Лагерь тяжело, медлительно отходил ко сну. В слабом свете редких электроламп, будто в туманном мареве, неторопливо возились с тощими подстилками «трудмобилизованные». Своими заторможенными движениями они напоминали полусонных мух, готовых к зимней спячке. Вяло, еле передвигаясь и пошатываясь от слабости, безмолвно совершали вечерний ритуал. Не снимая одежды и теснее натянув на уши шапки, одни ныряли в холодную темноту нижних нар, другие, помоложе, из последних сил подтягиваясь на худющих руках, взбирались на верхние нары, надеясь согреться под изодранными пальто и бушлатами, заменявшими одновременно матрацы и одеяла.
Но долго ещё мелкая лихорадочная дрожь сотрясала их истощённые и бескровные тела. Насквозь промёрзшие за 12 часов работы на студёном ветру, люди едва успевали прийти в себя в скудном тепле бараков после вечернего пойла, именуемого супом, как их вновь выгоняли в ночную темноту – на поверку. Тем, кто забылся беспокойным сном, было особенно морозно. Брала обида за бессмысленную растрату драгоценного тепла: ведь стоять-то надо только для того, чтобы пересчитали твою голову.
Потом, забравшись на верхние нары и свернувшись, как в детстве, калачиком, я поглубже засовываю меж колен руки, прячу в отвороты бушлата нос и пытаюсь поскорее изгнать из себя проникший в самую душу холод. Важно, вспоминаю слова отца, чтобы нос был в тепле. Так согревается собственным теплом поросёнок, зарываясь в солому. Неважно, что всё остальное у него наверху. Тепло барака, разбавленное вкатившимся вместе с толпою холодом, мало греет, ибо не две печки, топившиеся сырыми опилками, а человеческое дыхание было его основным источником.
— Отбой, – раздаётся голос дневального, но никого унимать не надо. Наступает, наконец, момент долгожданного покоя. Надо только постараться скорее уснуть, чтобы хоть на 8 часов избавиться от отвратительного, ни с чем не сравнимого чувства голода. Понять это противное всякому живому существу состояние может, наверное, лишь тот, кому хоть раз пришлось голодным отправиться на ночлег. Ну, а если с тобой это происходит еженощно, месяцы, год подряд? Если криком кричит нутро человеческое: «Хочу есть! Хоть что-то поесть!»? И если нет надежды, что когда-нибудь этой пытке придёт конец?
Лучший способ избавиться от навязчивой мысли о еде – это уснуть или заставить себя думать о чём-либо ином. О чём угодно, только не о еде... И я в который уже раз перебираю в мыслях этот злополучный год, что нахожусь за колючей проволокой лагерей Бакалстроя НКВД СССР. Вернее сказать, в одном из его многочисленных подразделений – строительном отряде № 4, который размещён неподалёку от Челябинска, на железнодорожной станции Потанино, где находится завод, призванный снабжать огромную стройку кирпичом.
Наш лагерь – это примерно полтора десятка больших, человек на 300, Приземистых бараков с двухэтажными сплошными нарами. Между бараками – неизменно ухоженные дорожки, благо дармовой людской силы всегда хватает. Вдоль центральной дороги расположены кухня, кипятильня и так называемый штаб.
Немного на отшибе – санчасть, баня и карцер, обязательная принадлежность лагерей НКВД. А невдалеке от него – домик оперуполномоченного, который всему голова, всем начальникам начальник.
Лагерь охвачен тремя рядами колючей проволоки с вышками по углам, мощными прожекторами и частым строем осветительных столбов. Под ними на ярком свету, отнятом у барачных электроламп, будто под солнцем, искорками сверкает белоснежная, девственно-чистая следовая полоса. Это зимой. А летом четырёхметровое пространство между рядами «колючки» напоминает старательно обработанный чёрный пар: на нём, согласно строгим лагерным правилам, не должно быть ни былинки. Ночами по натянутой вдоль заграждения проволоке с лаем носятся овчарки, лениво перезваниваются в колокола часовые, отгоняя непрошеный сон. Неусыпно стерегут они загнанных в «зону» безобидных, до крайности истощённых людей.
Это – принудительно-дармовая рабочая сила, которая пришла на смену уголовникам, оставившим после себя лагерное хозяйство и зачуханный кирпичный завод. Его надо было отремонтировать и достроить с таким расчётом, чтобы он мог выпускать 180 тысяч штук кирпича в сутки. Кто, кроме подневольных людей, стал бы работать в этом кромешном аду?
В образцовый тюремный лагерь со всеми требованиями, оговорёнными Уставом караульно-конвойной службы, заперли 4 тысячи таких же, как я, рядовых граждан, у которых «родная» власть безо всякого суда и следствия и без малейшей вины отобрала не только свободу, доброе имя и честь, но у многих, очень многих – и саму жизнь. Повод – война, а причина одна-единственная: национальность – немец.
Таких отрядов, как наш, на Бакалстрое в апреле 1942 г. было 16, в каждом от четырёх до восьми тысяч человек, а всего, вместе с так называемыми отдельными колоннами, число «трудмобилизованных», прошедших через эти лагеря, составляло до 100 тысяч человек. Этой, находившейся в ведении Берии, необозримой армаде предписывалось «любой ценой» – так уж водится у нас в стране – и в «кратчайшие сроки» построить металлургический комбинат с полным производственным циклом, начиная от добычи и обогащения руды и заканчивая выплавкой высокопрочной стали, идущей на изготовление танковой брони и вооружения.
Создание такого комбината с рудной базой в посёлке (ныне городе) Бакал, что находится в западной части Челябинской области, планировалось ещё задолго до войны. Для этого на окраине Челябинска, севернее села Першино, была выделена огромная, примерно в 50 квадратных километров, площадка и даже построено несколько лагерей для будущей подневольной рабочей силы. Но в 1935 г. стройку законсервировали. Война ускорила обороты гигантской индустриальной машины – обливающейся кровью стране нужен был металл. Позарез. Сегодня. И во всё больших количествах. Поэтому специальным постановлением Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) о развитии чёрной металлургии на Урале и в Сибири в 1942 г. предусматривалось строительство Бакальского и Новотагильского металлургических заводов с горнорудным хозяйством и коксохимическими заводами, которое поручалось НКВД СССР на подрядных началах с Наркомчерметом. К строительству Бакальского завода предписывалось приступить не позднее конца декабря 1941 года.
Поручая эти стройки бериевскому ведомству, в Москве несомненно исходили из использования принудительной рабсилы, которая всегда имелась в распоряжении НКВД. Правда, её «запасы» несколько поубавились с выходом указов Президиума ВС СССР от 12 августа и 24 ноября 1941 года о досрочном освобождении некоторых категорий заключённых. В соответствии с ними 420 тысяч узников ГУЛАГа были «переданы» в сильно поредевшие ряды Красной Армии, в результате чего опустели многие лагеря. Их заполнили «трудармейцами» – новыми рабами Советского государства.
Эта участь нам была уготована «сов. секретным» Постановлением Государственного Комитета Обороны № 1123 от 10 января 1942 года. «В целях рационального использования» немцев-переселенцев оно предписывало мобилизовать немецких мужчин от 17 до 50 лет, годных к физическому труду, в количестве до 120 тысяч в «рабочие колонны» на всё время войны, передав из этого числа: НКВД СССР на лесозаготовки – 45000 человек; НКВД СССР на строительство Бакальского и Богословского заводов – 35000; НКПС СССР на строительство железных дорог Сталинск-Абакан, Сталинск-Барнаул, Акмолинск-Карталы, Акмолинск-Павлодар, Сосьва-Алапаевск, Орск-Кандагач, Магнитогорск-Сара – 40000.
Мобилизованные были обязаны явиться в местные военкоматы в исправной зимней одежде, с запасом белья, постельными принадлежностями, кружкой, ложкой и 10-дневным запасом продовольствия.
Дела в отношении немцев, подлежащих мобилизации и находящихся в «рабочих колоннах», за нарушение дисциплины и отказ от работы, неявку по мобилизации, «дезертирство» из рабочих колонн поручалось рассматривать на Особом Совещании НКВД СССР с применением к «наиболее злостным» высшей меры.
Этот основополагающий документ был подписан Председателем ГКО Сталиным и несомненно готовился в недрах НКВД под началом Берии. В нём устанавливались общие рамки отношения к российским немцам после депортации последних в 1941 г. Их дальнейшая участь определялась испытанными большевистскими методами массовых репрессий и административного принуждения – с той лишь разницей, что вместо ареста или раскулачивания немцы на сей раз подлежали «мобилизации» через военкоматы. Итог один: их, как и другие жертвы сталинского террора, передали в полное распоряжение карательных органов, предрешив нещадную эксплуатацию на лесоразработках и стройках.
То, о чём умалчивалось в указанном Постановлении ГКО, было предельно ясно выражено в Приказе № 0083 наркома НКВД Л. Берии, изданном два дня спустя – 12 января 1942 года. На 4-х страницах машинописного текста выносился приговор первой группе «мобилизованных», предопределивший дальнейшую судьбу всех российских немцев, которым было суждено пройти через так называемую трудармию.
Во-первых, «трудмобилизованных» немцев предписывалось разместить в особых лагпунктах, создаваемых для них при лагерях НКВД.
Во-вторых, питание и промтоварное обслуживание «мобилизованных» устанавливалось по нормам ГУЛАГа.
В-третьих, сверх Постановления ГКО было велено обеспечить не только высокую производительность труда и выполнение норм, но и «перевыполнение производственных норм и планов».
В-четвёртых, оперативно-чекистский отдел ГУЛАГа и его подразделения в лагерях обязывались «организовать агентурно-оперативное обслуживание мобилизованных немцев, заблаговременно пресекая всякие попытки разложения дисциплины, саботажа и дезертирства».
Из приведённых, а также других документов, начиная с известного Указа от 28 августа 1941 года, видно, что все основные вопросы, связанные с положением немецкого народа СССР, были вверены карательным органам. Соответствующие решения принимались в структурах власти – ЦК ВКП(б), СНК, ГКО – с подачи НКВД и санкционировались высшими руководителями страны, прежде всего Сталиным и Берией. На них и лежит главная вина за государственное преступление – организованный физический и моральный геноцид по отношению к российским немцам в военные и послевоенные годы.
...Я прибыл на Бакалстрой в первом, февральском потоке и знаю, что здесь наши немцы всё начинали с нуля, с первых колышков, первых просек для дорог на огромном, поросшем березняком белоснежном просторе. Среди сугробов не всегда удавалось найти даже вешки, которыми проектировщики пометили места расположения будущих цехов, домен и коксовых печей. Кругом – ничего, кроме снега, берёз и всепроникающего уральского мороза.
Об этом образно написал тогда бакалстроевский поэт Павел Брандт:
 
На рассвете и небо от холода стынет,
Леденеет мерцанье застуженых звёзд.
И стоят, занесённые в снежной пустыне,
Неживые тела посиневших берёз.
 
Начинали с первых выемок для бараков и с ям под столбы для проволочных заграждений. Вокруг самих себя. Невдалеке от каждого из будущих ключевых объектов – Доменстроя, Стальпрокатстроя, Коксохимстроя, Жилстроя и других, не менее важных пунктов огромной стройки – были заложены лагпункты, дабы не конвоировать слишком далеко строго охраняемый немецкий «спецконтингент». В свою очередь, вся эта махина имела внешнее ограждение длиной около 30 километров и вооружённую охрану, чтобы ни один «трудмобилизованный» не мог вырваться из гигантского лагеря.
Немало за полгода воды утекло. А вместе с нею унесло и бесчисленное множество людей. В бараках с каждым месяцем становилось всё просторней. Одни умирали тихо, незаметно, на нарах – в «собственной», так сказать, постели. Днём их, окоченевших, а то и не совсем ещё отошедших в мир иной, привычно стаскивали с нар, грузили на тракторную тележку и вывозили на людскую свалку в северной части «зоны». Другие той же дорогой уходили через ОПП – оздоровительно-профилактический пункт, получив небрежно-снисходительное название «доходяга».
Как вспоминал Иван Битнер, трупы старались скрывать до последней возможности, чтобы получить за умерших хлебный паёк и суп – «баланду». Обычно добыча делилась по жребию между членами бригады. А ведь все знали: не по-людски это – выгадывать от смерти ближнего.
Я не хотел умирать. Заглушая голодные муки, мыслями был обращён в прошлое, которое казалось теперь таким светлым и радужным. Правду говорят: голодный не думает о завтрашнем дне. Ему надо поесть сегодня. Можно, конечно, мысленно обратиться вспять, вновь прочувствовать пережитое. Хотя от воспоминаний о еде сыт, увы, не будешь.
Но мысль не остановить. Она бежит и бежит... Вспоминается, как долгими зимними вечерами наша семья – трое детей и родители – засиживалась у керосиновой лампы, занимаясь каждый своим делом. Кому-то приходила мысль о еде, и мать приносила с холода белое с розовым отливом, толстое, в пять наших детских пальцев, искусно, по-немецки, засоленное сало. Под взглядом четырёх пар блестящих глаз она резала его и подавала каждому с ломтем чёрного хлеба и кусочком сладковатого, щекочущего в носу, сочного лука. Не вспомнить ничего лучше этой полуночной аппетитной еды за семейным столом!
Было это, правда, ещё до голодного 33-го года, когда на Украине опустели целые сёла: кто-то подался с семьёй или в одиночку куда глаза глядят, а большинство умерло от голода. Раздувшиеся трупы лежали на дорогах, в домах. Лето обещало быть урожайным, но как дотянуть до него изголодавшимся семьям колхозников? Всё живое, что можно найти в селе и поле, включая домашний скот, было съедено. Трава – тоже. Рассказывали, что дело доходило до людоедства, жертвами которого порой становились собственные или соседские дети.
Как теперь известно, причина того массового голода состояла не только в неурожае, который постиг этот хлебородный сельский край в 1932 г. И даже не в том, что своего, крестьянского хозяйства не стало, а колхозное зерно было дочиста вывезено на государственные заготпункты. Просто государству показалось мало сданного зерна, и оно потребовало от колхозников дополнительных поставок. По сёлам поползла тревожная молва: забирают последний хлеб! Местные партийцы и комсомольские активисты ревностно шныряли по домам, чтобы выполнить спущенный сверху новый план.
Начинали они обычно с того, что разъясняли «текущий момент» и предлагали хозяевам «добровольно» сдать имеющееся зерно. После вполне естественного отказа начинался самодеятельный дотошный обыск. Всё найденное до последнего зёрнышка направлялось в сельсовет, а семья обрекалась на голодную смерть. В колхозе, где все обязаны были работать, кроме «палочек», т.е. учтённых трудодней, никто ничего не получал.
Помнится, приходили за «излишками» зерна и к нам, хотя отец работал на железной дороге кузнецом, а наша семья в местном колхозе с сакраментальным названием «Воля» не состояла и приусадебного участка не имела. Но я знал, что в нижнем ящике комода мать спрятала с полцентнера зерна белой кукурузы: все боялись, что Украину захватит голод. К тому же 12-ти килограммов ржаной муки, которые нам выдавали на месяц в качестве хлебного пайка, явно недоставало для семьи из пяти человек.
Так вот, заявился однажды знакомый родителям односельчанин из местной артячейки. Поздоровался по-казённому и начал заученно говорить матери, которая всего два года назад услышала первые украинские слова, что-то про мировую Революцию и необходимость помочь зерном или золотом родному пролетарскому государству. Не дождавшись желаемого ответа, он приступил к обыску. После проверки сарая, погреба, кладовки, квартирных закоулков, даже постелей очередь дошла и до комода.
Затаив дыхание, мы ждали, что будет дальше: и кукурузы жалко, если её найдут, и стыдно за сказанную неправду. Он выдвинул верхнюю большую «шуфляду», покопался в небогатом запасе одежды и белья. Заглянул во второй ящик: там – детские вещички и что похуже. «Неужели откроет и третий?» – со страхом подумал я, и сердце забилось часто-часто... Но – о, счастье! Нижнюю «шуфляду» он выдвигать не стал – то ли поленился нагнуться, то ли уже не надеялся что-нибудь найти.
Нашей радости не было конца. И не без основания: мать варила спасительную кукурузу до предельной мягкости, пропускала через мясорубку и подмешивала эту массу к тесту для выпечки хлеба. Мы оценили все достоинства кукурузы, когда её запасы иссякли и пришлось вместо этого довольствоваться подсолнечным жмыхом, который тоже водился у нас благодаря добычливости отца. Такой сырой, малоаппетитный хлеб я есть не мог, хотя голоден был постоянно. Теперь бы он, конечно, пошёл за милую душу!
Мы не могли знать, что тогдашний голод был организован сверху. Ведь, несмотря на недород, в 1932-33 гг. было продано за границу втрое больше зерна, чем в урожайном 1927 году. А поголовье скота упало за это время в СССР в 28 раз (!). В результате голода власти погубили около 10 млн. человек, не менее трети которых – дети. Это была настоящая война Сталина против крестьянства, проявившего, по мнению вождя, недостаточно «патриотизма» в ходе коллективизации 1929-31 годов.
Потом, правда, продовольственное снабжение начало понемногу выправляться. В 1935 г. с большой помпой отменили карточки. Появилась возможность (конечно, не без боя и очередей, в которые записывались с вечера) купить настоящий хлеб – белый, чёрный и пшеничный «серый», выпеченный из муки грубого помола. Белый по полтора рубля за кило – это, конечно, далеко не всем по карману. Чёрный стоил 75 копеек, а серый – 90. Какой вкусноты он был! Вспомнить – голова кружится. Да что там хлеб! В 1939 г. у нас, на небольшой станции Роя, даже копчёную колбасу можно было купить. Больше ста граммов мать не брала, но это был не столь уж малый кусок. А вкус, а запах! С самого 1928 года, когда своим хозяйством в Таврии жили, такой колбасы не видел.
Чёрт возьми, я, кажется, снова думаю о еде! А о ней думать нельзя: начинается резь в животе, и слюни переполняют рот. Лучше буду вспоминать о прошлом. Хотя какое оно, это прошлое, если человеку всего-то 19. Немного, конечно, но сражаются же на фронте одноклассники, не сидят, как я, за колючей проволокой, не голодают. И всё из-за одного-единственного слова в паспорте – «немец». Зловещей тенью следует оно за мной. И бежит-то, кажется, сзади, а то и дело становится поперёк дороги.
А ведь как хотелось попасть в Красную Армию, любовь к которой у нас была поистине безграничной! Вместе с парнями из нашего класса, подгоняемый ленью, торопился я расстаться со школой, чтобы надеть хрустящую новенькими ремнями курсантскую форму – предмет всеобщей гордости и зависти. Все мечтали стать неотразимыми лейтенантами с двумя «кубарями» в петлицах. Об опасности никто не думал: в кинофильмах, на которые мы нередко убегали с уроков, наша славная армия легко и бескровно крушила врага.
Песни из тогдашних кинобоевиков с участием известных артистов были созвучны нашим по-юношески горячим и безрассудным чувствам. Подобно невидимому лучу пронзали они доверчивые сердца, вселяя веру в силу и мощь Красной Армии, родной страны, в твоё надёжное будущее.
Больше всего нам нравились бравурные припевы песен, звучавших в популярных фильмах «Если завтра война» и «Трактористы»:
 
На земле, в небесах и на море
Наш призыв и могуч, и суров:
Если завтра война, если завтра в поход,
Будь сегодня к походу готов!..
--------------------
Гремя огнём, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин
И Первый маршал в бой нас поведёт!..
 
Эти песни звучали по радио, с эстрадных подмостков и в обыденном молодёжном кругу. Они были проявлением того ура-патриотического психоза, который умело инспирировался советской пропагандистской машиной в преддверии войны.
Отрезвление наступило в первый же месяц, когда оказалось, что события на фронте развиваются «с точностью до наоборот» по сравнению с тем, о чём пели мы и так много говорилось с высоких трибун. Один за другим оставляла «несокрушимая и легендарная» крупнейшие города на западе страны. Фактически беспрепятственно прошли германские войска сквозь секретные укрепрайоны на старой (до 1939 года) государственной границе СССР. В панике, с огромными потерями отступала Красная Армия вглубь страны. Как издевательство над здравым смыслом воспринимались пассажи, подобные напечатанному в «Известиях» 15 июля 1941 года: «Итоги трёх недель войны свидетельствуют о несомненном провале гитлеровского плана на молниеносную войну. Лучшие немецкие дивизии истреблены советскими войсками...» Таким сообщениям уже никто не верил. На смену эйфории пришла другая крайность – разочарование и пессимизм. У всех на устах был один и тот же мучительный вопрос: ПОЧЕМУ?
«Сталин успех вермахта объяснял внезапностью нападения и вероломством. Это для народа начало войны было внезапным, но даже он интуитивно чувствовал её приближение. Но Сталина ведь каждый день извещали о замыслах Гитлера, значит, для него война не могла быть внезапной. Не было и вероломства, ибо глупо было требовать от Гитлера, чтобы он заранее предупредил Сталина о своих намерениях», – напишет полвека спустя В. Пикуль в книге «Барбаросса». И завершит свои размышления по данному поводу примечательными словами: «<Гитлер обманул Сталина, а Сталин обманул... самого Сталина>, – именно так было заявлено потом на Нюрнбергском процессе».
Конечно, и мы пытались рассуждать – главным образом про себя – на эту неимоверно трудную тему, приходя к сходным мыслям и догадкам. Но это было потом, когда разразилась война. А тогда, в 40-м, пустели парты моих одноклассников, я же к своему удивлению, дальше медицинских комиссий так и не продвинулся. Прямо о причине моей задержки мне никто не говорил, очевидно, не желая горькой истиной отравить молодую душу. А я, сомневаясь, продолжал верить в несуществующую справедливость, упрямо бил в одну точку: во что бы то ни стало поступить в военное училище. И вот однажды, в конце 9-го класса, неулыбчивый «сухарь» Абб, тщетно пытавшийся научить нас немецкому языку, сказал мне наедине:
— Не теряйте зря времени, молодой человек. Заканчивайте среднюю школу. Это единственное, что Вам действительно может пригодиться.
Тут я впервые по-настоящему осознал, что значит быть немцем в стране, «где так вольно дышит человек». Раньше это клеймо преследовало меня и братьев дразнилками типа «немец – перец, колбаса» или не спровоцированными затрещинами наших сельских забияк. Теперь же я столкнулся с несправедливостью на «взрослом уровне», когда обида воспринимается с особой болью. Оказаться выброшенным из ряда вон – что может быть более оскорбительно для человека в 17 лет!
И всё-таки мне пришлось смириться с участью «верблюда», осознать, что с немецкой национальностью в военное училище не попасть. Это было первое, но далеко не последнее крушение моих надежд. В данном случае – иллюзорных, присущих детству, в котором мир видится только в красочных тонах.
Пришло «серое» отрезвление, но инфарктным рубцом осталась на сердце обида. Тоже отнюдь не последняя. Она резала сильнее голода и холода: ведь и я мог бы воевать, а не преступником лежать на лагерных нарах. С винтовкой наперевес идти в атаку, отбиваться от наседающих «мессершмиттов» из кабины стрелка-радиста ТБ, мчаться в танковом строю навстречу врагу, командовать дивизионом дальнобойных пушек. Именно в училища этих родов войск тщетно пытался я пробиться в 40-м году. Но не доверили немцу, не меньше других любящему свою Родину, оружия. Не доверили...
Эту свою участь я впервые зримо постиг в августе 1941 года, когда, получив повестку из райвоенкомата с требованием явиться с кружкой, ложкой и т.д., неожиданно обнаружил там только своих соплеменников разного возраста. Стало яснее ясного, что судьба нам уготовлена совсем иная, чем мобилизация на фронт. Какая именно, никто не знал, но все чувствовали, что не к добру это. Оттого ходили, понурив головы, мужи с вопросами на устах: «Куда нас отправляют? Что будет с семьями, ведь фашисты с каждым днём всё ближе к нашим сёлам?»
О себе не думали, будто знали, что их судьба предрешена: почти все «мобилизованные» тогда мужчины погибли в лагерях Ивделя, Краснотурьинска, Тавды и других северных уральских городов, не дожив даже до следующей весны. Уже в начале 1942 года там не осталось трудоспособных вообще – одни скончались, других «сактировали» и отправили к семьям на их новые после депортации места жительства в Сибирь и Казахстан. Тех, кто не умер по дороге и немного подкормился дома, вскоре снова забрали «по мобилизации».
Типичной в этом смысле оказалась судьба Павла Фигера, приславшего свои воспоминания из Таджикистана. До войны он жил в селе Кандель, Зельцского (Фридрих-Энгельсовского) немецкого национального района, что под Одессой. В 1941 г., сразу же после окончания семилетки, его направили в Одесскую школу ФЗО. А через месяц началась война. В августе, пишет он, всех немцев из их группы вызвали по повестке в военкомат и сказали, что призывают в армию, а куда – это-де дело секретное. «Тайна» стала раскрываться тотчас, как только их посадили в проходящий эшелон, где оказались одни немецкие мужчины и юноши. В Свердловске «мобилизованных» распределили по стройкам и поселили в лагерях для заключённых. Павел попал на лесозаготовки для строительства Богословского алюминиевого завода (Базстрой НКВД СССР). Их полностью изолировали от внешнего мира. Кроме леса они ничего не видели и ни о чём не знали. По слухам, их лагерь находился неподалёку от Турьинских Рудников (впоследствии – Краснотурьинск).
Бригаду из юношей 16-17 лет, как и остальных, водили на лесоповал под конвоем, хотя убегать никто не пытался, да и физически не мог. Привезли их в сентябре, когда уже начались холод и снег. А люди были одеты по-августовски легко – о зимней одежде в повестке ничего не говорилось. И выдавать её начальство не собиралось. У Павла тоже не было ничего, кроме летней формы. Шинелька, тонкие хлопчатобумажные брюки, ботинки и казённая фуражка совершенно не годились для уральских морозов, которые с каждым днём становились всё сильней.
Работа в лесу длилась от темна до темна, а остальное время 12-часового рабочего дня уходило на пешие переходы до делянки и обратно. Каждый день, без выходных. Основная еда – 700 граммов хлеба в день при условии выполнения нормы. Приварок – трёхразовый «суп» – можно было в расчёт не брать: он состоял из одной воды. Нормы были практически невыполнимы, и лесорубы «сидели» на шестистах граммах хлеба, что означало неизбежную голодную смерть.
Через два месяца из бригады в 18 человек осталась в живых половина, и их перевели на отсыпку земляного полотна для лесной железной дороги. Но долбить мёрзлую болотистую землю было ещё тяжелей, чем работать на лесоповале. Подняться до желаемых 700 граммов вконец ослабевшие люди уже не могли. В результате к февралю 1942 года в бригаде осталось только 5 человек. Но и они, подобно многим другим, из-за полного истощения больше не выходили на работу. Поскольку весь лагерь оказался нетрудоспособным, сверху решили списать оставшихся по инвалидности («отбраковать за непригодностью») и отправить «по домам», т.е. на места ссылки в Сибири и Казахстане.
Павел Фигер – только один из многих украинских немцев, «мобилизованных» в конце августа 1941 года и посланных на верную погибель на восток страны. Встретить выживших с такой судьбой удаётся так же редко, как и «списанных», которые сумели добраться живыми до места назначения. К подобным людям принадлежит Яков Келлер, который жил до войны в немецком селе под Бердянском (Запорожская область). В ночь с 3 на 4 сентября 1941 года всем здешним мужчинам от 16 до 60 лет вручили повестки. Они шагали пешком 13 дней и пришли в Харьков, к тюрьме «Холодная гора», где их распихали по камерам. Потом, вместе с другими немцами, отправили со станции Валуйки (ныне Белгородской области) в переполненных вагонах на восток.
Один раз в сутки открывалась дверь, и конвоиры просовывали в щель булку хлеба на 6-7 человек, а также по кусочку селёдки и кружке воды на каждого. Ехали месяц без свежего воздуха, неподвижно, неумытые, обросшие, завшивленные. Когда на распределительном пункте Ивдельлага вагоны открыли, люди падали от слабости, многие не могли самостоятельно двигаться.
Жили в лагере за колючей проволокой, под конвоем ходили на работу и заготавливали в лесу древесину. Тяжелее всего было в 41-м и 42-м, когда очень многие умерли от голода. Яков остался жив только благодаря хорошим людям, которые жалели малолеток. Одна из них – Нина Николаевна Мотина, начальница лагерной санчасти. Благодаря ей его «сактировали», и ему удалось добраться до сибирского города Ленинска-Кузнецкого, куда были выселены мать и сестра. А отец умер от голода в их смертном лагере.
Одним из известных документов, на основании которых проводилась поголовная «мобилизация» немецких мужчин на ещё не оккупированной территории Украины, был Указ Президиума ВС СССР от 22 июля 1941 года. Он давал право выселять из районов, где было объявлено военное положение, граждан, относимых к «социально опасным элементам». Нет сомнения, что власти, в первую очередь карательные органы, прилагали максимум усилий, чтобы успеть «вырвать» из рук наступающего противника хотя бы мужчин немецкой национальности.
В принципе такие меры можно было бы считать целесообразными и в известной степени оправданными. Если бы не одно «но» – отправленные на Урал «мобилизованные» немцы были размещены не где-нибудь, а в охраняемых лагпунктах ГУЛАГа СССР. При этом первые нормативные акты, закреплявшие «лагерный» статус таких людей, появились только 3 месяца спустя. Так, 7 октября 1941 года вышло Постановление СНК СССР № 2130-972 «О выделении рабочих колонн из военнообязанных», регламентировавшее использование необученных военнообязанных старших возрастов, включая «мобилизованных» немцев, в «рабочих колоннах». А 26 ноября 1941 года Приказом наркома НКВД СССР было предписано сформировать из «мобилизованных» немцев строительные батальоны, которые впоследствии также получили название «рабочих колонн», но местами, например в Ивдельлаге, сохранились в первоначальном виде вплоть до 1946 года. Именно немцы, выселенные в соответствии с Указом от 22 июля 1941 года, попали в наиболее бесправное и тяжёлое положение. Оно привело к почти полной гибели 30-40 тыс. человек немецкой национальности, «мобилизованных» на территории Украины.
Так органы НКВД нарабатывали репрессивный опыт для предстоящих массовых операций по заключению в концлагеря практически всех трудоспособных российских немцев и граждан других национальностей, родственные страны которых воевали с СССР.
А мне в августе 41-го повезло: после долгой, в несколько сотен фамилий переклички в военкомате вышел перед строем командир и объявил: «Члены партии и комсомольцы – с вещами выйти из строя! Остальные – нале-ву, ша-гом марш!»
И ушли мои беспартийные и несоюзные соплеменники в неизвестность, а большинство – в небытие, образовав «контингент» первых концлагерей, бывших немецкими по составу и советскими по принадлежности, а затем и первые могильники вокруг них.
Окончательно рухнула моя надежда попасть в армию в Новочеркасском военкомате, что в Акмолинской области, куда нас выселили снежной осенью 1941 года и откуда в конце января 42-го отправляли, – уже не скрывая, что не на фронт, а по «трудмобилизации». Догнала-таки меня моя судьбинушка, не миновала общая для российских немцев горькая чаша изгоя! Пропала последняя надежда защитить свою честь и доброе имя, попасть на фронт – пусть в самое жаркое пекло, но всё-таки на фронт!
Да, мечтал в Красную Армию, а попал в концлагерь, как враг Советской власти или уголовный преступник! И не только я. Сотни тысяч моих соплеменников оказались, вопреки всем правовым нормам и здравому смыслу, за колючей проволокой лагерей с караульными вышками, вооружённой охраной и оскорбительными выкриками конвоиров. Да и «посадили»-то как! Через военкомат, по форменной повестке: «с кружкой, ложкой, десятидневным запасом продовольствия», будто и впрямь на фронт призывают. В действительности же в военкомате нас вовсе не «мобилизовали в рабочие колонны», а арестовали, чтобы в качестве «спецконтингента» бросить в лагеря и заставить работать под страхом оружия и голодной смерти, как отпетых негодяев и тунеядцев.
Эта была продуманная, очень далеко идущая ханжеская двусмысленность. Выходило, что «трудмобилизованных» немцев никто не арестовывал, не предъявлял им обвинений, не судил и будто бы вовсе не репрессировал. А между тем они на долгие годы оказались за высокими заборами ГУЛАГа НКВД СССР. Пройдёт много лет, и известный белорусский писатель Алесь Адамович скажет об этом времени, полном лжи и лицемерия: «Мы как-то забываем, что любая российская власть, как её ни назови, по сути всегда оставалась «кремлёвской». Беспардонная ложь в глазах, предательская жестокость, лицемерие, хамство. Притом без страха быть уличёнными. Кремлёвский горец Сталин всё это возвёл в степень высшего искусства...»
Ещё категоричней высказался по поводу лживого образа жизни в сталинском государстве американский историк Роберт Конквест. В книге «Большой террор» он отмечает такие характерные черты сталинизма, как тотальная фальсификация общественной жизни, всеобъемлющая ложь, пропитанная ложью жизнь. Ложь долгая, настойчивая особенно эффективна. Ложь была, по мнению Р. Конквеста, основным «козырем» Сталина. Масштабы её невероятны...
50 лет спустя, в период «перестройки», юристам долго пришлось ломать голову над правовым парадоксом: как реабилитировать, т.е. снять неправомерные обвинения с тех, кого в действительности не обвиняли, не судили, а просто «мобилизовали» через военкомат и поместили за колючую проволоку?
Поразмыслив над этим вопросом, приходишь к выводу, что метод «неформальных» репрессий против «неблагонадёжных» народов не умалял, – как, возможно, считали кремлёвские лицемеры – а, напротив, усиливал вину государства перед своими жертвами и в ещё большей мере означал нарушение прав человека, чем, скажем, при предъявлении ложных обвинений. Хотя в конечном итоге участь жертв была одинаковой – отправка в лагеря того же НКВД.
Так далеко я в своих тогдашних размышлениях, конечно, не заходил, и думы у меня были совсем иные. Но обида ни на миг не переставала бередить душу...
Мысли мыслям рознь. О вещах неприятных мне в то время вспоминать не очень-то хотелось. В нашей лагерной жизни их и без того было предостаточно.
Лучше ещё раз вспомнить о последних днях свободы, об отце, матери, а потом уж спать.
В дальнюю дорогу меня снабдили самым ценным, что было в нашем ссыльном казахстанском жилье, – ватным одеялом и почти полным мешком свежеиспечённого «серого» хлеба. Как кузнецу и нужному для колхоза новому кадру, отцу в порядке исключения выписывали иногда десяток-другой килограммов пшеницы. После ручного размола она становилась грубой, с отрубями, но ценной, как золото, мукой, из которой и готовились блюда ежедневного нашего меню, включая, конечно, хлеб. Ноша была тяжёлой, верёвочные лямки больно резали худые плечи, но это не вызывало злости, хотя волочить ноги по снежной, рыхлой дороге от Новочеркасска до Атбасара пришлось километров 30.
Отец всю дорогу шёл рядом, и я был благодарен ему за эти проводы. Он пытался помочь мне, то взваливая мешок себе на спину, то поддерживая его снизу, чтобы уменьшить нагрузку на мои костлявые плечи. Шли главным образом молча. Да и о чём было говорить, если всех ожидала полная неизвестность? Запомнился только совет отца: держаться тех людей, у которых имеется что-нибудь съестное. Он и представить не мог, что наступает время тотального голода, когда у всех не будет ровным счётом ничего. Отец тоже был «мобилизационного» возраста, но его «временно» оставили работать в колхозе. Впереди была весна, а старая посевная техника нуждалась в серьёзном ремонте. Забери кузнеца – останется колхоз без хлеба, да и государство окажется в убытке. Такими доводами председателю колхоза удавалось отстаивать отца перед районной верхушкой НКВД не только в эту, но и во все последующие немецкие «мобилизации».
Истинную цену своей ноши я узнал уже в первые дни после «призыва»: никто нас кормить и не собирался. Ни в Атбасаре, ни в Акмолинске, где мы неделю дожидались то ли направления, то ли вагонов для отправки. Каждый день приносил всё новые вести: то нас посылают на прокладку железной дороги, то на лесозаготовки, то на уральскую стройку. А когда эшелон был подан, мы с Яковом Нейфельдом, которого по причине полного отсутствия съестного я взял на довольствие, забрались на нижние нары, укутались в моё ватное одеяло и всю дорогу грызли замёрзший, слегка отогретый нашими телами хлеб. Видимо, новый знакомый примкнул к моему обществу безо всяких советов, исходя лишь из логики голодного человека.
Выручил нас тогда отцовский хлеб! Не будь его – не знаю, что стало бы с нами за полмесяца, пока нас доставили из Атбасара до станции Потанино, в этот самый бакалстроевский лагерь. Теперь бы хоть горбушку из того мешка, чтобы ещё раз наесться!
Но я, кажется, опять поворачиваю на проторённую дорожку. От этих мыслей о еде один вред – ещё больше есть хочется...
Надо вспомнить что-нибудь из долагерной, свободной жизни. Только не связанное с едой, иначе не уснуть и мучиться до самого утра. Да, вот в Акмолинске любовались мы самыми настоящими кавалеристами. Ладные длиннополые шинели с башлыками, чубы из-под красноверхих папах красуются, сабли свисают на боку. Под наездниками кони стройные, снег брызгами из-под копыт. Всё интересно и необычно, будто ожившие картинки с сюжетами времён гражданской войны.
Кавалерия готовилась к фронтовым боям. Я смотрел на них с завистью, тем более безнадёжной, что не способен был усидеть даже на самой смирной лошадке.
Первый и последний раз я пытался это сделать, когда в спешном порядке должен был возвратиться домой «из окопов» для объявленной на 28 сентября 1941 года отправки в Казахстан. Километрах в 30-ти от нашей станции и одноимённого села Роя мы, десятки тысяч человек, вручную копали многокилометровый противотанковый ров полного профиля, который должен был преградить путь германским войскам, продвигавшимся к индустриальному Донбассу.
На ночном, по-южному чёрном небе не затухало зарево. Это вдали, на западе, полыхали пожары и угадывались вспышки ещё неслышных взрывов. Днём и ночью высоко над нами, как-то по-особому взвывая, безнаказанно носились немецкие самолёты. По пыльным дорогам двигались отступающие тыловые части, вперемешку со стадами коров и овец бесконечной чередой ехали и шли смертельно уставшие мирные люди. Всё говорило о приближении недалёкого уже фронта, и оттого на душе было особенно муторно. До оккупации нашего края оставались три недели.
В один из таких дней верхом и со второй лошадью на поводу за мной прибыл посыльный от нашего сельсовета. Поскольку мы являлись единственными немцами в селе, нетрудно было догадаться, что «эвакуация», как и августовский «призыв», коснётся одних наших соплеменников. Это известие, конечно, тревожило, но одновременно и успокаивало: оно могло внести хоть какую-то ясность в вопросы, над которыми бились у нас дома в преддверии надвигающегося фронта.
Не было, наверное, тогда ни одной семьи, которая бы не испытывала страха перед неотвратимым будущим. Мы же чувствовали себя особенно уязвимыми. Отец слыл рабочим-активистом, был награждён, избирался делегатом Всесоюзного съезда кузнецов-стахановцев. Старший брат являлся курсантом Ташкентского пехотного училища, я – комсомольцем. Коль скоро фашисты не уничтожат нас в качестве большевистских активистов, считали мы, то попытаются как немцев в первую очередь заставить себе прислуживать. Откажемся – расстрел. А изменим своим убеждениям, продадимся врагу – расстреляют наши, когда возвратятся (в том, что Красная Армия вернётся, у нас сомнений не было). Как нам тогда казалось, лучшим выходом из этого критического положения была бы наша эвакуация в далёкий восточный тыл. Правда, это только сказать легко, а сделать без гроша в кармане ох как трудно!
Так мы и жили в тревожном ожидании. И вот – «эвакуация»... Она намечена на послезавтра. Но как проехать 30 километров верхом, если тебе ещё никогда не доводилось по-настоящему сидеть на лошади?
День склонялся к вечеру, когда мы с малыташкой-посыльным тронулись в путь. С его помощью я еле-еле забрался на довольно смирную лошадёнку, однако с первых же шагов мы поняли, что на голом крупе костлявой скотины мне, такому же худосочному, далеко не уехать. Я подложил под себя всё, что имел из вещей. Сидеть, конечно, стало мягче, но – вот беда! – подстилка то и дело сползала на бок, а вместе с ней валился с лошади и я.
Мой провожатый в конце концов не выдержал такой «езды» и, кое-как объяснив дорогу, ускакал. Пришлось мне в одиночку воевать с неумелым всадником, то есть с самим собой. Домой я прибыл далеко за полночь, разбитый физически и морально. Половину дорога пришлось прошагать пешком, предпочтя привычный способ передвижения экстравагантному конному.
...Проснулся, когда барак уже сдержанно гудел перед наступлением нового нелёгкого дня. Силой, поднявшей людей в эту зимнюю темень, была не железная необходимость идти на работу, – это подразумевалось самой сутью лагерного существования – а предвкушение радости от получения столь желанной утренней пайки – куска тяжёлого, глинообразного хлеба и пустого «супа», т.е. черпака мутной водички. Вес хлеба и количество супа целиком зависели от «вольного» прораба, который закрывал наряды. Это должен был делать добрый по натуре и смелый человек: выполнить норму никто из нас, конечно, не мог. Вольнонаёмные организаторы работ понимали: многого с голодных, обессиленных людей не возьмёшь. Стало быть, не писать «туфту» нельзя – все перемрут, стройка остановится. Да и люди ведь, хотя и немчура...
Наиболее волнующий момент наступающего дня – это получение хлеба. Первое движение, первые шаги после подъёма – к ящику с пайками. Его уже успел принести бригадир со своими подручными, в задачу которых входила охрана хлеба от посягательств. Первый оценивающий взгляд, устремлённый на ящик: велики ли куски, хороша ли выпечка, где именно лежат горбушки – самая пропечённая, а значит и наиболее лёгкая часть булки, отчего и пайка выходит больше? Много ли паек без довесков? Такие куски вызывают недоверие: или в хлеборезке опять сжульничали, или по дороге помощники бригадира успели поживиться. Вряд ли так точно можно разрезать булки, чтобы довеска не было!
Теперь предстоит занять место в очереди, да такое, чтобы достался желаемый кусок. Если уж не горбушка, то хотя бы с довеском. Конечно, сделать это надо без нахальства, всем ведь горбушки хочется! Последним достаются пайки без довесков. Нередко со скандалом – вот, дескать, след от палочки, которой довесок был пришпилен.
Однако самое тяжёлое впереди: надо так разделить драгоценный кусок, чтобы на три раза хватило. Хорошо бы! Но тогда дольки будут такие маленькие, что не почувствуешь даже признаков еды. Как же быть? На завтрак, конечно, кусочек нужен, иначе сил работать совсем не будет. Вечером тоже надо – врагу не пожелаешь голодного сна. Значит, придётся делить на две части. Обеда, считай, всё равно нет. Баланда, которую из лагеря привозят на завод, – одна вода, даже ложку с собой носить не нужно. Если и попадутся крупинки три-четыре или один-два кусочка турнепса, так их можно достать и пальцами.
На этом проблемы с хлебом не кончаются, ещё остаётся решить почти не решаемое. Если оставить половину пайки в бараке, то могут утащить. Пропадёт хлеб, как уже не раз бывало. А взять с собой на работу – не удержишься от соблазна, съешь, не дотянув до обеда. Но как же тогда быть вечером? Опять голодным ложиться спать? Ведь и на ужин тоже одна вода. После долгих колебаний вопрос решается, как правило, в пользу собственного слабоволия: сумочку с хлебом вместе с котелком покрепче привязываешь к ремню и отправляешься на работу.
Большинство заводит котелок побольше, литров эдак на 4-5, только бы в раздаточное окно влез. Это своеобразный способ психологического давления на повара: нет-нет, да и стыдно ему станет наливать в такую большую ёмкость пол-литра супа, зачерпнёт чуток добавки. Особенно, если попросить жалобно и подальше голову в окошко просунуть, чтобы в лицо ему взглянуть.
Увы, такое счастье выпадает нечасто. Чтобы сбить огорчение, многие из кухни движутся прямо к кубовой и доливают в свою посудину кипяток. Всё едино, конечно, вода, но зато объёмом побольше. Над такими, да и над самим собой, подтрунивали без улыбки на лице: «Ешь вота, пей вота – ср... не путешь никохта!»
Были и другие способы самообмана, не спасавшие, однако, от мучительного голода. Считалось предпочтительней, например, не съедать отведённую дольку хлеба «в натуре», а варить её в разбавленном кипятком «супе» до тех пор, пока она полностью не разойдётся и не получится нечто вроде пойла для свиней. Им тоже можно доверху наполнить брюхо, но сытости всё равно не почувствуешь. Даже крохотное «премблюдо» исчезало в бездонном желудке, не оставив желаемого следа.
В отчаянных попытках сохранить угасающую жизнь каждый, как мог, комбинировал с единственной реальной ценностью ГУЛАГовских лагерей – тощей пайкой хлеба – в суеверной надежде, что дважды два дадут-таки пять. Я тоже ломал голову над этой неразрешимой задачей, но до такой степени отчаяния всё-таки дойти не успел. У меня ещё доставало здравого смысла понять, что вода, как ни крути, останется водой. Главное, считал я, что при таком способе потребления «исчезает» сам хлеб как таковой. А он был единственным в нашем рационе продуктом, который хоть на мгновение, но позволял ощутить в желудке нечто «материальное», вещественное, напоминавшее, что ты что-то жуёшь, а не только пьёшь пустую воду.
...В 7 утра по баракам раздаётся привычная команда:
— Развод! Выходи строиться!
И уставшие уже с утра от бессилия люди медленно тянутся к выходу. Анемичный бледный рассвет смешивается с поблекшими лучами прожекторов. Из-за проволочной ограды доносится лай овчарок, непримиримых наших врагов. Бригадир уточняет последние данные, чтобы на главной аллее доложить нарядчику колонны из своих немцев: всего в бригаде столько-то людей, выбыло, прибыло, больных, на построении столько! Строимся по пять в ряд. Побригадно. Поколонно. Это важно, чтобы не было заминки при прохождении ворот.
Ответственный из лагерного начальства за развод кричит в разбавленную морозную темень:
— Стройотряд, равняйсь!
Но равнение не получается, и помощники по быту («помпобыты»), заменяющие своих ленивых начальников колонн из вольнонаёмного состава, суетливо бегают вдоль нестройных рядов кое-как, не по-зимнему одетых и обутых людей. Их домашняя одежда и обувь давно прохудились, а новые выдают только «в порядке исключения», когда человеку уже совершенно не в чем выйти на работу.
— Куда вылез, старый осёл?! Совсем ослеп, что ли? Ну-ка, сдай назад! – кричат бригадиры и помпобыт, стараясь выровнять хотя бы первые шеренги «доходяг».
— В затылок, в затылок равняйтесь! Как у ворот вас считать прикажете? Опять стоять на морозе будем?!
Наконец, начальство делает вид, что построением довольно:
— Смирна-а-а! Нале-ву! Ша-гом марш! – и в морозную предутреннюю тишину врываются звуки духового оркестра. Ритмичная мелодия праздничного с грустинкой марша «Прощание славянки» никак не вяжется с видом серых, в изодранной одежде, обессиленных, исхудавших людей. С трудом передвигая ноги, послушно подчиняясь заданному ритму, спотыкаясь и переступая через упавших, идут безостановочно бригады – ничто не должно задерживать торжественно-траурную процедуру развода. Идут к воротам, на которых красуется патриотический лозунг: «Всё для фронта, всё для победы!» Всё, всё без остатка и – любой ценой! В том числе и ценой моральных мук, тяжких в не меньшей мере, чем физические. Их красноречивым символом являются лагерные ворота. Там начинается неограниченная власть вооружённого конвоя.
— Вторая колонна, 15-я бригада, 18 человек! – тем временем на ходу выкрикивает бригадир. Начальник конвоя вносит цифры на лист фанеры, с успехом заменяющий дефицитную бумагу. К этому моменту его заместитель уже успел сосчитать людей. А в воротах появляются всё новые и новые бригады. Одна за другой, одна за другой. Поистине, развод – это результат виртуозной работы всей лагерной службы!
За воротами нашу бригаду вмиг окружают конвоиры с винтовками наперевес, будто изготовившиеся к атаке на врага. Тут же проводники с овчарками, рвущимися с поводков. Раздаётся уставное требование, звучащее из уст старшего конвоира:
— Из колонны не выходить! Шаг влево, шаг вправо – стреляю без предупреждения!
К выкрикам конвоира за год уже попривыкли, но они не перестают шокировать своей безрассудностью. К чему весь этот абсурдный спектакль? Не с отпетыми же уголовниками дело имеют, а с нормальными, безобидными людьми, неизвестно зачем посаженными за проволоку...
— Прекратить разговоры! – то и дело раздаётся со стороны конвоя, хотя все давно уже привыкли молчать.
Дымящаяся от дыхания нескольких тысяч людей, окружённая с обеих сторон цепью конвоиров, извилистая лента колонны протянулась почти до самых заводских ворот – а ведь между двумя воротами более полукилометра. Там снова идёт поштучный, как у баранов на бойне, пересчёт. Это нас «принимает» охрана заводской зоны. Бригады рабочих карьера, прессов и сушки, садчиков и выгрузчиков обжигных печей вливаются в заводские ворота на очередную 12-часовую смену. Позади остался конвой, яростный лай служебных собак, надрессированных в охоте на людей.
В 8 вечера эта унизительная процедура повторяется заново. Обстоятельно, не торопясь, с соблюдением многочисленных параграфов и пунктов устава, рассчитанных не только на сохранение численности, но и на моральное третирование бессловесного немецкого «контингента», делают своё дело караульные. А отставшие бригады стоят и ждут, пока все не соберутся. Выйти из зоны должно ровно столько, сколько туда зашло. Живых или мёртвых – неважно, главное – чтобы количество с фанерным сошлось.
Люди ждут на морозе, в дождь, в пургу. Недостающих – такое нередко бывало – ищут по всему заводу и находят вконец ослабевшими, при последнем издыхании. Иногда – уже мёртвыми. Доставляют, к великой радости окоченевшей, заждавшейся бригады и к вящему удовольствию охраны, которая, наконец, может смениться с караула. К удовольствию конвоиров, которые доставят в зону «полную численность». К удовлетворению руководства, которое будет избавлено от волнений общей тревоги по случаю побега.
Больше всего довольны сами «трудмобилизованные». Шустро, насколько позволяют силы, не заходя в бараки, спешат они к кухне, чтобы получить свои 500 граммов «супа». Не сумев побороть в себе желание немедленно утолить голод, многие тут же, не сделав и двух шагов, выпивают содержимое котелка, влезают в него с рукавами, шарят по дну скрюченными от холода грязными пальцами в поисках чего-нибудь «существенного», которое должно же там быть! Но, к привычному огорчению, ничего не находят. А оставленный на ужин хлеб, конечно, уже съеден.
Потом в бараке они горько, до слёз пожалеют о минутной своей слабости, видя, что соседи ложками, как приучили их матери, а то ещё и с хлебом смакуют этот «суп». Но потерянного не вернёшь. Остаётся лишь попытать счастья у кухонного окошка. Может быть, откроется оно, и кому-нибудь из сонма страждущих перепадёт полчерпака. А если ничего не достанется, то всё равно стоит помёрзнуть несколько часов, пока начнётся мытьё котлов – возможно, позовут несколько человек на подмогу обленившимся поварам. И тогда все остатки в котле твои: проваренные до мягкости рыбьи кости, зёрна перловки или овса, а то и комки грубой мучной затирухи.
Совсем плохо, если не перепадает ничего: тогда впереди мучительная и голодная ночь. А утром – на работу.
И так – каждый день. В шесть утра – подъём, в семь – развод, в восемь – начало работы. Безостановочно функционирующие механизмы – бронсберг для подъёма вагонеток из чрева крытого карьера, мельница и пресс, из-под которого нескончаемым потоком выходят аккуратно отсечённые бруски кирпича, – диктуют режим работы всего завода.
— Давай! Давай! – слышится в карьере.
— Давай! Давай! – торопятся на завалке, подгоняемые бесконечным потоком вагонеток.
— Давай! Давай! – наступают друг другу на пятки загрузчики сушилок.
— Давай! Давай! – стоят над душой у садчиков обжигных печей бригадиры.
А выгрузчиков готового кирпича, безвинно попавших в ад земной, – иначе не назовёшь работу у обжигных печей – и подгонять особо не нужно. Кирпич ещё настолько горяч, что дымятся брезентовые рукавицы, жаром полыхает от раскалённых стен и потолка. Тут всё приходится делать быстро, чтобы до волдырей не обгорели руки. Спасение только в скорости, которая, однако, отнимает последние силы.
Обжигным печам не дают остыть положенное время. Это потому, что «кирпич давай!» кричит набирающая темпы стройплощадка за Першино. Всюду одно и то же: «Давай! Давай!» Требовательный клич раздаётся сверху, из Москвы, и по иерархической лестнице Главпромстроя НКВД докатывается до вконец измочаленных исполнителей. Этот рождённый «социалистической индустриализацией» способ принуждения уже перестал действовать на немцев, совсем ещё недавно таких работящих, и даже тот, кто никогда по-русски сочно не сквернословил, ворчит себе под нос со злостью:
— Был тафай, та х... потавился! – и чуть полегче у него становится на душе.
В 2 часа перерыв на «обед», хотя и пяти минут достаточно, чтобы выпить через край котелка пол-литра водички. Другое дело – отдых. Можно расслабиться, даже уснуть в местечке потеплее. Главное – снова подняться на непослушные ноги и почувствовать немного сил в руках.
— Давай! – и опять запущены машины, вновь забилось сердце завода – пресс, а за ним в вынужденном ритме заработала и вся цепочка заводского конвейера. До конца смены остаётся ещё 5 долгих мучительных часов...
В 8 вечера заступает вторая смена, которую конвой к этому времени уже доставил на завод. В 9 – ужин, в 10 – поверка. На умывание нет ни желания, ни сил, ни мыла, ни тёплой воды. А холодная отпугивает даже бывших аккуратистов, и большинство ложится спать не умываясь, не раздеваясь, не согревшись, не успокоив страдающую от голода и унижения душу.
Прожит ещё один мучительный день невыносимо медленно тянущегося лагерного времени.
А ночью, примерно в полмесяца раз, бригаду неожиданно поднимают в баню. Получив ложку жидкого мыла, похожего на колёсную мазь, и тазик тёплой воды, отдираем с себя слой грязи, прожариваем в дезкамере и без того расползающуюся одежду, меняем казённое бельё. Парикмахер по-немецки старательно стрижёт «под ноль» светлые, рыжие, чёрные головы, бреет той же масти бороды и другие волосяные места, дабы не заводились насекомые, но главное, чтобы «трудмобилизованный» лагерник не лишился «особых примет», а блюстители режима – испытанного «парикмахерского» способа унижения человеческой личности. Благо, доступ к «этим местам» предельно прост: у большинства вместо некогда мускулистых рук и ног остались только костлявые палки.
Украдкой, не веря глазам своим, всматривались мы друг в друга тревожно и пристрастно, как в зеркало. «Неужели я выгляжу таким же «доходягой»?» – невольно возникал немой вопрос. Другого способа увидеть себя не было: бритвы иметь запрещалось из соображений лагерной безопасности, а без них зеркало ни к чему. Но витавшая вокруг мысль о голодной смерти в голове всё-таки не застревала. Ведь шло время нашей молодости, каким бы тяжким оно ни было. К лагерному бытию мы относились легковесней, чем зрелые мужчины. Нам приходилось думать только о самих себе, о желудке, о проволоке, о недозволенном фронте, об ущемлённом самолюбии. Наши мысли и чувства были устремлены вперёд, в будущее, которое, как мы надеялись, будет у каждого. В этом, на мой взгляд, и состояла одна из причин, по которым нам, молодым, удалось тогда выжить в том не придуманном аду.
Обо всём этом спустя годы вспоминали мы, уже поседевшие мужи, в невесёлых беседах с Яковом Ваккером, председателем некогда известного в Киргизии немецкого колхоза «Труд», и пенсионером Эммануилом Герценом, бывшим работником республиканского статуправления. Они тоже были в 4-м стройотряде в том злополучном 1942 году. Даже работали мы где-то рядом, в одной, так сказать, технологической связке кирпичного завода.
Яков Ваккер копал и грузил в карьере синевато-сизую гончарную глину, я подстраивал рельсовые пути к забою, а в промежутках откатывал вагонетки к «канатке» и подавал в забой порожняк. Поднятые бронсбергом наверх по наклонной эстакаде, вагонетки попадали к Эммануилу Герцену в завалку, а тина – к мельницам, глиномешалке, прессам. Чтобы опрокинуть кузов полуторатонной вагонетки, надо было навалиться всем телом на один её край. Кроме собственного веса, для этого требовалась ещё и недюжинная сила. Ни того ни другого ни у кого уже не было. Не хватало веса даже двух мужчин. Мучились страшенно, вплоть до беспомощных слёз, ведь вагонетки всё шли и шли. Не успеть выгрузить одну из них означало остановить весь конвейер, который начинался в утробе карьера. А работать надо было на дощатой эстакаде, на холоде, без зимней одежды и обуви.
Выдержал Эммануил только месяц. Подобно многим своим предшественникам, попал в «райские ворота», как между собой называли ОПП. Выкарабкался оттуда чудом.
Посидели мы, поговорили, помолчали, каждый думая о своём. Ничего не вспомнилось радостного, не говоря уже о чём-нибудь весёлом или смешном. Всё-таки по 19 тогда нам было, веселье через край должно бы литься, кровь и мускулы играть. Но вспоминалась только холодная уральская зима. А ведь и весна, и лето, и осень не раз приходили за 4 года «трудармии». Они напрочь забылись. Наверное потому, что именно зимой все беды людские обостряются предельно. Мороз лишь тогда веселит душу и тело, если человек сыт, одет соответственно, и живётся ему привольно. Ну, а если вместо полушубка – тощее пальтишко и пара летних штанов, на ногах прохудившиеся ботинки с обмотками, а на дворе мороз под 40? И кровь молодая не греет, потому как с голодом в обнимку живёшь. Тогда не до веселья! Вот почему в жаркое фрунзенское лето дрожь проходила по нашим телам от одного воспоминания об уральской жестокой зиме и обо всём, что нас тогда окружало, давило и денно, и нощно.
4-й стройотряд, станция Потанино, кирпичный завод – это хотя и важный, но только один из многих лагпунктов Бакалстроя НКВД СССР. Сердцем и душой огромного строительства была промплощадка. Питающим его телом – 16 лагерей, 11 из которых располагались в большой центральной «зоне», в непосредственной близости к стройке. Здесь без торжественных митингов и пышных речей закладывались первые фундаменты под будущие домны, мартены, прокатные станы, электроплавильные печи и коксовые батареи. Как ни парадоксально это звучит, но именно от патриотизма, самопожертвования тех, кого именем Родины загнали в лагеря, третировали и морили голодом, зависело, как скоро комбинат начнёт выдавать остро необходимую фронту продукцию. Именно самопожертвования. Не в советско-пропагандистском или в романтическом, а в самом что ни на есть буквальном смысле этого слова.
Немало примечательного в середине 80-х годов рассказал мне о Бакалстрое и 7-м стройотряде, в котором он трудился, Вернер Штирц, недавний преподаватель Киргизского политехнического института, а теперь житель Германии. Его недюжинная память сохранила не только детали лагерной жизни, но и точные даты, фамилии, имена людей, названия и характеристики строящихся объектов, столь необходимые для нашего повествования.
Он прибыл в 7-й, крупнейший стройотряд в апреле, с самой большой партией «мобилизованных», когда уже были построены типовые, крытые дёрном полуземлянки-бараки и сооружены прочные, по-немецки аккуратные проволочные заграждения, вахта и вышки. Эта вторая, наиболее массовая «мобилизация» немцев была санкционирована Постановлением ГКО от 14 февраля 1942 года № 1281сс (совершенно секретно) «О мобилизации немцев-мужчин призывного возраста от 17 до 50 лет, постоянно проживающих в областях, краях, автономных и союзных республиках», подписанным Сталиным. Теперь в лагеря Главпромстроя НКВД и других ведомств, занимавшихся строительством народнохозяйственных объектов, направлялись как депортированные, не попавшие под прошлую мобилизацию (хотя постановление об этом умалчивало), так и не выселявшиеся немцы-мужчины из Оренбуржья, Сибири, Казахстана, Средней Азии, Приуралья и некоторых других мест – всего около 400000 человек.
Большая партия «трудмобилизованных» (приблизительно 60000) была доставлена на Бакалстрой, в результате чего удалось с лихвой восполнить «естественную убыль» предыдущих двух месяцев (около 7-8 тысяч человек).
Бараки и проволочные заграждения вокруг них в неимоверно трудных условиях построили те, кто прибыл на Бакалстрой в начале февраля 42-го. К апрелю часть этих людей была ещё жива, но они уже превратились в ходячие мощи. Первое потрясение от их вида Штирц пережил у главных ворот стройки, располагавшихся невдалеке от госмельзавода и окружавшего его небольшого соснового бора.
Сюда подходила единственная к тому времени железнодорожная ветка, по которой доставлялись все поступающие на стройку грузы. Туда же направили и эшелон с прибывшим живым «грузом» – пополнением лагерей. Здесь они впервые по-настоящему поняли, куда занесла их принадлежность к немецкой нации, и воочию увидели тех, на кого станут похожими через несколько месяцев.
— Откуда вы, люди? – с трудом размыкая губы, спросил их один из грузчиков, больше похожий на призрак, чем на человека во плоти и крови. – Мы все здесь умрём, для этого нас и бросили за колючую проволоку... – и крупная слеза выкатилась из его глубоко запавших глаз. Его слушали молча, потупив взоры. Поняли: впереди их ждёт могила.
От временного посёлка, построенного вокруг здания Управления строительства, уже начиналось сооружение 6-километровой главной трассы (будущего «проспекта Металлургов»), которая упиралась в места расположения доменных печей, прокатного и мартеновского цехов, разделяя на две половины огромную, в 1200 гектаров, строительную площадку. Жизненно важную артерию надо было построить в первую очередь. Быстро и, конечно, «любой ценой». Как написал в книжке «Записки строителя» начальник Бакалстроя А. Комаровский, «от Управления на площадку весной пробраться можно было лишь на лошадях, да и то с большим трудом».
Всю длину дороги разбили на участки, расставили десятки тысяч вновь прибывших подневольных людей и завели на полный ход механизм «народной стройки». Новички, полные свежих сил, работали с неподдельным энтузиазмом. Одни прорубали просеку в березняке, другие корчевали пни, третьи выбрасывали из кюветов начинавшую оттаивать скользкую землю, поднимая профиль будущей дороги, четвёртые разгружали с телег и автомашин песок и камень, чтобы начать укладывать мостовую.
В ход были пущены испытанные на прежних «стройках социализма» методы стимулирования труда голодных заключённых. Лучшей бригаде вручалась «ценная» премия: каждому из её членов перепадало по 50 граммов хлеба и небольшой дольке копчёной колбасы! Нередко на трассе верхом на белом коне появлялся сам Комаровский. После пары казённо-одобрительных фраз его адъютант, восседавший на чёрной лошади, бросал в гущу людей горсть-другую папирос «Беломор», на которые одновременно набрасывалась чуть ли не сотня людей.
— Не ахти какое важное дело было, – комментировал спустя годы это событие Вернер, – но запомнилось своей уникальностью: не было за все годы «трудармии» больше случаев, когда бы проявлялась такая, пусть незначительная, забота по отношению к немцам.
С прибытием апрельской партии «трудмобилизованных» начался второй, после сооружения лагерей, этап строительства комбината: на всём пространстве промплощадки – а это 7 километров поперёк главной трассы – развернулись массовые земляные работы. По словам Вернера, не менее 30-ти тысяч трудяг взяли в руки лопаты, чтобы кротами врыться в землю, соорудить котлованы под фундаменты для первой доменной печи, первого прокатного стана, электросталеплавильного завода, коксовых батарей и многочисленных подземных коммуникаций.
8-тысячная армия узников 7-го стройотряда все эти годы была закреплена за тремя вытянутыми в одну линию объектами: доменными печами, прокатными цехами, а потом и теплоэлектроцентралью. Всё здесь, как и в других местах гигантской стройки, делалось вручную. Не было никакой землеройной техники, за исключением одного экскаватора. Не имелось и подъёмных механизмов. «Стакан» под фундамент первой доменной печи, глубиной 40 метров, выкапывали так: каждая лопата земли – мягкой, твёрдой, сухой или слякотной – перекидывалась с одной полки на следующую, пока не достигала, наконец, поверхности. Сотни тачек отвозили её по узким дощатым дорожкам как можно дальше, чтобы оставить место для той земли, которая ещё выйдет на-гора.
11-метровые и помельче выемки под прокатные станы и другие объекты выбирали методом пандусов – достаточно наклонённых стен котлована, по которым – опять-таки тачками, но с буксиром – вывозились десятки тысяч кубометров земли, часть которой после бетонирования фундамента нужно было возвратить на место.
Работали день и ночь по 12 часов. При всякой погоде, любым числом людей. Сколько кубов земли реально было вынуто и перемещено на земляных работах летом 1942 года, вряд ли знает даже кто-то из специалистов. Но по нарядам на котловку её получилось столько, что, как говорили на одном из собраний, весь город Челябинск можно было бы засыпать слоем толщиной в метр.
Приписанная в нарядах несуществующая земля позволяла кормить землекопов по третьему котлу. Иначе бы все умерли с голоду.
— Лето 42-го выдалось холодным, дождливым, – вспоминал Вернер. – Тёплую одежду, считай, не снимали. Именно тогда я впервые услышал поговорку: «На Урале 12 месяцев зима, остальные – лето». И зима взяла своё: морозы в декабре доходили до 53-55° и редко были ниже 30-35°...
Он же рассказал, как после окончания земляных работ десятки тысяч довоенных крестьян стали опалубщиками, бетонщиками, арматурщиками, монтажниками, электросварщиками, проявляя недюжинную сметку и изобретательность. Но по мере того, как всё дальше поднимались они по растущим ввысь металлоконструкциям, всё уверенней вступала в свои права суровая зима.
Прикипали к студёному металлу не защищённые протёртыми рукавицами пальцы, не оберегали от свирепого ветра подбитые жидким слоем пакли «стёганые» брюки, на верхотуре предательски сползали с бесчувственных ног такие же пакляные, подшитые резиной из автомобильного корда чуни.
— Такую «тёплую» одежду выдали нам, наконец, после полутора лет ожидания. Это был поистине «царский» подарок НКВД! Она совершенно не грела! Будто раздетым стоишь на ветру, – поёжился спустя десятилетия Вернер. – Единственное, что привлекало в этой одежде, – её защитный цвет. В ней мы чувствовали себя хоть немного ближе к людям военным...
Бакалстрой в 1942 году – это не только стройплощадка, не одни земляные, бетонные и монтажные работы. На главные объекты трудились и многочисленные подсобники: бетонные заводы, деревообрабатывающий комбинат, ремонтный завод, заготовительные и комплектующие предприятия, автобазы, железная дорога со своей станцией и другие вспомогательные подразделения. Их строительство началось в числе самых первых ещё в феврале 42-го и продолжалось одновременно с массовыми земляными работами. Число строителей здесь тоже исчислялось десятками тысяч.
Однако и этим не исчерпывалась производственная система Бакалстроя. Помимо Потанинского кирпичного завода, здесь были каменные и песчаные карьеры. Три отдельных стройотряда занимались заготовкой леса. Имелось у Бакалстроя и два подсобных хозяйства, обеспечивавших вольнонаёмный персонал овощами и молоком, конные парки – овсом, а лагерный «контингент» – турнепсом и квашеными верхними листьями капусты. Кроме того, узники 14-го стройотряда в неимоверно тяжёлых условиях возводили на Рудбакалстрое комплекс по добыче и переработке железной руды – шахту и аглофабрику.
Труд всюду являлся одинаково каторжным. Не потому, что он был тяжёл физически, продолжался 12 часов, и при этом не имелось никаких механизмов – ничего, кроме рабочих рук. Не эта беда была главной – немцы всегда работали тяжело, много и с удовольствием. Причиной трагедии служили крайне низкие нормы питания, которые даже теоретически не восполняли затрат физических сил. К этому добавлялись зимние холода при скудной одежде, барачная неустроенность, моральный гнёт, унизительность положения, горькая обида...
Самым гиблым местом считался каменный карьер, о котором я был наслышан ещё в 4-м стройотряде. Со страхом и по праву его называли перевалкой на тот свет. Долго я искал человека, воочию знакомого с каменным карьером, и это мне отчасти удалось.
В селе Люксембург, что в Киргизии, встретился мне Степан Баст, который протянул в карьере целых две недели. На просьбу описать, что представлял собой карьер, я услышал:
— Вы, конечно, видели кинофильмы, в которых показывают, как в фашистском концлагере работают советские военнопленные? Так вот, схожая картина наблюдалась и у нас. Только карьер был уральский, и наверху, над обрывистыми склонами цепью стояли не немецкие, а советские конвоиры с автоматами и винтовками. В остальном – всё так же. Такие же измученные, исхудалые или опухшие лица людей. В нашем случае – немцев. Представьте себе – весь карьер, как огромный муравейник. Не менее двух тысяч человек копошатся в глубокой его чаше. Абсолютно никакой техники! Кирки, молотки, кувалды, ломы – орудия для обессиленных рук неимоверно тяжёлые. Ими приходилось после взрыва разбивать глыбы известняка в щебёнку и гравий, которые десятками тысяч тонн требовались на стройке для бетонных работ.
Готовый гравий надо было носилками по довольно крутым мосткам с поворотами выносить наверх, прямо на железнодорожные платформы. Только тогда твоему звену ставилась палочка за сделанную работу. Палочек требовалось получить не меньше десяти на каждого. Лишь в этом случае можно было рассчитывать на третий котёл.
И здесь царило вездесущее слово «Давай!» Состав за составом гравий увозили на стройплощадку мотовозы. Шли бетонные работы, и завод с каждым днём поглощал всё больше гравия и щебня. Люди работали на износ. Сменялись они в карьере не только через каждые 12 часов, но и посписочно. Больше двух недель никто не выдерживал. Со смены обычно возвращались, поддерживая друг друга: мало кто самостоятельно держался на ногах.
Это было фантастическое зрелище, напоминавшее школьную картинку из истории Древнего Востока: тысячи невольников за отупляющей работой в каменоломнях.
Того, кто, окончательно обессилев, опускался на камень, чтобы не упасть, поднимали окриком, нередко пинком сапога или тычком приклада. Сидеть во время работы строго запрещалось:
— Вставай, чего расселся, лодырь несчастный! Давай, работай!
Как правило, обиду сносили молча, чаще со слезами на глазах, сцепив от бессилия зубы. Но бывало и иначе.
Абрам Герцен из села Орловка (Киргизия) был свидетелем, как после пинка один «трудармеец», не выдержав, медленно поднялся в весь свой внушительный, некогда могучий рост, развернулся и, собрав последние силы, ударил надсмотрщика. Тот от неожиданности полетел вниз по каменной круче. Все оторопели, остановили работу. Удивлённый шум прокатился по массе людей. Забегали наверху охранники, защёлкали затворами.
Больше этого «трудармейца» никто не видел. Одни говорили, будто его судил военный трибунал, другие судачили, что получил он 15 суток карцера. Впрочем, это одно и то же, потому что две недели в карцере были равносильны смертному приговору. Даже из-под обычного ареста совершенно истощённый человек уходил прямо в команду «доходяг», откуда, как правило, был один путь – на тот свет.
Поскольку карьер требовал постоянного обновления трудяг, то лагерная административная мелюзга, вроде нарядчиков, была всегда озабочена вопросом: откуда взять людей?
Многим немцам довелось сюда попасть. В частности, безнадёжным «доходягой» вышел из карьера знаменитый впоследствии в Челябинске хирург Александр Руш, бывший заведующий кафедрой хирургии Ташкентского медицинского института. Только после попадания в ОПП обнаружилось, что он талантливый врач, и со временем ему доверили возглавить санитарно-медицинскую службу Челябметаллургстроя, как потом стал называться Бакалстрой.
Но карьер всё-таки не прошёл для него бесследно: полученная там травма ноги со временем привела его к гангрене, от которой он скончался во цвете лет. А сколько других талантов бесследно исчезло в чаше каменного карьера? Эта сторона вопроса никого тогда (да и после – тоже) не волновала. Потому что властвовали два главных принципа – «давай! давай!» и «любой ценой!»
Вот что представлял собой наш печально знаменитый каменный карьер в 42-м и первой половине 43-го годов. Исключением он не являлся, нет. Скорее это был один из тех характерных штрихов, который составляли в своей совокупности трагичную картину бытия «трудармейцев» в Бакалстрое. Подобных «штрихов» насчитывалось столько, сколько имелось здесь производственных участков, подразделений, объектов. Всюду было тяжко. Но, конечно, не везде от человека требовались столь губительные затраты физических сил, как в каменном карьере.
Для полноты картины мне хотелось выяснить ещё один интересовавший меня вопрос, на который я не смог найти ответа в беседах с бывшими бакалстроевцами: почему из множества моих собеседников не нашлось никого, кто прибыл в Челябинск с первой, февральской партией? Свой вопрос я поставил и перед «ходячей энциклопедией» Бакалстроя Вернером Штирцем.
— Вернер, Вы человек неравнодушный и любознательный. Скажите, не приходилось ли Вам беседовать с теми, кто начинал 7-й стройотряд с самого нуля? Ведь на территории будущей стройки не было поначалу буквально ничего, – спросил я.
— Да, говорить пришлось. Если только можно назвать это разговором. Никто не хотел вспоминать о тех днях, да и сил на это тоже не было. Но из их обрывочных реплик всё-таки можно составить общую картину начала февраля 1942 года.
Вот как она выглядела по рассказу Штирца. Примерно 30 тысяч человек по мере поступления на товарную станцию Челябинск проводили колоннами через половину города, а затем 15 километров до Управления строительства, которое находилось за мостом через реку Миасс. Отсюда их направляли в те пункты громадной территории стройки, где намечалось расположить лагеря для «трудмобилизованной» рабочей силы.
Тысячи полторы, если не больше вновь прибывших провели по заснеженному березняку ещё километров пять и остановили на большой лесной поляне. Какой-то военный поднялся на бугор и обратился к разношёрстной мужской толпе:
— Здесь, товарищи, будем строить жилпосёлок для себя и тех, кто ещё прибудет на стройку. Одновременно начнём сооружение большого металлургического комбината, который будет снабжать металлом танковые и другие военные заводы. Палаток пока нет, будем располагаться по-фронтовому. Со временем всё наладится...
Послушали, собрались группами земляки, односельчане и знакомые по вагону, посоветовались, расчистили снег, нарубили тонких берёзок, уложили на земляное дно выемки, забросали мягкими берёзовыми ветками, заготовили дров для костра посредине – и временное «жильё» готово.
Условия уральской зимы суровы, но силы были свежие, задача – ясная. На следующий же день начали копать в мёрзлой земле котлованы под бараки-полуземлянки, рубить подходящие берёзки для стен и крыш, добывать из-под снега замёрзший дёрн с зелёными листочками земляники и жухлой травой, который шёл на кровлю. Работа шла споро и аккуратно, как и подобает трудолюбивым немцам. «Конечно, – думалось многим, – здесь тоже вкалывать нужно, коли уж на фронт не пустили. Говорят ведь: чтобы красноармеец мог выстрелить, на него в тылу должны работать 7 человек. Не в колхозе же отсиживаться, когда все мужчины на фронте!» Подгоняли друг друга, торопились поскорее уйти под крышу, в тепло, примеряли построенное к самим себе. Всё делалось с предельной экономией подручного материала, как и предусмотрено было типовым проектом, который Комаровский считал своей особой заслугой.
Однако очень скоро настроение начало меняться. В особенности, когда стало очевидно, что строится здесь не что иное, как лагерь для заключённых, а заключённые эти – они сами. Такого никто не предполагал! Это было кощунственно, унизительно, обидно! Всякий подвох могли ожидать для себя немцы, но только не тюрьму.
Поубавился энтузиазм и потому, что питание из котлов, расположенных в одной из палаток, с каждым днём становилось всё хуже, да и домашние запасы быстро иссякали при самой жёсткой их экономии. А затянувшаяся «фронтовая жизнь» стала просто невыносимой. Спали урывками, боялись замёрзнуть, будили друг друга – жив ли ещё сосед? Согревались лишь работой да у костра, но он мало помогал: с одной стороны дымилась одежда, а другая коченела от холода. После пурги и обильного снегопада, которые были не редкостью за месяц такого существования, откапывали друг друга, растирали обмороженные лица, руки, ноги. С самого начала появились насмерть замёрзшие – ведь не у каждого были валенки, полушубки, ватная одежда, как у немцев-сибиряков.
В апреле, когда начало пригревать весеннее солнце, лагерь был в основном готов. Свои места на вышках заняли вооружённые часовые, крепко и надолго закрылись для немцев лагерные ворота. В полное своё варварское право вступил режим. И лагерные нормы питания. Всем, кто был занят лагерным строительством, полагался второй котёл, т.е. 600 граммов хлеба и дважды «суп». Третий котёл – 750 граммов хлеба и три раза «суп» – мог получить только перевыполняющий норму на стройке, которая разворачивалась одновременно с возведением лагеря.
Вот тогда-то и начался настоящий мор. Земляки, знакомые и даже родственники перестали узнавать друг друга. Отчасти оттого, что превратились в одинаковые ходячие скелеты. А ещё больше потому, что избегали попадаться друг другу на глаза, выслушивать предсмертные жалобы и наказы. Не хотели выглядеть беспомощными, быть униженными жалостью.
Голодная смерть, ускоренная психологической травлей, начала собирать обильную жатву...
— Вот такими они – самые первые и несчастные – и встретились нам тогда, в апреле 1942 г. Поэтому не удивительно, что Вы не видели никого из февральской партии. Их просто не осталось в живых! Тот, кто дожил до апреля, всё равно скончался позднее. Мало кто тогда выкарабкался, – закончил свой невесёлый рассказ Вернер Штирц.
Примечательный документ, относящийся к той злополучной поре, мне удалось добыть в Челябинском областном архиве. Он является красноречивым подтверждением невыдуманных рассказов оставшихся в живых потерпевших и свидетелей.
Речь идёт о секретном, напечатанном в двух экземплярах Приказе по Управлению Бакалстроя НКВД СССР № 14с от 1 апреля 1942 года «О мероприятиях по оборудованию зон ограждения лагерных участков». Его фотокопия входит в число иллюстраций к нашей книге.
О положении, в котором оказались «мобилизованные» немцы, трудно сказать больше, чем это сделал данным своим приказом бригинженер А. Комаровский. Очутившись за колючей проволокой лагерей ГУЛАГа, в так называемой «зоне», наши немцы неожиданно узнали, что для них начался отсчёт особого, застывшего в своём течении времени, в котором функционировала специальная система подавления личности. По отношению к российским немцам она была особенно губительна, поскольку принуждала совершенно невинных людей испытывать чувство коллективной вины за деяния, которых они не совершали и не могли совершить.