- 34 -

Как изучать английский

Сразу после советизации Закавказья мой энергичный дядюшка стал большим человеком. Тифлисские масштабы, надо полагать, перестали его устраивать. Одним словом, неожиданно для родственников он уехал. В Ленинград. Стоит, пожалуй, заметить, что тогда Ленинград был не то, что теперь. Чувствовалось, что это — недавняя столица империи, что именно здесь происходили главные события революции, что пока еще в Ленинграде и сильнейшая партийная организация, и самый многочисленный рабочий класс...

Спустя какое-то время дядя Геворк написал, что советует мне серьезно подумать о будущем. Он предложил переехать поближе к нему — учиться, поскольку в тесном и шумном Тифлисе я "неминуемо исхулиганюсь". Сестре своей он обещал, что проследит за "мальчиком" (которому, между прочим, шел уже двадцатый год) и во всяком случае — пропасть не даст.

Мне такая перспектива понравилась. Как работник райкома комсомола я обратился за разрешением на выезд в закавказский ЦК, — возражений не последовало. С железнодорожными билетами тогда проблем не было, так что через пару дней я уже садился в поезд, провожаемый шумной толпой друзей и подруг, тремя братьями, сестрой и плачущей навзрыд невестой Эвелиной, впрочем, официально такого титула еще не имевшей... Вместе со мной шагнул в большую жизнь Ваня Пузиков — сосед и соратник и по гимназическому оркестру, и по "Летучему отряду".

Дядя Геворк встретил. Какое-то время мы оба даже жили у него — в трехкомнатном номере "Астории". Он сразу же определил меня на работу: я стал техническим секретарем (по тогдашней терминологии — управделами) комитета комсомола железной дороги; должность была выбрана с таким расчетом, чтобы оставалось как можно больше времени на учебу.

Посовещавшись с друзьями, дядя Геворк сказал, что в ближайшем будущем сможет предложить нам обоим гораздо более серьезное дело и даже не здесь, а в Москве — в аппарате Коминтерна, но только в том случае, если мы успеем самое большее за полгода выучить английский.

Мы с Ваней пришли в восторг, тем более, что шесть месяцев казались в

 

- 35 -

тот момент успокаивающе большим сроком. Купили учебник, словарь, и с энтузиазмом взялись за дело. Несколько вечеров подряд до полного изнеможения "грызли молодыми зубами гранит науки" (слова Троцкого, который тогда еще был более или менее на коне), однако выяснилось, что продвинулись крайне мало и что изучение инглиша — дело скучное и неблагодарное: результат титанических усилий был мизерный. Дядя посмеялся, достал нам самоучитель. Кое-как одолев несколько первых страниц этого толстенного и составленного очень путано фолианта, мы и вовсе пали духом.

Сочувствовавшая нашему горю девица — мое непосредственное начальство — добыла два направления на вечерние курсы иностранных языков, организованные КИМом в клубе Путиловского завода. До начала работы курсов оставался месяц, но мы, естественно, английский с радостью забросили, решив, что поднажмем, когда начнется "учебный год".

И вот — дождались.

Вводное занятие прошло даже без упоминания о том, ради чего мы собрались: речь шла исключительно о лозунгах Коммунистического Интернационала Молодежи. Два часа пролетели незаметно. Выступал темпераментный долговязый очкарик — натуральный англичанин со странным именем Кит. Это был, как выяснилось, делегат недавнего IV конгресса КИМа, ныне — что-то вроде верховного комиссара всех молодежных курсов. Он размахивал руками, то садился — в изнеможении, то вскакивал, и временами распалялся настолько, что переходил на английский. Рядом с ним с печальным видом сидела миловидная глазастая брюнетка, сразу же весьма заинтересовавшая мужскую часть аудитории. Только в конце "занятия" выяснилось, что товарищ Ирина будет нашим преподавателем, но за эти два часа Кит ни разу не дал ей и рта раскрыть. Зато мы узнали много нового об особенностях классовой борьбы в метрополии и в колониях, о положении в Ирландии и происках "твердолобых". Слушатели проводили Кита громкими изъявлениями восторга, а он сквозь шум и гвалт кричал, что после полной победы мировой революции будет ждать нас у себя в Дублине — в гости и уверен, что мы к тому времени будем говорить по-английски лучше, чем он говорит по-русски...

На следующем занятии, как ни странно, повторилось то же самое. На этот раз Кит рассказывал о деятелях рабочего движения. И снова товарищ Ирина все два часа сидела молча. Только на третьем занятии она ухитрилась на пару минут вклиниться в пламенную речь Кита, однако он быстро оттеснил ее на исходные позиции. В тот вечер он доказывал нам, что все великие англичане, если покопаться, оказываются ирландцами (сам он был, как выяснилось, сыном известного ирландского революционера).

Поняв по моему мрачному виду, что об успехах в английском не может быть и речи, дядя отчитал нас и посоветовал просить англичанку за-

 

- 36 -

ниматься с нами отдельно. Даже пообещал выделить на это требуемую сумму.

После очередного сеанса красноречия товарища Кристофера (оказалось, что Кит — просто ласковое сокращение его полного имени), мы с Ваней решительно оттерли его от симпатичной брюнетки, которую он нацелился провожать, и, запинаясь, сообщили ей нашу просьбу. Мы не сказали, что оба — комсомольские активисты с "героическим" прошлым, а отрекомендовались служащими железной дороги. Остальное было похоже на правду — нам якобы обещали повышение с переводом в наркомат, если мы сдадим экзамен по языку, но при таких темпах, как на курсах, уложиться в оставшиеся четыре месяца шансов нет. Ира сказала, что на курсы и впрямь надеяться не стоит — толку от них, по ее мнению, не будет, но прежде, чем нам ответить, она посоветуется дома.

Как потом стало ясно, она должна была спросить разрешение у отца. Тот разрешил, поставив два условия: занятия должны проходить у них дома, чтобы он всегда был рядом, а ассистировать ей должна будет сестра, дабы Ира не оставалась одна.

Если сестра хотя бы наполовину так же красива, то лучшего и ждать нечего! — подумали мы.

И вот, намытые и наглаженные, мы отправились по указанному адресу, и на Мойке, за величественным особняком с колоннами, отыскали крохотный флигель — типичный дом для прислуги рядом с конюшней. Дергаем медную ручку колокольчика, слышим быстрые легкие шаги, дверь распахивается — и мы в самом полном смысле слова застываем от изумления: стоят, обнявшись, две улыбающиеся Ирины.

Пока мы приходим в себя, сестры-близнецы хохочут. Похожи они настолько, что все их путают, а близорукая домработница-кухарка уже три года не может уразуметь, кто есть кто.

Короче говоря, с первой же минуты мы с Ваней очарованы, чтобы не сказать — влюблены по уши, да и сестры не скрывают, что ученики произвели "неплохое впечатление". С трудом найденного ими третьего ученика мы сочли лишним и, хотя он и оказался малым настырным, от "наших" учительниц отвадили. (Чтобы компенсировать связанную с этим потерю дензнаков, мы уговорили сестер соответственно повысить плату, пришлось ужаться с собственными расходами на жизнь, но какое это могло иметь значение!)

Вот теперь дело пошло на лад. Если мы плохо выполняли домашнее задание, обе сокрушались и горевали, и наоборот — так мило хвалили за усердие и прилежание, что мы начали стараться вовсю. Дядя Геворк, неожиданно заговоривший со мной по-английски, остался очень доволен происшедшими сдвигами. (Между прочим, часть наших несомненных успехов объяснялась еще и тем, что девицы пользовались очень дельным

 

- 37 -

учебником, как сейчас помню, "составленным по синтетическому методу супругами Кобленц". Супруги дело знали: их учебник был раза в четыре тоньше остальных...)

Ясное дело — дальше все пошло по начертанному природой пути. Интерес к языку решительно перешел в горячее увлечение преподавательницами. Они были всего на год старше нас. Когда они успели в совершенстве овладеть английским и французским, а это, очевидно, могло произойти только до 17-го года, мне и сейчас непонятно! При всей строгости домашнего воспитания девушки (моя — Соня и Ванина — Ира) были на редкость непосредственными и веселыми, но о том, что происходит за пределами отеческого дома, имели представление очень странное и ограниченное. Пошли оживленные разговоры о жизни и о прочем, естественно — на русском языке, и мы уже не смогли обманывать сестер — открылись, признавшись не только в пламенной любви, но и в том, кто мы такие на самом деле.

Соня и Ира пришли в ужас. Самое время сказать, что папенька их, по терминологии тех лет, был явным "недорезанным буржуем" и, естественно, революцию, мягко говоря, не принял. Большевиков ненавидел люто, впрочем, будем справедливы, как и политиканов других мастей, предавших обожаемого им государя. Желчный старикан запутанного греческо-турецкого происхождения около двадцати лет был поставщиком двора его императорского величества, ответственным за снабжение августейшего семейства дарами южных широт. Папенька составил на все 36 5 дней года строгий график, из коего следовало, по каким числам двор должен получать из-за границы партии свежих фруктов и, соответственно, когда рассеянные по всем странам Средиземноморья его агенты должны эти фрукты заранее высылать из мест произрастания. График был давно уже обкатан, отработаны меры предосторожности, страхующие от самых диких непредвиденных обстоятельств. Кроме таких, ясное дело, как падение монархии.

К концу 1925 года, о котором я рассказываю, некогда один из богатейших столичных торговцев практически "стал никем". Конечно, продавая кое-какие остатки столового серебра, коллекционный фарфор, ковры и восточные миниатюры, семейство и сейчас существовало безбедно, но сколько это могло продолжаться — было неясно. Старик какое-то время отсидел в ЧК, но, будучи совершенно далек от политики и от всяческих контактов с угнетенными классами, откупился. Пришлось из собственного мраморного особняка переехать в расположенный на задах флигель, а теперь подросшим дочерям надо было как-то подрабатывать, чтобы влиться в ряды трудящихся и получать продуктовые карточки. К моменту нашего появления папенька уже несколько лет из дома не выходил: вернувшись из ЧК, он поклялся, что никогда в жизни не появится на улицах захваченного бунтовщиками стольного города. Гулял он теперь

 

- 38 -

только по балкону. Человек, изъездивший весь мир, уже несколько лет любовался видом одного и того же чахлого садика на заднем дворе.

Папенька знал, что дочери по вечерам дают уроки двум прекрасно воспитанным сыновьям приличных людей — торговцев из Тифлиса. Поскольку парни были в состоянии оплачивать занятия, он мог предположить, что они получают от родителей неплохие деньги. Так или иначе, но, заскучав, он неожиданно выразил желание познакомиться с посещающими дом молодыми людьми, о которых уже два месяца слышит только хорошее. И заявил он об этом именно в тот день, когда дочери узнали истину о том, кого на самом деле они учат, и что иностранный язык нужен ученикам, чтобы помочь мировому пролетариату, раздувая пожар революции.

Что делать? Весь вечер мы все четверо ломали голову. Обманывать отца дочери не могли. Ничего путного не придумав, решили, что надо доложить все как есть, т.е. что ученики и на самом деле из хороших семей, но — бес попутал — стали комсомольцами.

Помертвевшие от ужаса сестры, запинаясь, изложили это своему по-восточному вспыльчивому и непредсказуемому родителю. Тот долго молчал, а потом сказал, что давно подозревал что-нибудь в таком роде. Дочерей похвалил за то, что не пытались его обманывать, но приговор был, как и ожидалось, суровый: занятия прекратить немедля. Еще помолчав, старик добавил, что, тем не менее, хочет на молодых большевиков посмотреть вблизи и приказал пригласить нас на чай...

Как ни покажется странным, воспоминания об этом "званом вечере" самые сумбурные: что-то я помню очень хорошо, но многого не помню абсолютно. Прежде чем старик спустился к нам, мы успели выпить по паре стаканов чаю с кексом, испеченным домработницей, и сидели подавленные и скучные.

Папаша совсем не производил впечатления немощного старика. Он был высок и худощав, абсолютно лыс. Держался уверенно и свободно. На узком темном лице — горящие глаза. Голос глуховатый, жесткий, говорит с типично кавказским акцентом. Одет в богато отделанный бешмет...

Скованность наша прошла. Он что-то спрашивал, мы что-то отвечали. Скандала не было. У меня даже мелькнула надежда, что все кончится хорошо. Но где-то через полчаса папенька отодвинул серебряный подстаканник с давно остывшим чаем и встал, причем вышло это у него так, что мы оба тоже сразу же поднялись, догадавшись, что сейчас нам предложат покинуть дом.

Старик однако продолжал говорить. Сказал, что весь остаток своих дней будет благодарен большевикам, ибо тюрьма и вынужденная голодная диета излечили его от мучавшей всю жизнь жестокой язвы желудка. Лично против нас он ничего не имеет, но с большевиками общаться не

 

- 39 -

хочет и не будет. Просит нас в его доме не показываться, готов выплатить нам любую сумму, которая понадобится для оплаты уроков в другом, более подходящем для нас месте...

Оставалось с достоинством откланяться и уходить, но не в меру обидчивый Ваня сделал то, что делать не следовало. Гордо подбоченившись, он выдавил путаную фразу, которая хозяину дома понравиться никак не могла: поблагодарив за чай, заявил, что, если он просит, уроки у Сони и Ирины брать мы не будем, но запретить нам видеться с дочерьми, которые — свободные люди, он права не имеет, так что отказываться от знакомства с ними мы не собираемся, что бы он ни говорил!

Гром грянул: "Вон из дома!" — рявкнул старик и, что было уж совсем некстати, вытащил револьвер. Как папаша не открыл стрельбу — удивительно! Тут уж и я взвился. Мы что-то кричали ему, он что-то непонятное кричал нам, сестры безуспешно пытались успокаивать кричавших и в конце концов кое-как вытолкали нас с Пузиковым за дверь.

Следующие два-три месяца прошли, как в бреду. Конечно, никаким инглишем мы не занимались, работали так скверно, что начальница моя нажаловалась дяде Геворку. Убежать из дому сестры не решались. Какие бы еще проекты ни рождались в четырех горячих головах, ничего практически осуществимого придумать не удалось.

Комитет комсомола железной дороги не нашел ничего лучше, чем вызвать меня на бюро и прорабатывать за связь с классово чуждым элементом, а я не нашел ничего умнее, чем заявить, что люблю Соню не за классовую сущность, а как хорошего, честного и работящего человека. Выговор меня не отрезвил.

Несмотря на категорический запрет, виделись с сестрами мы довольно часто, но урывками. При малейшей возможности я и Ваня подолгу простаивали на Мойке в надежде встретить их. Иногда удавалось проводить Соню до работы — она ходила на почтамт. Все наши свидания выглядели одинаково: девицы начинали рыдать, так как папаша заявил, что, если еще хоть раз услышит про нас, застрелит обеих и покончит с собой, а в том, что он слов на ветер не бросает, дочери были уверены на все сто.

Оборвался этот горький роман самым неожиданным образом. Старик отослал дочерей к своему бывшему приказчику в Ростов и обтяпал это так ловко, что мы даже не смогли проститься. Пока мы выясняли, куда наши возлюбленные делись — для этого мы обхаживали подкарауленную на базаре домработницу, в Ленинграде появилась Эвелина.

Я так и не узнал, кто вызвал ее сюда. До сих подозреваю младшего брата Арменака — иначе Амо. Дело в том, что Амо приехал поступать в военно-морское училище в самый разгар описываемых бурных событий. А он был по-рыцарски влюблен в мою невесту и все это время охранял ее

 

- 40 -

от любых мерзких поползновений тифлисских кавалеров. Увидав, что я и не вспоминаю Эвелину, занятый мечтами о Соне, он возмутился и пытался воздействовать на меня не только строгим братским увещеванием, но и "взяв за грудки".

Тут как раз подошло время Геворку отбывать в Москву. Поскольку английского я не изучил, мировой пролетариат лишился бойца. Я устроился на работу в отдел капстроительства Ленхлоппрома, женился и Соню стал вспоминать все реже и реже.

P.S.: Два слова об Амо. Отчаянный проказник, он в детстве был слаб здоровьем. Настолько, что наш строгий отец за многочисленные его грехи порол меня. Метода была такая. В конце недели он приходил домой рано, обедал, на сытый желудок отдыхал, и только после этого требовал на проверку дневники гимназистов и "заслушивал" доклады домашних о наших подвигах. Подвигов обычно накапливалось достаточно, дело неизменно кончалось поркой. Отец лупил меня ремнем — за двоих, я орал от обиды и возмущения, а Амо стоял рядом со спущенными штанами и тоже вопил дурным голосом, но уже из солидарности.

К 17 годам Амо стал красавцем с атлетической фигурой, а в морской форме был попросту неотразим. Портила дело его кавказская горячность и прямота. Однажды зимой мы втроем шли по набережной Невы, а кто-то из идущей позади ватаги парней произнес что-то оскорбительное в адрес Эвелины. Я не успел и повернуться, а Амо уже нокаутировал крайнего из парней и схватился со вторым. Вдвоем мы сражались с четырьмя или пятью. Кого следовало считать победителями, осталось неясно, но кончилась драка приводом в милицию. Только вмешательство комсомольских вождей города спасло меня от исключения из партии, а Амо — от отчисления из училища. Впрочем, стать командиром на флоте ему не было суждено. На следующее лето их рота участвовала в плавании за границу на учебном корабле. На политзанятии Амо задал комиссару какой-то вопрос, — а затем имел неосторожность заявить, что ответом, который был не по существу, недоволен. Комиссар потребовал извинений. А непокорный курсант сказал, что если кто и должен извиняться, то сам комиссар. Кончилось дело плохо. Арменака засадили в сырой и холодный отсек, используемый в роли карцера. Началось обострение туберкулеза. Умирать на родину — в Тифлис — повезла его Эвелина.