- 62 -

ЭТАП

 

Только на следующий день после обеда занялись нами. Вызывали по одному и уводили из камеры. Всех уже вывели, остались мы трое: Хвойник, Мгебришвили и я. Хвойник очень нервничал.

— Вот нас оставили, заберут обратно в НКВД и шлепнут, — часто повторял он.

Я прикрикнул на него:

— Будь мужчиной, успокойся, возьми себя в руки и не ложись в могилу раньше времени.

Каждая минута ожидания казалась нам вечностью. Я успокаивал Хвойника, но и сам начал беспокоиться и нервничать. Волновался и Мгебришвили.

Наконец, вызвали Мгебришвили. Через некоторое время пришли за Хвойником, затем вызвали меня. Когда меня вывели во двор, я увидел всех «этапников» сидящими на земле в окружении усиленной охраны. Но меня не присоединили к ним, а ввели в контору тюрьмы. Там никого не было. На письменном столе лежало много запечатанных сургучной печатью больших пакетов. «Это дела тех. кого отправляют в этап, — подумал я. — Интересно, есть ли среди них наши дела?» Конвоир поставил в углу комнаты табуретку, приказал мне сесть, запер контору на ключ и ушел.

— Значит, в этап, — произнес я вслух, - но для нас ли?

— Сурен, это ты? — донесся до меня голос Хвойника. Оказалось, он заперт в соседней комнате.

— Да, я. Тебя тоже заперли? А где Coco?

— Не знаю, я его не видел. Видишь, нас не присоединили к этапу. Значит,

 

- 63 -

нас заберут обратно, в НКВД. Я больше не могу. Я спрятал лезвие в спичечном коробке... Я вскрою вены...

— Ты с ума сошел, Леня! Не смей, слышишь? Мне отсюда все видно, я буду сообщать тебе, что происходит. Если этап отправится, а мы останемся, значит, ты прав, конец. Тогда делай что хочешь, а до этого не смей, понял? Дай мне слово.

Я передавал Хвойнику все, что видел, стараясь всячески его успокоить. Наконец пришел кто-то из конвоя и стал перебирать дела... Раз, два, три... Тридцать пять.

Я с трепетом следил за его действиями. Хвойник что-то спрашивает, но я не могу ответить в присутствии конвоира.

— Сурен, что ты молчишь? Сурен, где ты? — спрашивал Хвойник.

В ответ я громко кашлянул.

— Что это за разговоры? — не отрываясь от своего дела, буркнул конвоир.

— Тридцать пять дел, — сказал конвоир вслух. — Все.

«Все». Внутри что-то оборвалось. Тридцать пять без нас троих. Значит, нас отделили от этапа. Опасения Хвойника оправдываются. Нас безусловно возьмут в НКВД. Конвоир забрал дела и дошел до двери, но что-то вспомнил и вернулся.

— Вот, черт, чуть не забыл, — вслух сказал он. Положил дела на стол, достал из ящика еще три дела, три таких же сургучной печатью запечатанных пакета, присоединил к остальным и ушел.

— Леня, Леня, едем, слышишь! — крикнул я, как только конвоир вышел.

— Все тридцать восемь дел он забрал с собой. Я не отвечал тебе, потому что здесь торчал конвоир. Теперь ты выбрось лезвие, оно никому не нужно. Выбрось сейчас же!

Этапников построили по пять человек в семь рядов. Затем я увидел, как привели Мгебришвили из больничного корпуса и присоединили к этапу. Я передал об этом Хвойнику. Идут к нам.

— Идут за нами, Леня. Смотри, если меня возьмут раньше, не дури.

Сперва вывели меня и показали мое место в одном из рядов этапа. Вслед за мной вывели Хвойника.

Теперь все стало понятно. В отношении нас троих конвой имеет особые инструкции, им приказано быть особо бдительными в отношении нас и не допускать нашего общения между собой во время этапа. Конвой принял меры, чтобы при построении этапа мы оказались в разных рядах.

Затем началась процедура стрижки. Будто нельзя было сделать это до построения людей. Потом подали три «черных ворна». Конвой позаботился о том, чтобы Мгебришвили, Хвойник и я были посажены в разные машины. К сожалению мы не имели возможности попрощаться с Тбилиси, в последний раз полюбоваться городом-красавцем.

На вокзале нас под усиленной охраной ввели в «столыпинский» вагон. В четырехместном купе нас было 13 человек. Из всего вагона только три купе занимали заключенные, а в остальных разместилась охрана. Заключенных рассадили через купе. Мгебришвили, Хвойник и я оказались в разных купе.

Мы определили, что нас прицепили к скорому поезду Тбилиси — Москва. Этап был мучительный. Нарочно были созданы невыносимые, нечеловеческие условия. У нас были отобраны все деньги, и по дороге нам ничего не покупали. Арестантский паек состоял из хлеба и очень соленой, вонючей селедки или, еще хуже, какой-то полусырой, полувяленой тухлой рыбы. Хотелось пить, но вода давалась каждый раз со скандалом. Адские условия этапа усугублялись тем, что нам не разрешали пользоваться уборной по нашему желанию. Начальник конвоя строго предупредил, что будут пускать в уборную два раза в сутки — утром и вечером, и никому никаких исключений не будет. Мы сразу же убедились, что конвой намерен строго придерживаться этого. Просьбы многих пользоваться уборной в «неположенное» время ни к чему не приводили. Пошли в ход все емкости, в том числе и обувь. Ужасная вонь стояла в купе. Мы задыхались. Все было сделано, чтобы унизить наше человеческое достоинство, и каждый раз, когда мы протестовали, получали один и тот же ответ: «Не забывайте, что вы заключенные». Странная логика: заключенный не человек, ему не присущи человече-

 

- 64 -

ские потребности. Заключенных можно запихивать по тринадцать человек в Четырехместное купе...

Наконец, приехали в Москву. Из крошечного окна был виден кусочек «воли». Странно было смотреть на людей, идущих без конвоя. Потом наш вагон перебросили куда-то, и мы оказались между товарными вагонами. Несколько дней простояли там и, наконец, тронулись. Старались определить направление. Установили, что едем по ленинградской дороге. Едем медленно, на станциях долго стоим, вагон освещается свечами. Простояв двое суток на какой-то станции, поехали дальше, но не в Ленинград, а продолжали ехать куда-то в неизвестность.

Однако от арестанта ничего не скроешь. По вагону прошел слух, что едем на Соловецкие острова. Когда прибыли в Петрозаводск, уже не оставалось никаких сомнений: едем в Соловки.

Наконец по поведению конвоя мы определили, что прибыли на станцию назначения. Это было 6-го декабря поздно вечером. Еще одну бесконечную северную ночь нам пришлось ночевать в вагоне. Нас начали выгружать на следующий день, когда совсем рассвело. Выводили из вагона под усиленной охраной. Было много служебных собак. Всех заключенных вывели сразу. Хвойник, Мгебришвили и я оказались вместе. Тбилисские осторожности по отношению к нам были забыты. Нас построили. Начальник конвоя грозно предупредил: «Идти строго по следам переднего и смотреть на его каблуки. Шаг вправо, шаг влево будет считаться попыткой к бегству. Конвой имеет инструкцию применять оружие без предупреждения».

Начальник конвоя держал в руке шомпол и то и дело тыкал им в заключенных.

Мы находились на станции Кемь — перевалочной базе Соловецких островов. Наш вагон не был единственным — прибыло много вагонов, длинный состав.

Со станции нас повели в порт, где стоял небольшой пароходик. В порту нас приняла другая команда, очевидно тюремная. Наша группа очутилась в центральной каюте. Среди нас было много других заключенных, в основном москвичей. На пароходе мы пользовались свободой. Двери кают были открыты, мы свободно общались с заключенными других кают. Нам не разрешалось только выходить на палубу. Стоял необычный для нас, южан, трескучий мороз, и никто из нас не ощущал необходимости выходить на наружную палубу. Среди москвичей было много работников авиационной промышленности, авиационных институтов, конструкторских бюро. От них мы узнали, что арестован Андрей Николаевич Туполев.

Хвойник, Мгебришвили и я договорились просить тюремную администрацию поместить нас вместе.

Вскоре показался великолепный и грозный Соловецкий монастырь, замечательное творение мастеров русского зодчества. Наш пароход причалил. Мы увидели на окнах отдельных корпусов монастыря такие же железные козырьки, какие были в тбилисской тюрьме. «Неужели и здесь, на этом острове, нас будут держать под замком в изолированных камерах?» — с грустью подумали мы.

Началась высадка. Нас, тбилисцев, повели отдельной группой. Мы успели рассмотреть толстую, высокую стену монастырской ограды, фундаментом для которой служили огромные глыбы базальта.

Еще издалека мы заметили что-то красное над воротами ограды. Это был большущий плакат. На алом кумаче аршинными белыми буквами было начертано:

         «...Здравствуй, племя

        Молодое, незнакомое!»...

Кто-то счел нужным поправить Пушкина...

Мы недоуменно посмотрели друг на друга. Никак не могли понять, кому адресовано сердечное приветствие великого поэта у главных ворот далекой и суровой Соловецкой тюрьмы.

Тяжелые железные ворота открылись, и мы очутились внутри ограды. Нас повели дальше по двору. Навстречу попадались люди в валенках, стеганых брюках, ватниках, шапках. Они с любопытством рассматривали нас. Отдельные смель-

 

- 65 -

чаки. игнорируя грозные окрики конвоя, подходили ближе и спрашивали: «Откуда вы?»

Нас остановили перед дощатым забором. Вышел человек со списком в руках, и мы не поверили собственным глазам.

— Головин! — вырвалось у нас.

Да, это был Головин, заместитель начальника спецотдела НКВД Грузии. Несколько месяцев назад Головин добился перевода в распоряжение НКВД СССР. И вот он в Соловецкой тюрьме принимает нас, заключенных.

— Вот это хорошо, — обрадовались мы. — Неплохо иметь своего человека.

Конечно, он нас не разлучит.

В первую партию из десяти человек включили из нас троих только меня. Головин посмотрел на меня отсутствующим взглядом, спросил фамилию, имя, отчество. Опросив всех, Головин приказал:

— Уведите!

— Сделайте, пожалуйста, чтобы Мгебришвили, Хвойник и я были вместе,— попросил я.

Головин косо посмотрел на меня, ничего не ответил, а конвоир гаркнул: «Разговоры!»

Мы очутились в корпусе. Произвели обыск, сняли с нас пальто, отобрали личные вещи, продукты питания, табак, которым мы запаслись в Тбилиси изрядно. Мы просили оставить нам пальто и дать немного табаку.

— В камерах жарко, пальто вам не понадобится. Продукты и табак дежурные будут давать вам понемногу. Не беспокойтесь, ничего вашего не пропадет, — успокоил нас старший надзиратель.

После окончания этой процедуры мы в сопровождении двух надзирателей поднялись на второй этаж. Шли по длинному коридору. Все двери камер были заперты большими висячими замками. Одна камера была открыта настежь. Нас ввели в нее. Большая, с двумя окнами, с деревянным полом. И достаточно светлая, хотя на окнах снаружи были козырьки. В два ряда стояли деревянные койки, по пять коек в ряду. Между ними проход. Стол - ближе к двери, а у самой двери — параша.

На стене висели правила внутреннего распорядка тюрьмы. Строгие правила: не шуметь, не петь, громко не разговаривать, выполнять все требования тюремной администрации: переписка с родными только с разрешения начальника тюрьмы. Получать деньги в пределах 50 рублей в месяц, никаких свиданий с родными не разрешалось, нельзя было получать продуктовые посылки... За нарушение какого либо пункта «правил» заключенные будут наказаны карцером до 5 суток, лишением права переписки сроком до трех месяцев, и так далее.

Моих сокамерников не помню, за исключением одного — инженера-железнодорожника Харебова. Много общего было между Хвойником и Харебовым. Харебов тоже нервничал по каждому поводу и боялся расстрела.

— Не может быть, чтобы государство тратило огромные деньги на длительное содержание такого количества арестованных, это безумие, — говорил он, — поэтому нас всех расстреляют.

Каждый раз, когда двери камеры открывались, Харебов забивался в угол  и дрожал.

Не прошло и часа, как нам принесли хлеб. Первую пайку Соловецкой тюрьмы. А сколько впереди? Нам было объявлено, что наша дневная порция — 700 граммов хлеба. Вслед за хлебом принесли обед. Каждый из нас подходил к форточке и получал суп в стандартных эмалированных мисках. Мы сильно проголодались в дороге и суп показался нам очень вкусным. Каково было наше удивление. когда нам предложили получить второе. Нам дали по большому куску жареной трески. Одни тут же принялись за рыбу, другие решили оставить ее на ужин. Через некоторое время велели приготовиться к прогулке. — Одевайтесь теплее, на дворе мороз. На прогулку выходят желающие. Нежелающих не оказалось, а предупреждение «одеваться теплее» было излишне, так как наши пальто были отобраны.

Нас вывели на задний двор корпуса. Там были прогулочные дворики — высокие дощатые клетки размером приблизительно 5 на 5 метров. Таких двориков.

 

- 66 -

было четыре. Наверху, по длине всех четырех двориков, был устроен мостик. Оттуда за гуляющими наблюдал надзиратель. Кроме того, в дверях, ведущих в дворики, имелись «глазки», точно такие, как в дверях камер. Второй надзиратель наблюдал за прогулкой через «глазок». Мы никак не ожидали такой строгой изоляции и были очень удручены этим.

Во дворике нам предложили построиться по одному, в затылок. Первому было предложено шагать медленно, а каждый последующий должен был смотреть на каблуки переднего.

Посредине прогулочного дворика была могильная плита. Я вышел из шеренги, подошел к плите, чтобы прочитать надпись. Надзиратель велел сейчас же войти в шеренгу, иначе всю камеру лишат прогулки. Но, гуляя, я сумел прочесть надпись. Это была могила атамана Запорожской Сечи Кольнышевского, сосланного в Соловки на 25 лет Екатериной Второй. Он родился в 1696 году и умер в 1808, захватив в своей жизни три века. По отбытии срока ссылки ему было раз решено проживание на родине, но «он не захотел оставить сию обитель, где обрел смиренность христианина», как гласила надпись, и через несколько лет умер на 112-м году жизни.

Быстро стемнело.

Мы не поверили своим ушам, когда нам предложили получить ужин. Дали кашу.

— Это санаторий, а не тюрьма!

— Так я с удовольствием просижу десять лет.

— Вот где нарушение Конституции: мы не работаем, а едим.

После ужина получили кипяток, затем была оправка, а когда вахтер объявил: «Отбой, можете ложиться спать», — многие давно уже храпели.

Первый день пребывания в Соловецкой тюрьме кончился. За ним последовал второй, как капля воды похожий на первый, затем третий.

Давно был объявлен отбой, и камера спала. Вдруг послышался необычный шум в коридоре. Мы были встревожены. Очередь дошла до нас:

— Вставайте, одевайтесь! Приготовьтесь с вещами. Одевайтесь потеплее на выезд.

Моментально поднялись все. Предположениям не было конца.

— Куда могут нас вывести в такое время?

— Странно, что все это значит?

— Неужели сами не знают, что у нас нет пальто и мы никак не можем одеться теплее?

— Неужели опять в этап?

Через несколько минут вызвали меня и одного армянина по фамилии Карапетян. Он был рабочим тбилисской обувной фабрики.

В коридоре присоединили к нам людей из других камер, и когда нас стало десять человек, всех вывели во двор. Во дворе стояла грузовая машина. Вынесли наши вещи. Каждый узнал свой узел. Мы просили разрешения взять из узлов пальто, но нам отказали. Вещи погрузили в машину, а потом посадили нас. По углам машины заняли места конвоиры с винтовками. Старший по конвою объявил. что всякие разговоры и шушуканье категорически запрещены. Нельзя также шевелиться. Малейшее нарушение этого правила будет считаться попыткой к бегству, и конвой без предупреждения применит оружие.

Машина тронулась и темнота поглотила нас. Видно было, что мы едем по лесу. Карапетян, сидевший рядом, толкнул меня в бок и указательным пальцем сделал жест, означающий, что нас везут на расстрел. Ехали мы больше получаса. Окоченели все. Наконец показались огни. Машина остановилась. Открыли задний борт и скомандовали:

— Вылезай!

Нас ввели в совершенно пустую камеру и закрыли дверь. Пахло сыростью. Было холодно, стенная печь не топилась.

Что все это означает, куда нас завели? — недоумевали мы.

— Неужели вы не видите, что это настоящая камера смертников? — авторитетно заявил Карапетян. — Мне не приходилось бывать в камерах смертников,

 

- 67 -

но я слышал, что в них не держат никаких предметов. Даже параши нет... Ох, хоть бы сто граммов трахнуть перед смертью!

Возможно, Карапетян прав, но не следует заранее ложиться в могилу. Увидим.

Нас держали в неведении около двух часов. Затем вывели всех и повели в другую комнату в том же коридоре. Комната была жарко натоплена. Много было там тюремного персонала. Нам предложили раздеться догола, сперва постригли, а затем произвели тщательный обыск. Я не оговорился — голого человека обыскивали тщательно: смотрели во рту, в ушах, в заднем проходе. Предлагали растопырить пальцы и смотрели между пальцами. Затем составили опись наших вещей, включая и одежду. Выкинули из вещей весь табак. До нас этой процедуре были подвергнуты другие, и в углу образовалась целая гора табака. Записали деньги, отобранные в Тбилиси. Предупредили, что если в вещах имеются зашитые деньги, надо заявить и в таком случае они будут включены в опись, а если они обнаружатся потом, то будут конфискованы. По окончании всех этих процедур каждый из нас подвергся тщательному медицинскому осмотру. Тюремный врач измерял температуру, подробно расспрашивал нас, записывал ответы.

— На что жалуетесь? — спросил он меня.

— На сильные головные боли, мигрень со рвотой, на сердечные приступы с резким падением пульса, на... Он не дослушал моих жалоб.

— Все это результат переутомления. В тюрьме вы не будете работать, и эти явления пройдут.

Медосмотр закончился.

— Обувь временно останется у вас, можете обуваться, — распорядился один из начальников. Тогда мы не поняли значения этих слов.

При нас все вещи, в том числе и наши носильные, связали в отдельные узелки, нацепили на них бирки и квитанции с описью прицепили к биркам. Каждым из нас своей подписью подтвердил, что опись вещей составлена правильно.

Последовала команда:

— Выходите!

Перед тем, как вывести, нас предупредили, что категорически запрещается разговаривать.

Вышли в коридор, и сразу озноб охватил нас. Зуб на зуб не попадал. В сопровождении двух невооруженных конвоиров вывели из коридора и повели куда-то в темноту. Только белизна снега помогла нам с трудом разглядеть узкую тропинку, по которой мы шагали гуськом. Один конвоир шел впереди, другой замыкал шествие.

Куда мы идем? Куда могут вести голых людей ночью, в сорокаградусный мороз?

«Конечно на расстрел, — думал каждый из нас, на этот раз и я тоже. — Больше некуда. Где-то ждут нас вооруженные люди, и мы делаем сейчас последние шаги на этом свете».

Прошли мы шагов около трехсот. Впереди показался тусклый огонек. Еще несколько шагов, и мы увидели какое-то низкое строение. Нас ввели туда, и только здесь мы поняли, что попали в... баню.

— Мойтесь быстрее, вам дается двадцать минут! — распорядился конвоир.

Надо ли говорить, какое это было блаженство для нас, окоченевших людей? Бане мы отдали должное, выкупались на славу, терли друг другу спины, обливались полными ушатами горячей воды.

Мы не только мылись, мы праздновали наше второе рождение, ведь мы были уверены, что утро наступит не для нас.

Когда, помывшись, вышли в предбанник, увидели десять комплектов одежды, совершенно новой, начиная с нижнего белья и кончая ватными бушлатами. Не были забыты также головные уборы — фуражки.

— Скоро фуражки заменим шапками, — сказал конвоир. Когда мы оделись, он в нарушение правил, запрещавших персоналу вступать с нами в разговоры, сострил:

— Ишь ты, как нарядились, словно к тещам на блины собрались!

 

- 68 -

Нас вернули той же дорогой и завели в ту же камеру, но теперь здесь стояли десять деревянных нар с матрацами, набитыми сеном, одеялами, постельным бельем, подушками, тоже набитыми сеном, полотенцами. Длинный стол, около дверей большая деревянная параша. На стене — знакомые нам «правила»,

Начался было спор из-за мест, но в камеру вошел старший надзиратель со списком, каждому указал место и предупредил, что меняться нельзя. Дальше он разъяснил, что номер нар является номером заключенного и что фамилию свою можно забыть, но номер — нельзя.

Я оказался номером седьмым. Кстати, и камера эта была седьмая.

Итак, нас в камере десять человек, и все из Тбилиси.

Александр Джорджадзе — профессор, железнодорожник. Почтенный старик 75-и лет, окончил Ленинградский институт железнодорожного транспорта, стал высококвалифицированным специалистом-мостовиком. Его имя было хорошо известно в Советском Союзе. Имел труды по мостостроению.

Гоги Мамулашвили — сын известного не только в Советском Союзе, но и за рубежом цветовода Михаила Александровича Мамулашвили.

Гоги Мамулашвили. В первые годы после установления в Грузии Советской власти с группой молодых людей был послан в Германию на учебу. Вернулся на родину с дипломом инженера и бессменно работал на железнодорожном транспорте.

Василии Киквидзе. Он обвинялся в том, что по заданию своего дяди Михаила Окуджава проводил троцкистскую работу. Он твердо верил в силу какого-то документа, что у него сохранился.

— Понимаете, какое дело, — говорил Киквидзе, — у меня есть документ о том, что в тот самый момент, когда я якобы по заданию моего дяди ездил в район и вел троцкистскую работу, я находился в Москве, учился и работал. Есть справки с места работы и учебы. Я хотел обмануть следователя и ему ничего не говорил об этих справках Я очень рассчитывал, что суд учтет, но этого не случилось. Но я думаю, что справки помогут мне восстановить истину.

Канделаки. Молодой аджарец. Недавно окончил педагогический институт я начал учительствовать.

Кучухидзе. Ему едва исполнилось 17 лет. Он учился в восьмом или девятом классе средней школы. Несмотря на молодость, обвинялся не только во вредительстве, диверсии и подготовке террористического акта, но и в участии в «молодежной организации фашистско-народнического направления». Он болел туберкулезом легких, и позже я узнал, что он умер в соловецкой тюрьме.

Микая — инженер-строитель; Месхи — малограмотный парень 18 лет, работник буфета станции Боржоми; Карапетян и Козинцев — оба рабочие, Джорджадзе и Месхи — беспартийные, Кучухидзе — комсомолец, остальные семь человек — коммунисты.

Мы узнали, что находимся на одном из островов Соловецкого архипелага, на острове Муксалма, в 11 километрах от центрального острова, с которым Муксалма соединен дамбой.

После не совсем обычной прогулки в баню никто из нас не заболел даже насморком. Джорджадзе, 75-летний старик, изнеженный организм которого никогда до тюрьмы не испытывал трудностей, говорил:

— Если мне суждено будет выйти отсюда и рассказать все это, меня примут  за сумасшедшего. Или скажут, что в тюрьме я научился врать.

За исключением Джорджадзе и Киквидзе, все остальные были курящими, дажe семнадцатилетний Кучухидзе. Мы все ругались из-за того, что весь табак отобрали и ни щепотки не дали.

— Немедленно прекратите разговоры и ложитесь спать! — раздалась команда коридорного.

Мы быстро и беспрекословно выполнили эту команду.

Утром Джорджадзе, Мамулашвили, Киквидзе и я признались, что провели бессонную ночь. Слишком много было впечатлений.

День начался, как и следовало, с оправки. Потом раздали хлеб, дали всем по новенькой кружечке, принесли чайник с кипятком и сахар в мешочках.

— Сахар рассчитан на десять дней. Освободите мешочки и верните, — приказал коридорный.

Мы на глаз определили, что нам дали по 200 граммов сахару. Значит, 20 граммов в день.

Последовала команда:

— Приготовиться на поверку!

По всей вероятности, кончились этапные мытарства и мы начали по настоящему отбывать срок.