- 103 -

СУД

 

 

Не надеясь, что меня предупредят заранее (годичный опыт тюрьмы меня кое-чему научил), я ждала суда каждый день. Засыпала со страхом и надеждой, что суд будет завтра, просыпалась с уверенностью - сегодня! До полудня с замирающим сердцем прислушивалась к приближающимся шагам за дверью. После обеда наступало облегчение — не сегодня. Только во второй половине дня я могла читать, отвлечься от постоянной тревоги, измотавшей меня вконец. Заметила я незначительные перемены в рационе питания, стали немного лучше кормить. Крошечный кусочек мяса появился в обед. В остальном ничего не изменилось в вязком течении времени. Дневного света в камере почти не было, серый утренний квадрат окна рано начинал темнеть и очень скоро становился черным. Прогулки не доставляли удовольствия — я и в камере не могла согреться, так что часто отказывалась выйти на мороз (единственное волеизъявление, уважаемое тюрьмой). Стали путаться не только дни недели, но и месяцы — то ли январь идет, то ли февраль.

Но чему быть — того не миновать, мучительное ожидание наконец кончилось.

— Собирайтесь на суд! — рявкнула кормушка и с треском захлопнулась. Сердце оборвалось, а ноги стали ватными.

Что значило «собираться», было непонятно. Вещей брать не надо, бумаг никаких не было. Видимо, надо было собрать себя, к чему я судорожно и приступила. Главное — хорошо выглядеть, ведь я увижу всех моих незнакомых знакомцев и Женю с Владиком. Тщательно мокрой ладонью я почистила платье. Как оно не истлело на мне за год, не могу понять. Одно объяснение, что платье

 

- 104 -

переделано было из дореволюционного бабушкиного наряда. Туфли намазала сливочным маслом и натерла до блеска. Потом я красиво уложила волосы и заплела косы. Посмотреться можно было только в кружку с остатками кофейной бурды. Все готово. Открылась дверь, на пороге стоял конвой: «Фамилия, имя, отчество? Пройдите!» Я вышла из камеры. Куда поведут? Видимо, суд будет в том же здании, ведут без пальто. Привычный путь по тюремным коридорам. Ни души вокруг, только слышны пощелкивания конвоира да треск флажков регулировщика тюремного движения.

Конвоир остановил меня перед широкой дверью и распахнул ее. Я вошла в огромную комнату, заставленную рядами стульев. Людей в комнате не было, кроме двух девушек, сидевших у задней стены. Конвоир довел меня до последнего ряда и указал на место рядом с ними. Мы поздоровались, но нас тут же предупредили, что разговаривать друг с другом запрещается. Рядом со мной оказались Тамара Ринович и Галя Смирнова. Мы с интересом разглядывали друг друга, пока не ввели следующую девушку — это была Ида Винникова. Она села рядом со мной, четвертой в нашем ряду. Один за другим приходили и рассаживались все мои однодельцы (термин, усвоенный мною во время следствия и определивший навсегда мою связь с участниками нашей группы). Каждого я узнавала по фотографии, но по сравнению с ужасными тюремными изображениями выглядели все значительно лучше. Ребята показались мне симпатичными — вот мои друзья по несчастью, так мало похожие на борцов-подпольщиков.

Несмотря на строгий запрет, мы перекидывались отдельными словами, в комнате стоял гул от приглушенных голосов. Не помогали и окрики военного, пытавшегося навести порядок. Вдоль стен выстроились конвоиры и с любопытством пялили глаза на странное собрание. Нами овладело нервное возбуждение, что-то похожее на эйфорию. Почти все сидели в одиночках, и наше свидание казалось концом заточения. Большая комната, ряды стульев, молодые лица сверстников — все походило на обычное комсомольское собрание. Сейчас выберут президиум, объявят повестку дня и... дальше можно не слушать, играть в «морской бой». Почему-то все время хотелось смеяться, мы с трудом сдерживались, но смех

 

- 105 -

то и дело прорывался. Чему мы смеялись? Сейчас я уже не могу вспомнить. К сожалению, память не сохранила подробностей процесса, остались какие-то отдельные яркие впечатления. Смутно помню появление в комнате суда трех военных — генерала и двух полковников. Их лица не запомнились, голосов их я как будто бы и не слышала в течение суда. То, что у нас нет ни защитника, ни обвинителя, меня не удивило, я просто об этом не задумывалась. Мы виноваты, значит, все, что с нами происходит, законно. Трое военных похожи были на трех толстяков из сказки Олеши — толстоватые, розоватые и, казалось, мирные. Их роль в эти дни была второстепенной, первые роли принадлежали нам. Но в этом зловещем спектакле, где роли были четко распределены, действительно играли все, кроме нас.

Мы же пришли в эту комнату на исповедь, и исповедовались мы друг другу. А главное, мне кажется, надо было вслух разобраться в самих себе. Ведь все уже перемалывалось, передумывалось в камере, что-то говорилось следователям. Но это было не то. Сейчас каждому давалась возможность объяснить, а значит, понять, как мы оказались на скамье подсудимых. Я не могу ручаться за всех, но и тогда (как и сейчас) я была убеждена, что большинство говорило абсолютно искренне. Нас не прерывали, и каждый говорил сколько хотел. Иногда рассказ был короткий и незапоминающийся. Иногда — мучительно длинный, с повторяющимися объяснениями, из которых говорящий сам не мог выпутаться. Много было очень смешных деталей, связанных с нашим возрастом, со стремлением облечь деятельность нашей организации в романтические, почти канонизированные революционные формы.

Сусанна Печуро рассказывала своим подругам о тайных складах оружия, оказавшихся на деле потайным ящиком письменного стола, где лежал кинжал для разрезания бумаги. Фантазировала, что в организации сотни участников, и в подтверждение своих слов читала стихи Маяковского «Нас миллионы». Раскрасневшаяся и необыкновенно красивая, она прочла это стихотворение всем нам, вполоборота повернувшись к судьям. Чистота помыслов была в каждом рассказе. О терроре почти не говорили. Ясно было, что никто ни о

 

- 106 -

чем серьезном не думал, кроме Жени, которого никто поддерживал.

Трагическая ситуация была у Феликса Воина. Это чувствовалось по тому, как он был угрюм, ни с кем общался. В валенках и серой одежде, он сидел сгорбившись и опустив голову. И хотя мы знакомы были с его историей из протоколов следствия, все же было тяжело, слушать исповедь этого юноши.

Родители его были репрессированы, и он испытал всю горечь отчужденности. Феликс познакомился Фурманом в Рязани, где они оба учились в медицинском институте. Владлен предложил Феликсу стать членом организации, и Воин с радостью согласился. Он рассказал о вступлении в организацию своей приятельнице, которой доверял. Их разговор подслушала другая студентка и пригрозила донести, если этого не сделает сам Воин. Он был в полном отчаянии, но другого выхода не было, пришлось идти в КГБ. Там ему предложили оставаться в организации и доносить обо всем, что происходит. Терзаясь муками совести, Феликс общался с Фурманом, ничего не доносил в органы, но чувствовал себя предателем. Когда всю группу арестовали, забрали и Воина, предъявив ему обвинения наравне с остальными. Вынужденная роль доносчика его угнетала, ему, видно, казалось, что все остальные его осуждают. Это было не так — его все жалели, но высказать свое отношение в этой обстановке было невозможно.

Особенное впечатление на меня произвел рассказ Майи Улановской. О ее строптивости мне говорил наш общий следователь, и я представляла ее совсем другой. Передо мной была милая большеглазая девочка с белозубой доброй улыбкой на смуглом лице. Мы сидели недалеко и смогли сказать несколько слов друг другу. Майя показалась мне такой, как мы все. Но это впечатление рассеялось, как только пришла ее очередь рассказывать свою историю.

Майя Улановская — единственная из нас, кто опубликовал воспоминания о себе и обо всем нашем деле. Поэтому я не буду пересказывать историю, которую она рассказала на суде. Майя была одной из пяти ребят, кому выпало с ранних лет быть меченой, быть среди прокаженных, от которых отворачивались друзья, которых сторонились соседи, о ком шептались сверстники. Таких

 

- 107 -

было очень много, и они были особенные: это были дети «врагов народа», дети репрессированных. Тогда, на суде, я слушала Майю с ужасом и болью. Что она говорит? Как не понимает, что усугубляет свою вину?! И сейчас звучат в ушах слова, которые она бросала в лицо всесильному суду: «Я вас ненавижу! Никогда не поверю, что мои родители — враги. Если они и сделали что-то, то сделали правильно. Мне нет места на воле. Меня отсюда можно выпустить только в наморднике!»

Мне кажется, что мы все затаили дыхание, слушая ее последние слова. Было страшно за Майю. Я все думала, как много горя и обиды надо было перенести, чтобы так думать и так чувствовать. Мне хотелось приласкать ее, обогреть — и тогда эта бедная девочка поймет, что не права, и раскается, как раскаялись все мы. Я мечтала попасть с Майей в один лагерь, я стала бы ее сестрой, утешительницей... Но на лагерных дорогах нам не суждено было встретиться.

Рассказы всех остальных в чем-то были похожи между собой, всеми руководили самые добрые порывы молодости. Мы были хорошими воспитанниками советской власти — вся демагогия, все идеалы восприняты были нами, как и полагалось в юности, всерьез. Но жизнь была совсем не похожа на эти идеалы — значит, надо все изменить, переделать, чтобы все были счастливы. День за днем мы приходили в эту большую комнату и по очереди рассказывали истории своих коротких жизней. Но в результате шестнадцати исповедей картина деятельности каждого из нас и всех вместе вырисовывалась совсем другая, чем в исполнении следователей. В действительности все сводилось к одному — к поискам единомышленников. И в этом мы, видимо, хорошо преуспели.

Мы не могли тогда анализировать, почему все, с кем велись так называемые антисоветские разговоры, так легко соглашались с нами и с видимым удовольствием продолжали говорить о творящихся безобразиях, о всей системе, которая мало походила на общество, строящее коммунизм. Не сознавая опасности, вернее, понимая ее сугубо теоретически, почти все наши ребята направо и налево высказывали свои крамольные мысли.

Ирена Аргинская поехала с Борисом Слуцким в Ленинград для привлечения новых членов организации. С ними вместе ездил и таинственный парень, которого поч-

 

- 108 -

ти никто не знал. Был он старше нас всех. В процессе следствия стало ясно, что он являлся подосланным провокатором, фамилия его не упоминалась в деле, но она не раз произносилась на суде — Беркенблит. Ирена познакомилась с ним в Ленинграде. Там же Ирена и Борис пытались завербовать некую Ариадну Жукову, которая как будто бы согласилась стать членом организации, потом передумала и донесла в органы. Но такой случай был редким, большинство наших сверстников были готовы если не к борьбе с системой, то к критике ее. Сусанна Печуро объясняла, почему она назвала так много имен на следствии, не задумываясь, какой вред она приносит этим людям, — она хотела показать распространенность наших взглядов среди молодежи. И это было именно так — критиковали порядки многие. Организация наша возникла не на пустом месте, в это же время подобных групп появилось немало. Но тогда мы об этом не знали. На этом фоне наши раскаяния выглядели довольно странно — все вокруг были согласны с нами, наши сверстники, да и многие взрослые, думали, как мы. В чем же мы были виноваты? В том, что были безрассуднее и смелее других?! Но мы не замечали этого противоречия и продолжали считать себя преступниками хотя бы потому, что члены комсомола по уставу не имеют права создавать или входить в какую-либо другую организацию.

Последними рассказывали о себе организаторы нашей группы — Борис Слуцкий, Владлен Фурман и Евгений Гуревич. Я смутно помню их выступления, наверное, мысли их были более зрелые, чем у остальных. Хорошо запомнила, как Борис, говоривший последним, обернулся ко всем нам, сидящим позади него, и сказал каким-то упавшим голосом:

— Только сейчас я понял, какой детский сад привел за собой.

Помнится, он рассказывал, как, чувствуя свою беспомощность, пытался найти поддержку у взрослых. Но все, с кем он заводил разговоры, шарахались от него, как от прокаженного. Никто не пытался разубедить его, люди меняли тему, отводили глаза. У Бориса возникла мысль связаться с каким-нибудь иностранным посольством, но сделать он ничего не успел.

Борис Слуцкий выглядел солиднее нас всех — высокий, плотный, одет он был в синий френч военного образ

 

- 109 -

ца и сапоги. Владлена Фурмана я почему-то совсем не запомнила. А Женя, как всегда, выглядел мальчишкой — невысокий, худой, в неподпоясанной гимнастерке. Как случилось, что не остались в моей памяти рассказы трех последних и самых ярких членов группы?! Наверное, уж очень мы все устали за время процесса. Из рассказа Бориса я помню еще несколько деталей (скорее, они запомнились мне из его дела). Он раньше нас всех осознал окружавшую его ложь. Ребенком, побывав в какой-то нищей деревне, написал письмо Сталину, в котором сообщал любимому вождю о том, как плохо живут колхозники. Уже тогда его взяли на заметку. Позже его нелояльность заметили во Дворце пионеров, где Борис занимался в литературном кружке и писал неподходящие стихи. О семье его я ничего толком не знаю, но, видимо, отец в юности был горячим поклонником Троцкого. Родители рассказывали, что все имущество отца перед женитьбой состояло из старых штанов и портрета Троцкого. Эта деталь была расценена Борисом в одном плане: отец был троцкистом и скрывал свои взгляды. Возможно, это было вовсе не так — отца своего Борис знал мало, тот ушел на фронт добровольцем и погиб.

К сожалению, я не была лично знакома ни с Борисом, ни с Владленом, поэтому не представляю, какими они были в действительности. Насколько искренне они раскаивались на следствии и на суде? Потом мы узнали, что в камерах все три наших организатора сидели с «наседками» — доносчиками. Как этот факт повлиял на весь ход следствия и какие методы применяли к этим троим, я не знаю. На суде у меня создалось впечатление, что они хоть и отличались от всех остальных своей большей зрелостью, но не так уж сильно.

 

Из показаний подсудимого ГУРЕВИЧА

на судебном заседании Военной коллегии

Верховного Суда СССР 11 февраля 1952 года

 

С МЕЛЬНИКОВЫМ я знаком с 1946 года. Развивались мы с ним одинаково, нас отличало только то, что МЕЛЬНИКОВ был спокойнее, а я невыдержаннее. Появление моих антисоветских взглядов относится к 1948 году. Первый раз меня больно задели разговоры с ЗАСЛАВСКИМ и КОСНЕЛЬ-

 

- 110 -

СОНОМ, о которых я был очень высокого мнения. КОСНЕЛЬСОН хотел поступить в МАИ на спецфакультет, но в конце лета выяснилось, что его туда не приняли. Секретарь приемной комиссии ему грубо ответила, что он не прошел по анкетным данным. Заславский также не прошел по анкетным данным в 1-й медицинский институт. КОСНЕЛЬСОН мне рассказал еще несколько фактов отказа в приеме в институт евреям. Мы тогда предполагали, что евреев не принимают в институты вследствие политики Партии и Правительства, но у нас были и сомнения относительно этого. Для того чтобы выяснить волновавшие нас вопросы, мы с МЕЛЬНИКОВЫМ создали группу и стали заниматься философией и марксизмом.

 

В 1949 году я познакомился с ШЛЕМЕРЗОНОМ, который окончил экономический институт с оценкой ^отлично» и хотел поступить в аспирантуру, но не смог, так как был евреем. Если мне много приходилось слышать националистических высказываний вне семьи, то не меньшее впечатление на меня производили националистические настроения родственников. Мне говорили, что нет дороги евреям в гуманитарные науки. В то время, когда я не представлял себя без философии и философию без меня, и меня это очень волновало.

Это первая группа фактов, которая повлияла на формирование моих антисоветских настроениий.

Ко второй группе относится мещанство. Это, пожалуй, оказало решающее влияние на формирование моих антисоветских взглядов. Я воспитывался в мещанской обывательской семье, где обыватель на обывателе сидел и обывателя погонял. Ни один родственник не проявил себя как советский человек. Все — индивидуалисты и стремились только к своему личному благополучию. С МЕЛЬНИКОВЫМ мы дошли до того, что подавляющее большинство людей считали мещанами и только себя считали самыми честными гражданами. Я постоянно ссорился со своими родителями, т. к. они смотрели на меня, как на мальчика, и каждый раз хлопотали обо мне, чтобы я не простудился, чтобы в местах перехода переходил улицу и т.д. Они были мещанами из мещан, они не интересовались моей внутренней жизнью, а только беспокоились о том, чтобы я был сыт, здоров. Отец, хотя и был членом партии и имел высшее образование, но мне приходилось его часто консультировать по истории партии. Озлобленность против отца дошла до того, что я заявил ему, что не считаю его членом партии, что в партию он поступил из корыстных побуждений. Отец был страшно возмущен этим, и мы долгое время не разговаривали. В школе из 26 ребят не членами комсомола было двое, а я считал, чтобы быть достойным звания

 

- 111 -

человека, надо знать философию, но из всех учеников один Кирюшин занимался философией, причем он не комсомолец. Меня очень поражала эта полная пассивность к философии... Все мои знакомые девушки очень увлекались литературой, но наряду с этим совершенно не знали политику. Меня это также очень поражало.

Затем моральный уровень молодежи, по моему мнению и мнению МЕЛЬНИКОВА, значительно пал, и меня это также Очень волновало. Нас волновало открытие церкви, мы с МЕЛЬНИКОВЫМ считали, что, с одной стороны, это свобода совести, но, с другой стороны, нас трогало количество посетителей, так как значительная часть была молодежь.

У ШЛЕМЕРЗОНА был знакомый, некий НИГ. Однажды ШЛЕМЕРЗОН привел этого НИГА к нам и попросил разрешить ему побыть у нас. НИГ настолько вел себя аморально, что я не выдержал и попросил его оставить квартиру. Он говорил дикие вещи о своих махинациях и комбинациях, что он расходует 1500 руб. в день. Затем пришел ШЛЕМЕРЗОН и сказал, что все в порядке. Как выяснилось затем, они где-то доставали стрептомицин и продавали его по спекулятивным ценам. На меня это произвело потрясающее впечатление. Я сказал тогда сестре, что на ШЛЕМЕРЗОНА и НИГА надо донести в прокуратуру, но сестра отговорила меня и заявила, что будто бы они действуют чуть ли не через брата Кафтанова.

Единственно, с кем я поддерживал дружеские отношения из своих родственников, был дядя, ТОЛЧИНСКИЙ Самуил Абрамович. ТОЛЧИНСКИЙ был разносторонне образованным человеком, но никогда не учился и заявлял, что он мещанин. Это мне нравилось, и я считал его честным человеком, Он относился ко мне лучше, чем к своим детям. С ТОЛЧИНСКИМ у меня очень часто были беседы на антисоветские темы. Так, например, мы беседовали относительно карательной политики в 1937 году, о завещании Ленина и по другим вопросам...

С таким багажом я пришел к августу 1950 года. В августе 1950 года я пытался поступить в МГУ на философский факультет. В 20-х числах июля 1950 года я зашел в МГУ на консультацию по иностранному языку и там встретился со СЛУЦКИМ. Там мы решили совместно готовиться к сдаче экзаменов по географии. Во время следующей встречи со СЛУЦКИМ мы беседовали о том, куда можно пойти после окончания философского факультета. Я сказал, что после окончания философского факультета ожидает аспирантура, или партийная работа, или преподавательская работа, и заявил, что хочу поступить в аспирантуру. СЛУЦКИЙ заявил, что пойдет лучше на партийную работу.

 

- 112 -

Этот разговор имел место по дороге к СЛУЦКОМУ. У СЛУЦКОГО на квартире мы прочитали две-три страницы учебника географии, а потом стали беседовать о философии, о борьбе противоположностей... Затем Слуцкий стал спорить, что важнее в жизни, теория или практика. Потом я рассказал, что мои родственники на 99% мещане и на 90% имеют капиталистические пережитки. СЛУЦКИЙ мне рассказал также о своих родственниках, что его родственники не отличаются ничем от моих родственников, что только родственники его отца — положительные люди. Рассказал о том, что его отец имел выговор за принадлежность к троцкизму, что в начале Отечественной войны он добровольно ушел на фронт и там погиб.

 

СЛУЦКИЙ во время одного из разговоров спросил меня, считаю ли я наличие социализма в СССР правильным, т.е. существует ли в СССР социализм. Я ответил СЛУЦКОМУ, что да, что противоречия между трудом и капиталом о СССР преодолены и, вероятно, существует социализм. СЛУЦКИЙ сказал, что он сомневается в существовании социализма в СССР и поэтому он идет на философский факультет, для того чтобы выяснить, возможно ли построение социализма в одной стране. Затем у нас завязался спор о том, какое имеет значение идеологический момент при социализме, Я всегда и по всем вопросам спорил, для того чтобы спорить. Затем СЛУЦКИЙ рассказал мне кое-что из истории партии, в частности о Брестском мире, и показал книгу Джона Рида с предисловием Ленина и Крупской.

О моем разговоре со СЛУЦКИМ я рассказал МЕЛЬНИКОВУ. МЕЛЬНИКОВ заинтересовался СЛУЦКИМ и сказал, что нашелся новый феномен, что СЛУЦКИЙ прав. Тогда же мы с МЕЛЬНИКОВЫМ решили поближе познакомиться со СЛУЦКИМ. Мы очень часто ходили по Гоголевскому бульвару и спорили. Я приходил к выводу, что СЛУЦКИЙ прав, и почувствовал появление у меня антисоветских взглядов. Со СЛУЦКИМ мы встречались ежедневно, и он рассказывал, что его взгляды разделяет ФУРМАН, что они с ФУРМАНОМ собираются создать антисоветскую организацию и что дело осталось только за приездом ФУРМАНА. С приездом ФУРМАНА СЛУЦКИЙ меня познакомил с ним, и в конце августа 1950 года на первом сборище мы создали организационный комитет антисоветской организации, в который вошли СЛУЦКИЙ, ФУРМАН и я. На этом сборище было решено заняться СЛУЦКОМУ подготовкой программы, ФУРМАНУ — подготовкой вопроса об отношении к войне, а мне — подготовкой манифеста и книги о государстве. ...После этого сборища я поделился своими впечатлениями с МЕЛЬНИКО-

 

- 113 -

ВЫМ и предложил ему вступить в антисоветскую организацию. МЕЛЬНИКОВ вначале колебался, но затем разделил нашу точку зрения и обещал вступить в антисоветскую организацию. Таким образом, в антисоветскую организацию, с одной стороны, привлек я МЕЛЬНИКОВА, а с другой стороны, СЛУЦКИЙ и ФУРМАН привлекли ПЕЧУРО. МЕЛЬНИКОВ и ПЕЧУРО были введены в организационный комитет «СДР».

 

В октябре 1950 года, когда вместе с ПЕЧУРО я шел к СЛУЦКОМУ на сборище, в разговоре со мной ПЕЧУРО заявила, что члены ее группы горят желанием работать, а работы нет. Во время сборища у СЛУЦКОГО я предложил перейти к террору. Против моего предложения выступили СЛУЦКИЙ и ПЕЧУРО, и оно было отклонено. На следующем сборище при обсуждении программы я вновь заявил о переходе к террору... Кроме того, я предложил создать тщательно законспирированную террористическую группу, руководство которой брал на себя. Участники этого сборища резко выступили против меня. СЛУЦКИЙ заявил, что в истории ни один террорист не оправдывал себя, что мы только провалим этим все дело.

После первого антисоветского сборища, как я уже говорил, организационный комитет приступил к вербовке в «СДР» ПЕЧУРО и МЕЛЬНИКОВА. МЕЛЬНИКОВУ было поручено возглавить техническую группу. СЛУЦКИЙ рассказал, что в «СДР» уже есть течение, что есть большевики и меньшевики, есть также и террористы. МЕЛЬНИКОВ заявил тогда, что у него есть оружие. Я знал, что МЕЛЬНИКОВУ дали родственники револьвер, который попросили выбросить. МЕЛЬНИКОВ мне также говорил, что этот револьвер он выбросил, и поэтому я спросил МЕЛЬНИКОВА, откуда он взял оружие? МЕЛЬНИКОВ улыбнулся и сказал, что револьвер он не выбрасывал и мне об этом не сказал, потому что детям такие вещи не рассказывают. Впоследствии МЕЛЬНИКОВ свой револьвер передал мне. Это было в сентябре 1950 года, когда мать МЕЛЬНИКОВА обнаружила этот револьвер и МЕЛЬНИКОВ предложил мне принять его на хранение...

В конце августа 1950 года СЛУЦКИЙ, ФУРМАН и я приехали к ПЕЧУРО, и затем мы все пошли гулять в Петровский парк. Цель этого визита была такова, что СЛУЦКИЙ и ФУРМАН уезжали из Москвы и нужно было обсудить кое-какие вопросы по антисоветской деятельности, в частности, вся работа в Москве была возложена на меня и ПЕЧУРО.

 

- 114 -

В антисоветскую организацию я завербовал МЕЛЬНИКОВА, РЕЙФ и УЛАНОВСКУЮ, но этим я не собирался ограничиваться. ...В октябре 1950 года на очередном сборище мы обсуждали и утверждали программу СЛУЦКОГО. Сборище проходило очень бурно, чуть ли не до драки, но было прервано в самом разгаре приходом МЕЛЬНИКОВА, который принес стенографический отчет о 14-м Съезде ВКП(б), и мы стали читать выступления на съезде отдельных оппозиционеров. Я и МЕЛЬНИКОВ считали программу неутвержденной, и было решено утвердить ее на следующем сборище у СЛУЦКОГО.

...26 ноября 1950 года на сборище я зачитал свои тезисы и заявил, после того как тезисы были отклонены, что программа «СДР» не утверждена, и предложил утвердить.

Первый же пункт программы вызвал ожесточенный спор, и мы были вынуждены отбросить утверждение программы и стали читать тезисы по пунктам. Тезисы, как я уже говорил, были отклонены. Затем СЛУЦКИЙ зачитал резолюцию, в которой отметил наличие в «СДР» двух течений — террористического и теоретического. СЛУЦКИЙ был против террора и заявил, что террор может привести в лагерь политических убийц, авантюристов и шпионов. Сборище было бурно до дикости. В конце сборища было предложено подчиниться партийной дисциплине,

На следующий день я заявил СЛУЦКОМУ, что мы с МЕЛЬНИКОВЫМ и РЕЙФ не подчиняемся партийной дисциплине и выходим из антисоветской организации «СДР». Заявил также, что у нас 20 человек. Затем на сборище у РЕЙФ мы формально оформили нашу организацию и создали свой организационный комитет, в который вошли я, МЕЛЬНИКОВ, РЕЙФ, членом организации - УЛАНОВСКАЯ. Было также создано три сектора, это — теоретический, организационный и технический. Мне было поручено вести теоретический сектор, подготавливать антисоветские пасквили и другое. Организационный и технический сектора были объединены в один организационно-технический сектор. Возглавляли этот сектор МЕЛЬНИКОВ и РЕЙФ. Организацию стали именовать «Союзом освобождения рабочего класса». Затем у нас завязался спор относительно выпуска своей газеты. Мы предполагали выпускать газету в 20 экземплярах и посылать ее в письмах членам организации. Газета в основном предназначалась для кружковцев.

Во время моего участия в антисоветской организации я написал антисоветские документы — «манифест», тезисы «о тактике «СДР» и несколько статей для газеты. «Манифест» я положил между ученическими тетрадями, и однажды отец случайно его обнаружил и стал читать. Увидев это,

 

- 115 -

я вырвал у отца из рук «манифест» и прочел ему сам, выдав текст за бухаринский, и объяснил, что это мне нужно было в качестве учебного материала. В этот же день MEЛЬНИКОВ на сборище организационного комитета заявил, что я нарушаю правила конспирации. Родители мои спросили также и МЕЛЬНИКОВА, что за «манифест» имел я, и ему с трудом удалось выкрутиться. Когда я сказал родителям, что порвал дружеские отношения со СЛУЦКИМ и ФУРМАНОМ, то родители были очень рады.

С МЕЛЬНИКОВЫМ я собирался написать книгу «Госкапитализм», но потом от этой затеи отказались и решили написать «Государство», а затем «30 лет». В этих книгах мы хотели с троцкистских позиций осветить историю партии...

 

Наконец все было рассказано. Даже последнее слово нам предоставили! Законность процедуры соблюдена. Какая важность, что не было ни свидетелей, ни защиты, ни гласности — мы приравнены к военным преступникам, нас судит Военная коллегия Верховного Суда СССР. Звучало это все очень страшно, но вся обстановка суда не предвещала ничего особенно плохого. Собственно, общее настроение создавали мы сами, и, как нам казалось, серьезность следственных протоколов испарялась по мере того, как мы рассказывали обо всем сами. Взрослые мудрые «дяди-генералы», конечно, понимают благородные мотивы наших действий и не накажут нас строго. Все мы были в приподнятом настроении, часто смеялись, перекидывались репликами, не обращая внимания на угрозы вывести из зала заседания. В наших исповедях было столько наивности, что, повзрослев на год, мы без смеха не могли слушать о прежних поступках и рассуждениях. Еще год назад мы были детьми, и этого не могли не понимать судьи. Я видела, как стоявшие у стен конвоиры с трудом сдерживали смех, когда кто-то из нас рассказывал что-то смешное или наивное. Мне кажется, что настроение почти у всех было бодрое — самое плохое уже позади.

Насколько я помню, в день, когда нам дали последнее слово, был вынесен и приговор. Нас увели на обед и снова привели в зал суда. Последний раз прозвучало:

«Встать! Суд идет!» Судьи вошли как-то особенно стремительно и остались стоять перед столом. Лица их были краснее обычного, а может быть, это мне только показа-

 

- 116 -

лось. Главный начал читать приговор. Он прозвучал невероятно:

— Борис Слуцкий, Владлен Фурман, Евгений Гуревич приговариваются к высшей мере наказания — расстрелу!

Прошло несколько секунд, прежде чем я осознала смысл сказанного. Уши как-то сразу заложило, голос читавшего доносился издалека. Я с трудом понимала остальное — 25, 10, 5, — что это, годы заточения в тюрьме, лагерь? Что такое «поражение в правах»? Невозможно сосредоточиться. Глаза уперлись в спины трех юношей. Я видела, как Женя покачнулся. Сусанна бросилась к Борису, но ее оттащили. Последние слова приговора я услышала отчетливо:

— Слуцкий, Фурман и Гуревич имеют право просить помилования.

Генерал с полковниками как-то незаметно для меня исчезли, а к трем осужденным на расстрел почти подбежали конвоиры. Начался какой-то невообразимый шум, все что-то говорили друг другу и, уже не опасаясь охраны, кричали вслед уводимым:

— Ребята, просите помилования!

Комната опустела очень быстро, меня увели, как всегда, одной из последних. Когда за спиной захлопнулась дверь камеры, я в изнеможении опустилась на койку. Жуткое отупение овладело мною. Я не могла думать о происшедшем. Пустота — ни страха, ни боли, никаких чувств.