- 343 -

НОМЕРА И СУДЬБЫ

 

1

Соломахин вернулся из Магадана — он был очень доволен поездкой — и через неделю покинул нас совсем, передав участок Титову, белесому коротышке сибиряку, который жил в общежитии ИТР и каждую неделю два-три дня отсутствовал из-за попоек.

Большие перемены произошли в лагере. Майора Франко перевели в Магадан, его место занял младший лейтенант Никитин. Расстались мы также с кумиром и добрым ангелом берлаговцев великолепной Клеопатрой, ее сменила невзрачная плоская старая дева с желтой кожей, ничем себя не проявившая, разве что изъятием из нашего обихода отвара стланика, ибо из Магадана пришло предписание, запрещавшее употребление этого колымского эликсира. Оказалось, стланик, хоть и вылечивал цингу, очень вредно действовал на почки, сердце и другие внутренние органы. Его заменили витаминными таблетками, которые ради экономии растворяли в воде — ею и стали нас потчевать в столовой.

Новый начальник лагеря Никитин был крупным мужчиной, очень энергичным и деятельным, уже в годах. Как мы скоро узнали, раньше он был майором внутренних войск и разжалован за отказ руководить карательной операцией в родном селе недалеко от Одессы, где прятались дезертиры из местных. Вызвав к себе бригадиров, Никитин объявил, что собирается благоустраивать лагерь, так как он находится «буквально в плачевном состоянии». Сразу начали перестраивать столовую, чистить и осушать территорию, расширять старые и возводить новые бараки. Реконструировали — в который раз! — изолятор и ввели строгие новые правила. Благоустройством занимались ночью, после работы и по выходным. Сделано было немало, но люди валились с ног — это было адское лето!

Нажимая на нас, Никитин утверждал, что лагерю «буквально необходим» порядок. Кличка Буквально очень скоро прилипла к начальнику. Но зеки начали его уважать, когда он окончательно поломал власть Гаврилова, Оперу не нравилось независимое поведение нового начальника, который не советовался с ним, и он стал ябед-

 

- 344 -

ничать, однако у Никитина нашлись крепкие связи в Москве, где его брат служил в Министерстве внутренних дел. И в один прекрасный день Гаврилов уехал, оставив Буквально полным хозяином положения.

На наших бурильщиков обрушился силикоз. Не один год работали они в самых твердых породах без защитных масок, респираторов или предварительного обрызгивания, при котором в воде оседает каменная, опасная для легких пыль. Бурильщики худели, кашляли и подолгу лежали в санчасти. Их сменяли другие, иногда из вольнонаемных, последние, правда, не столько бурили, сколько руководили своими буроносами из зеков, те за продукты и курево выдавали за своих вольных хозяев по полторы-две нормы. Прошло немало времени, пока на руднике не появились, сперва для вольных, потом для нас, похожие на противогазы респираторы.

Работа моя была не скучной, но несколько однообразной: я изо дня в день делал замеры, чертил разрезы, тянул рулетку в блоке, рассчитывал сбойки, объемы, производил контрольные замеры, возился с теодолитом, почти всегда один. Веселый Яценко, переживший бурю после разгрома «Надежды», уехал, и моим шефом опять стал Аристаров, но он был очень занят внизу, в управлении.

Когда мы начинали работать на участке, здесь было всего несколько недобитых штолен со времени войны да небольшой карьер. Теперь выработки, связанные между собой гезенками, квершлагами[1] и слепой шахтой[2], тянулись на нескольких горизонтах километрами. В забоях кое-где даже провели электричество, добротные аккумуляторные фонари сменили ненадежные карбидки. Однако по-прежнему в подземке нас постоянно подстерегала смерть.

...Рано утром — мы только что пришли на участок — я быстро бегу в ближний забой, замеряю уходку за ночь и спешу в контору нанести на план начатую рассечку, передать сведения в управление, теперь уже точные — времена соломахинских фантазий миновали! Рядом Антонян раскручивает арифмометр, а помощник бухгалтера Федотов щелкает на счетах. Титов как всегда опаздывает. Но вот и он приходит, и не один: с ним здоровый парень в новенькой спецовке и

горняцкой каске, которые у нас носят только новички — старые горняки ходят в русской шапке.

— Мой заместитель Шилов, — представил его начальник. — Пойдем, Васильевич, обойдем до обеда штольни. Ты тоже с нами, Петро, покажешь, где выходит сбойка с четвертой.

Через два часа мы вылезли из восстающего и прошли старый, заброшенный пустой блок — здесь не работали с сорок четвертого года. Все стены были покрыты толстым, с ладонь, инеем. Шаги гул-

 


[1] Квершлаг горизонтальная горная выработка, проводится под углом с простиранием жилы и прямолинейно для технических нужд, например вентиляции, сбойки двух штреков и т.д. Проходкой квершлага руководит только маркшейдер.

[2] Слепая шахта— вертикальная горная выработка с подъемным устройством, не имеющая выхода на поверхность.

 

- 345 -

ко раздавались в пустых выемках. Титов подсчитывал люки, зияющие под нашими ногами, — предшественники собрали всю руду, до мелочи!

— Со штрека под нами в понедельник нарежем квершлаг на четвертую штольню[1]. А оттуда давно уже гоним навстречу. Сколько, Петро, осталось до сбойки?

—Двести четырнадцать метров, — ответил я. Это была очень нужная для вентиляции штольни выработка.

Титов направил луч аккумулятора на заиндевевшую стену блока. Плоские и крупные, со спичечную коробку, кристаллы сверкали, как бриллианты. Их узкие стороны играли в свете крошечных радуг. Луч упал на длинный камень под стеной.

— Давайте сядем, покурим!

Рукавицами смахнули иней с камня и сели. Шилов долго шарил по карманам, потом извлек небольшую фанерную коробку и торжественно поставил ее рядом:

— Сигары из Ленинграда! Угощайтесь!

Мы устроились на камне поудобнее и с удовольствием закурили.

— Как же ты решился ехать сюда? — спросил новичка Титов.

— Очень просто, кончил Горный институт. С отличием. В институте боксом занимался, первый разряд имею, на соревнованиях выступал... — Он закашлялся. — Видите, курить еще не научился! За нами тренер следил, лишний раз с девушкой не погуляй, чуть что сразу: «Форму потеряешь!», — а курить и подавно...

— Ну, а тут вовсе насчет баб... швах!

— Да мне-то что, с женой приехал! Она финансово-экономический кончила, на днях ее устроят в управлении. Дали уже комнату — Рая в положении... В Ленинграде мне предложили либо остаться в аспирантуре, либо Норильск или Магадан. Мы решили: поедем годиков на шесть, накопим денег на обстановку, машину купим и переедем куда-нибудь поближе, на Кольский полуостров, например, там тоже северные платят! У меня дядя главным инженером работает в Никеле.

— Не пугали вас лагерями? — спросил я.

— Еще как! Родственники с ума сошли, особенно ее, они никогда из Питера дальше, чем на Рижское взморье, не ездили... В райком комсомола нас вызывали, беседу проводили о поведении среди заключенных, был там капитан из эмгэбэ. А приехали—люди как люди...

— Они хорошо работают, смотри их не обижай, — заметил Титов и задумался. — Не везет на участке начальникам смены, ты, наверно, слыхал про Дубкова?.. Ногу сломал на шестой в магазине...

— Слышал... Говорят, очень прыткий был. Я это не одобряю. Мне сперва освоиться надо, у практиков поучиться, набраться опыта...

— Правильно. Раньше у нас горного инженера с дипломом вообще никто не видал, разве среди крепостных.

 


[1] Под каждым блоком проходит штрек для отвозки руды.

- 346 -

— А вы, товарищ Титов, где институт кончали?

— Какой институт! Учился в школе, работал токарем; пока воевал, баба с каким-то снабженцем в Среднюю Азию сбежала. Я остался в одной шинели, подумал: «Поеду-ка на Север подзаработать», ну и завербовался! Нам тоже лекции читали, как вести себя, — мура! Получили пропуска, приехали в Магадан, а тут токари не нужны, на заводах одни классные специалисты, и послали меня на курсы горных мастеров... Потом быстро продвинулся, я с людьми легко нахожу общий язык! Что они там делали на воле, вспоминать незачем. В основном здесь бывшие солдаты, с ними всегда договорюсь. Ну и, понятно, кому чифирок, кому хлеба, народ ведь тоже хочет жить! При наших деньгах они сторицей окупят такие пустяковые расходы. Как только план выполним, нам премию оклад, иногда два. Скажи, Петро, честно: обижаются хлопцы на меня? У него вот получка — три черпака, а замещает Аристарова, нашего маркшейдера, пока тот в управлении за главного сидит, который прохлаждается дома да спиртик в рабочее время сосет.

— Нет, к вам мы претензий не имеем, — подтвердил я, — но на Дубкова ребята обижены. Уголовники, те давно бы его в темном углу угостили забурником... Одно обращение знал: «изменники» да «фашисты»! А «изменник» спас его ценой своей жизни, только он до самого гроба этого не поймет!

— Что верно, то верно... Ну и сигары ты привез! Пока докуришь, окоченеть можно!

Мои ноги в ботинках тоже начали сильно мерзнуть. Я ерзал на холодном камне, привставал, поправлял широкий ремень с аккумулятором. Шилов поднял руку с сигарой и направил на нее луч фонаря, прикрепленного к каске, оглядел длинный пепел. Титов затянулся и стал кашлять.

— Крепкая, собака, не докурю! Говорят, на Западе капиталисты только рот дымом полощут, не затягиваются, да виски попивают. Так ли, Петро?

Но мне не было суждено внести ясность в этот вопрос. Сзади послышался треск, и на нас вдруг свалилось что-то громадное, сверкающее кристаллами. Я отпрянул, получил страшный удар в плечо, заорал от неожиданной дикой боли и увидел в ярком свете фонаря, как на моих соседей свалился большой закол — нет, это отслоилась вся стена! Несколько глыб величиной с пианино пришли в движение, одна из них помяла Шилова; Титов, которого прижала другая, кое-как освободился и тоже прыгнул прочь, безобразно ругаясь.

Стало вдруг очень тихо, запоздавший камешек скатился на пол и стукнул меня по носку ботинка. Из-под закола послышалось учащенное сдавленное дыхание, потом хрип — я подскочил и постарался левым плечом оттолкнуть глыбу. Она поддалась, чувствовалось, что лежит на мягком — это был человек!

— Держите камень, — сказал я Титову, голос звучал очень громко в пустом высоком блоке. — Осторожно, мы его, боюсь, еще больше придавим!

 

- 347 -

— Падло, рука отбита, — ругался Титов. — Давай потянем сюда, как бы его не совсем... Блядь, не везет мне с этими новичками! На «Лазо» тоже одного придавило!..

Наконец мы повернули камень и вытащили Шилова, который теперь дышал очень тихо. Горняцкая каска слетела, видно, при первом ударе — затылок, шея, руки были в крови. Укладывать пострадавшего на мою телогрейку пришлось мне одному, у Титова правая рука отказала. После первого испуга он сидел на корточках и курил, время от времени трогая покалеченную руку.

— Побегу за ребятами, — сказал я, — они где-то недалеко катают вагонетку.

— Иди, а я, чуть отойдет, попытаюсь его бинтовать... Крови вроде немного, но как бы череп не того! Что-то он совсем отключился!

— Ладно, побежал!

Через пустой люк я спустился в главный штрек и скоро повернул на свежую выработку: тут лежали рельсы, а где-то вдали слышался скрип вагонетки. Вдоль штрека тускло горели лампочки: днем, когда обогатительная фабрика работала на полную мощность, напряжение было слабое. Вагонетка двигалась мне навстречу, скрип приближался. Я остановился в ожидании. Послышалось пение:

У нас, у черных ландскнехтов,

Есть бабы, вино и жратва...

Резкие звуки знакомого немецкого марша. Кто мог его распевать тут?.. Из-за поворота штрека выплыла вагонетка, доверху груженая рудой. Силуэт ее четко вырисовывался в свете фонаря, прикрепленного ко лбу откатчика.

В рубцах от свинца лицо и грудь,

Руки, прокопченные порохом...

Я стряхнул с себя оцепенение:

— Эй, Ахмед! Подожди! Бросай свою карету, в блок надо! Там новый инженер лежит, заколом стукнуло! И Титова тоже!

Скрип замер. Из-за вагонетки вылезла щупленькая фигура таджика. Он выбросил руку вперед.

— Айлитла[1], камрад! Закурим, а?

— Брось дурака валять, Ахмед! Где остальные? Нам нового надо в контору тащить, ему, кажется, башку проломило! Беги в старый блок, а я еще кого-нибудь найду, вместе дотащим до твоей вагонетки, потом наверх... Титову руку разбило, сам дойдет...

— А я думал, ты шутишь! Если Титов, бегу!

Таджик помчался вдоль штрека вперед, я—в обратную сторону.

Скоро мы притащили раненого в контору. Багиров был уже там и невозмутимо раскладывал на столе свой арсенал весьма неприят-

 


[1] Хайль Гитлер.

- 348 -

но выглядевших щипцов, скальпелей, пинцетов и ножниц. Кинул шприц в чайник на электроплитке:

— Спирта теперь не дают — нет Клеопатры, — и начал брить затылок стонавшего Шилова. Большая рана выглядела отвратительно, куски кожи висели клочьями.

— Позвоните, пожалуйста, — обратился ко мне Багиров, — пусть санитары придут, надо на носилках нести, на рудовозке опасно. — Он достал из чайника шприц и сделал раненому укол. — Потом вас осмотрю, гражданин начальник, — бросил он Титову.

*

Вечером на съеме надзиратель сказал мне:

— Иди сейчас же к оперу, он тебя искал!

Новый оперуполномоченный Жираускас сидел в своем кабинете возле вахты. Это был плечистый литовец с очень черными прилизанными волосами на пробор. Довольно приятное лицо портили усики а-ля Адольф Менжу[1]. В лагере его звали Обжираускасом. За большим письменным столом он делал то, что всегда делают оперы, когда заходишь к ним в кабинет: листал какие-то объемистые «дела».

Я остановился в дверях. Он быстро поднял голову, потом снова углубился в чтение, делая отметки на узком листке бумаги. Наконец заложил листок в «дело» и захлопнул папку. Посмотрел на меня в упор, выпятил губу.

— Явился, телефонанист? — Он рассмеялся собственной шутке и вдруг заорал: — Какого хрена подходил в конторе к телефону? Ты что, не знаешь, что звонить запрещено?

— Гражданин начальник, авария, обвал на руднике... Вольный мастер получил тяжелое ранение, череп разбило... Фельдшер просил позвонить... Я думал, каждая минута...

— Хватит болтать! Зажрались вы на первом!.. Распустил вас Соломахин, и Титов не лучше... Я вас, педерастов, всех в мокрый забой загоню!.. Подпиши постановление: три дня без выхода! Обновишь новый изолятор. Кстати, кто там бреет Дегалюка? У кого на участке бритва? Врет, скотина, что бреется стеклом! В лагерь к цирюльнику не ходит, больно интеллигентный, подлюга! Ну, говори!

— Откуда мне знать, гражданин начальник? Я и не слыхал, что он не в лагере бреется... Он вообще мало в конторе бывает, сидит у себя на сортировке!

— Не желаешь говорить? Боишься, обзовут сексотом? А знаешь, что такое сексот? Антисоветчики вы тут все, но я тоже не дурак Подожди, сейчас тебе ребра малость пересчитают, научишься отвечать, когда тебя начальник спрашивает! Иди, иди...

Он встал и привел меня на вахту. Там сидели три надзирателя и


[1] Адольф Менжу — популярный актер Голливуда, выступавший в амплуа великосветского фата.

- 349 -

пили чай. В середине комнаты стоял на коленях человек и мыл пол. Это был латыш Калныньш, штатный поломой на вахте.

— В изолятор его, но сперва немного поднавешайте, языком что-то плохо ворочает, — сказал Обжираускас, — выламывается, идиота из себя строит. — Он вышел и вернулся к себе в кабинет.

— Обожди, попьем чаю, — сказал Макаров, рослый сержант, за приплюснутый нос и жестокость прозванный Перебейносом.

Через десять минут они завели меня в маленькую избушку около вахты, где иногда делали особенно тщательный обыск, раздевая догола. Избушку построили не ради зеков — зимой, на морозе, надзирателям было неудобно обыскивать голыми руками, а какой тщательный обыск в рукавицах?

— Ну что же, — сказал Перебейнос и лениво ударил меня в подбородок. Удар был довольно сильный, но в настоящей драке я мог бы удержаться на ногах, тут же предпочел свалиться. Я постарался расслабить мышцы, чтобы было не так больно, и защищал лицо и пах от пинков, которые градом посыпались на меня. Второй надзиратель, щуплый молдаванин Паштет — никто не знал его настоящей фамилии и почему его так прозвали — несколько раз ударил меня палкой, которая валялась в «раздевалке», наверно, осталась от других экзекуций. Они скоро перестали — скучно бить человека, который никак не реагирует на побои, да и к тому же хотели продолжать чаевать.

В нормальных условиях, на равных правах, я, возможно, справился бы с ними — Перебейнос был здоровенным, но довольно неуклюжим детиной. Службист, тупой и мстительный, он был из тех, о которых в лагере говорят: «Вологодский конвой шутить не любит». Однажды, когда Мартиросян рассказывал в бараке очередной анекдот о вологодских надзирателях (о них ходило множество побасенок, например классическое изречение: «Если беглеца собака не догонит, пуля не догонит, тогда я лапти сыму и сам догоню»), незаметно вошел Макаров и, подслушав, сердито выпалил: «Ты, зверь, чаво обижаешь моих земляков?» — что в свою очередь стало анекдотом.

...Мужество и человеческое достоинство. Для меня раньше было немыслимо получить удар и не ответить, если только не свалишься с ног. Но пришлось в этом отношении перевоспитаться, иначе погибнешь в лагере! Бывали здесь случаи, когда люди бунтовали, не желая или не умея стерпеть побои, но надзиратели оказывались всегда сильнее! Был на «Днепровском» Миша Зайцев, большой, сильный парень, которого в лагере никто не мог побить (кроме разве Игоря Суринова). Очень спокойный, он никогда не дрался без причины, но его опасались, он был специалистом по дзюдо и каратэ. Однажды, будучи бригадиром, он напился у вольных и попал в изолятор, где стал сильно шуметь. Перебейноса он изрядно избил, потом еще троих надзирателей, которые явились с дубинками. Тогда запустили к нему двух собак и шесть надзирателей. Били его долго и старательно. Почти полгода лежал бригадир в санчасти, я не узнал его сперва, когда он вернулся в барак. Парень хромал — они

 

- 350 -

ему перебили ноги ломом, чистый лоб был изуродован красной подковой от удара большим замком. Через три месяца Мишу парализовало, его перевезли на Левый, где он скоро умер...

В изоляторе с меня сняли телогрейку, пиджак и брюки и закрыли в крайней камере. Бетон на полу и стенах был еще сырым, но, несмотря на это, я растянулся на холодном полу и попытался уснуть. Однако не тут-то было: все тело болело и ныло, при слабом свете высокого окошка я обнаружил большие кровоподтеки на руках и ногах.

Обиднее всего было, что посадили меня первого августа, накануне моего дня рождения. В моей тумбочке лежали скромные припасы: две банки мясных консервов и пачка латышских сигарет, подаренная Аугустом Рузисом, аккордеонистом лагерного джаза, который до войны играл на органе в рижском Домском соборе. Его лунообразное, всегда улыбающееся лицо находилось в резком контрасте с совершенным им преступлением, за которое он получил двадцать пять лет: при аресте забаррикадировался в маленьком домике недалеко от Латышского Замка и, отстреливаясь, убил четырех милиционеров.

Я надеялся отпраздновать день рождения с Перуном, у которого второго тоже был выходной. Теперь же приходилось думать о том, как бы вообще завтра поесть! Сидящих «без выхода» кормили горячим только на третьи сутки. Значит, один хлеб!.. Наконец я все же уснул.

«Что такое не везет и как с ним бороться» — любимая присказка весельчака Мавропуло не выходила у меня из головы, когда я проснулся перед рассветом — на холодном сыром полу и самый усталый человек долго не проспит! Походил по камере, чтобы согреться. Колено за ночь сильно распухло и болело. Челюсть тоже нестерпимо ныла, я чувствовал себя пропущенным через мясорубку. Послышался удар в рельс на подъем. За стеной кто-то ходил, привели людей.

— Сними ремень, курить положи, получишь после! — В дальнем конце коридора заскрипели двери и лязгнул замок.

Я не ел со вчерашнего обеда и начал ощущать неприятную пустоту в желудке. Постная лагерная пища, лишь немного улучшенная добавками, которые всеми возможными способами мы доставали в конторе, не создала в моем теле запаса жира и сытости. Правда, я не был еще по-настоящему голоден — страшное чувство, слишком хорошо мне знакомое в течение многих лет, — но мысль о том, что придется голодать завтра и послезавтра, угнетающе действовала на мое и без того невеселое настроение.

Из-за козырька перед окном я не мог увидеть, но на слух определил: первую бригаду пустили в столовую. Учащенный скрип дверей — столовая стояла в нескольких десятках метров отсюда, — значит, первая очередь отзавтракала, теперь идут группы поменьше, механизаторы, плотники... Потом опять большая группа — фабрика. И вот уже слышно, как однорукий Барто зазывает опоздавших:

— Вы, бассама сюстмарья, быстро идите, толово закроем!

 

- 351 -

Топот ног до линейке, окрики бригадиров («Долго вы там, проститутки?», «А ну выпуливайся без последнего!»). Длинная пауза. Затем музыка, развод всегда происходит с маршами, наш джаз старается вовсю. Большинство бригад имело свой собственный «гимн»... Ага, идут штукатуры — в честь бригадира Куперберга играют еврейский свадебный танец... Дверь со скрипом отворилась, через решетку вторых дверей вижу длинную тощую фигуру Юсупова. Темное лицо туркмена каменно-невозмутимо. Он долго возится со связкой ключей, потом отмыкает решетку.

— Пошли в дежурку!

Я захромал перед ним к нише коридора, где вчера оставил одежду. Возле стола надзирателя лежал теперь ворох разных вещей, валялись спички, папиросы, полбуханки хлеба, видно, что посадили еще не меньше пяти-шести человек.

— Одень штаны, бери пиренчик (френч), завтракать надо!

Повезло! Я мигом оделся, и мы пошли в столовую. Там сидело несколько освобожденных от работы зеков. Юсупов посадил меня отдельно от них, за длинным столом, и пошел к раздаче.

— На, Петер, бери, не так скучно будет!

Я поднял глаза, рядом стоял Хасан, мой попутчик с Левого. Он протянул мне пачку махорки, спички и несколько папирос. Юсупов, занятый беседой с поваром, повернулся было ко мне, но, заметив, что со мной говорят, — это было строго запрещено, — быстро отвел глаза.

— Надолго тебя?

— Да нет, трое без выхода!

Хасан кивнул и скрылся. Подошел Юсупов и поставил передо мной миску лапши с мясом, чай и кусок хлеба. Я понял, что он получил для меня «больничное».

— Поел? Тогда иди бери хлеб в хлеборезке и назад в карцер! В хлеборезке работал Андрей Решетников, старший лагерных баптистов. Немало людей перетянул он в свою секту—быть «братом» такого обеспеченного и влиятельного человека очень выгодно, особенно охотно приобщались к его «братству» западники.

— Не обидели тебя там? — спросил он меня елейно, хотя вид моего разбитого лица должен был убедить его в бессмысленности вопроса. Он отрезал полбуханки и положил на стол раздачи.

— Иди с богом, а твою кровную пайку у меня оставят, после отдам.

В дежурке сидел Паштет.

— Ты чего этого хрена кормишь? — напустился он на Юсупова. — У него трое суток «без»...

— Я думал, он сегодня выйдет... Ты почему, подлюга, ничего не сказал?

— Да ладно, иди отдыхай, Юсуп, сам справлюсь...

Я стоял в нерешительности.

— Выворачивай карманы! Курить нельзя! Откуда столько хлеба — положь! У тебя решетку переделывают, ступай в общую... Ладно, бери хлеб, половину!..

 

- 352 -

В общей камере было тепло — окно на юг. На верхних нарах лежало шесть человек, их поймали с вязанками дров для вольных. Я полез к ним, свернулся под телогрейкой — Паштет не обратил внимания на то, что я прихватил ее, и тут же уснул.

Когда меня выпустили, я отпраздновал день рождения, уничтожив часть своих припасов в одиночестве — Перуна положили в больницу: он отравился в лаборатории серными парами. После работы я пошел навестить моего друга. Он сидел в халате на завалинке санчасти и разговаривал по-немецки с представительным даже в лагерной одежде, энергичного вида мужчиной.

— Познакомьтесь, господин Рампельберг.

— Очень приятно... Вы у нас, кажется, недавно?

— Уже месяц. В стройцехе у меня мастерская, я художник. Рампельберг говорил по-немецки безупречно, но, пожалуй, слишком чисто для немца, нельзя было угадать, из какой он провинции.

— Завтра я принесу свое маленькое сочинение, оно у меня осталось в бараке, вы не поправите? — вежливо, старательно произнося слова, спросил его Перун по-французски.

— С удовольствием! Мне читать нечего.

Рампельберг по-французски говорил так же хорошо, как и по-немецки, но произношение позволяло догадаться, что он из Северной Франции.

— Я покину вас, господа, мне к доктору. Так я познакомился с Карлом Рампельбергом, или, как он себя еще называл, Шарлем де Масси.

2

Карл был единственным человеком в лагере, разговор с которым иногда возвращал меня к прошлому. Оказалось, что у нас даже были общие знакомые. Он жил несколько лет в Ахене, когда там после первой мировой войны стоял бельгийский гарнизон. В течение многих месяцев Карл очень подробно рассказывал мне о своей жизни, но я не решаюсь излагать его рассказы — уж очень фантастически звучали некоторые из них, хотя я ни разу не поймал его на неточности или противоречии.

По его словам, он был сыном французской графини и бельгийского фабриканта, во время войны министра, которого как коллаборациониста убили бельгийские патриоты (Карл обвинял в этом в первую очередь франкмасонов). Он без сомнения воспитывался в богатой семье, был профессиональным военным и хорошим художником. Последнее создало ему в лагере особое положение, он держался с достоинством, был в какой-то степени на равной ноге с начальством, которое эксплуатировало его дарование. По заказам вольных он постоянно писал картины и со своими искалеченными

 

- 353 -

руками мог не опасаться, что за какую-нибудь провинность попадет на общие работы.

Это был космополит с широкими взглядами на политику, бонвиван даже в лагере, который только в Магадане испытывал нужду в папиросах и поэтому считал пересылку худшим из всего, с чем когда-либо сталкивался в жизни. Многие теплые летние вечера мы просиживали возле его барака и разговаривали обо всем на свете. Он был первым, кто дал мне довольно точное описание Германии во время войны, не искаженное незнанием немецкого языка и фантазией власовца, «легионера» или остарбайтера (Перун жил в слишком захудалой провинции, чтобы иметь о стране достаточное представление).

Конец войны застал Карла в тылу, после ранения он обучал фольксштурмовцев. Учитывая, что ему, как сыну коллаборациониста и фашисту партии Дегреля, к тому же служившему в бронедивизии СС, нельзя пока появляться дома, Карл охотно принял предложение американцев продолжить войну против ненавистных ему большевиков. Будучи уверенным, что созданию советской власти сильно помогли франкмасоны, которые казнили его отца, он скоро оказался в литовском подполье.

Если я сомневался в других его рассказах, то о «лесных братьях» в Прибалтике он, безусловно, знал из собственного опыта — почти дословно то же самое я слышал от латышей и литовцев. Отсиживание в лесных бункерах, связь со Швецией, откуда руководили всеми операциями, вылазки, хорошо подготовленные налеты, разгром «лесных» и реорганизация их движения на основе тщательной конспирации, стычки с «краснопогонниками», его женитьба на литовке, ее смерть — все это звучало весьма правдоподобно и было подтверждено литовцами, которые признавали его своим.

Очень удручающе подействовало на этого убежденного фашиста чтение книг Шпанова «Заговорщики» и «Поджигатели» из галкинской библиотеки, которые циркулировали в лагере в нескольких экземплярах. Мы имели с ним одно мнение: автор, будь это Шпанов или, скорее всего, немец, был отлично информирован, знал подноготную Имперской канцелярии и жизнь немецких военных и партийных верхов.

— Дочитал я сегодня утром, — сказал мне Карл. — Уму непостижимо, неужели все это правда—заговоры, закулисные интриги, вмешательство крупного капитала, борьба внутри нацистской партии за власть, наконец влияние американцев, связь с ними во время войны? Если только половина этого правда, зачем же мы тогда подставляли свои головы на Востоке? Ради Круппа и ему подобных? Конечно, я знал: «Майн кампф» либо бред сумасшедшего, либо надувательство, никто же не принимал ее всерьез! Но цель оправдывала средства, и ради борьбы с коммунизмом я согласился бы подписать даже такую чушь...

Вечерело. Мы сидели возле барака строителей на удобной скамейке со спинкой и пускали дым дефицитного «Беломора» — Карл других папирос не признавал. Перед нами одна за другой разверты-

 

- 354 -

вались сцены из лагерной жизни, не стесненной зимней стужей. Постоянно кто-то заходил в барак или выходил из него, относил одежду в ремонт, возвращался из каптерки со свертком, торопился на ужин.

— Вы, надеюсь, не до конца верили пропаганде Геббельса? — заметил я, улыбаясь. — Он, допустим, был умен и к тому же оратор божьей милостью, но, если разобраться, все речи его — чистейшая демагогия, рассчитанная на восторженного бюргера. Борьба против коммунизма — не могло же только это быть вашей целью? Я лично давно знал истинную цену нацизму, еще до моего приезда в рейх. Пропаганда, признаюсь, там была грандиозно поставлена! Эти басни о народном братстве, еврейском окружении и заговоре звучали убедительно. Не будь я заранее уверен в их фальши...

— Да, печально сознавать, что все жертвы были напрасны. Поэтому я и продолжал борьбу... Слушайте, — вдруг спохватился Карл, — не нравится мне этот Сырбу, заговаривается, на уме один только Достоевский, без конца его читает, цитирует. Вот вам образец влияния мистики на неподготовленные мозги!

— От Достоевского в самом деле мало радости, тем более в лагере. Не зря его в свое время в СССР запретили. Видел я учебник литературы, там о нем всего три строчки: был, мол, другой крупный русский писатель Достоевский, жил тогда-то, провел несколько лет на каторге, написал то-то. И все! Мы его почитали как живописца русской души. Гениальный психолог, однако каторга его сломила...

— Вон он идет, Сырбу, — заметил Карл. — Сейчас что-то преподнесет.

К нам подошел опрятно одетый человек с румяным моложавым лицом. Он остановился, о чем-то сосредоточенно думая, глаза смотрели в сторону, озабоченно и напряженно. Бывший бармен из Бухареста, он знал по роду службы «хорошее общество». Профессия научила его разбираться в людях, и в природной наблюдательности ему нельзя было отказать. Я с удивлением узнал, что читать он умел только печатный шрифт, а писать так и не научился.

— Бон суар, — сказал он. — Беседуете, господа? Вы мне не ответите на один вопрос? — Карл кивнул ободряюще и уставился на него. — Возможен ли всемирный анархизм?

«Черт побери, Карл, кажется, прав, он вот-вот рехнется», — подумал я и, чтобы пресечь дальнейшие бессмысленные вопросы, ответил:

— Ни в коем случае!

— По-вашему, невозможен? А это почему?

— Потому что при анархизме не может работать почта! Карл перестал курить и с любопытством стал разглядывать нас. Но спора не получилось. Сырбу помотал головой и сказал:

— Хм, вы, кажется, правы, об этом я не подумал! Ну что же, всего наилучшего! Я пошел спать.

Карл сделал многозначительный жест рукой.

— М-да, пожалуй, и впрямь недолго ему сидеть в общей зоне! — сказал я с огорчением: мне был симпатичен приветливый ру-

 

- 355 -

мын. — Пойдемте отсюда, Ковалевский там что-то интересное рассказывает.

Мы переменили свое место. У соседнего барака на низкой завалинке сидело несколько человек. Они слушали рассказ небрежно одетого зека с живыми голубыми глазами на изможденном, покрытом седой щетиной лице. Работал Юрий Ковалевский на обогатительной фабрике и с гордостью подчеркивал, что он столбовой дворянин. Ничто в довольно жалкой внешности не выдавало его дарований, а был он не только прекрасным инженером, эрудированным собеседником, но и отличным актером, музыкантом, поэтом... Жизнь его прошла зигзагами. Из-за происхождения с большим трудом попал в институт, который окончил с отличием. Как специалиста его послали в Турцию, где он монтировал электростанции. Работал Ковалевский и фоторепортером, потом был командиром роты связи в Испании. В плен попал в первые дни Отечественной войны, но умирать за проволокой не собирался.

— Везли нас в закрытых вагонах, — рассказывал он, — конвой почище овчарок — власовцы, они к нам хуже относились, чем немцы. От нечего делать стреляли на станциях по вагонам, то и дело ранили кого-нибудь. Трое суток без воды. Хлеба дали только по буханке на четверых, всухомятку. Уже где-то в Баварии пошел слух, что везут в Дахау, в эшелоне были одни командиры... И вдруг бомбежка! Попало, видно, в паровоз и первый вагон, там собак держали. Наш вагон под откос полетел, кто орет в темноте — ночь безлунная, кто за двери дергает. Не знаю как, но они открылись! Тут мы не зевали, выскочили и — в кусты! Кругом лес, мы углубились, бежим. Боимся, что вот-вот догонят собаки, но их не слышно. Конвоиры окружили лес и с обратной стороны идут цепью. Тут и там, где громко, где шепотом, русская речь, брань, очереди. Из других вагонов тоже выскочили, лес кишит людьми, одни русские прячутся, другие их бьют...

— Как ты уцелел? — поинтересовался, протягивая Ковалевскому сигарету, высоченный Журавлев, красивой фигурой которого любовались все врачи и медсестры, когда я с ним рядом лежал в ОП.

— Я влез на дерево, — засмеялся Ковалевский и прикурил. — Подо мной власовцы собрались, спорят, куда идти, ругают собаковода.

— Верно, — отозвался Журавлев. — Собак полагалось возить в последнем вагоне. Мы до самого утра шарили по лесу!

— Ты что, разве?.. — Юра подозрительно стал разглядывать своего бывшего охранника, потом махнул рукой: — Под одну гребенку!..

— Ну да! Нам за это влетело! Начальника конвоя разжаловали в шарфюреры. Кроме убитых и раненых недосчитались тридцати человек.

— Вот так-то! Одним из них был я! Ушел на юг, сел в товарняк с двумя хохлами, думали, попадем в Швейцарию. Едем-едем, вдруг нас загоняют в тупик, мы ходу из вагона и в лес... Тут поняли, что не в Швейцарии мы, а где-то южнее. Оказалось, в Италию приехали. Вечером вышли к деревне, украли початки кукурузы и назад в лес. Так питались с неделю, потом к партизанам попали...


 

 

- 356 -

— А оттуда в Россию?

— Да нет еще... Лес вокруг был полон бежавших от немцев итальянских солдат — Италия капитулировала, и за ними фрицы гонялись. Дня через три цапнули меня и повезли в... Венецию! Там держали нас на баржах, прямо в лагуне. А когда повезли в Милан, я спрыгнул с поезда, окно было плохо закрыто. Через день меня снова поймали, я сказал, что бежал из Германии, обо всем остальном умолчал. Они послали меня обратно, работать на восстановлении Дюссельдорфа. А тут — американцы! У немцев все уже было вверх дном. Они вывели нас раскапывать людей из бомбоубежища под развалинами. И опять—сирена. Конвой загнал нас в подвал, и больше мы его не видали. Отбоя не было, мы просидели всю ночь, а потом с товарищем, был такой Фоменко, решили выйти на свой риск, были очень голодны и думали организовать что-нибудь. Выползли, смотрим — на улицах ни души. Идем дальше, вдруг Фоменко кричит: «Американцы пришли!» — и нагибается. Тут и я поверил: на тротуаре полсигареты валялось, а разве кто другой, кроме американца, полсигареты недокуренной выбросит? Навстречу нам джип, негр пулеметом на нас: «Эй, хендс ап!» Мы подняли руки, я ему: «Мы рашн призонерс» и показываю на спине намалеванные черно-белые, как мишень, круги. «О'кей, кам он, рашн!» Посадил нас в джип, и мы выехали из города, к нему в часть; Показали нам баню, дезинфекцию, вымылись как следует. Выходим в чем мать родила и просим: дайте, мол, нашу одежду. Собралось их человек десять, угощают сигаретами, смеются. А мы, голые, курим, спрашиваем: «Вещи наши где?» Повели нас за баню — на бетоне лежит кучка пепла. Мы, говорят, ваши костюмы сожгли, дадим другие. Притащили американскую форму, ботинки, два автомата — и стали мы опять солдатами!

Нас было пятеро на джипе и станковый пулемет, так я воевал до конца... Ну и жизнь! Пешком никуда, кроме кабака, дисциплины никакой, у нас сержант командовал, ездили из города в город, иногда строчили из пулемета, когда видели немецкого солдата, а в основном — пьянка! Один раз выпили в ратуше, не помню уж в каком городке, а когда вернулись — нет пулемета и все скаты порезаны. Но у них на это не очень смотрели. Если у кого-нибудь машина выйдет из строя, наклеет на ветровое стекло талон — техпомощь отремонтирует и доставит в часть, а мы по другим машинам, пока нашу чинят. Потом среди нас появились офицеры — в американской форме, но погоны русские. Я тоже получил свои четыре звездочки, и в один прекрасный день, война уже кончилась, нас еще никуда не отправили, иду я по кельнской улице, а навстречу мне мой бывший рапорт-фюрер из лагеря, в штатском понятно, но как мне не узнать собаку — сколько людей погубил! Припас я к тому времени новый вальтер, выхватил и бац! бац! его прямо на месте!

Меня в комендатуру. Я рассказал, в чем дело, к тому времени стал неплохо говорить по-английски. Но они очень возмущались: сейчас, мол, уже не война — и отправили меня к нашим. В Магдебурге высадили из эшелона, перешли мост, и первое, что услышал: «Положите вещи!» У меня был брезентовый мешок с личным добром, как у всех американцев. Потом посадили в бранденбургскую

 

- 357 -

тюрьму и допрашивали. Я все рассказал, как было, но куда там! Они, естественно, быстро разобрались, кто я, но все напирали на мое происхождение, дескать, в плен пошел по своей воле, хотел в России старый строй восстановить... Судили. И дали червонец.

Старая схема! Тот же срок был и у Журавлева — власовца!

3

Вернувшись после карцера на участок, я узнал, что Шилова, который так и не пришел в сознание, увезли в Магадан. Титов отделался сильными ушибами. Такое событие, понятно, не могло пройти незаметным для техники безопасности. Только я пришел, хромая, в контору, как появилась Нина Осиповна, а с ней еще женщина - маленькая круглая блондинка с громким голосом, обе в горняцкой форме. Блондинка, жена Браунса и главный обогатитель рудника, шумно приветствовала Антоняна, которого знала по курсам горных мастеров, где он занимался первое лето, а она читала геологию. Я никак не мог понять, что ей, обогатителю, работавшей на приборах и на фабрике, нужно у нас на горнорудном участке.

Нина Осиповна допрашивала меня о несчастном случае с Шиловым, я все подробно описал.

— Вы уверены, что никто этого не подстроил?

— Да вы что, Нина Осиповна! Никто заранее не мог знать, куда мы пойдем, где сядем. Блок старый, весь в инее, мы бы заметили следы! Просто долго сидели, курили сигары, наверно, повысили температуру... вот и обрушилось!

— Хорошо, сейчас сходим туда. Антонян, покажите нам вашего знаменитого Бергера!

Вот оно что! Нина Осиповна — по делам, а Маша Брауне, конечно, пришла из любопытства, посмотреть на известного сердцееда! Но Антонян театрально развел руками:

— Очень жаль! Только что поднялся наверх, в карьер! — И он бросил на меня конфиденциальный взгляд, дескать, понял! Дверь раскрылась.

— Вот, мои дамы, могу вам показать знаменитого Бойко! Вася Бойко от удивления отвесил и без того толстую нижнюю губу. Потом спохватился и изобразил вежливую улыбку:

— Здрасьте, Нина Осиповна! Здрасьте, Мария Ивановна! Хорошо, что пришли, хлопцы опять в пыли, поломались обрызгиватели!.. Слыхали, какая у нас беда с новым мастером?..

Маша осталась в конторе, а мы с Ниной Осиповной отправились в злополучный блок... Теперь и пальца никто у нас не мог поломать, чтобы не было все оформлено по инструкции!

Перестройка лагеря приближалась к концу. Вездесущий Буквально творил чудеса, нашими, конечно, руками! Убрали последние палатки, во всех секциях поставили кирпичные печи. Прежние газ-

 

- 358 -

гены — железные бочки с узкими отверстиями для тяги — набивались опилками, которые горели очень долго, однако грели неважно, печи были гораздо лучше. В каждом бараке появились маленькие сушилки, кроме того, построили большую, в которой стал работать несгибаемый отказчик филантроп Дудко. Баня, столовая с большой сценой, а также уборные, все было в образцовом порядке. И вдруг нас начали на ночь запирать амбарными замками! Окна забрали толстыми решетками — невозможно было представить себе, что случилось бы при пожаре!

Надзиратели почти ежедневно устраивали обыски, переворачивали в секциях все вверх дном, выметая жалкие мелочи, которые, несмотря на строгий режим, заводили себе зеки: полотенца, книги, сапоги, свитера. Наконец прибыла комиссия во главе с полковником, обошла все бараки и службы, определяя, как потом мы узнали, санитарное состояние лагеря. Через неделю сняли с дверей замки, но выходить на улицу после отбоя все равно было рискованно — любой надзиратель мог за это посадить в карцер, все зависело от того, с каким настроением охранник выслушивал оправдание отлучавшегося «до ветра».

Однажды вечером, встретив Карла, я узнал, что Сырбу все-таки попал в стационар. Он накинулся с лопатой на начальника стройцеха. Никакого повода к этому не было, Сырбу был одним из лучших рабочих, поэтому случай замяли, а больного положили в санчасть подлечить уколами. Он стал спокойным, однако долго никого не узнавал и все бредил Достоевским.

В конце августа выпал снег и пролежал несколько дней. На участке появился новый человек — вольный опробщик при геологе, краснолицый свердловчанин лет сорока, бывший зек довоенных берзинских времен Федя Пьянков. Арестованный в армии за драку со смертельным исходом, он пережил все стадии развития Колымы, начиная с проведения трассы, изыскания первых месторождений золота и олова, постройки большой обогатительной фабрики и рудника имени Лазо в четырехстах километрах от нас, в тупике Сейм-чан. Провел Федя на Севере и военное время, когда Колыма была наводнена американскими продуктами, вплоть до горчицы и махорки (ее специально выращивали для Советского Союза), видел консервацию отработанного «Лазо» и переброску всей техники и горнадзора на наш «Днепровский».

Сосредоточенный и деловитый на работе, хороший опробщик и коллектор, Федя до неузнаваемости менялся в конторе и особенно в поселке. С женщинами он совсем отучился разговаривать и, если с ними сталкивался — в магазине или общежитии, — мычал, кривлялся, краснел (насколько это было возможно) и бледнел. Я обратил внимание на еще одну его странность, в наших условиях необычайную: Федя никогда не ругался, не только грубо и мерзко, но и вообще не употреблял никаких бранных выражений. В ответ на мое недоумение он сказал;

— Я старовер, ругаться нам не положено...

 

- 359 -

Зато фамилию свою Пьянков оправдывал полностью: был большим выпивохой. Впрочем, не это являлось его главной слабостью — все вольные пили, без исключения. Страшно было смотреть, с каким волнением следил он за тем, как кипятился в банке чифир. О какой бы сумме денег ни заходил разговор, Федя сразу переводил ее на количество чая, которое можно за эти деньги купить. За свою страсть он носил на прииске почетное звание «чифиралиссимус». Он на самом деле был первоклассным знатоком чая, мог бы работать дегустатором — так точно по запаху, вкусу и цвету определял разные сорта и урожаи. Кроме того, глотал любые таблетки, попадавшие ему в руки, предпочитая кодеиновые и другие наркотические препараты. После очередной получки ехал в соседний поселок Мякит, где накупал в аптеке все «калики-моргалики», которые отпускались без рецепта. Таких горе-наркоманов на прииске было еще несколько.

Меня интересовали его рассказы о первых годах Колымы, когда штольни проходили вручную, большими бригадами. Взрывчатки в ту пору не давали. Норма проходки была сантиметр за смену на каждого члена бригады, независимо от того, каким способом он этого достигал: долотом, ломом или еще как-нибудь. Федя знал старейшие прииски Колымы, расположенные в окрестностях легендарного Борискина ключа, где у неглубокого шурфа нашли мертвым татарина-старателя по кличке Бориска. Он умер не насильственной смертью, а, наверно, от потрясения, что наконец после стольких трудов и поисков исполнилась его мечта: в шурфе обнаружили очень много золота. Бориска, большой и сильный человек, наматывал портянку, когда его настигла судьба — он так и лежал у шурфа рядом с киркой и сапогом. В течение нескольких лет в этих местах работали прииски «Золотистый», «Кинжал» и «Борискин». Федя также помнил «родного отца», как его называли зеки, Эдуарда Петровича Берзина, первого директора Дальстроя, вдохновителя сельскохозяйственного освоения Колымы, при нем даже привезли сюда яков, как самых неприхотливых домашних животных. Пережил Пьянков и Гаранина, и эру Никишова, но эту я и сам знал достаточно хорошо!

Мы часто ходили вместе в штольню. Я измерял новые забои, он опробовал их. Груз мой всегда был одинаков, если я брал с собой теодолит, у него же набиралось до нескольких пудов проб в маленьких холщовых мешочках, и я часто помогал ему их таскать. Федя приносил нам съестное и табак, а бригадирам даже выпивку — после отъезда Грека отменили сухой закон, и в магазине часто стояла бочка спирта.

Но насколько достоверны были рассказы Пьянкова о Колыме, настолько врал он о своей жизни в армии. Уже одна такая фраза, как «в армии я работал артиллеристом», подрывала всякое доверие

 

- 360 -

к его повествованию. Он злился, когда слышал иронические замечания, но через три дня забывал и снова преподносил нам те же истории.

— Наступает последняя зима, — вздыхает Антонян, наблюдая через окно за полетом снежных хлопьев. — Весной у меня все. Немного зачетов будет — и ладно. В апреле выйду!

— Кто знает, ляжет ли снег, может, опять растает, — отзывается Бойко, у которого на поверхности осталось много работы, и он надеется на оттепель.

— Нет, Вася, — говорю я, — стланик начал стелиться. Не будет уже тепла!

— Откуда ты знаешь? В твоей Австрии и снега, наверно, нет! Фердэмех! — Он хитро улыбается мне и мурлыкает, разыскивая за сейфом пачку папирос, которую спрятал накануне:

На опушке леса старый дуб стоит,

А под этим дубом партизан убит...

Вошел Пьянков, снял черный полушубок, протянул руки над низкой железной печуркой, и мы заметили, что они у него, всегда чистоплотного, в грязи.

— Что, Федя, упал?

— Почему упал? Жилу разгребал руками, лопаты не было!

— Жилу, говоришь? Ай да Федя!

— За жилу пуд чая получишь в управлении!

— Не слушайте его, споткнулся, а теперь свистит!

— Ей-богу, хлопцы! Хотя бы ты поверил, Борька! — Он умоляюще глядит на Антоняна. — Нашел жилу! По дороге с бремсберга! Мне за такую на «Лазо» дали бы три года зачетов! Богатая, порода уже переходит в разрушение, из таких жил потом получаются россыпи. Шел я сюда, сел на камень перекурить, смотрю, куски кварца под снегом валяются, а в них гнездышки касситерита! Я глазам не поверил, стал дальше искать и нашел настоящий выход! Поглядите на образцы!

Он начал аккуратно вынимать из карманов каменные обломки величиною с кулак. Мы чуть не стукнулись лбами, сгрудившись над столом. И было на что смотреть!.. Если только он в самом деле подобрал эти пробы у дороги, а не в шахте из богатой жилы шесть-бис...

Внезапно явился Титов, опоздал, как обычно, на несколько часов. Синеватый нос и мутный взгляд выдают его с головой.

— Привет всем! Петро, сводку передал? Брауне меня не спрашивал? Чего вы тут колдуете?

Мы ему объясняем, в чем дело.

— Молодец, Федор Евстигнеевич! — Видно, церемонным обращением он хотел выразить свое уважение к Пьянкову, который уставился на него с разинутым ртом. — Только в этом году ничего в открытом забое не выйдет. Лучше сделаем заначку на тот год!.. А

 

- 361 -

меня утром поздравили! Звонили из управления. Наш прииск лучший в Союзе, переходящее знамя скоро привезут! А мы лучшие на прииске! Мне уже шепнули — премия два оклада, горнадзору по одному!.. Ну, я пошел на шестую!

— Когда-нибудь Брауне его выгонит, каждый день бухает, — качает головой Федя. — Хотя мужик что надо... Пойду-ка за ним в шахту, может, по пьянке чаю отвалит...

Слова Титова подтвердились в тот же вечер. Когда мы спустились с участка, началась пурга. Мела она и на следующий день, а когда погода установилась, нечего было и думать о разработке новой жилы, она так и осталась на будущий год.

Первого ноября собрали в столовой «штаб» и объявили, что впредь наш труд будут оплачивать деньгами! Это было настолько неожиданно, что многие не поверили. Но через месяц выяснилось:

Берлаг отнюдь не обидел себя! Было решено выплачивать нам сорок процентов вольной ставки, остальное лагерь забирал за питание, одежду и «обслуживание». Когда начали выдавать деньги, у наших зеков обнаружились фантастические заработки, они получили даже больше своих вольнонаемных коллег, несмотря на то, что это было всего сорок процентов! Впрочем, на руки нам давали только по сто рублей три раза в месяц, остальной заработок откладывался на лицевой счет до освобождения. Лагерь теперь был меньше заинтересован в наших деньгах, и происходили странные вещи. Я, например, раньше числился горным мастером по измерению и получал (вернее, лагерь!) 1860 рублей, а теперь оказался, выполняя ту же работу участкового маркшейдера, в роли рабочего маркбюро с королевским окладом в 280 рублей![1]

У всех зеков была книжка, где записывались заработанные зачеты, конец срока, новая дата освобождения и т.д. Каждый квартал книжки заполнялись, но лично я мало интересовался зачетами, так как знал, что по окончании срока требовалось еще согласие Москвы на освобождение. Я в Магадане встречал людей, которые по этой причине пересиживали много месяцев, в одном случае даже восемь лет, в том числе всю войну!

Обычная процедура перехода на зимнее обмундирование продолжалась неделю. Зеки обменивали между собой брюки и куртки, придурки перешивали свои вещи в мастерской, сапожники переделывали валенки для великанов. Самые высокие зеки, от метра девяносто и больше, были на отдельном счету, для них кроили специальные костюмы и обувь. Кто оказывался выше двух метров ростом — а такие верзилы попадались среди прибалтов, — получал к тому же двойной паек.

Взяв подходящие валенки, я пошел в библиотеку, где Карл молниеносно рисовал наши номера на белых заплатах, вшитых в куртку

 


[1] До денежной реформы 1961 г., т.е. 28 рублей.

- 362 -

на спине. Материал под номером вырезали, чтобы беглец не мог его просто оторвать. Под заплатой выше колена таких дыр не делали. Я долго просидел рядом с художником, помогая нумеровать своих товарищей, пока не пришла пора идти в столовую — у меня был выходной. Бригады еще не вернулись, и столовая пустовала. Получив свою «законную» кашу, я купил еще две порции «коммерческой» («Она буквально плавает в жиру», — хвалился наш начальник перед инспектором, главврачом управления) и расположился у окна, изредка бросая взгляд на линейку—хотелось поймать Перуна по дороге в барак. Краем уха я вдруг уловил какие-то безобразные слова на английском языке — слишком хорошо знакомый русский мат в переводе! Обернувшись, увидел за соседним столом Костю Кулиева и низкорослого незнакомого мне субъекта с широким мясистым подбородком, узким носом и темными бегающими глазами. Когда я обратился к Косте, его собеседник перешел на русский, потом бросил короткую английскую фразу:

— Пока все, увидимся завтра на фабрике! — и удалился. Костя сказал, что это новый слесарь Артеменко, родом из Бомбея, сын белоэмигрантки и англичанина. Раньше он сидел в Ташкенте. Сам Костя родился в Харбине, но в детстве его привезли в Шанхай, где он потом служил в полиции французской концессии. Много позже я узнал, что его отец был осетинским князем и офицером царской конной гвардии. Большой и грузный, с толстыми губами и щеками, очень скромный, Костя мало походил на кавказца. Дослужившись до капитана, он после ликвидации концессии японцами вернулся с семьей в Харбин, где его арестовали в 1945 году. Он бежал, поймали его только через два года и дали уже не десять, а, согласно новому указу, двадцать пять лет. Теперь он тоже слесарничал на фабрике.

Пурга, метель, изредка солнце, сбойки, пьяный Титов, сводки в Сеймчан, замеры, обыски, ужин в столовой... Единственным удовольствием в это время были для меня разговоры с Перуном и Карлом или чтение какой-нибудь хорошей книги, которую не без труда удавалось раздобыть — теперь читать стали многие.

Время около полуночи. Лежу на своих верхних нарах и читаю «Былое и думы». Я в восторге: интересно, умно и сколько страниц еще впереди!

Стук дверей. Вваливается латыш Донат, один из получателей двойного пайка. Но даже этого гиганту мало: вечерами он помогает на кухне, в хлеборезке, правда не притворяясь поклонником баптиста Решетникова. В руке у него небольшая соленая кета. Подходит к моим нарам и тихо говорит, глядя сверху:

— Бросай читать, Петер, сейчас надзиратели придут!

— Ну и что? Сегодня Юсупов дежурит, не страшно!

— Да не Юсупов — все на ногах! Только что зарезали Зинченко! Ищут убийцу!

 

- 363 -

Я подскакиваю — наконец-то! Шуму теперь будет немало. Кладу книгу под изголовье и пытаюсь уснуть, но мысли мешают...

Я уже упоминал о том, что здоровенного мордатого Зинченко, с силой и мозгами буйвола, судили в лагере за отказ от работы. Когда отказчик убедился, что сопротивление бесполезно, он рьяно взялся истязать своих товарищей и скоро достиг желаемых степеней в лагерной иерархии: стал бригадиром штрафников, помощником и советчиком надзирателей, которые разрешали ему самые грубые нарушения лагерного режима, например пьянство или отсутствие номера на одежде. Его боялись все зеки: в штрафной, куда мог попасть любой из нас, он один решал судьбу провинившегося, мог поставить на непосильную работу, избить, зимой отнять рукавицы, летом загнать в сырость. За ним стояли стрелок, собаки, начальник режима и даже опер...,

Однажды Зинченко зарвался. Достал у охранников коричневую диагональ и сшил себе в лагерной портновской галифе и френч. Носил он к тому же хромовые сапоги. Ни о каком номере на этой одежде не могло быть и речи. Начальник КВЧ сделал Зинченко замечание по поводу отсутствия номера, тот ответил грязной бранью, уверенный в поддержке властей. Офицер пожаловался оперу и предупредил, что рапортует в Магадан, если зек не будет наказан. Зинченко временно убрали из штрафной и послали заведовать циркуляркой, которая снабжала дровами лагерь, пекарню и прочие службы. Но дровосеки, старики латыши, получив такого начальника, вдруг все «заболели», что не так уж хитро для актированных гипертоников и астматиков. Зинченко оказался не у дел, но и без всякой работы получал свой хлеб и «больничный» приварок, жил как сыч среди прибалтийцев в самом отдаленном бараке.

Поздно вечером дневальный секции, старый эстонец, собрался было прилечь, как вдруг дверь в барак открылась. Вошел парень в новой душегрейке из овчины и направился к старику.

— Ты, батя, дневалишь?

— Угу! Тебе сто, спицки надо? — Старик заметил во рту незнакомого потухшую папиросу.

—Не надо.—Парень выплюнул окурок. Эстонец укоризненно посмотрел на длинный недокуренный остаток на полу.

— Слушай, батя, покажи, где спит Зинченко!

Старик покосился на дверь и показал на нижние нары вагонки. Зинченко спал один — ни возле себя, ни над собой он не терпел соседа.

— Беги сейчас на вахту и скажи, что зарезали Зинченко, — спокойно сказал парень и вынул из-под душегрейки широкий длинный нож. — Обувайся поживее!

Предупреждение было излишним. Эстонец молниеносно сунул ноги в валенки, набросил бушлат, шапку и побежал. Он еще не успел промчаться полдороги, как из барака выскочил Зинченко, за ним гнался его убийца. Он снова и снова вонзал нож в шею и спину

 

- 364 -

своей жертвы. (Эта «жертва», как выявилось позже и о чем я уже писал, была палачом у немцев и отправила на тот свет сто тридцать шесть человек в городе Сумы.)

Но вот преследуемый споткнулся, упал в снег. Парень, бросив нож, скрылся в темноте. Зинченко лежал под окном соседнего барака в измазанном кровью нижнем белье и кричал изо всех сил:

— Ратуйте, люди, ратуйте!

Многие проснулись, но, узнав, чей это голос, и не подумали выходить. Несколько минут крики не прекращались. Потом из темноты вынырнула другая фигура и, подбежав к лежащему, ударила его узкой финкой в сердце. Крик оборвался, перешел в глухое клокотанье, под следующим ударом сильное тело передернулось и затихло.

От вахты послышались быстрые шаги, надзиратели спешили на помощь к своему любимцу, но опоздали: палач был мертв.

— Такого быка я еще не резал, — сказал фельдшер Юрка-Очкарик, когда я на следующий вечер пришел к нему—он обещал удалить мне два раскрошившихся зуба. — Получил шестнадцать ран, из них шесть в сердце. Умер от финки. Вашкис, ассенизатор, проснулся и все видел. Парень тот, когда скинул с гада одеяло, промахнулся, попал в плечо. При своей силе Зинченко мог бы отбиться — пацан наполовину его меньше, — но сдрейфил, не стал даже защищаться и подох, слава богу!

Весь лагерь растревоженно шумел. Допрашивали, били, пытали парня — его нашли по следам на снегу. Долго не могли дознаться, кто дорезал раненого. Посадили в изолятор всех уголовников, побочно получивших политическую статью. Наконец латыш, который со дня на день ждал освобождения, рассказал о недавней сходке урок в его бараке. Среди них он назвал не только Беленко, убийцу, но и Лешу Седых, еще нескольких, а также Пепеляева, который сразу признался, что добил бригадира штрафников.

Беленко был очень молод, ему не исполнилось и двадцати. Будучи родом из Сум, причиной покушения он назвал месть: Зинченко повесил его старшую сестру, партизанку. Нож парню дал Павлов, рецидивист, оказавшийся в Берлаге за убийство надзирателя (при попытке к побегу).

О Зинченко мнение вольных из поселка не разошлось с нашим: его никто не жалел. Собрав бригадиров, опер весьма презрительно говорил о личности убитого, предупредил о строгих мерах за обнаружение ножа и запретил демонстрировать фильмы, где можно было увидеть в действии холодное оружие, вплоть до шпаги. Потом приехала выездная сессия областного трибунала, но она только прибавила всем обвиняемым в заговоре против Зинченко срок до двадцати пяти лет, однако среди них не оказалось ни одного, кто бы уже не имел его.

 

- 365 -

4

Конец ноября выдался сравнительно теплым. Вечером давали зарплату. Мы стоим во дворе за котельной. Очередь очень длинная, наверно, придется ждать до отбоя. Рядом лагерный, только что открытый ларек торгует маслом. Падают ленивые хлопья, мы глухо ропщем, но что поделаешь: слишком много народу в очереди! Конечно, ловкачи пролезают в обход, одни сами, других к кассе подводит опер. Это «его люди», которые стучат открыто, как рыжий ассенизатор, бывший инженер Петр Калмыков. На презрительный окрик: «Эй ты, сексот!» — он отвечал с глупой ухмылкой: «Я не сексот, я агент!»

Большой, широкоплечий, неуклюжий, он прославился на весь лагерь как неудачный доносчик сообщал оперу о таких делах, про которые тот давно забыл. Сперва его поставили на итээровскую работу, но он не потянул даже как замерщик. У него бывали странные провалы памяти: зная наизусть сложные формулы, он иногда спотыкался на простейшем умножении и, вместо того чтобы подумать, обращался за советом к первому встречному зеку. Я несколько дней спал рядом с Калмыковым — мы завидовали ему, потому что ни клопы, ни комары его не трогали, даже их отпугивала вонь, исходившая от его всегда потного тела, нам же и вовсе было невмоготу. Со временем у нас вывели клопов, а Калмыкова перевели в ассенизаторы и поселили в пожарном амбаре, где он спал в гордом одиночестве до самого освобождения. На новом поприще он трудился успешно и даже изобрел механическую черпалку— колесо с чашечками, с помощью которого очень быстро справлялся с выгребной ямой, оправдав тем самым свой инженерский диплом... Кассирша) жена начальника режима, считает очень медленно, хотя все получают по сотне. Счастливчики, хватая свои деньги — в платежной ведомости они расписались заранее, — перебегают в очередь за маслом, выстроившуюся у ларька. Передо мной стоит Леша Беспалов, арестованный в Ленинградском театральном институте за старые анекдоты. Кличка Гражданин прочно закрепилась за ним с тех пор, как он на первом концерте самодеятельности (незабываемом из-за «Карамболины») с патетическими ужимками продекламировал «Стихи о советском паспорте» — Гаврилов опоздал на выступление и не успел его запретить. Крамольные слова «я — гражданин Советского Союза!» — неслыханная наглость для берлаговца!

Пока Леша мне обстоятельно объясняет, почему «Чайка» провалилась на петербургской премьере, я подсчитываю, сколько человек осталось перед нами. Потом Беспалов вдруг исчезает, его позвали к нарядчику. Передо мной теперь невысокий Артеменко. Начинаем разговаривать, я случайно упоминаю Берлин, он, оказывается, прекрасно знает город, расположение его улиц и учреждений.

— Там я перешел границу, — говорит он, быстро оглядываясь, и, убедившись, что очередной западник навряд ли понимает английскую речь, продолжает: — Бумаги у меня были надежные: корочки, офицерская книжка...

— Каким образом? — удивляюсь я.

 

- 366 -

Он смеется:

— Очень просто, хватай быка за рога! Прошел как чекист! На метро перебрался в восточный сектор, оттуда — в Россию. В Ташкенте у меня был связной, разговаривали с ним на пушту, звали Сейфулла-шариф...

— Знаю его, врач. — Я вспомнил «Пионер» и Федю из санчасти.

— Возможно! Почему бы ему не быть на Колыме? Одноделец! Месяца два мы с ним работали, и нас накрыли. Со всем оборудованием, даже передатчик не удалось спрятать. Они говорят, что засекли меня уже на границе. Врут! Меня выдал тип, с которым я еще в Лондоне...

— Ты и в Лондоне работал?

— Разумеется! В тридцать девятом целый год искали организацию немцев, была у них операция «Венец»...[1]

— Интересно! — вырвалось у меня: я был теперь очень внимателен. — Как же вы раскусили этих баб? Теперь он уставился на меня.

— Вот оно что! Ты в курсе дела? Моряк один, шотландец, пришел в ай-эс[2], когда его за сто фунтов хотели вторично женить! Долго разматывали катушку и добрались до резидента. Знаешь, сколько их было? Около четырехсот!

— Ого! Даже не подозревал!

Я тоже был тогда в Лондоне и об операции узнал случайно...

 


[1] Операция была широко запланированной акцией в целях маскировки немецких агентов в Англии. Молодые немки, изучив английский язык, приезжали вместе с эмигрантами на остров, где заключали фиктивные браки, обычно с отплывающими моряками, получая таким образом английские фамилию и подданство.

[2] Интеллиженс сервис (IS) - разведслужба Великобритании.