- 206 -

ШЕСТЕРО ИЗ ЛАТВИИ

 

Место работы новой колонны — недалеко от Хановея, на берегу реки Воркуты. Это порядочно за Полярным кругом.

На дворе февраль. Зима держится прочно. Идет снег. Кажется, метелям не будет конца. Если у реки Инты еще встречались отдельные деревья, кустарник, то за Абезью, что находится на самом Полярном круге, уже не видно ни одного деревца. Встречаются только небольшие кусты, не выше человеческого роста. Вокруг голая тундра, вся в невысоких холмах. На южном склоне одного холма вырыто несколько ям метра по четыре в ширину, глубиною в метр, а в длину метров двадцать. Вокруг ямы стена из хвороста и мха метра полтора высотой. Сверху крыша из жердей, хвороста и мха. Таковы здесь бараки, наше жилье.

Внутри по обеим сторонам нары. Проход такой узкий, что двое расходятся с трудом. Нары всё из того же местного материала: тонких жердей, хвороста и мха. По сторонам прохода ряды жердей подпирают ненадежную крышу.

Из привозных досок построены только помещение для охраны, контора, где живет начальник колонны, и маленькая будочка-изолятор, точнее — карцер.

Одно спасение — угля здесь хватает. Печки, сделанные из железных бочек, топятся непрерывно. Снег на крыше тает, и всё время капает вода.

Но и в таких бараках не хватает места. Пока одна смена работает, вторая в бараке отдыхает. Приходящие с работы становятся в проходе в два ряда и затем меняются местами с отдыхающими. Те, в свою очередь, приготовившись к выходу на работу, выстраиваются в проходе и ждут команды выходить.

Раздеться нет никакой возможности. Переодеться не во что: смены нет. Как приходят с работы, так и ложатся мокрые спать. Можно, конечно, погреться у печки, что все

 

- 207 -

друг за другом и делают, чтобы хоть немного обсохнуть. Однако долго греться нельзя: потом еще больше мерзнешь.

Вокруг территории вместо забора только протянута проволока на высоте груди человека. Это для того, чтобы в пургу никто не заблудился в полярной ночи. Бежать из тундры невозможно.

Охрана ходит по территории без оружия, только конвой, который сопровождает колонну на работу, вооружен винтовками. Хотя бежать некуда, есть здесь и группа охраны с собаками. По-моему, это больше для устрашения и поддержания порядка.

Кормят ужасно плохо. Все вечно голодны. Правда, здесь за перевыполнение нормы полагается добавочный паек: пачка махорки на всю бригаду из тридцати человек — продуктов нет. Но рыночная стоимость махорки сказочно велика. За одну козью ножку из махорки можно получить полкило хлеба.

Мы ломаем и дробим камень, готовим материал для отсыпки железнодорожного полотна через болотистые низины на Воркуту.

Заключенные в большинстве уголовники, но есть и несколько политических. Сюда должны попадать только за проступки на прежнем месте заключения. Но есть и много таких, которые не совершили никаких проступков.

Скоро обнаруживаю, что тут есть несколько латышей, недавно присланных из Латвии. На нарах рядом со мной Балинь, железнодорожник из Гулбене, католик, бывший айзсарг. Он уверен, что, раз я тут, значит, единомышленник, поэтому разговаривает со мной совершенно откровенно.

Однажды вечером он рассказывает, что в 1927 году служил в седьмом Сигулдском полку, сначала в инструкторской роте в Алуксне, а потом в Гулбене, где был командиром группы восьмой роты. Он так увлечен своими воспоминаниями, что не дает мне и слова вымолвить:

— Меня тогда очень уважали в организации айзсаргов. Уполномоченный охранки по Гулбене тоже меня хорошо знал, давали особые задания. Мне было поручено

 

- 208 -

следить за политически неблагонадежными в восьмой роте. Тогда там были настоящие коммунисты, они несколько раз распространяли даже свои листовки. Мне только не удалось их поймать, они скоро демобилизовались.

Оказывается, мы служили в седьмом Сигулдском полку одновременно. Только в инструкторской роте он учился на полгода позже. После окончания инструкторской роты он был послан в Вецгулбене и служил в той же восьмой роте, что и я. Но как я ни мучаю свою память, не могу вспомнить фамилию Балинь.

Тогда, весною двадцать восьмого года, в гарнизоне Вецгулбене в восьмой роте я был командиром группы. Засс был моим заместителем, а Приедниек кладовщиком. Шла подготовка к полковым праздникам. Я бывал часто занят в солдатской самодеятельности. Обязанности командира группы выполнял в мое отсутствие Засс.

— А вы помните, на полковом празднике одна из местных красавиц во время танца посреди зала потеряла трусики? — спрашиваю я, вспомнив случай, который тогда вызвал общее веселье. Несчастная оставила своего кавалера и трусики, а сама убежала.

Он, конечно, помнит этот случай. О нем солдаты долго вспоминали. Но тут он, в свою очередь, с удивлением смотрит на меня. Наконец не выдерживает и спрашивает:

— А как вы, будучи рижанином, знаете такие подробности из жизни в Вецгулбене?

— Я тоже в то время служил в седьмом Сигулдском полку в восьмой роте в Вецгулбене.

Вижу, и он никак не может вспомнить фамилию Цирулис. Однако я еще себя не раскрываю и спрашиваю:

— А кто, по-вашему, были те коммунисты, которые распространяли листовки?

— Для меня было ясно, что это дело рук кладовщика Приедниека, командира группы Индзера и его помощника Засса. Они всегда держались вместе, и среди солдат шли разговоры, что это рижские коммунисты. Мне только не удалось их поймать, — опять жалуется Балинь.

 

- 209 -

Мне надоело его хвастовство по поводу старательного служения националистам, айзсаргам и охранке. Меня злит, что никак не могу припомнить его. Наконец я не могу больше выдержать и говорю:

— Всё это так, но я вас почему-то никак не могу припомнить.

— Ну я ведь тогда был не Балинь, а Кокоревич, — признается он. — Балинь я стал позже, во времена Улманиса, когда все истинные латыши отказались от русских и немецких фамилий и приняли чисто латышские.

И опять он мне долго рассказывает, как тогда он целые ночи не спал и раздумывал, какую фамилию принять. Чтобы охладить его излияния, я говорю:

— Ну, а я тоже в то время назывался не Цирулис. Мое имя было Индзерс. Цирулис я стал только в Советском Союзе.

Теперь он меня помнит. От неожиданности притих. Ему неудобно, что расхвастался, как хотел тогда передать меня охранке. Но скоро опять приходит в себя и теперь еще больше хочет заслужить мою дружбу. Он привык всегда кому-то служить и услуживать. Чтобы сгладить осадок от предыдущего рассказа, Балинь говорит:

— Какая разница, какие у кого идеи и взгляды. Латыши первым делом всегда должны быть латышами и держаться вместе.

Я устал от его рассказа и ничего не возражаю. У меня вообще нет охоты спорить с ним здесь. Кроме того, в его словах доля правды: здесь действительно надо быть с кем-то вместе. Все крепко держатся группами, и друг другу помогают и в работе, и в отдыхе. Одиночкой существовать просто невозможно. И как бы ни отличались политические взгляды, у людей одной национальности есть, кроме языка, общие навыки работы, привычки, а это здесь очень много значит. Только как-то очень грустно становится от мысли, что я попал в обстановку, где должен дружить с таким вот Балинем.

По природе Балинь очень самолюбивый человек. Эгоист и карьерист от пяток до волос. Чтобы как-то отличиться,

 

- 210 -

выслужиться, он готов менять свои взгляды хоть каждый день. Готов продать и отца, и мать, лишь бы только вскарабкаться вверх по общественной лестнице. Болтлив и хитер, но туп и неразвит.

Очень характерен для него случай, который произошел несколько позже. Голод нас мучил всё больше. Балиню однажды удалось поймать кошку. Гвоздем (ножа у заключенного нет) он как-то прикончил ее втихомолку, зажарил и съел, хотя в группе было уговорено: всё, что кому-либо удается достать, делить поровну.

С другой стороны рядом со мной лежит тоже латыш, Янис Бергманис. Это молодой стройный парень с симпатичным открытым лицом и мечтательными глазами. Он рижанин, бывший студент экономического факультета университета. Отец его был бухгалтером в какой-то частной фирме, мать — домохозяйка. Жили где-то на Гертрудинской. Он бывший член «Перконкруста», ультранационалистической молодежной организации. Это активный, убежденный националист. По натуре он честный, верит в свою идею и готов бороться за нее до конца. Человек образованный, но, несмотря на это, чрезвычайно ограниченный. Весь его мир — в границах Латвии. Однако, не знаю почему, он в восторге от румынских фашистов и националистов. Но он очень недоволен политикой и действиями латышских националистов, тактикой Улманиса.

Бергманис так же, как Балинь, твердит, что всегда латыши должны держаться с латышами, независимо от идей и политических взглядов. Но, в отличие от Балиня, он говорит это от чистого сердца. Он с детской наивностью без конца восхищается всем национальным и приписывает латышской нации всё, что ему кажется благородным, человечным, красивым. Ну а если факты жизни расходятся с его фантазией, то тут виноваты нечестные его земляки, которые захватили власть в Латвии и обесчестили прекрасные идеи национализма. Однако сейчас они жестоко поплатились.

— Если бы латышские националисты уважали народ, народные традиции, заботились о благе народа, то и при

 

- 211 -

советской власти их никто бы не трогал, — рассуждает Бергманис.

Мне нравится наивная честность Бергманиса. Я не скрываю от него, что я коммунист, но и не стараюсь особенно вести с ним принципиальные идеологические споры. Обстановка никак не располагает к этому.

Однако сам Бергманис продолжает философствовать и часто впадает в противоречия. Однажды он мне говорит:

— Вот у вас, у коммунистов, хорошо. Вас учат управлять государством, учат политике, материалистическому мировоззрению. Вам всё ясно. А нас учат только торговать и в бога верить. А я в бога не верю и торговать не хочу. И вот часто я не знаю, как мне быть.

Я вижу, что его идеальный мир рушится, националистические мечтания разлетаются, он уже ищет новые жизненные устои, новую правду. Я готов ему помочь в этом, и он становится с каждым днем всё более близок мне.

К 24 июня Бергманис, голодая, собрал полкило хлеба: Иванов день — традиционный народный праздник и к тому же его именины. Вечером перед Ивановым днем он позвал всех латышей на праздник. Разделив сбереженный хлеб на равные части, он угощал всех нас.

Еще есть латыш Ауниньш, сын кулака из Екабпилсского уезда. Он нечеловеческим образом эксплуатировал работницу, молодую девушку, а незадолго до установления Советской власти изнасиловал ее. Когда установилась Советская власть, родители девочки подали на него в суд. Так он попал в лагерь.

Ауниньш очень обижен и всем рассказывает, что его неправильно засудили, просто чтобы отомстить. Он говорит, что до суда сказал родителям девочки и на суде подтвердил, что готов жениться на ней. Так чего же еще от него хотели? Этот кулацкий сынок готов везде и всюду что-нибудь урвать себе. Но благодаря принципам Бергманиса и Балиня он принят в нашу группу. Он и сам понимает, что одному не миновать гибели, и старается никого в группе не обижать.

 

- 212 -

Четвертый из Латвии — рижанин Бендер. Он говорит, что его дед Шмушкин — известный в прошлом владелец дома готовой одежды на углу улиц Марине и Авоту. Его мать — дочь Шмушкина, а отец — единственный еврей среди офицеров Латвийской армии, капитан Бендер, кавалер ордена Лачплесиса. Капитан Бендер служил в Крустпилсе в Латгальском артиллерийском полку. В Крустпилсе Бендер и провел свое детство. Позже он окончил юридический факультет Латвийского университета.

Бендер всегда в курсе всех событий в лагере и даже за его пределами. Он и здесь сохранил безупречные светские манеры, остроумие и неизменную жизнерадостность — за это я готов уважать его. Общительный и беззаботный, он легко сходится с людьми. Бендер любит говорить про себя:

— Я человек без всяких убеждений и не имею никакого мировоззрения. Я дружу со всеми, кто ко мне хорошо относится. Мой девиз — побольше удобств, поменьше забот.

Он, конечно, не прочь получать удобства за счет других, оставляя им заботы. В этом смысле он равен с Аунинынем. Только Бендер умный, образованный, настоящий представитель буржуазной золотой молодежи, Аунинын — тупой, грубый хищник.

Пятый латыш в нашей группе — Унгурс. Он коммунист из Минусинской колонии латышей в Сибири, уже пожилой человек. Тихий, замкнутый, он никогда не участвует ни в каких спорах. В Латвии он не был с девятнадцатого года и не знает ее. Наши разговоры о Латвии его не интересуют. Он, видимо, очень тяжело переносит свой арест не столько физически, сколько морально. Только один раз он мне признался, что арестован тогда же, когда и я, и его во время следствия обрабатывали теми же методами. Он не может найти объяснения той трагедии, которую переживает страна. Слабый здоровьем, он медленно угасает. Ходить на работу он уже не может. Его всегда оставляют дежурным по бараку. Я стараюсь почаще с ним разговаривать. Но он уже ни на что не реагирует, ему всё безразлично. Он ходит, лежит, ест только по инерции.

 

- 213 -

Такова наша шестерка из Латвии. Мы люди самых разных убеждений и разного образа жизни. В других условиях нас никогда ничто не соединило бы. В других условиях мы с Бергманом были бы врагами, а тут мы друзья. Однако с Ауниньшем и Балинем и тут у нас дружба очень относительная.

Не меняются только мои убеждения. Я очень боюсь потерять это идейное содержание своей жизни. Марксизм не виноват, если кто-то носит его как маску и творит черные дела.

Встречи с прибывшими из Латвии вновь рождают недоумение. Только Аунинына судили, а Балинь, Бергман, Бендер арестованы и высланы просто так. Если они в чем-то виновны, то почему их не судили? А если они высланы как неблагонадежные в связи с опасностью войны, то почему они в заключении? Однако долго думать об этом здесь не приходится.

В бараке часто возникают споры. Разрешать их должен всеми уважаемый и объективный человек. Среди заключенных такой внутренний судья называется «пахан». Случилось так, что в нашем бараке все стали обращаться со своими спорами ко мне. Так я стал «паханом» барака.

В тяжелом труде, в холоде и голоде проходит зима. Наступает весна. Солнце с каждым днем поднимается всё выше над горизонтом. Становится теплее. Когда снег стаял, вся территория лагеря оказалась в черной болотистой грязи. Страшная лужа грязи — у самых ворот. Направляясь на работу и возвращаясь в лагерь, весь строй заключенных каждый раз должен шагать по этой луже.

Всё больше заключенных болеют, теряют силы, не могут больше работать. Многие умирают. Люди ходят угрюмые, безразличные.

Но всегда и везде находятся люди, которые не теряют чувство юмора. На сей раз насмешил весь лагерь Бендер. Он как-то нашел подход к начальнику колонны Семенову, на редкость тупому и ограниченному, но самоуверенному человеку. Бендер рассказал ему, будто в других колоннах видел самодеятельность заключенных и наглядную агитацию, чтобы поднять бодрость духа.

 

- 214 -

Нашему Семенову не надо два раза рассказывать. Ему в голову не приходит сделать что-либо, чтобы улучшить условия жизни заключенных. Но если где-то была самодеятельность, песни и пляски, а также наглядная агитация, чтобы поднять бодрость духа, то у нас тоже это должно быть.

Скоро внедряется первое новшество. Пачку махорки, которая полагается бригаде за перевыполнение нормы, теперь подвешивают на колу так, чтобы вся бригада весь день^ работая, могла смотреть на нее. Это называется наглядная агитация. Если бригада норму не выработала, тот же кол с той же пачкой махорки будет наглядно стоять на следующий день. Но если норма есть, пачку вечером отвязывают и торжественно вручают.

Изнуренным и нетрудоспособным Семенов дает задание организовать самодеятельность. Так появляются наши сатирики и юмористы. У одного эстонца с собой скрипка. Он с ней никогда не расстается. С наступлением весны стал иногда играть вечерами. В эти минуты все замирают и слушают. Здесь, в тундре, волшебные звуки скрипки — в страшном противоречии со всем окружающим.

Есть в колонне также братья Зейц из Москвы. Они так похожи, что трудно их различить. Оба инженеры. Теперь они так истощены, что стали нетрудоспособными. Из фанеры от старых ящиков братья смастерили виолончель и контрабас. Так у нас появился свой оркестр — для поднятия бодрости духа. Оба брата обладают и хорошими голосами.

И вот в одно прекрасное весеннее утро мы наблюдаем незабываемую картину.

Погода тихая. Прозрачный свет утреннего солнца. Фыркая и постукивая, пробирается по временной узкоколейке состав на Воркуту. Прошел — и опять стало тихо во всем бесконечном просторе.

Звучит команда: утренней смене на работу. Заключенные в лохмотьях, угрюмые, ровным медленным шагом ряд за рядом проходят к воротам. На бугорке у ворот сегодня стоит наш оркестр. Как только голова колонны вползает

 

- 215 -

в ворота и первые заключенные начинают флегматично шлепать по гигантской луже, вступает оркестр. Эстонец пиликает на скрипке и энергично дирижирует. Братья Зейц, играя, одновременно поют во весь голос популярную песню, повторяя после каждого куплета припев:

Жить стало лучше,

Жить стало веселей.

Сталину крикнем:

Спасибо, родной!

По ту стороны ворот стоят Семенов и еще несколько человек из начальства колонны. Семенов сияет от удовольствия: теперь у него передовая колонна — есть и самодеятельность, и наглядная агитация.

Бендер, посмеиваясь над собой и над всеми нами, не стесняется похвастаться, что это он придумал все эти новшества для поднятия духа и улучшения общего настроения. Некоторые не обращают внимания на новые мероприятия, но большинство страшно злятся. Узнав, что это выдумка Бендера, грозятся ему отомстить. Но, как бы ни было, теперь мы каждое утро лазим через большую лужу у ворот под музыку и песни, пока весеннее солнце не высушивает ее.

Мне страшно больно от этой издевательской затеи, жалко самодура Семенова, жалко нас всех, но я не могу и не хочу ничего предпринимать против этого кощунства. Я еще не уяснил для самого себя, виновен ли Сталин в наших бедах.

С наступлением лета с фронта опять пошли вести одна хуже другой. Фашистские армии приближаются к Кавказу и Волге. Но никаких точных известий заключенные не имеют. Ходят только слухи, с каждым днем всё более страшные.

Балинь становится чрезвычайно шустрым. Он прибегает ко мне и шепчет, что грузины и другие кавказцы уже организуются и что нам, латышам, тоже надо что-то предпринимать. Москва всё равно скоро падет, и тогда — все по домам. Мне становится жутко, я не хочу говорить с ним об этом, не могу даже ему советовать прекратить разговоры — он всё равно меня слушать не будет. Выругать его тоже

 

- 216 -

не могу, тогда он будет сторониться меня, и я не буду знать, что вокруг творится. Нечего и говорить, что не могу никому сообщить о его настроении: тогда я попаду в категорию стукачей, с которыми заключенные при первой возможности быстро расправляются. Пока могу только делать вид, будто мне всё известно. Мне ясно, что я сам буду делать в любой обстановке, но не с ним же делиться этим.

Наблюдаю за начальником колонны Семеновым, но, видно, он никаких новых инструкций не получил. Это меня успокаивает. А что думают и о чем между собой рассуждают заключенные, это Семенову безразлично.