- 17 -

Первый арест

 

1 ноября 1940 года. Я стою перед тюремными воротами с той стороны, с внутренней. В руках — справка об освобождении из Бутырской тюрьмы в связи с прекращением дела. Дежурный проверяет, в который раз, этот документ, зачем-то пристально всматривается в мое лицо и, получив ответы на обычные вопросы — фамилия, имя, отчество, год и место рождения... — медленно, будто нехотя, берется за рукоять огромного дискообразного запора. Он крутит этот стальной агрегат вправо, затем дает полный оборот влево, против часовой стрелки и отворяет массивную дверь.

Я иду по ночной Москве, глаза, совсем еще недавно приговоренные к неизменному желтому свету камерной лампочки, жадно вбирают картины вольной жизни. Слышен звон приближающегося трамвая — такие знакомые и трогательные ныне звуки... Но что-то мешает, мешает мне, гасит радость. В голове легкий шум, она кажется совсем пустой, а тело после тюремной тесноты удивительно легким, почти невесомым.

Я сел в вагон, сунул руку в карман и вспомнил, что на мне старая милицейская шинель, которую мне выдали перед освобождением. Взяли меня летом, и если бы не это

 

- 18 -

суконное одеяние, мне было бы не сдоброватъ. Карман был пуст, пришлось извиниться перед пожилой кондукторшей, она понимающе кивнула головой.

Арестовали меня с большим опозданием: отца казнили в феврале тридцать восьмого, мать погибла еще раньше, о ее смерти — "самоубийство через повешение" — мне суждено узнать только в 1956 году из справки ЗАГС города Ханты-Мансийска. Мне, сыну "врага народа", дали окончить институт и даже позволили год поработать на воле. Почему? Впрочем, как я позднее убедился, в действиях тайных органов искать логики не следует.

Жил я в ту пору неподалеку от Андронниевской площади на улице Большой Коммунистической. Студент исторического факультета, я не понимал, зачем нашему Вождю и его соратникам понадобилось насаждать повсюду подобные названия: Советская, Октябрьская, Социалистическая, Коммунистическая, Марксистская, имени Х-летия, ХХ-летия... То был несомненно один из способов закрепления в сознании так называемых народных масс уверенности в том, что социализм вот-вот станет реальностью, а вслед за ним — и коммунизм.

Осенью тридцать шестого отца назначили Генеральным консулом в Барселоне. Я перешел на второй курс института, брать меня в Испанию не было никакого резона, и отец, поступившись принципом — не просить ничего для себя и своих близких, позвонил в Таганский районный отдел народного образования. Там меня определили в общежитие. Через два года мои соседи выехали, и я остался в комнате один. Вскоре ко мне поселился институтский приятель, к нему стали наведываться друзья, с которыми у органов госбезопасности были кое-какие счеты. Один из них в юности мечтал о дальних странах, что само по себе уже приравнивалось к крамоле. Но он к тому же пытался бежать морем в Турцию. Другой нигде не работал, не учился, и это тоже считалось преступным.

Дома меня ждали. Мой друг узнал от адвоката об отмене приговора. О чем рассказывать? Как нас троих новеньких привели в тюрьму, каждого загнали в "бокс", подобие узкого, оштукатуренного изнутри шкафа — ни встать, ни сесть. Потом, после обязательной процедуры снятия отпечатков

 

- 19 -

пальцев и обыска с пристрастием, отвели на третий этаж. Надзиратель открыл дверь камеры, однако войти в нее было невозможно: узники стояли плотной кучей, заполняя даже дверной проем. На помощь к надзирателю подоспело еще двое. Нас приставили спинами к внутренней стороне широкой, обитой железом двери и начали вместе с нами прижимать к толпе. Тюремщики толкали дверь ногами, налегали, кряхтя и матерясь, плечами. Наконец, дверь закрылась.

Дыхание остановилось, ребра сжались до предела, я повис в этом скопище, лишь носками касаясь пола. Но вот в камере что-то двинулось, плотная масса подалась к окну и вывела меня из подвешенного состояния.

Сколько нас здесь было? Сколько сидело в тот год в тюрьмах и лагерях? Много позднее я узнал, что число заключенных в тюрьмах и лагерях к 1940 году достигало шестнадцати миллионов. Это же сравнимо с населением таких стран, как Бельгия и Дания, вместе взятых.

Наша камера размером 8х8 метров вместила 110 человек — эту цифру я услышал во время вечерней поверки. У одной стены находились деревянные нары. За вычетом площади, занимаемой этим предметом уюта, оставалось сорок квадратных метров на сто человек. В тюремной камере, как и на воле, существовало социальное неравенство. На нарах вальяжно расположились несколько, не более десятка, откормленных наглецов. Кто они? Карманные воры (щипачи) и воры квартирные (домушники), убийцы (мокрушники), грабители, мошенники, бандиты... Словом, бытовики, которых теоретики массового террора нарекли социально близкими рабочему классу. И никто из толпы, жестоко стиснутой меж дверью и нарами, не смел даже присесть на эти самые нары. Мы не ропщем, мы привыкли к такому порядку вещей в мире, окружающем тюрьму. В мире, построенном по тому же шаблону.

В дальнем углу камеры карманник, сидя по-турецки, рассказывает двум шустрым коллегам, как он засыпался. Ну что может быть обиднее! Целый год гулял на воле, а тут какой-то военный попался с собачьим нюхом. Дело было в трамвае, вор аккуратно подрезал карман, вытащил "лопатник" (бумажник) и только собрался пульнуть его партнеру, как был схвачен за руку. Да, теперь не отвертеться, взял "с делом": есть вещественное доказательство,

 

- 20 -

есть свидетели. Бывало, хватится потерпевший — кошелек уже в другом конце трамвая, а то и на улице, если партнер успел выскочить из вагона. Иногда, если удавалось схватить воришку, он умудрялся по дороге в милицию сбросить краденое.

Рассказывает об этом вор без горечи. Что горевать-то? Ну, дадут год тюрьмы — больше по статье 162 пункт "В" не полагается. Пускай интеллигенция горюет, фраера... Этим меньше пяти лет не дают, почти всем — по десятке. Воры более солидной квалификации о своей "работе" распространяться не любят. А если разговаривают, то только вдвоем и приглушенно. Как ни напрягай слух, ничего связного не уловишь.

"Держит" камеру старый вор-рецидивист дядя Коля. Седые волосы — "ежиком", испитое, землистого цвета лицо и взгляд из-под седых бровей то вялый, то жесткий. Но это — внешне. Глаза у него пустые. И чем больше он хочет казаться веселым и приветливым, тем заметнее пустота этих глаз. Балагурит дядя Коля постоянно и по любому поводу.

— Мужик, за что сидишь?

— Ни за что.

Зло, но с видимым почтением отвечает новый арестант, врач Скорой помощи. Его взяли на улице, пересадив из служебной машины в легковую "эмку" и прямо в Бутырку. Во время ночного дежурства кто-то из коллег рассказал анекдот. Повторить анекдот он не смел. На первом же допросе следователь разъяснил врачу, что им о нем все известно. Нет, он не является врагом советской власти, он только оступился по неопытности, и в случае чистосердечного признания с ним поступят предельно гуманно.

В камере доктору успели объяснить особенности статьи 58 Уголовного кодекса. Если бы он сам рассказал политический анекдот, его привлекли бы по пунктам 10 — антисоветская агитация и 11 — то же деяние, но групповое. Он никого не агитировал, не участвовал в организации? Он только молча слушал? Что ж, и это предусмотрено статьей 58. Срок он получит по пункту 12: знал и не донес.

И врач понял: отсюда на волю не выходят. Но он не виноват, он ни в чем не виноват!.. Не мог он сразу принять свою новую арестантскую

 

- 21 -

судьбу, не мот представить, что вместе со свободой потерял на долгие годы, может быть, навсегда, семью, службу, родной город.

Он смотрел снизу вверх в такие добрые, проницательные глаза дяди Коли. Старый волк все знает, он скажет, что за пассивное слушание нынче строго не карают. Это тебе не тридцать седьмой год...

— Значит, тебя взяли ни за что? — Повторяет дядя Коля. — Здесь все сидят ни за что. Но что-то ты сделал. Или сказал.

— Ничего я не делал, ничего не сказал, я только слушал.

— Ну, это пустяки... — заключил экзекутор. — Получишь три года условно.

— Условно?

— Ну да: три условно. И десять безусловно. Смеются все: уголовники и фраера, новички и бывалые арестанты, которым подобный номер привычен. Они-то знают, что доктор непременно получит свою десятку, ибо судебные органы давно уже перестали считаться с так называемыми смягчающими обстоятельствами.

— Выше голову, доктор! — продолжает дядя Коля. — Твой срок — пустяшный: зима—лето, зима—лето, зима-лето... И ты уже на воле. Посмотри на этого пацана (юный карманник — вертлявая голова, остро стреляющие глазки под узким лбом — пытается придать лицу удрученное выражение, но это ему трудно удается). Вот кому сидеть долго: январь, февраль, март, апрель, май, июнь...

Старый вор медленно, растягивая слова, перечисляет все двенадцать месяцев обычной годовой нормы, которую суд отмеривает за карманную кражу.

В камере полутемно. Окна закрыты снаружи козырьками, и чтобы увидеть узкую полоску неба, надо подойти к самому окну и запрокинуть голову. Но туда не протолкнуться. Да и зачем арестанту небо, зачем ему солнце? Над головой слабо светит электрическая лампочка без абажура. Жидкий рыжий свет будто ржавчина разливается по стриженым головам. Лампочка горит днем и ночью, ее въедливый свет давит на оголенную душу, терзает и в зыбком сне.

В театре свет в сочетании с цветом, музыкой, движением, декорациями подкрепляет слово, создает настрое-

 

- 22 -

ние. Свет в тюремной камере делает существование узника вовсе невыносимым... Его нельзя выключить, от него некуда спрятаться. Накрыть лицо платком, укрыться с головой одеялом — "не положено". Само одеяло не положено. Здесь свои режиссеры, свои актеры и статисты. Пьеса одна на все времена, лишь состав исполнителей меняется. Подошла твоя очередь, отказаться от участия в спектакле ты не волен. Порой ясно, физически ощутимо ожидаешь конца этого иррационального представления. Сейчас дадут занавес и все кончится. Ты дома, в своей постели и стряхиваешь с себя остатки кошмарного сновидения.

Ночь. Сегодня несколько человек вызвали на допрос, кого-то вызвали с вещами, значит, в другую камеру. Мы надеемся по этому случаю уместиться с комфортом на полу. Это ведь целая технология: один ряд тесно спрессованных тел, все на правом боку, втиснулся между стен. Второй ряд — на левом боку — ноги в ноги первому. Чужие ноги достают тебе до пояса. Какие, однако, у него длинные, костлявые ноги, у Мустафы Сулейменова. Бедные, бедные мои ребра...

Ложимся все одновременно, иначе не уместиться. Поворачиваемся тоже вместе, по команде. В одиночку изменить положение невозможно.

Проснулся я от боли, это Мустафа придавил мою ногу. Он сидит посреди спящих и читает какую-то бумагу. Накануне ему вручили обвинительное заключение. Он спрятал его на груди, под рубахой, иначе выкрадут и пустят на цигарки. И вот теперь, уж в который раз, он пытается разобрать текст. Читает Мустафа по складам, шепотом. Когда доходит до своей фамилии, его редкие брови ползут вверх: "Сулейменов, унжи Шарипов". Забывшись, он уже громко повторяет непонятное "унжи". По всему видно, Мустафа на воле владел еще одной фамилией, как всякий порядочный рецидивист. В подобных случаях в следственных и судебных документах писали "он же".

...Мустафа будто застыл над бумагой, повторяя опасное слово.

— Что такое "унжи"? — спросил он, поймав мой взгляд

— Вот за это самое "унжи" ты и получишь десятку. Бросает с нар дядя Коля. Ему тоже не спится, и он рад

 

- 23 -

ночному приключению. А что до десятки, то меньше по самой популярной статье 58, пункт 10, почти никому не дают.

Мустафа вновь склоняется над бумагой. Среди "врагов народа" было немало таких полуграмотных агитаторов и активных контрреволюционеров. Сколько их доведется еще встретить на путях-дорогах лагерных, но несчастный Мустафа, согнувшийся над казенной бумагой с таинственным и грозным "унжи" и сейчас стоит перед глазами.

Тюремная ночь коротка. В 5 утра, а то и раньше — подъем. Надзиратели знают свое дело. Обрывая предрассветный, самый крепкий сон, они еще раз напоминают нам, что и во сне мы себе не принадлежим. Разбудили и — сразу "на оправку". В такую рань уборная никому не нужна, разве что человеку с расстроенным желудком. Но второй оправки сегодня уже не будет, жди сутки. Поэтому все мучаются, пытаясь освободиться от лишнего. Несколько месяцев такой "оправки", и ты обеспечен стойким хроническим заболеванием на всю жизнь, теперь уже строго отмеренную.

Утром — "чай": кружка кипяченой воды и кусок черного хлеба, достаточно скверно пропеченного, чтобы сделать твои грядущие недуги необратимыми. На обед — миска баланды, жиденькой бурды без вкуса и калорий. Вот и весь рацион, который очень скоро доведет тебя до запланированных властителями кондиций. Некоторым подследственным разрешены передачи, их обычно делят с друзьями, и тогда неимущим достается баланда. Голодно, но терпимо. До начала войны, до великого голода оставалось более полугода.

На нарах жизнь сытная, да и папирос вволю. Добрая половина каждой передачи попадает "друзьям народа". Нет, они не отнимают ни у кого еду, переданную с воли женами и матерями, фраера отдают все "сами". Таков закон. Попробуй его нарушить!

Сто человек — сто покорных овец. Наверху — десяток волков с волчатами. Овцы сами себя стригут и отдают волкам шерсть. Овцы — каждая сама по себе, их стадо незащитимо. Волки организованы в стаю, в этом их сила.

Постой, постой, а на воле, на столь вожделенной воле разве не так наша жизнь устроена? Я начинаю думать, сравнивать. Ну да, только там, за тюремной стеной, наше

 

- 24 -

существование закамуфлировано под райскую жизнь, осиянную сталинским солнцем. Она проходит в оглушительном звоне литавр, в грохоте парадных барабанов. А здесь тихо и все обнажено: истинные помыслы каждого, взаимодействие, поступки — все на голой ладони. И никаких декораций.

"Сдохни ты сегодня, а я завтра". Эта формула выживания, бытующая в мире уголовников, будет сопровождать меня долгие тюремные и лагерные годы. И после освобождения и реабилитации. Но к этому справедливому выводу я приду, став уже совеем другим. Переоценка ценностей только начиналась.

В 1920 году в Париж прибыл Константин Бальмонт и, эпатируя французских буржуа, позволил себе прилечь на тротуар людной улицы. Поэта, пытавшегося таким способом заявить о себе, препроводили куда следует. И родились стихи:

Ах, черт французов побери!

Я побывал в Консьержери.

Изведал я по воле тьмы

Четыре мерзкие тюрьмы.

И знаю сам, клянусь вам в том, —

Как много мыслят под замком...

Да, там люди начинают мыслить. Слесарь Иван Сорокин жил себе скромно, работал на автозаводе, не утруждая особо головы, и если о чем мечтал иногда, то не более как о высоком разряде. Иван недавно женился, заработка не хватало, и он тянулся, тянулся изо всех сил. За восемь лет, что миновали по окончании ФЗУ, ему уже трижды поднимали разряд, но нормы тоже не стояли на месте. Расценки — тоже. Сколько раз он спорил то с мастером, то с нормировщиком. Ивану 26 лет, у него приветливый взгляд, открытая натура. Видимо, чем-то он насолил мастеру, и тот стал прижимать старательного парня. Слесарь пробовал жаловаться начальнику цеха, да где уж там!.. Решил Иван подбить еще двух рабочих вместе пойти с жалобой к директору. Пришли в приемную, а там уже сидит инспектор отдела кадров, приглашает к себе.

— Что, Сорокин, группу сколачиваешь? — Набросился на него начальник отдела кадров. — Саботаж?!

 

- 25 -

Иван хотел было слово вставить, но не успел.

— Пятилетку срывать? — разъярился кадровик. — Нашу сталинскую пятилетку?!

— Причем здесь пятилетка? — удивился рабочий. ...Арестовали его с товарищами на другой же день, рассадили по разным камерам и давай обрабатывать. Очень скоро Иван перестал удивляться. И начал думать.

Через три дня после появления у нас Ивана Сорокина меня перевели в другую камеру, этажом ниже. Здесь нары были расположены вдоль трех стен, буквой "П", людей поменьше. Уголовники, как обычно, в привилегированном положении. Мой сосед — пожилой бородач. Он устроился по-домашнему, уютно, на краешке широких нар разложил переданные с воли харчи.

— Что вы, молодой человек, так переживаете? Ну, отсидите свои три года, больше вам не дадут, выйдете на волю, женитесь... У вас все впереди. Только не возвращайтесь в Москву, — советует он.

Я замечаю, что спокойствие вымученное, угнетен он случившимся не менее других.

— Дети у меня, — говорит он глухо. — Дети, понимаете? Что с ними будет?

Николай Николаевич работал бухгалтером на стройке, допустил перерасход зарплаты. Экономическая контрреволюция. Дождутся дети своего отца? Мне, в мои двадцать лет это новое измерение горя сразу не постичь...

Бухгалтер запивал свой обед сырой водой, неизменно наливая кружку до края. "Чтобы жизнь была наполненной", — пояснял он. А ведь за "экономическую контрреволюцию" его могли расстрелять. Очень даже просто.

В этой камере моим соседом был иллюзионист Аркадий Н. На арене цирка он выступал и в других жанрах — был жонглером, крафтакробатом, гимнастом. Литые мускулы, скульптурно вылепленный торс, решительно сжатые челюсти, глубокие горькие морщины на молодом еще лице... Блатные приветливо встречали каждого артиста, особо почитали физическую силу. Но этот иллюзионист был фраером, к тому же "контриком", значит, на нарах ему места нет.

Последний концерт, в котором участвовал Аркадий, проходил в заводском Доме культуры. Он, как всегда,

 

- 26 -

приехал намного раньше начала: надо было установить аппаратуру, подготовить реквизит. Накануне здесь проходило какое-то торжественное собрание. Над задником, на длинном подрамнике, красовался лозунг: "Да здравствует непобедимая партия Ленина—Сталина!" Вертикально расположенные по бокам сцены транспаранты тоже о чем-то вещали, а в центре, в глубине сцены — огромный бюст Вождя на деревянном, покрытом малиновым бархатом постаменте.

Артист решил, не ожидая помощи местной администрации, освободить сцену от лишней мебели. Он отнес бюст за кулисы и поставил его лицом к стене.

...Теперь его мучили два вопроса: кто донес — чужие или из своих? И — сколько ему дадут за эту контрреволюционную акцию? Дело осложнялось тем, что кто-то отбил товарищу Сталину нос, и следователь уже намекал на членовредительство. Вчера на допросе он пообещал применить к артисту "физические методы воздействия". Нет, калечить себя Аркадий не даст, лучше — смерть. Или сознаваться в злом умысле.

Взяли его в воскресенье, прямо в цирке, после вечернего представления. Почти все артисты уже покинули цирк, лишь Аркадий возился с реквизитом. В его уборную вежливо постучались, вошел незнакомый молодой человек с приветливой улыбкой на лице и вызвал Аркадия в коридор. Там ожидал второй. Они пригласили Аркадия к выходу.

— Но товарищи, у меня разбросан весь реквизит, у меня нет времени...

— Ничего, ничего, всего одна минутка... Его пригласили в легковую машину, пощупали карманы и тронулись в путь. Спрашивать, куда его везут, Аркадий не стал. ...В ближайшее воскресенье Аркадий обещал покатать пятилетнего сына на цирковом коне. Четыре воскресенья прошло уже, что скажет Петеньке жена? Сколько еще воскресных дней пройдет без папы?

После ареста Аркадия ни разу не вызывали на допрос. Морщины у рта стали глубже, он метался по камере, мучимый безвестием. "Нехай горше, або инше", — повторял он украинскую пословицу. Но вот однажды Аркадия вызвали с вещами, и больше наши тюремные дороги с ним не пересекались.

 

- 27 -

...Бюст Сталина. Он великий Вождь, но 10 лет за непочтительное (непреднамеренное!) обращение с гипсовым бюстом?..

Совсем недавно, год назад, я, экскурсовод музея изобразительных искусств, работал по совместительству на художественной выставке "Индустрия социализма". Ее основал в 1936 году Серго Орджоникидзе. Живопись, графика, скульптура — тысячи экспонатов отражали достижения нашей промышленности и сельского хозяйства. На набережной реки Москвы возвели вместительные павильоны, половину отвели постоянной строительной выставке, во второй разместилась художественная.

Сталин в ложе Большого театра, Сталин в кругу жен офицеров, Сталин на палубе линкора "Октябрьская революция", Сталин с Максимом Горьким, Сталин среди детей, Сталин с соратниками и без... Портреты, картины, эстампы, гипс, мрамор, бронза, майолика. Его бесподобные усы везде — в центре залов, в боковых отсеках, в коридорах, на площадках. Молодой экскурсовод в очках подводит свою группу к застывшей на постаменте фигуре. Известный придворный скульптор Матвей Манизер изобразил кремлевского сидельца человеком "с головой ученого, лицом рабочего, в одежде простого солдата". Своим экскурсантам я неизменно повторяю эти слова Анри Барбюса. Французского писателя похоронили с почестями в Москве. Русского революционера Антонова-Овсеенко, отца молодого экскурсовода, не хоронили. Два года назад его расстреляли в подвале старого дома напротив Лубянского стрежня. Его казнили по велению вот этого самого человека с головой ученого.

На дворе год тридцать девятый. "Вся страна", да что там, весь мир празднует день шестидесятилетия великого, величайшего Вождя Народов. Газеты, журналы, радио захлебываются в славословии, состязаясь в изобретении достойных Его эпитетов. Я был среди тех, кто прославлял словом и делом богоподобного генсека.

Что это было? Всеобщий психоз, результат особого воспитания, печать генетического кода векового раболепства?

Директор Всесоюзной выставки Филипп Семенович Амстиславский поручил мне составить методическую разработку для экскурсий по теме "Сталин в советском изо-

 

- 28 -

бразительном искусстве". Несколько суток напряженной работы, и задание выполнено. Оно оказалось нетрудным: экспонатов с Ликом Вождя было в избытке.

Вскоре исполнилось 49 лет главному визирю Правителя Вячеславу Молотову, и мне предложили составить по этому случаю такое же руководство. Однако произведений искусства с физиономией нового юбиляра для ретроспективной экскурсии на нашей выставке не хватило...

Много лет спустя узнаю, что в гимназические годы Молотов заслужил кличку "Славка бараний лоб", а в годы Революции Лев Троцкий называл его "каменной задницей". Прислуживать Сталину Молотов начал в 1922 году, через него генсек осуществлял все перемещения высших партийных кадров. Немало умных голов загубил тупоголовый Славик за тридцать лет беспорочной службы кремлевскому узурпатору. А тогда, в 1939-м, я искренне сожалел, что изобразительный материал не потянул на отдельную экскурсию. Я был слеп, как и все мои сверстники, да и большинство пожилых современников.

Год 1933. Деревню охватил голодный мор, город живет на талонах. В сквере перед таганским кинотеатром двое рабочих по чем свет кроют Вождя, обещавшего скорый рай. Я еще школьник, но мне не по нутру, когда Сталина величают вождем Октября. Он ведь не участвовал в вооруженном восстании в Петрограде. Однажды в школе во время игры на детском биллиарде я стал бросать металлические шарики в усатый портрет на стене. Директор — хотя уже тогда доносы стали повседневным бытом — слегка пожурил за эту шалость сына полпреда СССР в Польше.

Год 1936. В Октябрьском зале Дома Союзов — открытый судебный процесс над Каменевым и Зиновьевым. Они признались во всем. Это они, контрреволюционные заговорщики, вдохновляли убийцу Кирова и готовили террористические акты против руководителей партии. Вместе с Иудушкой-Троцким помышляли о реставрации капитализма. Отец в ту пору был прокурором РСФСР и посещал судебные заседания, не ведая, что стал невольным участником дурно сработанных спектаклей. Злодеяния "этих перерожденцев" вызвали в нем столь яростное возмущение, что он еще до начала процесса публично проклял своих вчерашних соратников на страницах "Известий".

 

- 29 -

Осенью, когда отца назначат генеральным консулом в Барселоне, он с нескрываемым волнением расскажет о встрече со Сталиным: "Это человек концентрированной воли, от него исходит необычайная энергия..." Поэту Марку Талову, давнему товарищу по парижской эмиграции, он сказал: "Да, Сталин — это Ленин сегодня".

Однако к преклонению перед Вождем он пришел не сразу. Было время, командующий фронтами, а потом начальник Главного политического управления Красной Армии (1922—1924) Антонов-Овсеенко резко выступал против сталинского диктата. Отец всегда говорил то, что думал, потому и оборвалась его карьера со смертью Ленина. А потом случилось то, что случилось почти со всеми героями революции и гражданской войны: отца взяли в октябре тридцать седьмого. В ночь его ареста в мою жизнь вошла тюрьма. И осталась в ней навсегда.

На собрании студентов исторического факультета МГПИ, где я тогда учился, меня исключили из комсомола: я никак не хотел отказаться от отца — "врага народа". Но вот другой отец, великий и мудрый, произнес гуманные слова-приказ: "Сын за отца не отвечает", и меня восстановили. И все же через год; перед последним курсом, меня отчислили. Формальный предлог — опоздание к началу занятий. Летом я работал в Средней Азии в геодезической экспедиции и задержался в Андижане. Кто-то походатайствовал за меня, кто-то поручился, и мне дали закончить институт. И все же эти передряги не поубавили юношеского оптимизма и веры в сталинское руководство. Победа сталинизма, единение партии и народа, горячий патриотизм, — все это вместе воспринималось как единственно возможная реальность.

Сколько же времени я жил, не подозревая того, что во мне убили свободного человека. И взлелеяли чудовище великодержавного шовинизма. Да-да, ведь в памятном 1939-м, после заключения пакта "Риббентроп—Молотов" к Советскому Союзу присоединились три прибалтийских государства. Добровольно. Такое приращение территории казалось мне естественным, желание эстонцев, латышей, литовцев жить под лучами нашего солнца — тоже. Правду о тайном сговоре Сталина с Гитлером об оккупации Прибалтики и Польши, о массовых казнях и выселении сотен тысяч

 

- 30 -

непокорных "инородцев" — эту правду мне доведется узнать лишь в лагерях.

Праздник по случаю воссоединения белорусских земель (оккупацию так называемой Западной Белоруссии) наше правительство решило украсить художественной выставкой. Мы отобрали свыше двухсот произведений живописи, графики, скульптуры, мне поручили составить каталог с текстом выступления, однако мою фамилию в последний момент из списка вычеркнули. Вот когда уже, да нет, гораздо раньше, в НКВД завели на меня досье. Запрет на выезд — первый звонок. Второй прозвучал через полгода, когда меня арестовали вместе с двумя приятелями. Они работали в строительной конторе, оперировали дефицитными материалами, шикарно одевались, знакомились в "Метрополе" с иностранцами. Суд дал им по три года, а мне, "соучастнику", — полтора. В кассационной инстанции адвокат, настаивая на моей непричастности, демонстрировал ту самую брошюру-каталог юного искусствоведа, и суд внял доводам защитника.

Но я был сыном "врага народа", и этой вины государство мне не простило. Кошка выпустила мышку из когтей. Надолго ли? На этот вопрос в тюрьме не мог ответить даже многоопытный дядя Коля. Но он знал главное правило этой игры: кошка непременно сожрет наивную мышь. Сегодня старый вор был настроен благодушно. Этап, с которым его должны были отправить в лагерь, отложили.

Я клятвенно утверждал, что меня, несправедливо осужденного, выпустят на волю.

— Значит, ты сидишь ни за что? — заключил дядя Коля. — Все здесь сидят "ни за что" и никого не выпускают.

— Но я ...

— Но ты выйдешь? Ладно, выйдешь, — согласился он. — А потом тебя снова посадят и уже надолго. Чудак-человек, не понимает, что это только начало...

Оттого, что он говорил, лениво роняя слова, с еще заметной иронией, глядя поверх моей головы и не обращаясь к соседям — а его слушала вся камера, — это пророчество запомнилось надолго.

А вечером, после поверки, я рассказывал сокамерникам очередную занимательную историю — "романы тискал". Блатные сажали романиста

 

- 31 -

на почетное место и жадно, как дети, следили за умопомрачительными приключениями Лехвейста или Волчьей графини, Генриха Рауа и Платона Кречета, Ната Пинкертона, Шерлока Холмса... Эти рассказы, если удавалось увлечь слушателей, становились своего рода тюремным наркотиком. Яркие картины иной жизни заполняли уныло-тягучие будни, уводили на волю... Арестанты готовы были слушать долгими часами, каждый день. Да что там, ни один самый благодарный зрительный зал нельзя было сравнить с тюремной аудиторией...

Никто в камере не заговаривал о политике, казалось, на эту тему было наложено негласное табу. Если позднее, на этапе, в лагерях некоторые осужденные обсуждали острые вопросы — только вдвоем, только с близким другом! — это были "контрики", фраера. В среде уголовной я ни разу за долгие годы не слышал имени Сталина. Блатные дорожили статусом "друзей народа", они были намного осторожней политических.

Частенько блатные развлекались картами — они называли их "колотушками" или "пулеметом". Играли всерьез — на деньги, на вещи. Иногда во время "шмона" карты изымали, однако не проходило и двух дней, как на нарах вновь резались в "буру" или в "стос" новыми колотушками. Клей изготавливали из мякиша черного хлеба, бумагу собирали из страниц старых книг, случайных обрывков, а краску... я так и не понял, как ее добывали, и острый нож — им обрезали готовую колоду — откуда он появлялся? Опытные шулера старательно готовили фальшивые карты. То были искусные умельцы, смелые люди: пойманный на шулерстве платил собственной кровью...

Обыскивать в Бутырке умели. Обычно в час оправки в пустую камеру заходили трое—четверо надзирателей и устраивали столь тщательный осмотр, что даже иголки находили. Потом, поодиночке запуская нас в камеру, обыскивали каждого арестанта до последнего шва в трусах, и тут иголку было не спрятать. Но рецидивисты проносили даже самодельные ножи, выточенные из обломков ложки.

Обыскивать в Бутырке любили. Это я почувствовал на себе в день прибытия. Итак, "пролетарский шмон". Его проводят в специальном помещении два надзирателя. Раз-

 

- 32 -

детый донага, стоишь у стены, вещи — на обитом оцинкованным железом столе, посредине комнаты. Пока один надзиратель осматривает мою голову (она же острижена, чего там искать!), заглядывает в уши (что туда можно спрятать?!), затем — в рот (с помощью деревянной палочки), другой проверяет вещи. Каждый шов пиджака, сорочки, брюк, белья он прощупывает сантиметр за сантиметром. Вот он заметил какое-то утолщение в вороте сорочки — в ход пущено лезвие бритвы. Глаз остановился на перекошенном каблуке ботинка — долой каблук. Другой надзиратель приказывает растопырить пальцы рук, поднять руки, пригибает голову книзу и заглядывает в такие места, которые интересуют только врачей-проктологов...

Лица у надзирателей отрешенные, они не выражают ничего, кроме служебного усердия. Профессиональная сноровка доведена до виртуозности. Они уже успели срезать все металлические пуговицы, вытащить из ботинков шнурки, изъять все недозволенные предметы. "Шмон" окончен, можно одеваться.

Таким же обыском меня удостоили перед выходом на волю.

Потом — бокс, оттуда — в кабинет, где чиновник с каменным лицом зачитал мне решение городского суда и выдал справку. Не сразу выдал, потребовал подписки о неразглашении тюремных тайн.

Время на воле бежит вприпрыжку. После камерного однообразия, неподвижности и тоскливого ожидания новых бед, жизнь захлестывала, пьянила. Но где-то внутри оставалось чувство тревоги. Я боялся города, в котором родился, и подыскал работу, связанную с командировками.

Начало войны застало меня в Ашхабаде. 22 июня 1941 года: "Вероломное нападение! Нарушение договора! Сражения на границе..." Как же это могло случиться? Совсем недавно Риббентроп был ласково принят Сталиным, Молотов в "Правде" оправдывал фашизм. Газеты ругали Англию, которая натравливает на Советскую Россию немцев, наших извечных друзей...

— Будем бить врага на его собственной территории!

— Летать дальше всех, выше всех, быстрее всех!

На земле, в небесах и на море

Наш напев и могуч и суров!

 

- 33 -

...В голове мешанина из цитат, лозунгов, песен. Месяц назад я приезжал в Ашхабад, побывал в Хорезмской области. В Новом Ургенче за ресторанным столиком — разговор с пожилым, лет за шестьдесят, инженером. Высокий, сухощавого сложения, с непринужденными манерами. Я тогда еще не умел вглядываться в людей, но запомнил его колючие глаза под выгоревшими на солнце бровями. Он держался прямо, чувствовалась спортивная закалка. Но в линии плеч, посадке головы угадывался какой-то надлом. О себе он не рассказывал ничего, хотя мы встречались с ним еще не раз. Ведь я был для него, старика, этаким чеховским "щенком на охоте"...

У щенка, однако, было свое (свое ли?) мнение о военном могуществе Родины.

— Если они нападут, наша авиация начнет громить города противника...

— Блеф! — коротко отрезал инженер.

— А наши укрепленные районы? Там, на границе, построено кое-что мощнее всяких линий Мажино и Маннергейма.

— Блеф!

Так седой сенбернар своим рыком обрывает повизгивание щенка.