- 155 -

"Фашистский" барак

 

"Фашистами", по словам А.Солженицына, блатные называли всех проходящих по 58-й статье.

Таким образом, фашистами оказались и мы, никогда их в глаза не видевшие и воспитанные в ненависти к ним. Точно, как в тридцать восьмом "троцкистами" оказались сотни необразованных колхозников. В части навешивания ярлыков и звонкости лозунгов тогдашней России не было равных в мире.

Поселили нас, "фашистов", в большом бараке-полуземлянке в центре зоны, вмещавшем более ста человек. Мне попалась верхняя полка двухэтажной вагонки ближе к середине. Подо мной спал русский мужик средних лет по фамилии Семин, мотавший уже второй срок. К самому концу десятилетки ему припаяли еще десять лет. Был он задирист, криклив, языкаст не в меру и зол (да и с чего бы ему подобреть). Справа устроился пилорамщик, пожилой литовец маленького роста, имени его не запомнил. Чуть наискосок напротив спали рядышком Ганя Кузьмин и Коля Саввин. Налево и подальше находилась полка моего земляка, безногого Данила Оконешникова, передвигавшегося только на костылях. Якутов вообще было мало, тем не менее, попадались и с четвертным сроком.

Староста барака — немец Демьян Шпулинг, осужденный на двадцать пять лет за измену родине. Не было тут блатных, урков, сплошь 58-я статья — порядочные, дисциплинированные люди.

Соломенные матрацы, соломенные подушки... поверх грязного тонкого одеяла, прошедшего через невесть сколько рук, приходилось накрываться телогрейкой (почему-то в тюрьме называемой бушлатом). К утренней побудке одежда от сырости так и липла к телу. Говорили, землянка эта в войну уже стояла здесь. Сколько же людей прошло через нее, сколько умерло... Грязь, сырость, зараза...

Даже за то благодарю я судьбу, что прожитая до тюрьмы моя жизнь была ничуть не легче, что не был внезапно вырван из хорошей, чистой и сытной жизни и брошен в эту грязную, сырую землянку. А так тяжкую тюремную жизнь принял, как нечто привычное, без лишней трагедии

 

- 156 -

и ненужного надрыва, словно из одной избы перешел в другую рядышком.

Ледяная школа, интернат, общежитие, где дрожал сутки напролет, приучили относительно легко переносить холод. Якуты называют это "уподобиться лошади". С детства привычны были и вечное чувство голода, недоедание, нехватка одежды. Наоборот, в тюрьме, благодаря удачному обмену с уркой, удалось разжиться одеждой. Если в интернате и училище страдал от вшей, то тут тебе и банька, и морилка. За весь срок не видал ни одной твари. Что касается грязи и скученности, то чем отличались от тюрьмы в отношении санитарии и гигиены тесные юрты, в которых вынужденно ютились по несколько семей. Еда тоже была скудной дальше некуда, лепешка с маслом -предел мечтаний — нам доставалась крайне редко. И казалось: нет на свете еды сытнее и вкуснее. А в годы войны жидкая мучная болтанка, похлебка из сосновой заболони и то варились в семьях подостаточней. А для других - падаль, мясо падшей от истощения коровы. Сколько ни ешь, не наешься.

В годы голода наш колхоз "Эдэр ыччат" ("Молодежь") жил в Кытанахе в местечке Чеймен в четырех юртах: лучшую занимало руководство — председатель колхоза, бригадиры; во второй жили работники конторы — бухгалтер, счетовод, второй бригадир; в третьем — работники; в четвертом — те, кто от голодной слабости уже не мог ходить на работу. Вся моя семья ютилась на одной лежанке за печкой в юрте работников. Меня же отдали в интернат. По сравнению с той жизнью тюремная жизнь была даже полегче и получше. Здесь кормили даром, хлеб с баландой были сытнее, чем варево из падали, даже спал я на отдельной кровати. Колхозников ежедневно гнали на непосильную работу, а нас пока тут не трогали.

Государством был определен следующий суточный рацион для тюрем: 450 г хлеба, 80 г каши, 32 г рыбы, 500 г овощей. Но в каждом лагере была своя норма. Нам выдавали 700 г хлеба, баланду — жидкий капустный суп, крупяную кашу — как не наесться? Это после смерти Сталина. Тут никто не умирал сотнями с голоду, как "богатые" свободные колхозники в годы войны.

От подъема до отбоя можно было свободно передвигаться по лагерю. Раз в день строились в бараке на поверку. Надзиратели пересчитывали арестантов, записи делали на деревянной дощечке, как в древние века. Каждое утро из других бараков выходили на работу, а нам, заклятым

 

- 157 -

гам советской власти — "фашистам", нельзя было доверить такое ответственное дело, как труд на благо родимы В самые холодные зимние месяцы наша особая опасность для власти обернулась для нас же спасением. Одним словом, благодать, да и только! Всю зиму мы сражались в шахматы и домино на длинном барачном столе, сколоченном из толстых плах. Я научился играть в домино — игру несложную, посильную всякому, кто хоть немного способен шевелить мозгами. До привода Миши Иванова и Шатрова слыл лучшим шахматистом барака. Когда нечего делать, можно, оказывается, научиться недурно играть в шахматы. Но меня больше привлекало чтение.

Потому я первое время особо и не страдал, но в глубине души все равно точило чувство потери самого дорогого, бесценного. Это было чувство несвободы.

Мы, якуты, любили собираться на нарах Коли Саввина и Гани Кузьмина. Приходили даже из других бараков. Разговорам нашим не было конца. Каких только историй не наслышался я тогда.

В интернате мы говорили только о еде, а в тюрьме разговоры в основном вертелись вокруг свободы. Про это и говорят: у кого что болит...

В тюрьме очень любили рассказывать о добром, великодушном председателе Верховного Совета Михаиле Ивановиче Калинине, спасшем множество заключенных: стоило только написать ему. Дескать, даже необразованный старый якут, написав ему, был оправдан. А письмо-то было примитивное: "Ты — человек, я — человек. Давай говорить по-человечески: я не виноват, освободи меня". Получив такое письмо, Михаил Иванович якобы тут же велел освободить старика. Теперь, когда открылось много правды, можно только посмеяться наивности рассказчиков: как мог освобождать других людей беспомощный старик, побоявшийся помочь даже собственной жене?

Прорабатывали варианты для тех, кого даже такие благородные люди, как Калинин, не могли освободить. И тогда назывались десятки имен зеков, сумевших сбежать из лагерей и тюрем. Не помню, чтобы при мне был хоть один случай побега из самой зоны. Бежали в основном во время работы. Зона была огорожена колючей проволокой, опоясана распаханной полосой земли, на вышках днем и ночью торчали охранники, внизу — собаки. Отсюда не только человеку, мыши невозможно было проскользнуть не замеченной. Тем не менее, рассказывали, что были такие смельчаки. Допустим, отсюда сумеешь вырваться, что дальше де-

 

- 158 -

дать? Вот это и был самый трудный вопрос. Коммунистический режим тебе не царский. Тут уж не побегаешь, как легендарный якутский разбойник Манчары. Попадешься — тут же отправят туда, откуда нет возврата.

Сколько сидел - не верил, что десять лет проведу в тюрьме. Ждал, что освободят за невиновностью, или, думал, убегу. Сорокин, побывавший в чужих краях, рассказывал, что любой мог бы прожить за границей. К тому у молодости и мысли смелые: раз необразованные деревенские русские парни прошли сквозь огонь войны по всей разрушенной Европе и остались живы, я, такой же молодой и здоровый, почему не смогу прокормить себя?

Знал, что беглому в Советском Союзе все равно жизни нет. Куда бежать? Для мечты нет границ и расстояний. Она крылата! Что ей не подвластно в молодости? Бежать на юг по железной дороге бесполезно. Слишком буду заметен со своей азиатской внешностью. Больше привлекали меня Чукотка, Берингов пролив. Говорят, оттуда до Аляски всего 70 верст. Одна туманная холодная ночь или пурга... и ты — вольная птица!

Потом я узнал, что, действительно, оставшиеся по разные стороны границы родственники в любую пуржливую или туманную ночь на оленях ездили друг к другу в гости, не обращая внимания на пограничные запреты. Поэтому сталинский режим решил принять меры: начали ледоколом прохаживаться вдоль советской границы. Не жалко ни средств, ни сил — лишь бы заставить уважать свои правила. Если б даже мне удалось добраться до Чукотки, как бы я смог перебраться через эту незамерзающую полосу воды? Но откуда мне было знать об этом? Да и кто бы смог удержать мечту?

На Аляску я все же попал, правда, много позже. И обрадовался, как ребенок, что был прав в своих предположениях найти здесь более свободную и богатую жизнь.