- 215 -

Беда надвигается

Но время шло. И наступил июнь - роковой июнь рокового 1941 года.

Я, старавшаяся прежде всегда быть в курсе дела, когда речь шла о том, что касается политики, теперь как-то утратила контакт с нею. Газеты были только советские. И были они до того пресны и бессодержательны, что одним своим видом наводили уныние. Радио... Да, слушая радио, можно было кое в чем разобраться, но это было нелегко. В эфире царил та-

 

- 216 -

кой бедлам, что надо было часами разматывать клубки хитро переплетенной лжи, прежде чем, ухватив за ниточку, удавалось вытащить кусочек правдоподобной информации.

Своего радио я, разумеется, не имела, а заходя к знакомым, избегала подолгу у них задерживаться, так что приходилось довольствоваться обрывками разных вымыслов и домыслов, из которых было просто невозможно составить какое-то подобие правды о том, что происходит в Европе, а тем более в Азии или Америке.

Слишком трудно было разбираться в этом ералаше! И я подумала, что лучше не ломать голову над тем, чего я понять все равно не могу. Тем более если невозможно влиять на ход событий.

Я забыла один из афоризмов Гитлера, который стоил того, чтобы над ним призадуматься: если ты не интересуешься политикой, то политика тобой заинтересуется. И тогда - горе тебе! Но правильней было бы развить эту мысль следующим образом: интересуешься ли ты политикой или нет, но если ею руководит клика жестоких, бездушных и вдобавок глупых людей, то перед их жестокостью, порожденной страхом, ты бессилен. И тогда - горе тебе!

11 июня вышло распоряжение снять все антенны и сдать все радиоприемники.

Витковские, на винограднике у которых я только что закончила опрыскивание, антенну сняли, но но

 

- 217 -

чью опять ее натянули и услышали странное сообщение из Болгарии. Советские власти, сообщалось, готовят в Бессарабии какие-то массовые мероприятия. Но в чем они будут состоять, этого мы никак не могли разобрать!

Вместе с тем, бросалось в глаза, что со всех окрестных сел были согнаны в город подводы. Возчикам, то есть самим хозяевам подвод, было велено запастись фуражом и едой на три дня. Во всех дворах стояли телеги, переминались с ноги на ногу лошади, бродили люди в сукманах с кнутом и торбой хлеба в руках. Все было непонятно и почему-то вызывало беспокойство и чувство надвигающейся беды.

«Тихо вшендзе... Цо то бендзе»

Я должна была на ночь пойти довольно далеко, в поле со стороны деревни Егоровки, где я подрядилась рано поутру начать опрыскивание виноградника бордосской жидкостью. Перед вечером я зашла к Сергею Васильевичу Мелеги, он жил не у жены, а снимал комнату где-то на улице Дворянской. Он был очень подавлен и встревожен. Свою тревогу он оправдывал ссылкой на Мицкевича: Тихо вшендзе... Цо то бендзе!

«Тихо всюду... Что-то должно случиться». И правда: над всеми повисла какая-то гнетущая тишина. Сергей Васильевич рассказал мне странную исто-

 

- 218 -

рию. В Застынке, юго-восточном предместье города, жил один очень энергичный, жизнерадостный мужичок. На своем приусадебном участке он устроил питомник плодовых деревьев - полукарликовых и карликовых. Он и его три сына-подростка сами сеяли подвои, прививали на них лучшие сорта и с каждым годом богатели: его саженцы заслужили репутацию лучших в уезде.

Веселый и хлебосольный мужичок, он легко с людьми сходился и обзаводился друзьями. Разумеется, подружился он и с теми советскими военнослужащими, которые у него квартировали. О чем шла у них беседа в этот день, когда он распивал с ними свое лучше вино, неизвестно. Только после этого разговора его видели бледного и растерянного. Он шел, пошатываясь, хоть и не был пьян. Хватаясь за голову, он бормотал:

- Боже мой! Какой ужас! Вот не ожидал... Ах, Ироды, Ироды, что вы затеяли? За что такая кара?!

Вечером его вынули мертвого из петли.

Что такого могли поведать ему его друзья, что он -такой весельчак и жизнелюб - предпочел наложить на себя руки?

Он был один из тех, кто больше всех радовался приходу к нам Советской власти.

Разговор не клеился, как будто рядом с нами сидела тень повешенного, и мы задавали себе тот же вопрос: «За что такая кара?»

 

- 219 -

С тяжелым сердцем рассталась я с Сергеем Васильевичем и не торопясь, как-то нехотя побрела сперва на гору, к Эмме Яковлевне, а оттуда, захватив бараний полушубок и книгу Сенкевича «Пан Володыевский», направилась к месту работы, на виноградник.

Но ноги как-то не хотели идти туда, и против воли я присела на краю обрыва у синагоги и повернулась лицом к Днестру. С этой точки открывалась замечательная перспектива, и я никогда не могла пройти мимо, чтобы не остановиться и не полюбоваться знакомым мне с детства пейзажем.

Вечер, который я не могу забыть

Многое в жизни забывается; образы и картины меркнут, затягиваются дымкой времени и, наконец, совсем стираются, исчезают из памяти. Но некоторые моменты запечатлеваются с поразительной яркостью, и время бессильно ослабить яркость красок.

Никогда не забуду я этого вечера!

Я сидела на теплом, еще не успевшем остыть от дневного зноя камне, погрузив босые ноги в теплую, мягкую пыль. Было душно. Надвигалась гроза. На востоке, далеко-далеко, полыхали зарницы, но грома не было слышно. Небо было затянуто тучами. Время от времени на землю с громким шорохом падало не-

 

- 220 -

сколько крупных редких капель и в воздухе появлялся тот странный запах, который напоминал мне Одессу, детство, дворника Тимофея, поливавшего из шланга асфальт во дворе дома №40 по Маразлиевской улице, нашего дома.

На небе не было привычных ласковых звезд, зато целые созвездия сверкали на земле: желтые, голубые и красные - какие-то зубастые, напоминающие те «зубы людоеда», которыми мы в детстве пугали друг друга, когда в темноте брали в рот догоравшую спичку.

Вот эта самая большая звезда - на площади; эта -возле парка на Дубовой улице, возле бывшей управы. Возле них установлены громкоговорители, по три вместе, которые не умолкают ни днем, ни ночью. Днем они не так слышны, но теперь... Может быть, оттого, что они рядом со звездой, но кажется, что именно красные звезды, а не громкоговорители говорят, поют, играют. Чем темней, тем ярче; чем позднее, тем громче.

Каждая вспышка зарницы заставляет радио хрипеть, и казалось, что хрип вылетает из горла великана-людоеда со светящимися зубами и музыка от испуга прерывается.

К горлу моему подкатился комок, в носу защипало, и не капли дождя - крупные и прохладные - упали в пыль, а жгучие слезы: по радио передавали одну за другой столь знакомые пьесы и в той же последова-

 

- 221 -

тельности, как я их уже не раз слышала и прежде!

И вспомнился мне тот вечер, когда я в первый раз слушала эту музыку, передававшуюся в той же последовательности из Москвы: «Песня Сольвейг» и «Танец Анитры» Грига, «Лебедь» Сен-Санса, отрывки из балетов Чайковского «Щелкунчик», «Спящая красавица», «Лебединое озеро». И в заключение - «Итальянское каприччио».

Исчезли «зубы людоеда» и серебристая лента Днестра, охватывающая дугой мыс, на котором расположена Цекиновка, исчезли светлячки города; не было больше ни черного неба, ни полыхающих вдали зарниц...

Перед глазами - иная картина.

Освещенная керосиновой лампой уютная комната; в кресле возле круглого столика, покрытого бархатной скатертью, сидит папа - смуглый стройный старик с тонкими, благородными чертами лица. Крупные кольца серебряных кудрей, на коленях сложенная газета, у ног - легавая Диана, а на спинке кресла зеленая от старости, с ярко-янтарными глазами любимая папина кошка. По другую сторону стола - Ира. Забыта книжка, и Ира с блестящими глазами и чуть вздрагивающими ноздрями вся обратилась в слух. Тень от ее головы падает на стену, где на бараньих рогах (для торжественности мы их называем турьими) мой арсенал: берданка и винчестер висят крест-накрест, и чуть пониже, над патронташем, шашка и

 

- 222 -

кинжал. А за письменным столом, вся дрожа от восторга, священнодействует мама...

Теперь мы избалованы: всюду репродукторы, радиоприемники, телевизоры. Но тогда, в начале тридцатых годов, среди наших лесов слушать Москву -это было чудо и вызывало восторг! А мама - она просто наслаждалась! Восторгу ее не было предела! Она так любила музыку, так ее знала, понимала, ценила!

Я музыку тоже любила. Но не это было главное. И не музыка сама по себе перехватила мне горло, и не она выжала из глаз моих слезы. Просто на меня пахнуло тем уютом, который царил в той комнате, той любовью, спокойствием и взаимным уважением, которые так тесно связывали всю нашу семью, и мне до боли захотелось человеческой жизни, доверия, любви - всего того, что было! Мне показалось, что это не я сижу на камне у синагоги, что я там, на ковре, у папиных ног, что рядом со мной Ира, любимая сестра, что я любуюсь полной воодушевления мамой и что я имею право на счастье!

О! Горе и одиночество пройдут, и я дождусь счастья! Я хочу жить! Хочу прижать к своему сердцу мою добрую, любимую, доверчивую и всегда восторженную маму! А для этого надо бороться: победа сама собой, без борьбы не приходит!

Музыка окончилась. Близилась полночь. По радио передавали последние известия. Но в ушах раздавался бравурный звон фанфар и где-то вдали слышался

 

- 223 -

голос Сольвейг, а в душе моей чей-то голос повторял: «Борись! Терпи, не робей! Вперед, всегда вперед, только вперед! Правда всегда победит!»

Не знала я, что наступит критический момент, когда отчаяние захлестнет меня черной волной и смерть покажется мне желанным избавлением и что вот тогда знакомые звуки этой же музыки, вылетавшие из репродуктора в кабинете следователя Титова, мгновенно воскресят в памяти эту душную ночь, последнюю ночь на родной земле, сметут с души моей малодушие и напомнят: «Ты имеешь право на жизнь! Борись! Правда победит!»

Судьба...

Что значит это таинственное слово? Что было бы, если бы в эту ночь не пошел дождь? Не знаю... Лучше? Хуже? Но все должно было произойти именно так.

Ночью прошла гроза с сильным дождем, опрыскивать виноградник было нельзя. Почему я не повернулась на другой бок, не натянула тулуп на голову и не продолжала спать? Ведь я добралась до шалаша далеко за полночь и так редко имела возможность поспать всласть! Почему пошла босиком по грязи в город?

Судьба! Все та же судьба...

И час пробил

Я быстро шагала через Божаровку, предместье Сорок, и слышала плач и причитания. Может быть, ду-

 

- 224 -

мала я, в одном из этих домов кто-то умер и по древнему обычаю на восходе солнца женщины должны причитать по покойнику традиционное:

Взошло солнце, но для меня - темно...

Смерть закрыла твои очи,

черное горе крылами своими скрыло

свет очей моих...

А может быть, когда что суждено, то человек и глух и слеп к предупреждениям? Как это говорится в стихотворении «Канут» А.К. Толстого:

Его не спасти! Ему смерть суждена!

Влечет его темная сила!

Так это или нет, но я дошла до Титаревых. Они только что проснулись и собирались пить чай на крылечке, выходящем в сад. До чего же было мирно и радостно кругом. После ночной грозы солнце светит особенно ярко, птички щебечут особенно радостно и дышится как-то очень уж легко!

Не успели мы сесть за стол, как на крыльцо откуда ни возьмись взбежала соседка - полуодетая, непричесанная, с вытаращеннами глазами - и быстро-быстро зашептала:

- Вы слыхали? Петю Маленду среди ночи забрали! Не разрешили ничего с собой взять. Он, жена, дети - все оделись второпях во что попало. Матери не разрешили с ним попрощаться. Старушка хотела ему 100 рублей передать - не позволили! Старушка плачет! Все плачут! И многих, многих вот так среди

 

- 225 -

ночи ни за что ни про что похватали, на подводы посажали и неизвестно куда везут!

Точно пелена спала с моих глаз. Так вот зачем в город согнали столько подвод! Так вот почему накануне изъяли радиоприемники! Теперь понятно, почему тот весельчак из Застынки вчера удавился!

- Ну значит, и мой черед пришел! - спокойно, почти весело сказала я. И не успела окончить фразы, как увидела Алису, дочь Эммы Яковлевны. Она почти бежала по узкой улочке, что шла в обход главной улицы. Запыхавшись и размахивая руками, она еще издали кричала:

- Фросинька! За вами еще ночью приходили. Двое с ружьями. А утром пришли шестеро. Вооруженные. Кричали. Так сердились! Мы, говорим, не знаем... А они - свое. Ужас что происходит! Всех похватали! Домнику Андреевну, Витковских... Леонтина беременна, вот-вот ей родить! Жозефина Львовна больна - и все равно забрали... И Иванченко, и Гужа... Боже мой! Дети, старики... В чем попало - раздетых, больных... Ой, да что же это? Злодеев так не хватают, а ведь это мирные, работящие, ни в чем не повинные люди! Ах, Фросинька! Бегите, спрячьтесь! Куда-нибудь бегите... Может быть, спасетесь.

И она захлебнулась и умолкла. Добрая, растерянная, перепуганная Алиса.

- Бегут те, кто виноват, а прячутся трусы! - с некоторой напыщенностью сказала я. - Не стану я дожи-

 

 

- 226 -

даться, чтобы меня, как щенка, за шиворот тащили! Сама пойду. Прощайте!

Лара со слезами кинулась мне на шею.

- Возьми хоть чего-нибудь на дорогу!

- Эх, что там хитрить, выгадывать! Не до багажей тут... Сами слышали: детей, и тех полуголыми забирают! Пусть мои вещи вам остаются: может, после мне вышлете, а нет - так вам пригодятся! Рабочая одежда, одеяло - и хватит! Куда бы ни привезли, будет работа. Было бы здоровье (а у меня оно, слава Богу, есть) - хлеб будет.

А про себя подумала: «Вот деньги бы не помешали». Но что поделаешь, я свой заработок не торопилась получать и работодатели мне здорово позадолжали! И Гужа, и Витковские, и Домника Андреевна, да и сами Татаревы также... Но им хуже, чем мне: я хоть одна. Никто со мной и из-за меня страдать не будет. А я выдержу. Я все выдержу!

Последние шаги в «мирской» жизни

Когда человек постригается в монахи, он трижды должен поднять с пола ножницы, которые нарочно роняет постригающий. Это как напоминание: «Одумайся, пока ты не вычеркнут из числа живых!»

Нечто подобное имело место со мной в тот памятный день - пятницу 13 июня 1941 года. Последний

 

- 227 -

день моей «мирской» жизни...

Подымаясь «на гору», я еще раз остановилась возле синагоги, на том самом месте, где накануне вечером я сидела, слушала музыку, прерываемую грозой, и смотрела на «зубы людоеда».

Гроза омыла вечно прекрасную природу, а люди -ничтожная плесень на лице земли - делали свое жестокое дело: сверху было хорошо видно, как бесконечная вереница телег, окруженных толпою людей, медленно движется вдоль Днестра. Хвост этого похоронного шествия, покидая город, проползал мимо Бекировского шлагбаума, а головы не было видно: должно быть, она, миновав Застынку, уже вытягивалась на Флорештское шоссе. Было что-то страшное в этой муравьиной дорожке, которая, если смотреть с большого расстояния, казалось, вовсе и не двигалась! До меня доносился какой-то назойливый шум вроде жужжания комаров, когда они танцуют на закате. Это был плач людей, над которыми издеваются люди, их же братья!

Я шла по немощеной улочке мимо маленьких домиков, окруженных тщательно возделанными садиками, где ярко цвели омытые грозой цветы, и так дико было видеть то открытые настежь двери и разбросанные по двору вещи: опрокинутый вазон герани, детскую куклу, - то наскоро заколоченные (должно быть, соседями) двери, то нетронутые дома, перепуганные хозяева которых растерянно жались друг к

 

- 228 -

другу и разговаривали шепотом.

Казалось, вот-вот грянет гром и голос с неба спросит:

- Каин! Что сделал ты с братом твоим, Авелем?

«Благословляю вас на крестный путь!»

Первая на пороге встретила меня Паша. Она была смущена и растеряна. Слезы текли по ее лицу, и было видно, что она не притворялась, когда, обняв меня, всхлипывала:

- А вас-то за что? Такая добрая, работящая, хорошая...

- Не огорчайтесь, Прасковья Ивановна! Лес рубят - щепки летят! Может, еще все к лучшему обернется!

- Ах, нет, нет! Добра не ждите... Это не только бессмысленная жестокость, это обдуманное злодейство!

- Ладно! Перемелется - мука будет! Я одна. Здорова. Работать привыкла. Мне-то чего бояться?! В дверях появилась Эмма Яковлевна.

- Бояться надо только Бога. Но на Него же надо и надеяться!

Седая, сгорбленная, она протянула ко мне руки:

- Я заменю вам мать и благословлю вас на крестный путь ваш! Уповайте на милость Господню и на

 

- 229 -

молитвы матери вашей! Мое благословение будет сопутствовать вам повсюду, куда бы ни завели вас неисповедимые пути Господни! Аминь!

Я опустилась пред ней на колени, и старушка перекрестила меня и поцеловала в лоб.

Сборы были недолги: я надела солдатские штаны, кирзовые сапоги, коротенькую куртку на пояске. В рюкзак сунула смену белья, шорты и рубаху из домотканого холста, рабочие башмаки, кружку и ложку. В кармане папины часы (они случайно уцелели, так как были в чистке в тот день, когда нас выгнали из дома), его охотничий нож и б рублей - все мое «наличие». В другом кармане паспорт и фотография отца.

Я хотела взять свое одеяло, но Паша настояла, чтобы я взяла ихнее, из чистой шерсти: «Вы не знаете, что вас ждет. Вам оно еще как пригодится!»

Спасибо ей, хорошей, доброй русской женщине! Сколько раз спасало меня это одеяло! Жива ли сейчас эта самая Паша? Живы ли ее дети - мои крестники? Жив ли Гриша Дроботенко - простоватый паренек с добродушной улыбкой и доброй душой, напускавший на себя нарочито хмурый вид?

Великий постриг

Тихо было во дворе «богоугодного заведения» на Дубовой улице. Даже радио молчало. Я назвала себя и сказала, что меня не было дома, когда ночью за мною

 

- 230 -

приходили. Мне сказали:

- Зайдите через часа полтора-два... Звякнули ножницы, упав на пол первый раз. Я пошла к Марье Петровне Аквилоновой, чтобы скоротать время. Это была женщина жизнерадостная, легкомысленная, но неглупая. Она мне надавала массу практических советов. И первым долгом -скрыться и замести следы:

- Наверное, вас считают уже высланной, и если скроетесь с глаз, то о вас позабудут...

- Нет! Ложь и малодушие для меня неприемлемы.

- Тогда надо запастись деньгами и взять с собой все, что можно превратить в деньги.

- Нет! Если меня насильственно увозят, обязаны и кормить, и обеспечить работой, а значит, и заработком.

- Вы наивный человек, Фрося! Вы не встречались со злом и поэтому не верите в него. Вам предстоит многому научиться, а за науку платят. Да поможет вам

Бог!

Я была спокойна. Более того - беспечна. Сказать правду? Мне кажется, я была рада... Я чувствовала, что знакомство со мной сможет навлечь на людей неприятности. Разве не лучше удалиться? Не бежать, а именно уехать. Не надо ни лгать, ни скрываться. Пусть уж увозят!

Но какой это будет удар для мамы! А ведь от нее не скроешь! Во всех газетах Европы это бесчеловечное выселение будет комментироваться на все лады!

 

- 231 -

И меня осенило! Я купила шесть открыток, пометила их каждую другим месяцем - от июня до ноября. На первой, датированной 20 июня, я написала, что работаю на виноградниках и живу хорошо: здорова, спокойна, отношение ко мне хорошее; в июльской я писала, что работаю на уборке хлеба, на ферме; в августовской описывала молотьбу, а в сентябрьской, октябрьской и ноябрьской - сезонные работы на виноградниках. А там, дальше...

Э, да я и не сомневалась, что в декабре я уже выйду в люди - заслужу почет и уважение и смогу написать маме всю правду!

Открытки я передала Аквилоновой, и она обещала опускать их по одной ежемесячно. И с легким сердцем опять пошла совать голову в петлю.

Но ножницы и во второй раз брякнули, падая на пол. Мне было сказано зайти еще раз. После обеда!

И снова я брожу по опустевшим, как при эпидемии чумы, улицам. Мне не хочется думать, что я вижу их в последний раз. Я бодрюсь, но чувствую, что ждет меня что-то недоброе.

Ожидание угнетает. Как перед казнью. И хочется пожать руку друга, хочется встретить понимающий взгляд, хочется выплакаться на груди родного человека!

Но где он, родной мне человек? Пройдет больше семнадцати лет, прежде чем единственный родной мне человек прижмет мою буйную голову к своей

 

- 232 -

материнской груди. К той груди, в которой билось самое любящее, переполненное материнской гордостью сердце, ныне замолкнувшее навек.

Я решила зайти попрощаться с профессором Александром Дмитриевичем (или, как называли его, Дедиком), отцом Ирины Александровны Яневской. Его я нашла на террасе, выходящей в сторону Днестра, и была этому рада - в комнату я бы не зашла. Старичок, которому уже исполнилось 84 года, был очень подавлен событиями прошлой ночи. Дрожащими руками обнял он меня за плечи и поцеловал. Затем извлек откуда-то 25 рублей:

- Возьми, Фросинька! В дороге пригодится.

Я была тронута, но деньги вернула.

- Никто не знает, дорогой Александр Дмитриевич, что ждет вас самих завтра! И деньги могут вам больше понадобиться, чем мне: я молода, здорова, вынослива... Я все выдержу!

О храбрость неведения! Могла ли я предвидеть, что то, что меня ждет, превышает силы человеческие! И если я все это вынесла, то это результат чуда, материнской молитвы и заступничества отца перед Богом.

На этот раз мне не пришлось вновь подымать уроненные ножницы: великий постриг совершился, и в тот момент, когда я перемахнула через борт грузовика, судьба моя была уже решена...

 

- 233 -

Прощание с дубами

В машине нас было несколько человек, но запомнила я лишь трех. Прежде всего, мальчик лет восьми-десяти - Недзведский из деревни Воловица.

Его родителей, мелких помещиков (в кавычках, так как от помещиков-предков у них осталось пять-шесть десятин земли и полуразрушенная избушка на семью из пяти или больше человек), забрали ночью, а мальчик гостил у бабушки в деревне Боксаны, верстах в пятнадцати от Сорок.

Теперь его, маленького и беспомощного, без шапки и пальто, чужие люди везли в чужую сторону, неизвестно куда, и перепуганный ребенок посинел от слез и захлебывался от горя. Больно было смотреть на него!

Но и другие две девочки производили не менее жалкое впечатление: они были в белых бальных платьицах и в белых же туфельках на высоких каблучках. Это были сестры, окончившие среднюю школу: сегодня у них был «белый бал» - первый бал в их жизни, к которому они так готовились и первый раз в жизни одели высокие каблучки и сделали прическу.

Они жались друг к другу и цеплялись вдвоем за патефон с десятком пластинок - все их имущество. Взяли их прямо с бала. Где родители, они не знали. Они не плакали, а только дрожали мелкой дрожью, хотя июньский день был очень жаркий.

 

- 234 -

Машина тронулась. Я перекрестилась. Это получилось как-то инстинктивно.

Быстро убегала назад дорога. Я не глядела назад: меня некому было провожать... Жадно смотрела я на Днестр, на деревья, на меловую гору, ярко освещенную солнцем. Каждая пядь этой земли была связана с моим прошлым. Вот машина взобралась на гору и вырвалась напрямую, в сторону Стырлицкого леса. Теперь я смотрела туда, на запад, где за дубовым Шиманским лесом должны показаться они, наши любимые дубы-гиганты.

Прощайте, родные! Прощай, маяк моей молодости! С самого детства, откуда бы я ни возвращалась, эти два дуба, кроны которых издалека летом сливались в шар -весь кружевной зимой - всегда наполняли мое сердце теплом родного дома, теплом родительской любви. Теперь у их подножия лишь папина могила, которой я поклонилась в последний раз в пасхальную ночь. Тогда было сыро: пахло прошлогодней листвой и молодой травкой. Теперь сухой ветер бьет в лицо, и кажется, что дубы, затянутые дымкой, дрожат.

В последний раз я их увидела, когда машина с ревом ползла в гору. Затем они скрылись из вида. Обрывалась пуповина, связывавшая меня с родиной. Не той, о которой произносят напыщенные речи, а той, чью землю нельзя унести на подметках своих башмаков.

Прощай, Цепилово! Все мое прошлое, прощай!