- 45 -

Немецкие полицаи

 

Тюрьма научила меня оценивать людей не по тому, что они рассказывали о себе, а по их поступкам и по собственным наблюдениям за их действиями и характерами. Там встречались и такие, которые умеют вить веревки из песка.

"Афанасьев" удивил меня сообщением, что во внутренней тюрьме среди заключенных есть полицейские. "Откуда у нас взяться полицейским? Неужто только сейчас сажают тех, кто служил в царской полиции? Странное что-то рассказывают про них", — подумал я про себя. Потом узнал, что это никакие не царские полицейские, а немецкие полицаи.

Сталинский режим превратил государство в страну слепых и глухих, в страну сплошного мрака. Все стало секретным, секрет на секрете: никому не известные номерные заводы, почтовые ящики, ложные карты, секретные генералы, сверхсекретные ученые, лживые статьи в газетах и журналах, фальшь по радио. Все это запутывало, дезориентировало людей до того, что они действительно перестали отличать правду ото лжи. Жители сел знать не знали, какие экспедиции работают на их земле, что ищут и что находят. О том, что делается в соседних районах, какие города и поселки появляются, где строятся прииски и где находятся лагеря, им попросту не дано было знать.

И в городе, в студенческой среде, наблюдалось то же самое: мы не ведали, что на самом деле происходит в Якутии, так как были лишены возможности видеть картину реальной жизни во всей полноте. Преподаватели предлагали нам информацию из радио и газет пропагандистского толка, лекторы читали лекции такого же характера. Мы не

 

- 46 -

имели представления о разветвленной системе лагерей "Дальстроя", охватывающей огромную территорию. Мы не знали о существовании Аллах-Юньского, Алданского и других лагерей. У нас, в Чурапче, было известно лишь о хандыгских заключенных. И то потому, что в первые годы войны по зимнику, проходящему рядом с Чурапчинским педучилищем, проезжали в направлении Хандыги крытые автомашины, набитые заключенными. Иногда мельком можно было разглядеть самих заключенных с большими черными номерами на "бушлатах". Жители меж собой перешептывались, что это "предатели", "власовцы"... Во все времена темные и нечистые дела совершались под покровом тайны. Такая секретность еще более укрепляла авторитет работников МГБ, а тайна пугала людей, нагнетая атмосферу всеобщего страха.

Вскоре в камеру нашу ввели третьего. Это был белорус Мотылицкий — бывший немецкий полицай. Высокорослый, но крайне изможденный, с запавшими бегающими глазами, беспокойный, подвижный и нервный, он был старше меня, но моложе Луковцева: лет тридцати. При всей малограмотности своей говорил по-русски свободно, без акцента. Ни разу не слышал я, чтобы Мотылицкий говорил на родном языке. Он не стал в открытую, как мы, рассказывать, за какую конкретно вину осужден: видимо, прошел немало тюрем, ссылок, следствий, научился, как вести себя в подобных ситуациях, — а так, в общем и вскользь. Из отрывочных рассказов Мотылицкого мы с Луковцевым поняли, что во внутренней тюрьме много их, из белорусских деревень, знакомых друг с другом, связанных одним делом. Сидели они в разных камерах. Им, бывшим полицаям, после войны дали по шесть лет ссылки (тех, на ком лежала тяжелая вина, наверное, сразу же расстреляли) и отправили в Якутию, на разные прииски: Брин-дакит, Ыныкчан, Эльдикан, Югоренок, Алдан и т.д. Но в начале пятидесятых их вновь привлекли — началось новое следствие. На сей раз им влепили по 25 лет и вернули на прииски. Освобождены они были после смерти Сталина.

Мотылицкий, по-моему, был каким-то поверхностным, легковесным существом, поддающимся малейшему дуновению. Не зря же в тюрьме земляки прозвали его Мотыльком. Он на это нисколько не обижался. Если даже он и стал предателем, то вряд ли по глубокому убеждению или из-за враждебности. Ни с Луковцевым, ни со мной он не пытался сблизиться, просто существовал сам по себе рядом с нами. Потом его увели.

 

- 47 -

Затем попал я в еще одну камеру с фашистским полицаем Хамицевичем. Этот спокойный, скромный сорокалетний белорус-крестьянин с неизменной улыбкой на лице был ниже меня ростом, приземистым и плотным. С трудом умел читать и писать. По-русски говорил с заметным акцентом. За какую вину привлечен и теперь находится под следствием, не распространялся. Если спрашивали об этом, гасил улыбку и безнадежно махал рукой.

Белорусы, привезенные из Аллах-Юня, до вторичного заключения находились на воле, как свободные наемные работники, только раз в месяц отмечались. Имели кое-какие заработки. А во внутренней тюрьме по окончании следствия подследственному разрешалось покупать еду на пятьдесят рублей в месяц. Хамицевич тоже покупал еду и делился со мной. К тому времени мое первоначальное волнение и страх мало-помалу улеглись, проснулся молодой аппетит, уже не хватало тюремного пайка — черного хлеба и вонючей фасолевой баланды.

Видимо, следствие по делу Хамицевича было уже закончено, вызывали его редко. Все лишения тюремной жизни он переносил со спокойствием и терпением, свойственным привыкшему к любой нужде крестьянину. Сам он не был охотником рассказывать, но якутские сказки в пересказе моем слушал с удовольствием, в смешных местах по-детски радостно улыбался. Хамицевича из первой колонии этапировали в Бриндакит, где он умер в шахте. Рассказывали, будто он присел отдохнуть и больше не поднялся.

С третьим из моих знакомых-полицаев — Николаем Кривальцевичем — я сидел всего несколько дней. Несколько последних дней моих во внутренней тюрьме. Он, сын белорусского колхозника, на год-два старше меня, имел пять-шесть классов образования. По-русски говорил чисто, был по-крестьянски основателен, но мелочен. Кривальцевич также прошел все круги ада, но все же показался мне более открытым, чем те двое земляков его.

Кривальцевич пошел в полицаи, чтобы не быть угнанным на чужбину. Оккупационные власти хватали без разбора молодых и отправляли на работу в Германию. Такой ценой Николай остался на родине и с родными. Сперва полицаи выполняли функции местной милиции, следили за порядком, все было тихо, мирно. Но спокойная служба длилась недолго: борьба двух систем все больше и больше разоряла белорусские деревни — появились партизаны. Против последних немцы решили использовать полицаев.

 

- 48 -

Его тоже стали посылать в карательные экспедиции. Кривальцевич обвинял партизан: мол, если бы не они, никакой беды не было бы. Во время следствия у него выпытывали, кто где служил, в каких карательных экспедициях принимал участие. Видимо, показания одних белорусов, содержащихся во внутренней тюрьме, использовали против других. В военной кутерьме и сразу после войны, наверное, трудно было разобраться до конца, кто в чем был замешан и насколько виноват.

"Как только началась война, комиссары бросились спасать свои шкуры, а нас, простых работяг, оставили на расправу фрицам", — повторял Кривальцевич. Это была общая обида белорусских крестьян, все они винили свое руководство.

Николай так и не рассказал, как он лично участвовал в тех самых карательных экспедициях, а мне очень хотелось узнать подробности. Что и как заставляет человека предать Родину, какие темные силы берут верх над ним? Любопытно и одновременно жутковато было задумываться над этим, слушая Кривальцевича. Ведь я тогда был красным, ультракрасным до мозга костей, не способным искать какие-то смягчающие обстоятельства, учитывать жизненные сложности, многовариантность человеческих действий, допускать альтернативность принимаемых человеком решений. А Николай охотнее, чем о войне, говорил об оставленной то ли в Ыныкчане, то ли в Эльдикане жене. О том, что жена обязательно уйдет от него из-за этого ареста, при этом присвоив себе их общее имущество. И что он, заранее предвидя это, уже подал в суд на раздел имущества.

После двух лет общения с Николаем и Самуилом Кривальцевичами, братьями Прищычами, Хамицевичем и другими белорусскими крестьянами, претерпевшими немецкую оккупацию, я понял, что они всего лишь бедные, темные колхозники, оказавшиеся меж двух огней, которые опалили их жизни и судьбы. И мне стало жаль их. Разве виноваты эти безграмотные сельчане в том, что война прокатилась по их земле? Нет, это их горе и мука. Я вспомнил, что случилось с нами, якутами, в годы местной гражданской, не идущей, конечно же, ни в какое сравнение с размахом отгремевшей только что войны. Брат шел на брата, сын на отца, дочь на мать родную, и долго, ох, как долго не затухала вражда меж дальними и близкими родственниками, распространяясь в пространстве и времени... А какой же удар обрушился на белорусский народ, в результате потерявшего треть самого себя?!

 

- 49 -

Еще одной причиной того, что немцам легко удалось завербовать белорусских крестьян, кроме выраженной Кривальцевичем обиды на комиссаров, были колхозы. Хотя напрямую об этом не говорилось (в тюрьме полно стукачей и доносчиков, и поэтому легко схлопотать второй срок), они не скрывали своей ненависти к сталинским колхозам. С горечью и презрением обзывали их "красными оглоблями" и "напрасным трудом". Украдкой и намеками давали понять, как лишились земли собственной, остались без скота, обнищали, оголодали. Казалось, против колхозов пошли бы они служить не только оккупантам, но черту самому.

И в тюрьме, обнажающей все язвы человеческие, они не потеряли человеческого достоинства, душевных качеств. Родившиеся и выросшие далеко-далеко от земли якутской, чем-то были они похожи на моих сородичей. Наверное, похожесть эта объяснялась любовью к родной, хоть и такой недосягаемой теперь и потому особенно близкой, земле, к земле отцов и дедов. И тоской по утраченному укладу жизни, жизни до коллективизации. И бесхитростным, ясным, без тени зла, отношением к людям... Поэтому к ним относился я, как к своим землякам.