

ли-Толлендалю:  наш  Н. И. Кареев — Мирабо;  Ламартин — жирондистам Верньо и Бриссо; Олар — Дантону; Луи-Блан — Робеспьеру; Кропоткин один только выдвигал массу, народ, орга­низованный в секции.

В каком возбуждении в те дни я покидал свою холодную ком­нату и шел в Люксембургский сад! Раннее, свежее, светлое утро. Парижские ребята в фартучках бегут, подпрыгивая, как воробуш­ки, размахивая своими сумками с книгами, весело перекликаясь, сыпля остротами — классические гавроши. На перекрестках шум­ных улиц—жаровни с горячими каштанами. Ребята окружают их, тратят свои су и бегут дальше, подбрасывая на руке слишком жгучие каштаны. (...)6

 

* * *

 

В Версале я должен был повидать дочь Герцена Ольгу Алек­сандровну, жену историка Габриэля Моно. Она любезно приняла нас. Перед нами была типичная француженка с черными с про­седью волосами, тонкими, точеными чертами лица, шумная, сует­ливая, говорливая. Она приняла нас за учеников своего покойного мужа, но я сказал ей, что мы скорее ученики ее отца и пришли к ней спросить, когда будет дано разрешение печатать неизданную часть «Осеапо пох» из «Былого и дум». В глазах Ольги Алек­сандровны появился испуг: «О, с этим вопросом вы обратитесь к моей сестре Nathalie». Она поспешно встала, и на листе бумаги написала адрес Натальи Александровны. Нам казалось, что насту­пила минута извиниться, поблагодарить и уйти, но Ольга Алек­сандровна удержала нас и начала рассказывать, как ей плохо жи­лось у отца при Наталье Алексеевне7, как отец понял это, пожалел ее и сказал М-те Мейзенбуг: «Возьмите мою маленькую Ольгу».

Разговор наш велся на французском языке. Только один рус­ский звук был в ее речи: она сказала не Olga, а Ольга. Я смотрел по стенам. Всюду портреты мужа, детей, внуков. Едва нашел не­большой портрет отца. Мечта Герцена не сбылась: его дочь Ольга перестала быть русской.

Несмотря на то, что она показалась нам очень привлекатель­ной, мы ушли от нее с грустным чувством.

Наталье Александровне я написал по полученному адресу и получил любезный ответ, который уцелел в моем архиве8.

 

* * *

 

Через всю мою жизнь в Париже проходит Лувр. Это торжест­венный и холодный храм мирового искусства. В нем, как в нашем Эрмитаже, нет границ. Какая-то беспокойная сила влечет все дальше, из зала в зал, в какую-то беспредельность времен и про­странств. Однако скоро я обрел силу противодействующую. Это была сила Венеры Милосской. В то время я еще не мог видеть

 


6 На опущенных страницах: посещение музеев: Люксембургского, Пти Пале, Гимен, Карневале, прогулки по городу. Фрески Пюви де Шавана в Пантеоне. Лек­ции Олара в Сорбонне. Культ Наполеона во Франции: «Бонапартизм перешел в кровь француза. Сможет ли коммунизм очистить ее?» Праздник микарем (середи­на Великого Поста): выборы первой красавицы, красочный проезд «королевы ко­ролев», костюмированное шествие, другие развлечения парижской публики. Посеще­ние Comedie Prancaise. Поездка в Версаль.

7 Речь идет о Н. А. Тучковой-Огаревой.

8 Письма Н. А. Герцен-дочери к Н. П. хранятся в ОР ГПБ. Ф. 27.

- 268 -

произведения искусства, отрешаясь от своих идей, своих фанта­зий. Я вспоминал рассказ Гл. Успенского «Выпрямила», в кото­ром автор в Венере Милосской открыл мир абсолютной гармо­нии, той гармонии, которая рассеяна всюду в жизни, но здесь она сконденсирована. Эту эллинскую гармонию, эту завершенность, ус­покоенность ясного безоблачного неба над морем увидел я в этой искалеченной статуе. Меня поразило то, что увечье (у нее отбиты руки) нисколько не нарушает впечатления целостной завершен­ности. Но моя юношеская фантазия шла дальше. Я узрел в Венере тоску от ее всепобеждающей красоты, мольбу к небу об освобож­дении от своих гибельных чар.

Попадая в Лувр, я уже не шел дальше среди этих мраморных сокровищ античности. Я стоял перед Венерой, готовый в благогове­нии склонить перед ней свои колени. И даже мощная в своем победоносном полете Нике, парящая, как орлица, среди саркофа­гов, портиков, статуй, не могла отвлечь меня от Венеры Милос­ской.

В картинной галерее был другой магнит, который притягивал меня к себе: «Джоконда» Леонардо да Винчи. И не художествен­ное совершенство этого прославленного творения гения Возрожде­ния приковывало мое внимание. В ней я ощутил ту манящую, та­инственную и жуткую силу, которую князь Мышкин видел в На­стасье Филипповне. Но Мона Лиза не красива сама по себе. Тай­на ее обаяния в гении Леонардо. Она — его творение, его мечта. Она жила в нем, быть может, только в нем. Что-то смутное бро­дило в душе, и я, оторвав себя с каким-то усилием от Джоконды, шел к La belle jardiniere* Рафаэля, которая своей ясностью, про­стотой и гармонией успокаивала, как голубое, безоблачное небо. После созерцания этих двух картин я покидал Лувр.

 

* * *

 

Моя Эллис осталась недовольна ограниченностью моих инте­ресов. «Нужно расширить ваш художественный мир. Вы чувствуете только итальянцев, да и то преимущественно треченто и кватро­ченто». — «Что вы! Я так полюбил благодаря нашему Эрмитажу Рембрандта!» — «Ну, этого мало. Я вас познакомлю с "маленькими голландцами"». И Оля повела меня к Терборху [и] Метсю. Она открыла мне их влюбленность в материю, в вещь, в северный уют голландского домика, сосредоточенность их внимания, их спокой­ствие. Всеволод уже успел увлечься Ватто и Коро. Я их перво­начально не умел ценить, но вскоре и французы, включая барбизонцев, открыли мне новый и разнообразный мир красоты, но этот мир оставался вне меня. Эти художники не сделались спут­никами жизни.

Так постепенно необъятный Лувр стал нашим достоянием,

 

 


* Прекрасная садовница (франц.).

- 269 -

ибо понимание создает и владение. Новая французская живо­пись — Мане и Моне, Ренуара и Дега — тогда не была оценена мною. Я понимал ее ценность, но эта ценность не была еще ценной для меня.

 

* * *

 

В два с половиной месяца я мог хоть немного познакомиться с парижской толпой, с уличной жизнью. Но отдельные французы с их семьями оставались за стенами своих домов, и доступ к ним не был легким. Ту Францию «dans la maison»*, которую Р. Роллан показал после Франции «foire sur la place»**, я не знал. Единствен­ный дом, в который я проник, был русский дом, дом Ильи Ильича Мечникова.

Русский ученый жил в пригороде Парижа Севре. Его неболь­шой дом находился в глубине фруктового сада и имел приветли­вый вид мирного приюта.

С Ильей Ильичом я познакомился еще в Петербурге в 1908 г., когда он, после долгого отсутствия, посетил родину. Левая печать приветствовала его как гордость русской науки, прогрессивного ученого, вынужденного жить на чужбине из-за репрессий прави­тельства и травли реакционных ученых.

Мечников обладал импозантной внешностью русского ученого типа Кареева. У него была львиная голова. Над высоким и широ­ким лбом — грива темных волос уже с проседью, спускавшихся к широким плечам. Длинный мясистый нос, окладистая борода, зоркий взгляд небольших глаз. Роста он был выше среднего. В его позах, в движении грузного тела чувствовалась большая сила, не физическая сила, а та сила, которую ощущает в себе победитель в жизненной борьбе, победитель в творческих начина­ниях. Он завоевал в Париже то положение, которое редко выпа­дает на долю иностранца. Он был директором Института Пастера. Ему приходилось не раз переживать травлю, поднимаемую про­тив него французскими националистами.

Жена Ильи Ильича — Ольга Николаевна, урожденная Белокопытова (тетя Леля, как называл ее мой Вова),—создала ему до­машний уют и прочное семейное счастье. Она уже была немолода, но сохранила женственную грацию и чрезвычайную мягкость дви­жений. Тихая и задумчивая Ольга Николаевна стремилась к гар­монии, и резкие выходки ее мужа причиняли ей боль. Она не любила говорить худо о людях, своей кротостью смягчая любую напряженную ситуацию. Детей у Мечниковых не было. Они взяли на воспитание двух сестер-француженок. Теперь девушки были в Англии для завершения своего образования. Приемыши не радо-

 

 


* Дома (франц.).

** Ярмарка на площади (франц.).

- 270 -

вали Мечниковых: это были миленькие французские мещаночки, совершенно не поддававшиеся их духовному воздействию.

Ольга Николаевна была художницей. Для ее работ Илья Ильич построил в глубине сада особую студию. В творчестве «тети Лели» сказывалась ее мягкая, поэтичная натура. Ее портреты всегда смягчали и поэтизировали оригинал. Ее пейзажи были за­думчивые, какие-то застенчивые. Она любила полутона, дымку и лиловатые оттенки.

Ольга Николаевна была занята писанием воспоминаний о своем муже. Как-то вечером мы попросили ее прочесть какую-нибудь главу. Илья Ильич насмешливо сказал: «У Лели вы не най­дете моего реального портрета. Она пишет только о хорошем. Мы во Флоренции на Сан-Миниато среди цветущих лип любуемся внизу лежащим городом, прорезанным зеленоватой лентой Арно, — это она опишет. А то, что я, обозленный итальянским шар­манщиком, который мне мешал работать, вылил ему на голову ноч­ной горшок, — этого вы у нее не узнаете. А ведь это для меня очень характерно!»

Мне рассказывали о таком случае. На сестре Ольги Николаевны Ксении был женат профессор А. Г. Радзиевский, который доби­вался доказать самозарождение бактерий и, наконец, как каза­лось ему, сумел в aqua distillata* получить искомое самозарож­дение. Илья Ильич в гневе доказал ему, что «самозарождение» произошло оттого, что ученый плохо вымыл руки. Ученые поспо­рили, и Мечников бросил какой-то сосуд в своего родственника. Обе сестры очень страдали от этих столкновений.

Этот ученый с мировым именем сам ходил по магазинам и рынкам, чтобы разделить с женой заботы по хозяйству. Он был старше ее на 18 лет. В течение четырех лет оставался ее женихом, для того чтобы воспитать девушку для брака, и всю жизнь с оте­ческой заботой опекал свою Лелю.

Как-то раз мы ушли погулять в окрестности Севра и прогуля­ли дольше, чем предполагали. Илья Ильич, крайне взволнованный, пошел нас искать. Мы встретили его совершенно красным от прилива крови. «Илья! Илья! Что с тобой?» — говорила встревоженно его жена. Он долго не мог успокоиться.

Меня очень интересовала эта нежная и глубокая супружеская любовь между столь несхожими людьми. Но мир супружеской любви закрыт для глаз посторонних. Мне вспоминается в этой связи счастливый брак академика Д. С. Рождественского и О. А. Добиаш-Рождественской, а также брак А. П. Остроумовой-Лебедевой и химика Лебедева. Ярко выраженные индивидуаль­ности и, казалось, с совершенно различными интересами, сумели создать в браке единство.

Беседуя с Ильей Ильичом, я с удивлением убедился, что его политические взгляды далеко не прогрессивны. И что нашей прес-

 

 


* Дистиллированная вода (лат.)

- 271 -

сой создан миф о его радикальности, в силу которой Мечников докинул родину. Так, Илья Ильич выражал свое негодование на то, что русское правительство разрешает Мануйлову с кафедры проповедовать социализм. (Этот-то умеренный кадет!) Илья Иль­ин пренебрежительно отзывался о «легкомысленном» Герцене и очень резко осуждал «глупого и беспутного» Бакунина.

Мечников не был реакционером. Он верил в грядущее сча­стье человечества, но счастье это, по его убеждению, может дать только наука. Революционный путь он отрицал. При все том он не раз помогал революционерам-эмигрантам в их нуждах.

Трезвый и ясный ум Мечникова четко очертил круг, доступ­ный его пониманию; все, что было за пределами этого круга, Илья Ильич отметал как ненужное. Это был «звонкий позитивист», от­лично чувствовавший себя в этом круге, очерченном его разумом. И все же автор «Этюдов оптимизма», проповедовавший спокой­ное отношение к смерти, признавался, что страха смерти ему по­бедить не удалось. Ольга Николаевна как-то заметила, что разум гасит веру, но она все же где-то тлеет. «Иля! Идя! И в тебе есть ее очажок, еще не заглохший!» — «Ну вот, Леля, обыщи меня всего, нигде не найдешь». И я ему верил.

Весной, когда сад Мечниковых был осыпан белыми лепест­ками яблонь и вишен, я сидел с Олей (Вивденко) в беседке и читал ей из книги «Легран» Гейне. Мы сговорились ехать вместе по Рейну. Я прочел ей свой любимый отрывок: «Слава Богу! Я жи­ву! 3 жилах моих кипит красная жизнь, под ногами моими дрожит земля, в упоении любви обнимаю я деревья и статуи, и те и другие оживают в моих объятиях... Каждая минута для меня ведь беско­нечность... И я живу <...>»

Внезапно мы услышали звуки шагов по гравию: в беседку на­правлялся Илья Ильич. Увидев нас, он улыбнулся, приложил па­лец к устам и с лукавым видом пошел обратно. Увиденное им он осмыслил по-своему. Когда я вернулся в Москву и зашел к Белокопытовым, Лидия Карловна встретила меня с встревоженным лицом и стала расспрашивать о Тане Оберучевой. По мере моих ответов лицо ее прояснялось. Потом она спросила меня об Оле Вивденко. И, наконец, облегченно вздохнула: «Ну, слава Богу! А я была встревожена письмом Ильи Ильича. Он писал, что вы увле­чены Олей». К этому Мечников присоединил мою характеристику: «Настоящий русский юноша, хороший, способный, но из него ни­чего не выйдет».

В заключение приведу рассказ Ильи Ильича, характеризую­щий нравы Парижа. Один русский, прекрасный знаток столицы Франции (не Боровой ли?), часто показывал ее русским экскур­сантам. Приехала экскурсия курсисток. Было условлено, что все соберутся у руководителя в 10 часов утра. В назначенный час пришла одна курсистка. Руководитель, негодуя на русскую распу­щенность, тщетно ждал целый час прихода остальных. Наконец он спустился к швейцару узнать, не спрашивал ли его кто-нибудь.

 

- 272 -

Швейцар ответил: «О, мосье, вас тут спрашивали девушки, человек тридцать». — «Так где же они?» — «Я им сказал, что вас нет дома». — «Да почему же?» — «Одну уже впустил, не мог же я од­новременно допустить к вам остальных женщин!»           

У Мечниковых мы встречали итальянца Мальфетано, грека Саломоса. Мальфетано был видный ученый, помнится, биолог, син­дикалист, женатый на русской. Саломос — молодой человек, изы­сканно одетый, называвший себя почему-то роялистом. Он был большой поклонник женщин, но утверждал, что терпеть не может, если женщина занята какой-нибудь работой. Он не любил женщи­ну за книгой. Он только любил женщину, нюхающую цветок. Са­ломос вздыхал о временах рыцарства и собирался строить у себя на родине виллу не в классическом стиле, а в готическом. Его присутствие в доме Мечниковых было мне непонятно.

Перед 1 мая мы встретились за столом у Мечниковых и с Мальфетано, и с Саломосом. Разговор зашел о запрещении пре­мьером Монисом всех демонстраций. Мальфетано со страстно­стью сицилийца разносил министерство. Саломос же упрекал пра­вительство в излишней мягкости, проявленной к саботажникам во время забастовки, взволновавшей всю Францию. Спор принимал все более страстный характер. «Рабочие продают Францию нем­цам. Когда начнется война, они устроят беспорядок внутри страны и облегчат врагам победу», — кричал Саломос. «Не рабочие пре­дают Францию, а капиталисты, для которых «деньги не пахнут». Рабочие единственно подлинные патриоты»-, — ответил ему Маль­фетано, ударяя по столу графином.

Ольге Николаевне не удавалось прекратить спор. Илья Ильич в этот день отсутствовал.

Так в Севре под Парижем в русском доме спорил грек с итальянцем, о французских делах со страстностью французских патриотов. Я в этой схватке революционера и реакционера чувст­вовал эхо того, что происходило во Франции. Уже не раз мы могли наблюдать, что здесь, в Париже,— две силы противостоят друг другу, два класса, представляющие собою две исключающие друг друга Франции.

Желая понаблюдать парижских пролетариев, мы заходили в рабочие кварталы, в «черный город». Мы побывали на собрании, устроенном анархистом Себастьяном Фором. Председателя на ми­тинге анархистов не было. Цель собрания — борьба с антисеми­тизмом. Себастьян Фор, держа в руках «Весь Париж», читал имена руководителей различных финансовых учреждений и пред­приятий. Банк такой-то — ни одного еврея, банк такой-то — толь­ко один еврей, банк такой-то — ни одного еврея. Вывод — анти­семиты клевещут, утверждая, что французские финансы со времен Ротшильдов в руках у евреев.

Начались прения. Выступил молодой рабочий. Он сказал: «За этими французскими именами прячутся евреи». Поднялась буря

 

- 273 -

негодования. «Долой! У! у! у! Camelot du Roix*!» Оратору не дали продолжить. Тщетно Себастьян Фор, вскочив на кафедру (где не было председателя), стучал графином — крики не стихали. Сим­патии рабочих были на стороне евреев. Чтобы наблюдать проле­тариев, мы зашли в Сент-Антуанском предместье в кино. Демон­стрировался фильм, посвященный Германии. Едва показался Виль­гельм II, принимавший парад, как раздалось в зале неистовое улюлюканье. Эта демонстрация нам показала, что и французские рабочие настроены весьма германофобски.

Париж посетила бельгийская миссия. Улицы были запружены народом. Коляски и автомобили едва могли двигаться в этой гус­той толпе. Среди встречавших <...> было немало блузников (ра­бочих). Но они вовсе не были настроены радушно. Как только показалось ландо с бельгийцами в цилиндрах, как рабочие стали свистеть и улюлюкать, заглушая аплодисменты и приветственные крики. Мы тогда не поняли смысла этой враждебной демонстра­ции. Быть может, уже один только вид буржуа вызывал враждеб­ные чувства блузников.

Перед 1 мая в Париж начали стягивать войска. Мы с удив­лением наблюдали движение этой колонны, которая заполняла улицы Парижа. С изумлением я смотрел на этих кирасир с длин­ными хвостами на золоченых касках и в красных штанах. Каза­лось, что эта форма сохранилась с наполеоновских времен.

Мне сказали, что 1 мая Париж распадается на два лагеря. Одни наденут белый ландыш, другие — красную гвоздику. Для од­них первое мая — общенародный вековой праздник весны, для других этот день — смотр сил революционного пролетариата.

Хозяйка пансиона М-те Жеан просила меня не надевать красной гвоздики. «Мой швейцар будет очень недоволен», — моти­вировала она. В чем дело?' Очевидно, М-те Жеан опасалась, что швейцар может донести: ее пансион — приют русских революцио­неров, приехавших мутить в социальных низах.

День был чудесный. Во всем чувствовался праздник. Снова толпа веселых парижан. Преобладает белый ландыш. Оля, Всеволод и я с красными гвоздиками направились на площадь Согласия. Там собирались демонстранты. Какова же была наша пе­чаль, когда, придя на площадь, мы увидели ее превращенной в военный лагерь. Тем не менее тут и там проходили кучками «блузники» в синих штанах [и] с красными гвоздиками. «Какая же здесь возможна демонстрация?» — думалось нам. Внезапно раз­дался свист. Это был сигнал. Демонстранты устремились в ту часть площади, которая примыкает к Елисейским полям. Мы были изумлены, с какой быстротой, с каким искусством в виду войск и полиции построились демонстранты в стройные колонны. Мы немедля встали в ряды. Раздались звуки воинственной песни.

 

 


* Название боевой монархической организации во Франции. (Прим. Н. П. Анциферова)

- 274 -

Я спросил соседа, что поют. Он с изумлением посмотрел на меня и воскликнул: «Да ведь это же Интернационал!» Так я впер­вые услышал песнь, ставшую на долгие годы гимном моей родины.

Не прошло и пяти минут, как агенты полиции в форме и в штатском, в гнусных котелках, врезались в ряды демонстрантов. Один из котелков ударил меня по голове. Мгновенно я был под­хвачен двумя полицейскими, которые начали бить моей головой по первому дереву Елисейских полей. Вне себя от гнева я вырвался и хотел с кулаками броситься на полицейских. Я успел заметить, как Оля взмахнула зонтиком, чтобы ударить моего врага, но тот ловким движением вырвал зонтик, переломил его о колено, отбро­сил в сторону и побежал дальше. Я не помнил себя от бешенства и хотел преследовать его, но меня схватили Вова и Оля. «Смотри, ты в крови». Я схватился за голову — на руке оказалась кровь. Друзья повели меня в киоск и заказали сифон сельтерской воды. Но выпить его не пришлось. На площади кирасиры избивали шаш­ками плашмя рабочих. Демонстранты кричали хором: «У! У! У! As-sassines! Assassines!»* Спасаясь от ударов, некоторые из них забе­гали в кафе-киоск. Толстая хозяйка гнала их обратно. Они не шли. Явился отряд полиции и потребовал очистить киоск. Всеволод обратился к нему со словами: «Оставьте нас в покое: мы ино­странцы». На офицера это не подействовало. Быть может, он за­метил мою разбитую голову. Он схватил Всеволода за шиворот и спустил его с лестницы. «Вы иностранцы — прекрасно. В Москву. Путь свободен!»

Я досадовал на Всеволода. Если мы примкнули к демон­странтам, если у нас красная гвоздика — нам недостойно защи­щаться, называя себя иностранцами. На площади все кипело. Раз­дался выстрел. Один из кирасиров покачнулся и упал. Пробежал рабочий, закрыв глаза. Между пальцами струилась кровь. Всадник опрокинул коляску с ребенком. Толстая хозяйка киоска, стояв­шая подбоченясь на лестнице, крикнула матери: «И поделом. За­чем привезла сюда в такой день ребенка!»

Мне становилось нехорошо. Друзья под руки довели до ска­мейки Елисейских полей. Всеволод пошел за извозчиком. Я ви­дел, как вели арестованных. Их держали за рукава рубашки или пиджака. Извозчик нанят, и меня везут домой.

«Что же это? — думал я, потрясенный. — Всюду надписи «Li-berte! Egalite! Fraternite!»**, а бьют, как у нас на Казанской пло­щади».

Дома меня заставили раздеться и уложили в кровать. На го­лове компресс. Я пока соглашаюсь на все, но вечером мы должны быть на митинге. Выступает Жорес. Можно себе представить, ка­ким негодованием заклеймит он правительство Мониса. Я предло­жил почитать «С того берега» — описание июньских дней9. Когда

 

 


* Убийцы! (франц.).

** Свобода! Равенство! Братство! (франц.)


9 «Париж! — писал Герцен в главе «После грозы». — Как долго это имя горело путеводной звездой народов; кто не любил, кто не поклонялся ему? — но его время миновало, пускай он идет со сцены».

- 275 -

приблизился час идти на митинг, оказалось, что одежда моя ис­чезла. Друзья унесли ее к Оле. Я был возмущен этим насилием. Так мне не пришлось услышать лучшего оратора Франции. Первое мая осталось без завершения. В тот вечер я писал письмо Тане Оберучевой, в котором излил всю свою горечь.

Вот какова Франция спустя сто с лишним лет после Великой Революции!

На другой день было серенькое утро. Оно действовало успо­каивающе на взбудораженные нервы. Я раскрыл Олара. За окном с улицы донесся призыв «Оля-ля!» Это была моя Эллис. Она звала меня и Всеволода поехать в Фонтенбло. «Надо рассеяться после вчерашнего». Я охотно согласился. На этот раз согласился и Все­волод, часто уклонявшийся от совместных поездок.

Мне казалось, что Оля увлечена им, и его постоянные отказы сопровождать нас повергали ее в уныние. В это же серое утро мы весело отправились на вокзал. По дороге купили газеты. В вагоне я развернул «L'Humanite», надеясь найти громовую статью о вче­рашних событиях. Передо, мной стоял вопрос: что это было? Нару­шение ли всех либеральных традиций 1 мая или же обычное яв­ление дикого разгона демонстрации? И вот даже в органе Жореса я не нашел того, что искал. Правда, весь подвал был отведен опи­санию событий 1 мая. Фельетон, как в нашей желтой петербург­ской газете, был разбит на части занятными подзаголовками. На­пример: «Деревянная башка». Это прозвище особо ретивого поли­цейского агента. Досталось и Лепину — шефу полиции, специалисту по разгону демонстраций. Меня неприятно поразил какой-то легкомысленный тон статьи. Так, значит, действительно вчера не произошло ничего вопиющего? А мне все еще хотелось верить: «Свобода. Равенство. Братство».

Теперь, спустя 37 лет, после всего, что пережило человечест­во, уже трудно представить, как такая вера могла жить в душе русского юноши, ненавидящего капиталистический строй.

Такова Франция после четырех революций! И мне вспомни­лись отдельные места из статей Герцена о неспособности фран­цузов к свободе. <...>10

 

* * *

 

Моя жизнь в Париже подошла к концу. Я почувствовал и вековое наследие в Париже, и жизнеутверждающую силу его молодости. И все же, как у себя на родине, так и теперь в Париже, я думал о нем, как о городе, уже заканчивающем свою всемирно-историческую роль. Он становился тем, чем были Афины в Рим­ское время.

Мне не пришлось побывать ни в Палате депутатов, ни в Суде, ни в Moulin rouge. В Палату депутатов попасть трудно. Суд меня тогда недостаточно интересовал, a Moulin rouge хотел посетить для полноты впечатлений, но что-то удерживало меня: не хотелось

 


10 На опущенных страницах: прогулка по Фонтенбло, ощущение застывшей ис­тории, дряхлые карпы в пруду, обед в ресторане. Фантазии Н. П., В. Н. Белокопытова и О. М. Вивденко о будущем: помещик-меценат Всеволод в своем доме в стиле ампир, художественно-политический салон Ольги в Париже (депутаты, журналисты, актеры, музыканты, поэты, художники) умеренно левого направления. Возвращение в Париж.

Диссертация, защищенная Н. П. в Институте мировой литературы АН СССР в 1944, называлась «Проблемы-урбанизма в художественной литературе». За нее он получил ученую степень кандидата филологических наук.

- 276 -

нарушать тот серьезный строй души, который не покидал меня в те годы.

Вечером, накануне отъезда, моя Эллис предложила нам со­вершить прощальную поездку по улицам Парижа. Всеволод опять отказался, и мы поехали вдвоем. Была теплая весенняя ночь с молодым месяцем. Еще раз Notre Dame и Saint Chapelle, мосты Сены, башня якобинцев, Лувр, площадь Согласия, Пале-Рояль, памятник Дантону. Все это, как детали панорамы, проплывало мимо нас, и становилось так грустно. Увидим ли еще раз все это на путях нашей жизни? Оля увидела, я — нет.

Прощай, Париж!

Мы в Кельне. Мощно звучит орган колоссального собора. Где-то высоко замирают эти звуки, то бурные, то скорбные. Молодой коренастый монах говорит проповедь. Патетически, сильно жести­кулируя, он говорит о тех соглядатаях, которые были посланы в землю обетованную и устрашились вражьей силы, забывая о помощи всемогущего Ягве. И умерли соглядатаи, не увидя обето­ванной земли. Лишь один из них — Иисус Навин, воодушевлявший израильтян на борьбу, вступил в обетованную землю. Проповедник призывал верить, как Иисус Навин, в обетованную землю Нового Израиля — германской расы, ибо немцы наследуют землю. И в ре­чах его была непреклонная вера. И мне казалось, что здесь, в Гер­мании, эта вера в свой грядущий день охватила весь народ. «Ми­ровой дух» Гегеля в этот час истории с немцами. Надолго ли?

 

* * *

 

И. И. Мечников умер в первый год первой мировой войны. Он еще успел увидеть мир, охваченный «бешенством крови». Его ясный рационализм был потрясен зрелищем общего безумия.

Мне вспоминается анекдот, возникший в начале войны.

Немцы начали обстрел русского окопа. Внезапно выскочил ев­рей и, подняв руки, побежал в сторону врага с криком: «Куда вы стреляете? Вы с ума сошли! Там же люди сидят!»

Этот анекдотический безумец казался мне единственным, со­хранившим здравый смысл.

Всеволод умер через год. Весной 1917 года я был в Н. Симеи­зе, на даче Вивденко «Белый лебедь». Вместе с Олей мы посетили опустелый дом Белокопытовых. Я подошел к пианино, на котором играл Всеволод, и взял несколько аккордов. Как печально про­звучали они в пустом доме. На нашем свидании с Олей лежала тень — воспоминание об умершем друге.

Это была последняя встреча. Гражданская война заставила большинство состоятельных людей, напуганных слухами о боль­шевиках, бежать из Крыма. Среди беглецов была и семья Вивден­ко. В Болгарии Оля делала копии со старых фресок по заказу какого-то американца. В своих скитаниях она встретилась с от­цом Всеволода — Николаем Николаевичем, который так боялся

 

- 277 -

возможности брака его сына с дочерью нотариуса. Судьба решила  иначе: не сын Н. Н. Белокопытова, а он сам вступил в такой ме­зальянс. Брак этот не был счастливым. Новобрачные поселились в Париже. Н. Н. Белокопытов ослеп. Вся тяжесть заработка легла на Ольгу Михайловну.

Шли годы. Однажды Н. Н. Белокопытов получил письмо от жены. Она извещала, что приняла заказ на несколько картин и уехала в провинцию для работы. Николай Николаевич бросился к своему другу (кажется, киевскому банкиру), которого подозревал в ухаживании за Ольгой Михайловной. Прислуга сообщила об отъезде своего хозяина и назвала тот город, куда поехала Ольга Михайловна. Тогда Николай Николаевич написал отчаянное пись­мо, умоляя ее вернуться. Он указал в письме срок, до которого будет ждать ответ. Ответа не было. На паперти Notre Dame Н. Н. Белокопытов застрелился. Вернувшаяся Ольга Михайловна уверяла родных Николая Николаевича о том, что она письма не получила. Однажды, перебирая книги мужа, она нашла коробку с патронами. Одно не хватало. Ольга Михайловна лишилась чувств.

Ее брак остался для меня загадкой. Любила она сына, а вышла за отца. Была ли [то любовь] «fort comme la mort»*, но  только в обратном смысле? Удалось ли ей создать салон, как мы предсказывали в Фонтенбло, мне узнать не удалось. Следы ее затерялись на неведомых мне и чуждых путях жизни.

                                                          *     *     *

    Париж остался для меня навсегда позади моей жизни. Я изредка возвращался к нему в своих воспоминаниях. Когда я писал  диссертацию—один из отделов посвятил Парижу Бальзака''. Мне  было приятно еще раз взглянуть на этот город хотя бы чужими  глазами великого художника. Да еще по ночам иногда я вижу себя на набережных или мостах Парижа. Передо мной, как в послед­нюю прогулку, плывут его панорамы. Я хочу дойти до Notre Da­me — но сон расплывается, и все тонет в мире минувшего.

 

 


* Сильна, как смерть (франц.)

 
 
 << Предыдущий блок     
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  http://www.sakharov-center.ru