- 51 -

В КАМЕРЕ СМЕРТНИКОВ

 

Дня через четыре после того, как я подписал 206 статью, в мою камеру втолкнули молодого человека. Знакомимся. Звали моего очередного сокамерника Андрей Бауков. Сидел тоже в одиночке, через три камеры от моей — в 27-ой. Из дальнейшего разговора выяснилось, что он уроженец села Чердаты, то есть мой земляк. Но в 1931 году их семью выслали на Чичка-Юл, где до того не ступала нога человека. Жили в землянках, питались в основном колбой, ели ее и в сыром виде, и в вареном. Подбалтывали отрубей, которые выдавала комендатура по три килограмма на человека в месяц.

— Но мы там долго не прожили, — рассказывал Андрей. — Малые дети все повымерли, а мы с матерью сбежали на плоту вниз по Чулыму. Отец был арестован в 1930 году, еще до ссылки. Вот таким образом мы добрались до Чердат. Жили у родственников, скрываясь в подпольях, на полатях, в бане. Потом перебрались в Семеновку, куда вернулся отец из тюрьмы. И уже вместе подались в Томск, осев в поселке Черемошники, где и были арестованы вместе с отцом.

Сидел мой сокамерник уже 11 месяцев, его обвиняли в том, что он знал о контрреволюционной деятельности отца и не сообщил об этом в органы НКВД. Дали Андрею за недоносительство 58 статью пункт 12. Недолго нам пришлось посидеть вдвоем. Через неделю Андрея куда-то увели, а я снова остался один. Я рассказал об этом человеке потому, что наши судьбы, оказывается, были тесно увязаны в недрах НКВД — арест его отца непосредственно повлиял на мой арест, также моего отца, Савелия Степановича и Флора Ильича. Но об этом поподробнее несколько позже.

Я снова в кабинете моего нового следователя Никитина. Когда я вошел, то сразу увидел посылочный ящик, стоявший на столе. Никитин взял нож и при мне вскрыл посылку. В ней сверху лежал конверт. Никитин, не читая, передал его мне. Распечатав письмо, я увидел почерк моего отца. От огромной радости, сразу охватившей меня, я впервые за полгода, проведенные в застенках НКВД, заплакал. Значит тятя на свободе! Ну разве это Не радость? Следователь, видя мое душевное состояние, деликатно отвернулся, делая вид, что ничего не заметил. Но он, конечно, догадывался, почему я плачу. Кстати надо сказать, когда я освободился через семнадцать лет, отец мне рассказал, что его дело вел следователь Никитин. Он же его и освобождал. Вот если бы и я попал к такому следователю, то и меня наверняка освободили бы. Были все же и в те страшные времена порядочные люди в бесчеловечных органах.

Месяц меня потом никто никуда не вызывал. Немало километров я прошагал за это время по своей тесной камере

 

- 52 -

— четыре шага от двери до передней стенки и столько же обратно. И, наверное, прошел, таким образом, путь, равный половине длины экватора. Я до сих пор удивляюсь: почему не заболел душевной болезнью, научно именуемой клаустрофобией (боязнь замкнутого пространства). Может быть, меня спасло то, что я каждый день посещал тюремного врача. Это очень симпатичная доброжелательная женщина, которая самоотверженно боролась с моими чирьями, осыпавшими все тело. Чирьи были очень мелкие, но весьма болючие. Появились они в результате деятельности Похилько, после пребывания в холодном сыром подвале, да еще при полном истощении и при жестоких истязаниях. Но вот открывается «кормушка» и опять:

— Кто на букву «А»?

Я нарочно не подхожу к двери, а надзиратель с удивлением смотрит на меня и, похоже, ничего понять не может. Минут пять продолжалась эта немая сцена. А потом он поманил меня пальцем и, когда я приблизился к кормушке, спросил, почему это я не реагирую на его вопрос.

— А я, гражданин надзиратель, думал, что в моей камере есть еще человек на букву «А», — с самым серьезным видом пояснил я.

Он понял меня и заговорщически подмигнул. Видимо, и ему не представлялась умной эта дурацкая процедура: «Кто на букву «А»?, когда в камере сидит всего один человек.

— Ладно, собирайся на допрос!

Теперь я уже не боялся мороза, поскольку был одет в зимнее одеяние, присланное мне родителями в посылке. Выхожу. Но ведут меня не туда, куда я привык ходить, а совсем в другую сторону этой цитадели зла. И садят в «Черный ворон», на котором привезли сюда полгода назад. Я оказался на огромной территории, огороженной колючей проволокой. Передо мной огромное красное многоэтажное здание, куда и ввел меня конвоир. Он усадил меня на диван в коридоре, а сам удалился, приказав ждать его и с места никуда не сходить. Минут через 20 открывается одна из дверей, выходит очень высокого роста человек в военной форме и приглашает меня в свой кабинет. Это был очень большой кабинет. Посреди его — стол, накрытый красной скатертью. По обе стороны стола мягкие кресла.

— Садитесь.

И вот я, впервые за всю мою жизнь, сел в мягкое роскошное кресло.

— Вы знаете, где вы находитесь? — обратился ко мне хозяин кабинета.

— Нет, не знаю, — ответил я.

— Вы находитесь в штабе Сибирского военного округа, а я являюсь заместителем главного военного прокурора СИБВО. Моя фамилия Додон. Ваше дело поступило к нам

 

- 53 -

для последующего его направления в суд военного трибунала, обстоятельно пояснил мне собеседник и тут же поинтересовался:

— Вы служили в рядах РККА?

— Я не мог служить в РККА, — возразил я, — потому, что, когда меня арестовали, мне было всего 16 лет, и я учился еще в шестом классе.

Прокурор очень внимательно посмотрел на меня и продолжил свои вопросы. Этот допрос или собеседование продолжалось два часа. А в конце разговора мой собеседник поинтересовался:

— На допросах вас били?

— Да, — подтвердил я.

А он, наверное, и сам знал об этом. На том допрос был окончен. И опять я в камере № 24. Теперь я ежедневно хожу на прогулку, гуляю по каменному мешку по 15 минут. Однажды на прогулку меня вывели сразу после обеда и я, впервые за полгода, увидел солнце. От такой неожиданности я даже остановился и залюбовался нашим светилом, о существовании которого стал уже забывать. Но тут же последовал окрик часового:

— А ну, прекрати стоянку!

Я попытался уговорить его, чтобы он разрешил мне полюбоваться на солнце, которое я не видел целых шесть месяцев. В ответ часовой угрожающе передернул затвор винтовки и закричал:

— Продолжай ходить!

... 1 марта 1940 года. Вечер. Дружные воробушки все продолжали прилетать к окну моей камеры. Им, видимо, понравилось это облюбованное место. А может прилетали потому, что я, ожидая их, открывал форточку, из которой они получали желанное тепло. Значит, перезимовали благополучно милые птахи, чудные божьи создания. Любуясь в этот раз моими пернатыми друзьями, я и не подозревал, что это было последнее наше свидание. Назавтра после обеда надзиратель объявил, чтобы я приготовился с вещами. И вот я в третий раз в «Черном вороне». Передо мной очень красивое белое здание. Это фасад огромной областной тюрьмы. Значительно позже, когда я оказался в Новосибирском концлагере, узнал, что эту тюрьму зеки именовали «белым лебедем». Оказывается, бывает юмор и такого пошиба.

После бани и очередного шмона я очутился в камере № 8 особого корпуса. Длина камеры 5 метров, ширина 1.2, высота потолка тоже не менее 5 метров. Там в особой нише горела лампочка, защищенная толстой стальной решеткой. Осмотревшись, я обнаружил в передней стенке камеры отопительную батарею, закрытую жестью в 3-4 мм толщиной. Небольшой железный столик был наглухо забетонирован в пол всеми своими ножками, очень прочная стальная

 

- 54 -

койка тоже вбетонирована в пол. Все здесь было сделано очень основательно, на века. На столе стоял чайник, наполненный кипятком, рядом с чайником лежала совсем свежая, чуть початая пайка хлеба, а около нее размятая головка чеснока и щепотка соли. Значит, кто-то совсем недавно собирался потрапезничать за этим столом, но кто-то или что-то помешало ему это сделать. В моей голове промелькнула страшная мысль. И эта догадка подтвердилась через несколько часов. На койке было расстелено почти новое и прекрасного покроя мужское пальто. Значит, его владельцу оно больше уже не потребуется. А под койкой я обнаружил небольшую лужу крови... Боже ты мой! Куда я попал? Нетрудно было догадаться, что совершилось в этой одиночной камере несколько часов назад. Какое злодейство!!!

К этому времени я уже немного отошел от шока, в котором находился в первые дни моего пребывания в тюрьме, а тут на меня снова навалилась прежняя безысходность и смертельная тоска. Меня заколотил нервный озноб, и охватила какая-то злая истерика. Я начал судорожно хватать все, что попадет под руку, и швырять в распроклятую стальную дверь камеры. Туда полетели пальто и пайка моего предшественника, чайник с чаем, наделавший грохоту. А потом я повалился на стальную решетку тюремной койки и безутешно зарыдал.

Очнулся я оттого, что кто-то усиленно тряс меня за плечо. Приоткрыв глаза, я увидел, что это был надзиратель. А в дверях камеры стоял человек, тоже в энкаведешной форме с четырьмя кубарями в петлицах. Это был, как выяснилось, дежурный по корпусу.

Увидя, что я открыл глаза, надзиратель заорал во всю глотку:

— В чем дело? Что за бардак в камере?! И почему это ты не встаешь, когда в камеру входит ответдежурный?!

Я быстро вскочил с койки и в свою очередь заорал так громко, как только мог:

— Я не хочу видеть вещи человека, которого вы, гады, тут уничтожили!

Ответдежурный молча подошел ко мне, внимательно посмотрел прямо в глаза и так же молча вышел из камеры. Вслед за ним выскочил и надзиратель. Через дверь я услышал такой разговор:

— Что, товарищ капитан, его в шизо?

— Пока не надо, — возразил капитан. — А когда придет смена, передай своему сменщику, чтобы он понаблюдал хорошенько за этим парнем всю ночь. Мне кажется, он невменяем. Кстати, уберите из камеры все вещи его предшественника.

Голоса удалились, а я опять упал на железную сетку кровати. Не знаю, сколько я проспал, а когда проснулся,

 

- 55 -

услышал мягкие шаги нескольких человек, которые вскоре затихли в глубине коридора особого корпуса. А через несколько минут я опять услышал такие же шаги и сопение проходящих... И такое хождение продолжалось до самого утра. И тогда до меня дошло, что это уводят людей в подвал, где их расстреливают.

Так повторялось каждую ночь. Я, конечно, не спал и все прислушивался к происходящему в коридоре, с минуты на минуту ожидая, когда придут и по мою душу. Но пока моя Смерть проходила мимо...

Как-то днем, после обеда, в соседнюю камеру посадили, а вернее сказать, приволокли какую-то женщину. Она громко, навзрыд, кричала, приговаривая:

— Я ни в чем не виновата! За что меня сюда?! Мой отец — герой гражданской войны! У меня трое малых детей! А вы меня под расстрел!

Весь Особый корпус слышал этот душераздирающий крик несчастной женщины. И этот крик не прекращался до глубокой ночи. Но вот я слышу опять в коридоре те же тихие зловещие шаги, и мне показалось, что на этот раз они остановились около моей камеры. Сердце у меня замерло. Но я ошибся. Гремели затворы соседней камеры. И там дико закричала женщина, но тут же смолкла на полкрике, видимо, в рот ей всадили резиновый кляп. А через несколько минут затихшую узницу проволокли по коридору в направлении расстрельного подвала.

И наступила мертвая тишина, которую вскоре нарушили знакомы вкрадчивые ШАГИ. Особый корпус продолжал жить своим порядком. Я до сих порне могу понять, как я все это выдержал и не сошел с ума? Правда, мои виски тогда засеребрились сединой. Это в тогдашние мои семнадцать лет! Под впечатлением всего пережитого я сочинил в один из тех жутких дней такое вот стихотворение, которое и нацарапал ногтем на стене камеры:

За кирпичной тюремной стеной,

В камере номер восьмой,

Один в том в подвале холодном

Сидел арестант молодой.

 

Бедняга, он долго томился —

С Москвы все кассации ждал

Верховный ответил отказом,

Но узник об этом не знал.

 

Тюремная дверь отворилась,

За парнем явился конвой.

И сердце, как птица, забилось

В горячей груди молодой.

 

- 56 -

Поверь, незнакомый товарищ,

Как горько в тюрьме погибать.

Но вот уж: «На выход!» — сказали,

И поздно теперь горевать.

 

Винтовочный выстрел раздался,

Он черную ночь разбудил.

Упал арестант, распластался

И очи навеки закрыл.

 

И мать никогда не узнает,

Где похоронен сынок,

И не принесет на могилу

Дешевый бумажный венок.

Дорогой читатель, прошу не судить меня строго за эти горькие, бесталанные вирши. Это не стихи, это голос вопиющего в пустыне. А внизу под ними я нацарапал на память другим узникам камеры: «1940 год, 21 марта. Д. Алин». Здесь может возникнуть вполне резонный вопрос: почему я, «злостный враг народа», обреченный на смерть целым «букетом» расстрельных статей и уже, будучи помещен в Особый корпус тюрьмы, откуда была только одна дорога — на тот свет, расстрелян все же не был? Мне и самому это долго было непонятно. Каждую ночь я ждал вывода на расстрел, но его так и не последовало...

Много позже я узнал, что мое дело тогда попало в руки удивительного по тем временам заместителя главного военного прокурора Додона, стоящего на букве закона. Он сразу определил, что состряпанное на меня следователем Похилько уголовное дело является филькиной грамотой и завернул его обратно туда, откуда оно к нему поступило с соответствующим заключением. А в следственном отделе НКВД, не долго думая, решили переправить забракованное дело к его истокам, то есть в Зырянский район, где я был арестован.

Вот поэтому 25 марта после обеда надзиратель объявил мне, к моему немалому удивлению и радости, чтобы я приготовился с вещами на этап. Это означало продолжение жизни.

Надолго ли?