- 148 -

ТРАГЕДИИ

 

Моя жизнь в Москве протекала без особых потрясений. Я имел трехразовое питание (завтрак, обед, ужин) в студенческих столовых, за которое раз в месяц удерживалась большая часть стипендии, почти символическую оплату общежития. Не испытывал голода.

Жизнь же боровских обитателей нашей семьи все больше и больше осложнялась. Выдача продуктов по карточкам была недостаточна, да и не все члены семьи получали их. Отца уволили по старости, и он стал получать очень маленькую пенсию, хотя и был Героем Труда. Тетушка Клавдия вынуждена была прекратить заниматься вязкой трикотажных изделий, так как плата за патент стала разорительной. Два участка земли в поле, которые прежде давали нам под огород, были отобраны, и остались два маленьких участочка около домиков. Породистая корова тетушек «холмогорка» была отобрана. Вместо нее они купили двух коз. Добывать корм для нашей коровы стало очень трудно. Невозможно было держать поросят, гусей. Старый деревянный флигель дома, в котором жила моя бабушка Александра Петровна, был отобран. У нее похитили значительную часть вещей. Она стала дряхлой иждивенкой отца. Положение пожилых полуголодных людей, крайне подавленных и всячески притесняемых как бывших буржуев, создало очень тяжелый моральный климат в семье. За продуктами приходилось ездить в Москву.

Приехавшая в Москву тетушка Клавдия, нагрузившаяся сумками с продуктами, уехала в Боровск.

Через несколько дней у меня в Москве появилась взволнованная мама.

— Где Клавдия?

 

- 149 -

— Она с неделю тому назад уехала в Боровск.

— Она не приехала. Пришла открытка из клиники Первого Мединститута о том, что она была подобрана в бессознательном состоянии каретой «скорой помощи» на Большой Дорогомиловской улице и находится в клинике.

На следующее утро мы были там. Меня пустили на третий этаж. Я обратился к пожилой сестре.

— Капырина Клавдия Павловна — в тяжелом состоянии. Инсульт. Она до сих пор не пришла в сознание. Мы кормим ее жидкой пищей через зонд. К таким тяжелым больным родственников не пускаем. Раз вы приехали из другого города, пройдите к палате, где она лежит. Я открою дверь. Вы на нее посмотрите, но в палату входить нельзя.

Я увидел на белоснежной койке восковое лицо с закрытыми глазами и восковую руку поверх одеяла.

— Больную можно будет навещать по воскресеньям, когда она придет в сознание. Мы пустим вас в палату. О состоянии больной можно справляться по телефону. Запишите его номер.

Вскоре тетушка пришла в сознание. Каждое воскресенье я был в клинике. Почти два месяца пролежала она там. Затем с трудом ее перевезли в Боровск.

Отец регулярно писал мне. Прошла неделя, другая, третья после того, как перевезли тетушку в Боровск. Писем не было. Я написал сердитое письмо. Ответа не последовало. Серьезно обеспокоенный, в ближайшую субботу я поехал в Боровск. По своему студенческому билету я получил билет на автобус (без служебного документа или командировочного удостоверения можно было не попасть на автобус, и надо было идти пешком).

В окошечках наших домишек тускло поблескивали огоньки. Большая желтая собака с короткой шерстью и белой звездочкой на лбу — Тюльпан приветствовал меня лаем. Ворота отперла мама. Она горячо обняла и несколько раз поцеловала меня.

— А папочка у нас был очень тяжело болен. Острый инфаркт. Теперь ему получше. Порадуй его сообщением об успехах в учебе. О неприятностях, если они есть, не говори.

В переднем углу большой комнаты у обеденного стола, на котором тускло горела маленькая керосиновая лампочка, сидел сильно похудевший отец. Он не встал, не сделал попытки пойти мне навстречу. Вяло повернул голову в мою сторону и подставил щеку для поцелуя.

 

- 150 -

— Что, переменился? — спросил он дрожащим голосом. — Был тяжело болен. Доктор Рудаков сказал, что, если хочу жить, надо немедленно бросать курить. Сорок лет курил и бросил. Сразу. Навсегда. Ты ведь знаешь, как я делал при решении важных вопросов. А ты меня обидел своим ругательным письмом. Ты должен был достаточно хорошо меня знать, чтобы понять, что здесь у нас что-то случилось серьезное, если я не писал тебе. Нехорошо. Теперь расскажи, как идут у тебя дела в институте?

— Учусь хорошо. В этом году троек не будет. Наверное, и хороших оценок будет считанное число. Почти все — «отлично». Но получаются трения с парттысячниками. За «комчванство» спуску им не даю. Но и они меня бьют больно. Ну, да это несущественно.

— В чем заключаются нападения?

— Партгруппа вынесла решение не представлять меняв число лучших — за хорошую учебу. Но студенты на собрании их не поддержали.

— Это серьезно. Очень серьезно. Не надо шутить с огнем. У тебя много уязвимых мест. Твоя мать — из богатой семьи. Нельзя в современных условиях привлекать к себе внимание. Дай мне слово, что ты до окончания института не будешь состоять ни в какой политической партии. И вести себя осмотрительнее. В некоторых случаях — промолчать, когда спор становится острым.

— Обещаю. Что-то у вас сыровато и прохладно.

— Да. Плоховато, как всегда, у нас с дровами. В кухне русскую печь топим не каждый день. Ездить на салазках в лес за дровами мы уже не можем. Каждый день топим голландку. Бабушка Александра Петровна перешла в домишко к тетушкам. Маме трудно таскать из колодца воду для коровы. Наверное, корову придется продать. Заведем козочек. Перебьемся. Проживем. Думай о себе. Хорошо кончай институт. Старайся закрепиться в Москве. В таком маленьком городишке, как Боровск, ты всегда сможешь жить. Если же сразу после окончания института ты не останешься в Москве, то попасть обратно будет очень трудно. Почти невозможно.

На следующий день я натаскал в кухню две бочки воды для коровы, наколол дров. Пообещав приехать через две-три недели, с тяжелым сердцем возвратился в общежитие института. Боровским членам нашей семьи нужна постоянная помощь. Но помогать я мог лишь во время поездок туда на один день, раз в две-три недели.

 

- 151 -

В конце второй недели пришла телеграмма: «Приезжай. Тяжело больна мама».

В сумерках меня встретил тусклый свет окошечек наших домишек. Когда я постучал в запертую калитку, Тюльпан встретил меня протяжным лаем и повизгиванием. Послышались шаги медленно идущего отца. Крепко обнялись и медленно пошли к крыльцу. Тюльпан завыл.

— На свою голову! На свою голову, — крикнул отец, обращаясь к нему. — Вот уже неделю воет и повизгивает. Дай Бог, чтобы на свою голову.

— Как мама?

— Слаба! Ползучее воспаление легких. Завтра придет хирург. Сделает прокол. Возможно, в плевре есть скопление гноя.

— Температура?

— При ползучем воспалении легких температура не бывает высокой. Началось все через несколько дней, как ты уехал. Небольшая температура. Боль в боках. А она, плохо себя чувствуя, ходила доить корову. Думали — пустяки. Пройдет. Оказалось же — серьезное, хотя... Всех сбила с толку невысокая температура. Только хрипы в легких позволили установить точный диагноз.

— Как же ты теперь? Один?

— Тетушка Александра и Ольга Федоровна готовят еду. Ольга Федоровна доит корову. Молока много. Теленка продали очень маленького. Теперь, слава Богу, сыты. Молочка всем хватает. Конечно, очень трудно. Два тяжело больных человека. Мама и тетушка Клавдия. Она понемногу стала ходить. Да и я еще не совсем поправился.

Так говорили мы, стоя на крылечке у закрытой наружной двери.

— Теперь пойдем к ней. Ждет. Волнуется.

— Панюшка, милый мой мальчик. Подойди. Дай я тебя обниму. Я тебя так ждала.

Я увидел изможденное, худенькое лицо с чуть розоватым румянцем на щеках и глаза, блещущие от восторга, будто бы бегущие ко мне навстречу. Она протянула навстречу мне руки, сделала попытку сесть и беспомощно упала на подушку. Обнялись, прижавшись друг к другу. Замолчали.

Всю ночь просидел я в кресле у ее изголовья, то немного задремывая, то просыпаясь, все время стараясь уловить ее отрывистое, хриповатое дыхание.

Утром хирург — приветливый, улыбающийся — открыл чемоданчик с блестящими хирургическими инструмента-

 

- 152 -

ми. Красивым, сильным движением ввел в бок мамы длинную иглу от шприца. Легкое сосательное движение.

— Ничего. Я так и думал. Страховки ради ввел иглу шприца. Ничего. — Улыбнулся. — Мы понемножечку будем поправляться. Все будет хорошо.

Прошли в прихожую: «Положение очень тяжелое. Почти безнадежное. Но процесс может быть и сравнительно длительным, а может все окончиться неожиданно быстро. Вам же — кивок в мою сторону — следует вернуться в институт, продолжать занятия, но быть готовым к самому тяжелому. Необходимый же уход здесь обеспечат без Вас».

Примерно в полдень мама обратилась к отцу:

— Гришенька! Нам надо поговорить с Паней наедине. Хочу его кое о чем попросить.

— Панюшка, милый мой мальчик! Умираю. Один ты у меня. Как-то ты будешь в жизни? Кто тебя любить будет?

Дыхание все так же с хрипом вырывалось из ее груди. Ей было трудно говорить. Только одни глаза говорили, и о скольком они говорили! Сколько любви было в них, неизмеримой преданности, и вся она так рвалась ко мне, так хотелось ей поласкать ненаглядного сына...

— Ты останешься один с папой — самым близким тебечеловеком. Он очень болен. Береги его, не огорчай. Он тебя очень любит. Смотри за ним. Боюсь, запьет он с горя. Когда ты уезжал в Москву, и он провожал тебя до автобусной остановки, то, как только автобус трогался, он крестил его до тех пор, пока он не скрывался из виду. Так мне говорили соседи, бывшие на остановке. У тебя остался верный друг — тетушка Александра. Я просила ее быть тебе вместо матери — вместо меня, и она мне обещала. Будь честным и трудолюбивым. Не опозорь наших семей Капыриных и Васильевых. Они были людьми уважаемыми.

Я нагнулся к ней. Она со стоном обхватила мою шею теплыми, влажными руками и замерла у меня на груди. Потом упала на постель, перекрестила. Это было наше последнее прощальное свидание.

Вечером с тоской, смутными мыслями я уезжал в Москву. Никто не провожал меня.1

 


1 Примечание. После этого текста автор сделал помету: «Переход к рукописи 1934 года», заново пронумеровал страницы, сделал сокращения и некоторые дополнения. Дневниковые записи приводятся нами фрагментарно.

- 153 -

Дневниковые записи 1934 года

 

23 марта в 10 часов вечера умерла моя мама.

«Миленький, не пугайся, мамочка приказала долго жить».

Деятельность в эти минуты — самое лучшее средство от самого себя, ибо в такие минуты труднее всего быть наедине с самим собой. Вместе с няней мы стали закупать все необходимое для похорон и поминок, в том числе и в Торгсине. По дороге с рынка няня упала, поскользнувшись. Покупки разлетелись в разные стороны и «поплыли» в коричневых потоках воды. Как ни смешна была эта картина, я не улыбнулся даже, молча подобрал рассыпанное и с удвоенной ношей пошел вперед.

Потом ехали на поезде в Боровск.

Дома встретила тетушка. Бросилась ко мне со словами: «Панечка, мальчик мой милый!» Она припала к моему плечу и зарыдала. Я обнял ее, поцеловал, но не заплакал. Не скажу, чтобы я крепился: я даже не испытывал потребности плакать. Мои глаза устремились на затворенные двери нашего маленького зала. Послышались шаги, дверь растворилась, и предо мною выросла маленькая фигурка с торчащими в разные стороны клочьями седенькой бороденки и в дырявом пиджачишке. Это был мой отец. А за растворенными дверями я увидел все, что осталось от моей мамы: розовый фоб, покрытый покровом, и четыре зажженные свечи. Обрамленное белым саваном виднелось знакомое безжизненное лицо. Тихо склонившись, поцеловал материю савана и прикоснулся к восковой руке, которая поразила своим холодом. При жизни эта рука всегда была такая теплая, что мне показалась очень странной возможность ей охладиться до такой степени. Отступив, я остановился, ожидая чего-то. Но распятие лежало, блестя позолотой, на неподвижных руках, и все было спокойно, только губы читалки, стоявшей справа за аналоем, шептали что-то... Через одну-две минуты я уже был в соседней комнате, куда в беспорядке были свалены мелкие вещи. Оставалась незанятой только одна кровать, на которую мы с папой сели. Изредка перекидывались словами. Наступили сумерки. Тишину нарушали лишь тиканье и бой двух часов да шепот молитв в соседней комнате...

Следующий день... В калитке показался священник, пришедший служить панихиду. Кадильный дым, зауныв-

 

- 154 -

ное, унисонное старообрядческое пение. Все более охватывало нас чувство безысходной тоски. После окончания панихиды читалки заунывно продолжали читать вслух. Смеркалось. Чтение становилось тише и превратилось в шепот. Папа задремал...

Поднялся я рано. Небо затянуто серыми тучами, ветер — влажный, упругий, ласкающий, весенний — разговаривает о чем-то с ветвями деревьев. Под ногами звенят коричневые ручейки, и путь преграждают широкие лужи. В некоторых местах дорога так разгрязнилась, что калоши соскакивают с ног, и я с трудом их вытаскиваю.

— Ну, мил, через два дня здесь ни конному проехать, ни пешему пройти, — говорит папа. «Ни конному... ни пешему», — машинально бормочу я себе под нос и вхожу в ворота кладбища. Перелезаем через упавшие кресты, сугробы еще не растаявшего снега. Обходим чугунные ограды и мраморные памятники. Свернули налево. Там рядом с черными мраморными памятниками под сенью трех белых крестов видна свежая желтая земля. Это — могила, приготовленная для мамы. Березы над нею склонили свои ветки и шушукаются с ветерком, который разогнал уже тучи, и из-за них вот-вот выглянет солнышко. Какое дело им до двух маленьких человечков в их огромном горе...

Дома набирается все больше и больше народа. Появляются родственники, о существовании которых не подозревали.

— Папа! Я не пойду туда. Мне трудно!

— Нельзя, милый! Неужели тебе хочется скандала на похоронах мамы?

— Подходит няня: «Потрудись теперь для мамочки. Сколько она для тебя трудилась!»

— Никогда не говори мне ничего подобного, я знаю, сколько мама мне делала и что мне делать, лучше вас!

— Ну вот ты уж и обиделся. Уж и слова сказать нельзя.

— Да что я, деревянный что ли? — несправедливо говорю я, сраженный горем.

...Пришел священник. Опустили шторы и начали петь погребение.

Я забился в самый уголок... Папа встал рядом со мной. Зажгли свечи, но они были какими-то бледными рядом с солнечными лучами, которые, пробиваясь сквозь щели занавесок, играли на кистях покрова, позолоте распятия и на руках мамы. Когда небо заволакивалось, и его лучи пе-

 

- 155 -

реставали играть, свечи горели ярче, и еще грустнее становилось в комнате, наполненной кадильным дымом и похоронным пением...

А у папы из-под очков градом падали слезинки и висели на реденьких клочьях бороденки, на усах, пиджаке и падали на пол и, попадая в полосу солнечных лучей, переливались всеми цветами радуги, как бриллианты.

Я подошел. Несколько секунд смотрел на дорогое лицо, быстро нагнулся и, поцеловав в лоб и руку, поклонился до земли: «Прости меня, милая мамочка, уж больше никогда не увижу тебя».

Папа сделал то же самое. Но нянюшка громко завыла, с причитаниями обняла гроб и долго не могла оторваться. За ней завыли и другие женщины. Причитания смешивались с заунывным, унисонным пением, то нарастая, протестуя против чего-то, то, испугавшись собственной дерзости, жаловались на что-то, просили о чем-то. Я стоял в каком-то оцепенении, кажется, утратил способность реагировать на окружающее.

Но вот прощание кончилось. Двое мужчин и я подняли гроб. Рядом со мною шел отец. И вдруг над нашими головами послышалось какое-то пение, и маленькая птичка, кувыркаясь в лучах солнышка, пронеслась куда-то. «Милый, маленький жаворонок! Ты несешься навстречу весне и любви. У тебя скоро будут еще такие же маленькие пташки. У тебя так много счастья, так какое же тебе дело до двух скорбных фигур внизу? Лети, лети, радуйся и не смотри вниз».

На пути — низина. Калоши начинают застревать в вязкой глине и наполняются водой. На мое место становится мужчина, и мы с папой идем за гробом...

Когда умерла мама, я мог — не сразу — но мог писать. Когда папа — не могу. И только через двенадцать дней после его похорон пишу...

Неужели он умер? Как же так? Ведь только двадцать первого он был у меня, и мы с ним часов шесть бродили по Александровскому саду, говорили и не могли наговориться. Во время беседы он открывал коробочку, мы брали по конфетке и продолжали ходить. Последнее время, приезжая ко мне, он всегда привозил коробку мармелада, и мы ее съедали. В жизни отца остался только один человек — сын, для меня же была одна моральная опора и верный товарищ на жизненной дороге — отец. Сколько бы мы ни спорили, сколько бы ни было между нами трений, но

 

- 156 -

всегда они приводили к одному: мы все больше привязывались друг к другу и, что самое главное, все больше уважали один другого. Между нами была особая связь, которая очень редко бывает, по крайней мере, мне не приходилось встречать ее в других семьях... Подчинение отцовскому контролю было большой радостью для меня. О всяком происшествии я тут же давал знать отцу и с гордостью приносил книги и грамоты, которыми меня награждали. Отец принимал их как свои, гордясь сыном. Уважал он меня не только как сына, но и как человека, и это поднимало мой дух на преодоление новых трудностей, потому что преодолевал их не только для себя, но и для старого отца.

И теперь я вез ему очередную грамоту, и она останется неразвернутой, и не с кем поделиться своей радостью и гордостью...

Как произошло несчастье? После смерти мамы отец остался в своем домике один. Во дворе — куры и овечки. Утром соседка пришла выгнать овец (он поручил ей это дело, так как ему было трудно рано вставать), но она не нашла их в закуте. Пастух со стадом приближался, но овец не было. Вдруг ей в глаза бросилась открытая дверь домика. Никогда отец не оставлял ее открытой. С предчувствием чего-то она вошла в дом. Овцы выбежали ей навстречу. Она вошла в зальцу. На полу лежал человек. Рядом с ним валялся самовар и была небольшая лужа воды. Овцы ли его свалили, или папа, поднимая его, потерял равновесие и был поражен ударом. Ночь... Никому не расскажешь ты о последних минутах и страданиях этого человека...

Вспомнилось... Москва... Солнце... Мороз... Трамвай... Я выскочил, а папа еще не успел сойти, когда трамвай тронулся. Я побежал рядом. Папа не решался прыгнуть. Я протянул руки и крепко схватил его за талию, а он так доверчиво в своей чернодубке и меховой капелюхе перешел в мои объятия и очутился на земле. Выражение растерянности на лице заменилось улыбкой, и я получил в награду поцелуй. Смертью тетушки Клавдии заканчивается скорбный ряд этого года.

Накануне я бродил с Одиноковым по Донскому монастырю. Осматривали памятники Нарышкиным, Голицыным, Воронцовым, Барышниковым... Проходя мимо новых могил крематория, я обратил внимание на совершенно седую женщину, сидевшую у маленького могильного кам-

 

- 157 -

ня. Неподвижный взор ее был устремлен на фотографию, черневшую на фоне белого мрамора. Столько скорби было в ее лице, в ее застывшей склоненной фигуре, что невозможно было ошибиться, — это мать на могиле сына. Мы тихо прошли мимо, боясь потревожить ее созерцание.

Мы побывали на стенах и башнях, осмотрели музей, посвятив этому целый день.

Через два дня двадцатого сентября в институте на перемене ко мне подбежала с растерянным видом секретарь факультета.

— Это тебе телеграмма? «Каня умерла. Приезжай» — было на клочке бумаги. Я вскрикнул и, не говоря ни слова, побежал в учебную часть. Почему вскрикнул? Ведь я знал, что Клавдия очень больна, ведь я получил письмо, где говорилось, что ей хуже и... все-таки... Я вскрикнул... Декан быстро написал разрешение на отпуск, и я поехал...

Еще одна связь порвалась.