- 98 -

КОМСОМОЛЬСК-НА-АМУРЕ

 

Пошел двадцать второй день беспросветной жизни на колесах, когда вдали завиднелись жилые дома.

Поезд остановился. Застучали по буксам ремонтники. Один из них крикнул в дверную щель:

— Приехали! Комсомольск-на-Амуре!

Я тяжело вздохнул — впереди были снежные заносы, метели и сорокоградусные морозы.

Дверь распахнулась, и безусый сержант с горящими ненавистью глазами, завизжал:

— Вылазь! Стройсь!.. Сволочи! Еще трое сбежали.

Вагон радостно охнул.

Охранники принялись ссаживать нас прикладами. Уже затрещали под собачьими клыками ватники.

— Отставить!— крикнул конвойным сержант.— Зэки, слушай мою команду!.. Лечь!

Этап бухнулся в снег.

— Встать!— восторженно заорал один из конвоиров.— На месте бегом! Шаг влево, шаг вправо — попытка к бегству!

— Лечь!— снова закричал сержант.— Встать!

— Лечь! Встать! Лечь! Встать! Шаг влево, шаг вправо ...— звучало в ушах.

Не знаю, сколько это продолжалось. Взмокшими довели нас до «пересылки». Там усадили в снег и еще долго морозили, оформляя документы ...

Я был счастлив, оказавшись, наконец, в холодном бараке карантинной зоны. Тем более, что блатных поселили отдельно.

Я стал устраиваться на нарах напротив Карима и Хорькова.

Едва я прилег, как в барак вошел, тасуя на ходу карты, блатной. Наглый от ощущения своей силы, он, пританцовывая, сообщил:

— Ухожу на волю. Перекинемся?

Измученные зэки недоуменно разглядывали его.

 

- 99 -

— Ну? С кем?!.— взгляд его остановился на вещах, лежащих рядом с Каримом и Хорьковым.

«Залетный» подошел к комендантам

— Чего молчите? Очко играет?!— заржал блатной. Карим устало улыбнулся. Хорьков нахмурился.

— Ступай, ступай с богом,— нетерпеливо сказал он.

— Перекрестись,— оскалился блатной.— И татарина перекрести!

Карим снова устало улыбнулся.

— Лыбишься?—«залетный» подергал его за усы и, выхватив опасную бритву, махнул ею под носом у Хорькова.— Не хмурься, а играй, фраер!

Коменданты ударили его разом. Легко приподняли на ножах и понесли к выходу. Сбросив у порога, спокойно проследили за тем, как он выполз умирать из барака, и вернулись к своим нарам. Не вытирая ножей, сунули их под свои матрацы.

Надзиратели не заставили себя ждать. Ввалились впятером. Карим и Хорьков, вынув из-под матрацев финки в потеках крови, пошли им навстречу. Надзиратели застыли на месте. Коменданты положили ножи на стол и вернулись к своим нарам. Деловито собрали вещи, попрощались со всеми.

Хорьков задержался на секунду, глянул мне в глаза и, вздохнув, посоветовал:

— Выбирайся отсюда подальше. Костя тебе нас не забудет. Он знал, что говорил. Я тоже хорошо понимал, что Костя-Рыжий заступничества «ссученных» мне не простит. Достаточно было глянуть на лужу крови у порога, чтобы представить, что меня ожидает.

До рассвета раздумывал я, как мне быть. Потом подошел к двери барака, отворил ее: навстречу мне сквозь прозрачный морозный воздух хлынуло синее небо. Я выбежал во двор. Потянулся, осмотрелся — взгляд мой остановился на калитке, ведущей на «пересылку». Я вернулся, быстро сложил вещи и тихо выскользнул наружу. Я стоял на виду у часового и находился под его защитой. Обращаться на вахту было бессмысленно — охранники такие дела не решали.

Судьба ниспослала мне самого начальника лагеря. Тот изумленно уставился на меня — такого он еще не видывал.

— Вы правильно смотрите,— сказал я ему.— Меня скоро может не стать.

Начальник совсем выкатил глаза.

— Артист, за которого заступились коменданты, если комендантов нет — уже не жилец. А Карим и Хорьков вчера закололи блатного ...

— А-а ...— протянул начальник, окинул меня с ног до головы взглядом и прошел на вахту.

Вернулся он через несколько минут вместе с надзирателем. Тот открыл передо мной калитку, и я вошел в зону «пересылки».

— Спасибо,— облегченно вздохнув, сказал я начальнику.

— Живи,— махнул он рукой.— У тебя чутье на жизнь.

— Спасли вы меня ...

— Сам ты себя спас. Долго тебе еще жить. Это уж ты мене поверь!

— Куда мне теперь?

— А пока — куда хочешь.

 

- 100 -

На всякий случай я отправился в санчасть, — здесь всегда дадут добрый совет и помогут.

Дверь открыл сонный фельдшер.

— Садись,— буркнул он.

Я сел.

Он долго и внимательно рассматривал меня. Потом спросил:

— Ты что, новенький? Одессит?

— Да, из Улан-Удэ.

— Чего ко мне?

— За меня Хорьков и Карим заступились. А их повязали.

— А-а, знаю ... Чаю хочешь?

— Не откажусь.

Он поставил котелок на «буржуйку», подбросил дров. Принес бутылку и две кружки. Налил в них жидкость, которая запахом напоминала капли Датского короля.

— Хочешь поднять тонус, пей!— буркнул он и одним махом опрокинул кружку.

Следом за ним хлебнул и я. И, поперхнувшисть, отшвырнул в сторону свою посудину. Мне стало плохо, я выбежал из санчасти.

Фельдшер по фимилии Сенькин оказался моим земляком и наркоманом ..

После проверки Сенькин перехватил меня на пути в барак и как ни в чем не бывало заявил:

— Давай-ка ко мне. Места хватит, землячок. Ну?!

— Охотно!— откликнулся я.

И через десять минут уже слушал из санчасти романсы Вадима Козина. Пластинки прокручивал в соседнем бараке сам певец. Ему как раз в этот день вернули украденные патефон и фонотеку — блатные уважили его талант ... По-своему уважили и заплечных дел мастера — наутро отправили на Колыму.

А через несколько дней я загремел в «штрафник», расположенный в пригороде Комсомольска.

С вахты я тут же направился в КВЧ.

Навстречу мне шагнул седой, опрятно одетый человек лет шестидесяти.

— Начальника ищешь? Это я. Фамилия — Костин,— представился он.—

— А моя — Брухис,— сказал я.

— На иврите —«благословенный»,— заметил он.

— Когда-то так и было. Командовал ансамблем Джидлага.

— Разогнали?

— Разогнали,— вздохнул я.

— Ничего. Коллег своих в беде не бросаем. Есть совет.

— Какой?

— Оставь все ценные вещи у меня. Зона кишит ворами. Отберут по пути к бараку.

— Хорошо. Оставлю,— сказал я. И так и сделал.

Утром меня отправили в карьер — топить паровой экскаватор. Мы вручную пилили, кололи и подбрасывали в топку дрова. Воду нам

 

- 101 -

подвозили в автоцистернах. Наш «динозавр», черпавший ковшом грунт и камни и загружавший ими самосвалы, выкачивал из нас последние силы.

Однажды Костин, к котором я по-прежнему заходил, познакомил меня с нарядчиком Александре л Кизнером и попросил его пристроить меня получше. Тот взглянул на меня, подумал и прохрипел:

— Пропуск на бесконвойное хождение пробью.

И сдержал свое слово.

Через два месяца я выходил из зоны и возвращался в нее, когда хотел.

Я стал бригадиром небольшой бригады, работавшей круглосуточно. Под моим началом были расконвоированные уголовники. Работу нам поручили непыльную — качать из речушки воду в автоцистерны.

В лагере нашем сидели особо опасные рецидивисты, и я старался поменьше находиться среди зэков. В одиночку бродил и бродил по Комсомольску, шарахаясь от оперативников. И возле водокачки своей прогуливался по лесочку только в одиночестве, а сидя со всеми у костра, в разговоры не вступал — разве что если речь заходила о Нижне-Амурском ансамбле.

Я ждал его приезда, как своего избавления.

В штрафнике царил произвол.

Вершил делами воровской братии «пахан»— Митрич Ростовский.

Митричу нравилось беседовать со мной — во-первых, я никогда ни в чем не возражал, во-вторых , считался с его мнением и житейским опытом. Заканчивал он, разумеется, просьбой принести из-за зоны что-нибудь недозволенное.

— Притарань, сынок, газету,— просил он иногда,— а то скука одолевает.

И я доставал для него газету. Он благоволил ко мне, хоть не любил политических.

— Ну что им неймется,— возмущался старик,— этим падлам. Плохо, что ли, живется при Советской власти! Воду мутят, гады. Давить их всех, сучар!.. Другое дело наш брат, ворье. Зачем нам политика? Взял квартирку, магазин, банк — и живи тихо, пока не заложили. Нам жаловаться грех, ну а если захомутали, отдыхай, как на курорте, в Сочи. Иногда можешь и потрудиться, сколько влезет, или дай на лапу, сделай ксивы и — адью на волю через тайгу, можешь фраера прихватить с собой на случай, если голод прижмет ... Уйдешь с концами — ладно, а не уйдешь и заарканят, так «умру я, умру я, похоронят меня, и никто не узнает — где могилка моя.» А в лучшем разе — сызнова четвертак.

Митрич на глазах преображался из седого благообразного старика в жуткой славы пахана Ростовского.

— Слухай, сынок,— повторял он мне при встречах,— ты наших не забижай, нехай твои ворують за зоной. А то срок длинный — потеряют кураж, калихвикацию. Разучатся — как потом на свободе жить будут? Если у тебя какие трудности — приходи, во всем помогу.

Однажды удивился:

 

- 102 -

— Слухай, а я и не приметил, у тебя же не «прохоря»*, а «ЧТЗ». Непригоже «бугру» так ходить.

В тот же вечер к ночной смене мне вручили новенькие хромовые сапоги и «правилку»— черный жилет.

Я поблагодарил Митрича, спросил:

— Откуда это?

Митрич, опустив глаза, будто сожалея о чем-то, поведал:

— А это, сынок, замочили суку и сняли с него. Он, падла, прикидывался честным вором, но на него пришла ксива с Колымы — стукач и мразь. Пришлось осудить и прикончить гада за его грешки.

Перекрестившись и воздев глаза к небу, он добавил:

— Царствие ему небесное, хороший был вор!

А в следующую ночь осудили еще одного вора — Вальку Барабанова, по кличке «Седой». «Шестерки» вынесли в центр барака подушки, застелили пол тряпками и домоткаными дорожками, сверху накрыли все лоскутным ватным одеялом. На подушках уселись самые авторитетные «воры в законе». Поодаль на нарах сидел, низко свесив голову, ответчик. Его пригласили в середину круга. Начался перекрестный допрос, как на следствии или очной ставке. Валька-Седой божился, клялся:

— Сукой мне подохнуть, если я кого-нибудь сдал. Одного только гада-контрика заложил оперу. Век свободы не видать, сгнить мне в тюряге — не стучал я на воров ..

Седой говорил со слезами на глазах.

Митрич зачитал «документы». Закончив, сказал:

— Нет тебе веры, Валька!

И судьба Седого была решена.

«Люди» еще совещались, а в дальнем углу барака уже разыгрывали, кому его «делать».

Проиграл вор по кличке «Чума».

Митрич провозгласил приговор, предварительно зачитав обвинение — все как на суде. Вальку увели под руки за барак. Блатные быстро убрали атрибуты судилища и молча разошлись по баракам. Митрич скрылся за своим балдахином на одиночной наре слева от дверей.

Слышно было, как Валька тоскливо сказал за окном:

— Постой, рубаху приподниму. Скорей кончайте, братцы.

Потом раздался глухой стон.

Когда пришли надзиратели, он лежал под залитой кровью стеной, вытянувшись во весь рост. Ему было двадцать три года...

Суды свои «пахан» чинил почти ежедневно. Блатные из моей бригады подчинялись ему беспрекословно — сдавали «товар», сброшенный на ходу с автомашин, уведенный на железной дороге: ящики с папиросами, продукты. Особое место занимала щука —«пахан» баловался рыбкой, он где-то слышал, что она очень полезна для ума.

Вкусы Митрича и начальства совпадали. Я не раз тягал бреднем рыбу для лагерных офицеров.

С одной из таких рыбалок меня, не успевшего обсохнуть, доставили в лагерь — мои блатные с водокачки зарезали жеребца начальника соседнего лагеря Кузьмина и бросили остатки туши под поезд.

* Сапоги (жаргон.).

- 103 -

Утром я пришел на водокачку и первое, что увидел — закопченое ведро над костром. В нем варилась конина. Жаль было жеребца, жаль было привычной работы, но слава богу,— у меня было неопровержимое алиби.

Бригаду разогнали, и я несколько дней бездельничал. Потом меня перевели на ОЛП-2— экспедитором по снабжению стройматериалами: в Комсомольск беспрерывным потоком прибывали пленные японцы, и в спешном порядке строились все новые лагеря и городские здания.

В моем распоряжении были машины и японские солдаты. Работать приходилось с утра до вечера. Я чаще ночевал в сторожках на стройплощадках, чем в зоне. Приходил только отмечаться.

В лагере по-прежнему царил произвол. Большими партиями привозили сюда полицаев, лесных братьев, бандеровцев и власовцев. Поступали и зэки с «пятьдесят восьмой». Всех из Комсомольска переселяли в тайгу — лагпункты по реке Амгунь, притоку Амура, ставили через каждые пять километров.

Я безуспешно пытался создать свой ансамбль.

Жизнь казалась мне беспросветной.

Единственным светлым пятном в ней был пока так и не доехавший до нас Нижне-Амурский ансамбль. Им, созданным на «Пятисотке», строительстве Совгавани и железной дороги, руководил бывший зэк — Мирон Вольский.

И вот — долгожданный ансамбль приехал в ^омсомольск, обслуживать близлежащие лагеря. Я пришел в тупик, где стояли два «нижнеамур-сих» вагона. Разыскал Вольского.

— Здравствуйте,— робко сказал я маленькому улыбающемуся человеку с полуприкрытыми, как у языческого божка, веками. Тот, не снимая улыбки, безучастно ответил:

— Здравствуйте.

— Я когда-то тоже руководил ансамблем. В Джидлаге.

— Что умеете?

— Читаю немного.

— Самодеятельность?

—Да.

— У нас профессиональные музыканты, певцы, танцоры, эстрадные артисты.

— Значит, вакансий нет?

— Нет,— все так же улыбаясь, ответил он. Я повернулся и зашагал прочь. Меня нагнал присутствовавший при разговоре тщедушный и некрасивый паренек.

— Эй!— весело сказал он мне.— Ты не расстраивайся.

— Да ну его!— махнул я рукой.

— Ты на нашего Чарли не обижайся. У него такая судьба, что не позавидуешь. Семья у него погибла, а он к лагерю так привык, что воли боится...

— Не понравилось ему, что я тоже начальником ансамбля был.

— Наверное. Давай познакомимся. Я — Игорь Переслени. Я хоть и худрук, но Чарли главней ...

— Я — Лева Брухис. Из Одессы. А ты?

— Из Москвы.

 

- 104 -

— За что сидишь?

— За связь с Италией. Никак мне НКВД не может простить, что предки у меня — итальянцы.— Игорь изящным жестом поправил галстук.

Мы рассмеялись.

— Послушай,— предложил я.— Давай сходим к Старостину.*

— К футболисту?

— Ну да, к Николаю.

— Он здесь?

— Живет вон в той железнодорожной сторожке, у вокзала. А тренирует — Комсомольск и Хабаровск. Мы пошли к Старостину. Николай нашему приходу обрадовался.

— Заходите, заходите, гости,— весело сказал он, поднимаясь с койки.— Вовремя пришли. А то я как раз в Москву собрался. Он подвинул нам табуретки и захлопотал возле «буржуйки».

— А это — Переслени,— присев, кивнул я на Игоря.— Худрук Нижне-Амурского.

— Артист, это хорошо,— откликнулся Николай.— И человек, значит, нормальный, и жить ему полегче.

— Простите,— взволнованно произнес Игорь.— Вы, и на самом деле, в столицу едете?

— А в чем дело?

— Видите ли, я — москвич.

— А-а ...— понимающе протянул Старостин.— Ну, до самой Москвы мне как до луны.

Он поставил на стол кружки, налил чаю. Сказал:

— Давайте-ка почаевничаем.

Сел, потянулся, отхлебнул и стал рассказывать:

— Сам Василий Сталин мне на днях звонил. Привезли, сунули трубку — я слушаю... Сказал, что забирает меня к себе ... Болельщик он ярый. И футбол понимает. Я уж думал — все, за сборную играть буду ... Как бы не так!.. Наверняка, генералиссимус узнал, и не от сына, а от Берии. Представляю себе разговор папашин: «В один лагерь со Старостиным захотел? Я тебе это устрою. У нас законы для всех писаны. И чтобы я в последний раз об этом футболисте слышал!». .. Так что — тишина ...

Он тряхнул головой:

— И жутко мне, а все равно надеюсь. А вдруг?!.

Мы молча допили чай, прислушались к шуму поезда, уходящего на запад, и попрощались.

А потом долго бродили возле вокзала. Игорь рассказывал мне о любимых его артистах и спектаклях, о Мейерхольде, у которого часто бывал на репетициях, и я с головой окунулся в театральную жизнь. Мы подружились.

Но вскоре Переслени уехал вместе с ансамблем, и я снова остался один.

* Три брата Старостины — известные футболисты. После возвращения с заграничных матчей были арестованы и осуждены. Отбывали — двое на Колыме, третий — в Комсомольске-на-Амуре

- 105 -

Мне было тягостно. Положение мое становилось все более незавидным. Начальство заставляло меня сплавлять налево стройматериалы, и я изнемогал, выкручиваясь от их поручений. Зэк — всего лишь зэк, и попадись я на их махинациях, мне дали бы новый срок или просто прикончили.

Единственной поддержкой для меня были военнопленные японцы, которые работали со мной. Они все видели, все понимали и молча сочувствовали мне.

А один из них — водитель лесовоза Нарикава, с которым я подружился, после очередного наскока начальства обычно успокаивал меня так:

— Командира! Тридцать студебекеры, склад — балсое богатество. Сесе будет — псик! Лагерь нацальник после смерти крыса станет.

Этим заклинанием он всегда добивался своей цели — я смеялся, представив себе начальника лагеря крысой.

— А при жизни нельзя?— спрашивал я согласно ритуалу.

— А змею, командира, есть будис?— подхватывал он.

— Не буду,— отвечал я.

И мы смеялись уже вместе. Нарикава — вежливо и не обидно ... Он хорошо помнил тот день, когда мы, выехав в тайгу, забуксовали по дороге на огромном клубке греющихся на солнцепеке гадюк. Машина остановилась, змеи по колесам поползли на капот. Нарикава, выхватив из-под сиденья рогатину, выскочил из кабины и стал, ловко подхватывая змей, смахивать им головы. При этом он весело лопотал:

— Скусно, командира. Осень скусно! Хоросо! Одна инзенера от туберкулеса вылесилась!.. И скусно! Сама попробуй!

Меня замутило.

Вечером японцы жарили на костре змей. Они, потрескивая, разбухали и становились похожими на колбасы.

Наутро я все еще не мог прикоснуться к пище ...

Японцы поражали меня не только своими обычаями, но и трудолюбием. Работали по ночам, как днем. Никогда ни на что не жаловались. Мало того, в свободное время записывали в блокноты русские слова — изучали язык. И еще — подвесив к поясу котелки, собирали лекарственные травы ...

С японцами мне легче было пережить трудные времена.

Город голодал, люди питались лепешками из прошлогодней картошки, остатки которой выкапывали из мерзлой земли. Булка хлеба стоила тысячу, а бутылка растительного масла — до восьмисот рублей. Горожане на моих глазах валились с ног прямо на улице, теряя сознание от голода.

По весне начался нерест кеты в Амуре и его притоках, и стало легче — в Комсомольске появилась рыба. Теперь за три пачки «Звездочки» можно было выменять ведро икры ...

А вскоре в город на постоянное жительство перебрался Нижне-Амурский ансамбль — его после окончания работ на «Пятисотке» передали нашему Управлению.

Мне повезло — меня вот-вот должны были лишить за «строптивость» пропуска на бесконвойное хождение, но я успел наведаться все в те же «Столыпины», в том же тупике.

Меня приняли как закадычного друга.

 

- 106 -

Через несколько дней Вольский сообщил мне, что я зачислен в ансамбль.

Первыми, с кем я поделился радостным известием, были японские солдаты.

Нарикава, прощаясь со мной, сказал:

— Командира! Когда се это консися, приезяй в Токио!

Я понес свои вещи в один из двух вагонов, оборудованных под жилье. Осмотрелся и усмехнулся — стол начальника ансамбля стоял прямо напротив кровати конвоира.

Зашел в женский вагон — на стенах костюмы, на полу реквизит. Тут же — продукты. Тамбур завален декорациями.

Дом на колесах мне понравился.

По душе пришелся и барак, в котором нас поселили до гастролей — он был отделен от зоны высоким забором из колючей проволоки.