- 323 -

Между двух миров

 

По медлительности течения времени последний год срока был самым томительно-долгим, уступая лишь времени в одиночке. По радиосводкам чувствовала напряженный ускоряющийся ритм бегущего времени. Но то время было вне меня, я начала ценить время, как все ожидающие освобождения,— месяц за год, неделю за месяц... Преследовало ощущение, что я не проскочу в полосу освобождений и застряну здесь навсегда. Ощущение это было со мной и в бараке, и ночью во сне, повсюду. Перестала замечать природу, ее красоты, ни с кем не хотелось говорить. Только в яслях, среди детей забывалась, в остальное время недуг этот меня не покидал.

В декабре 1940 г. заканчивался второй срок у Коли. Страшилась третьего срока, новой надбавки, «довеска». Кончалась и пятилетка у Оли, на месяц позже моей. Она ждала уверенно и мечтала вслух о своей Танечке. Боясь ее огорчить, выслушивала ее мечтания, носившие сказочно-фантастический колорит, пересиливая свои сомнения.

Перед каждой почтой меня охватывала нервная лихорадка, как то бывало на следствии. Мамины письма полны ожиданий и надежд. Я же, что называется, извелась, заболела мыслью об освобождении. Она была назойлива и привязчива, как липкий, едкий пот, как кошмар, то есть чувства были противоположны тем, какими они должны были быть.

Незадолго до окончания Колиного срока пришло известие о смерти его матери, человека чудесной, теплой души, нежной матери и труженицы по призванию. Не дождалась, а как ждала своего Коленьку...

Следующая почта. Начальник Сенченко вручает телеграмму от Коли из Усть-Цильмы. Не решаюсь ее прочесть, только несколько раз ловлю название места отправления, знаю, что там нет лагпункта,— либо новый срок и его куда-нибудь переводят, либо он освобожден, а Сенченко, мой явный недоброжелатель, даже немного взволнованно говорит: «Читайте, читайте!» И я читаю: «Освобожден еду домой взял направление Вологду жду тебя целую Коля».

Обычно верю в таинственную силу предчувствия, но на этот раз ничего подобного не было, полное смещение восприятий, точно все перевернуто дном кверху. Никак не могу прийти в себя, забегаю в контору к Оле, кладу телеграмму на стол. Она мгновенно загорается, хохочет и вскрикивает со свойственной ей одной поглощенностью минутой. Ее не узнать. Она торжествующе размахивает телеграммой и на всю контору победоносно кричит: «Аддочкин муж освобожден! Это же чудесно, а что я говорила?» Я не помню, говорили ли мы когда-нибудь об этом, я не решалась говорить с ней после

 

- 324 -

расстрелов прямо о вещах, для нее уже недоступных, но, быть может, она внутренне возражала мне, когда мною владела скрытая меланхолия. Теперь же мне кажется, что она действительно так говорила, и я отвечаю: «Да, да, ты права!»

Во всяком случае после получения телеграммы я из одной крайности бросаюсь в другую и живу уже двумя жизнями.

Еще работала так же с утра до ночи в яслях, возилась с ребятами, но уже все заслоняли и оживляли новые, призывные голоса и видения, уже смотрела на всех как бы издалека. Не потому, что все стали мне далеки, напротив, грусть об остающихся переполняла меня, как и чувство вины перед ними и сознание, что я что-то обязана сделать для них здесь или там, но предвосхищение будущего владело теперь мною, как незадолго до того обуревало чувство обреченности на постоянную жизнь в лагере.

Короче говоря, никакого здравомыслия, меня трепали стихии чувств, и во всем было мало объективности. Через годы можно иронически отнестись к нервическому состоянию освобождающейся, но тогда это было закономерно: по существу ничто не изменилось с 1937—1939 годов, разве только наступила несколько иная ситуация, и власть самого разнузданного произвола была все так же распростерта над нашей жизнью и сознанием. Всего можно было ожидать.

По мере приближения конца срока полыхающее состояние перегорало, оставалось твердое решение — уйти при первой возможности, не дожидаясь навигации. Уйти пешком, если не будет попутного возчика. Идти одной с остановками на стоянках и во встречных селениях, если не будет спутника. Лишь бы не потерять ни одной минуты свободы, какой бы она ни была и что бы она ни сулила.

Товарищи считали это безумием и упрямством, но у меня не было никаких колебаний. Одна мысль: уйти на свободу, вырваться из ненавистного лагеря! Дело было вовсе не в отсутствии терпения, его хватило бы, а во внутреннем сознании. А внутреннему чувству в таких случаях необходимо подчиниться и следовать ему.

Арестована была в ночь с 1 на 2 апреля 1936 года, значит документы должна получить 2 апреля 1941 г. в Усть-Усе. До нее 250-300 пеших километров по реке и ледянке. В Кочмесе освобождающихся со мной в одно время нет, но решения не меняю.

Все поняли, что с одержимой говорить бесполезно. Если «зека» идет пешком до места получения освобождения, то по закону он выходит заранее. Время выхода зависит от расстояния. Я имею право выйти 15 марта.

 

- 325 -

Беспроволочный телеграф сообщает, что освобождение на меня в УРЧ поступило 28 февраля.

Санчасть решила положить меня в стационар для подкрепления сил перед дорогой. За это время передам все дела Виктории Щехуре. Сенченко со всей семьей пятого марта уезжает в отпуск, заместителем остается Титов, с которым легче иметь дело заключенным.

С лета 1940 г. отважилась просить маму присылать мне понемногу денег на самолет от Усть-Усы до Архангельска. Это было дерзостью с моей стороны, мама и без того надрывалась, умудряясь как-то растить наших детей. Но иного выхода не было: за пять лет каторжных работ в лагере едва ли получила на руки 20 рублей — мы работали бесплатно, а билет на самолет стоил 702 рубля! До железной дороги 700— 800 км, мне их не пройти — значит остаться до навигации... Я этого сделать не хочу и не могу.

И вот мама из месяца в месяц высылает мне на дорогу. Чего это ей стоит — дополнительные уроки, думы, долги, заботы, отказ себе во всем... Все надо делать скрывая от слепого отца, чтобы его не тревожить, поскольку помочь он не в силах. Как раз в эти месяцы на мужа старшей сестры Дре-линга обрушиваются страшные обвинительные измышления следственных органов, он сидит на Шпалерке. Я об этом ничего не знаю, но мама-то знает! В начале 1940 года он был расстрелян. А из ее писем узнаю только хорошее: и дети доставляют ей одни радости, и дома все хорошо, и деньги легко достать, и здоровья хватает...

Незадолго до отправки вызывает Титов. Санчасть Воркуты предлагает остаться на работе в яслях по вольному найму. Он переходит на неофициальный тон: «На воле вам будет не легко, здесь же вы будете получать зарплату, переедете на вольную квартиру (при одной мысли об этом во мне поднимается негодование), сможете посылать деньги детям». Во мне бушует протест, вскипает бунт.

— Нет, — говорю я, — нет! Мое место на воле. Свободу я не уступлю. Не для того мы мучились в лагерях и столько выстрадали, чтобы, получив освобождение, утверждать и закреплять своей дальнейшей жизнью систему лагерей или улучшать постановку дела в лагерях. Жить на вольной квартире рядом с зоной, ходить на работу в зону, где все тянут ту же лямку. Добровольно продолжить для себя лишение материнства? Что может быть возмутительней и безобразней этого?

— Нет, муж мой уже ушел из лагеря четыре месяца назад и ждет меня. Мы не виделись шесть лет, и я пойду на свободу!— Я содрогаюсь при мысли, что могу здесь остать-

 

- 326 -

ся. — Знаете ли вы, что такое освобождение? — Я больше не чувствовала себя заключенной...

— Многие остаются, — возражает Титов, — а некоторые даже возвращаются, но в них уже никто не заинтересован. Подумайте.

— За пять лет многое продумано.

— Как вы уйдете отсюда?

— В Усть-Усу постоянно ходит конный транспорт, могу уйти с обозом или возчиком, в крайнем случае — пешком, это совершенно неважно.

— Тогда идите,— говорит Титов, ничего не обещая.

В ближайшие дни предполагается послать одну лошадь за недостающими частями для электростанции и за семенами. Прошу Ивана Тимофеевича Богданова, чтобы он вызвался ехать возчиком. Он не возражает. Титов дает согласие.

Все последние ночи почти без сна. Лежу. Думаю. Надо переступить важный рубеж. Невольно подводишь итоги.

 

Мы с Колей вытянули счастливый, неслыханно счастливый билет — мы оба остались жить. Если жизнь чего-нибудь стоит, то мы ее получили как второе рождение. Почти чудо! Всего, что вынесено, не опишешь и ни к чему, но сердца выдержали, и силы есть. Снова чудо! Даже если на свободе нам будет в сто крат хуже, чем другим, не бывшим в заключении, зато мы сильнее многих после прожитых в плену у времени долгих страшных лет!

Тех, что здесь погибали массами, никогда уже не будет с нами, какова бы ни была наша судьба. Пока не учесть, какой страшный крен дала история, оттого что они погибли. Об этом скажут историки грядущего. Мы не отречемся ни от их жизни, ни от смерти, они сохранены в нашей памяти. Не забыть и не примириться с совершенными преступлениями, а сохранить и пронести тот нравственный потенциал, ту высокую идейность, которая накаляла революционной страстью и моральной силой все поколение. Трагична его судьба: оно нашло силы повернуть колесо истории и оказалось бессильным сопротивляться своему истреблению.

Спят заключенные.

Между нами нет органической силы сцепления, нет спайки общим делом. Напротив, мы собраны по принуждению и стремимся рассыпаться в разные стороны, как случайно бросаемые горсти гороха. И многие действительно уйдут из моей жизни, как туман, как барак и лагерь. Но со многими спаяна крепко тем, что нас держало: пережитым, сочувствием, состраданием, противостоянием, закалкой, судьбой поколения. Стержень бестелесный, невесомый, но крепчайший,

 

- 327 -

который дает возможность перевеса духовных начал над всем остальным во все времена. С этими людьми будем чувствовать связь и по выходе из лагерей, будем узнавать друг друга по особым метам, как узнаются индуски по красному кружку на лбу.

Чувство локтя и понимание. Люди, встретившиеся на пути, обогатившие меня, несмотря на заключение и бедность жизни...

 

Утром тянет в ясли. Брожу, всматриваюсь в спящие личики, с неспящими вожусь и играю. Я их люблю. Вот-вот кажется смогу активно любить своих детей, растить их, снять непосильный груз с мамы...

Вечером в бараке иногда нахожу Олю, прикорнувшую на моей койке. В дни сборов она весела, полна надежд. У нее удивительный, парящий дух! Мечтаем о воле, о детях, о встрече с ними. В то же время Оля хочет предостеречь меня от разочарований и вооружить.

— Я уже бывала на положении вернувшейся в иное время, и то было не сладко,— говорит она,— а теперь... Может быть, неуместно об этом рассуждать в последние ночи и лучше выспаться?

Но я удерживаю Олю. Моя голова полна тех же мыслей, от которых не отделаться. Кончился срок, но не существовавшая и не существующая «вина» идет за нами повсюду. Она не снята. Здесь все мы в брюках, бушлатах и научились распознавать друг друга, а там... Тень от нас будет падать повсюду, куда ни ступит нога наша. Можно додумать самим, какие инструкции идут по пятам за нами. Арсенал аргументов известен в отношении «врагов народа». Паспорт с отметкой, знаменитая справка, анкета, личный листок по учету кадров... Каждый встречный не только имеет право, но ему вменено в обязанность подходить к нам с мензуркой для измерения политической благонадежности, а она заранее предопределена.

Трудно сказать, что будем делать, понадобится ли образование практически, даже пригодится ли и новая профессия рабочего-строителя при наличии все тех же справок?

И все же не это главное. Самое главное — освобождение. От этого отправного пункта до свободы придется расковывать множество звеньев длинной тяжелой цепи, но кое-что : уже будет зависеть от собственной воли. Категория времени вернет взамен «срока» свое изначальное содержание, и каждая секунда его станет драгоценной. Обезличенье сменится личным, индивидуальным, любимыми...

Разговор был ночной, путанный, но весь устремленный вперед, в будущее. Оля тоже решает не задерживаться ни на один день после срока.

 

- 328 -

Март стоит солнечный, морозный. По утрам мороз 25— 30 градусов. Наступают последние сутки. Захожу проститься в женские и мужские бараки. Всем тяжело — и мне, и остающимся. Молча жали руки, тянулись они с нижних и верхних нар. Хотела сказать что-то важное, значительное, теплое, но не могла, потеряла слова, онемела. Так горько расставанье. Отрывать себя надо с болью.

После долгой зимы я ухожу первая из Кочмеса, а в этом году кончаются сроки у многих пятилетников. Все взволнованы. (С началом войны, как я уже писала, никто из лагеря не вышел, все были задержаны «до особого распоряжения», получали дополнительные сроки или вынуждены были оставаться по вольному найму на долгие годы.)

Захожу в свой барак. Последняя ночь, многим не спится, как и мне...

Чемодан с моим скарбом давно готов: смена белья и старое потертое зимнее пальто. Когда-то оно было подшито черным мехом, от которого сохранились одни клочья: все спорола, подшила и оно нелепо короткое.

Письма, полные мужества и любви от мамы и Коли и детские неумелые строки,— все, чем дорожу, а также то, что может вызвать подозрение — поручения и письма товарищей,— все на санях у Ивана Тимофеевича. Он сумеет спрятать, если понадобится.

Богданов должен выехать рано утром.

Однако есть и другой груз, бесплотный, но тяжелый. Пусть он не станет обузой, а как усиленный лупой взгляд поможет из прошлого смотреть в будущее! И не только в мое...

 

Я вышла за зону и стала спускаться на дорогу, проезженную санями по реке. Все, кто работал близко в зоне, в яслях, конторе, больнице, высыпали на гребень высокого берега, на котором расположен Кочмес, махали, напутствовали, плакали. Вот они уже скрылись в пелене взметнувшейся искрящейся снежной пыли, поднятой ветром...

Долго не могу опомниться, долго ничто другое, кроме боли за товарищей, не доходит до меня.

Далеко за зону провожает меня Берлинский, старший экономист-плановик, имеющий право выхода за зону. Иду налегке, в лагерной одежде первого срока — Титов выдал новую — и кажусь себе новой, одетой с иголочки. Такому ощущению не мешают даже непомерно большие старые, подшитые валенки, в таких теплее шагать по морозу или сидеть в санях. Иду без конвоя! Берлинский идет рядом километр, два, три — ему не хочется возвращаться, а мне — оставаться одной. Он последняя зацепочка, которая вот-вот оборвется.

 

- 329 -

— Я останусь здесь после конца срока,— говорит он.— Трезвее вас смотрю на вещи. Что будем делать там после лагеря? Срок кончится, а жизнь не изменится...

— Нет, я не останусь, уйду. Трезвость не всегда добрый советчик.

Прощаемся. В эту минуту нас, чужих по существу людей, многое связывает и сближает.

Поворачиваю направо, выхожу на излучину Усы, на беспредельный снежный простор. Кочмес исчез из глаз. Солнце со всех сторон и ни души. За поворотом, за черными вершинками леса мои годы. Жизнь и смерть... В кармане маленькая бумажонка, в которой сказано, что я направляюсь в Усть-Усу за получением документов по отбытии срока наказания. Не тороплюсь догнать Богданова. До ночи еще далеко. Иду одна, без сопровождающих, по узкой дороге меж снегов, не оборачиваясь назад. Меня нисколько не пугает, что я иду одна, я радуюсь этому. Страха нет, и что-то рвется и клокочет в душе оттого, что вместе со званием «зека» я как бы сбрасываю с себя и сжигаю свою лягушечью шкуру, как в известной сказке о царевне-лягушке. И хотя сожжение ее принесет мне неведомые и непредвиденные бедствия и содрать шкуру стоит огромных усилий, но зато этой шкуры на мне уже не будет. Я свободна от нее!

 

Понятое и пережитое впиталось в кровь и будет всегда со мной. Желание жить, действовать, работать, завоевывать не иссякло. Меня ведет не ослабевший, а возросший интерес к жизни, жадность к ней. Я не пела песен трубадуров, знаменующих начало турнирного боя, но шла с чувством не от; ступать и тугого волевого напряжения.

Как до тюрьмы у меня не было представления о заключении, так теперь не знала, что сулит мне возвращение. Шла меж двух миров. Рвалась к неизведанной, опаляющей новизне, но оставляла в суровом, сумрачном, угрюмом лагерном мире огромную часть души, сознательно, а порой бессознательно укрытой в этих записках, иначе нестерпимо было бы писать. Всегда держу себя и свое перо в узде.

По снежному расконвоированному пути тащила груз страданий своих и несметного числа «зека». И в то же время была окрылена нарастающим нетерпением обнять близких и волю...

С тех пор прошло около тридцати лет, принесших сдержанность понимания взамен жгучих чувств.

 

1965—1966 гг.

г. Ленинград