- 248 -

ПОСЛЕСЛОВИЕ ПЕРВОЕ,

написанное сестрой А. Арцыбушева, Т. Тигонен

 

Проглотить ключи

«...Безмолвны восток и запад. Зови, проклиная, кричи!..

Я сам себя в доме запер

И сам проглотил ключи.»

А. ВОЛОДИН

22 марта 1983 года, когда я ехала в поезде Ленинград— Хельсинки в гости к сыну, сотрудница Выборгской таможни Андреева изъяла из моего багажа рукопись об Алеше.

Таможенники посовещались между собой, через головы и плечи друг друга заглядывая в текст рукописи.

— Ну, ты знаешь, что делать, — сказал Андреевой один из них, Лазарев, как я узнала позднее.

— Да, — ответила она, и резко захлопнув дверь купе, приказала мне:

— Раздевайтесь.

Когда я осталась в лифчике и колготках, Андреева ощупала мне грудь и сунула пальцы в зад.

— Думаете, оттуда вывалится еще одна рукопись? Андреева не реагировала. Она действовала быстро и устремленно, как служебная собака, взявшая след. Теперь ее проворные пальцы мяли вышивку на кофточке, исследуя, так ли бесхитростна эта вышивка.

— Укладывайте вещи, — бросила она, когда я оделась. Я стала пихать вещи в сумку, Андреева торопила меня: поезд нельзя задерживать дольше положенного. А в дверях уже стояли пограничники. Моя стража?

— Берите вещи и выходите.

— Всего мне не взять.

Солдатики расхватали мою поклажу и мы вышли в коридор: впереди Андреева, за ней Лазарев с рукописью, офицер-пограничник, я и за мною двое солдат. Из всех купе выглядывали испуганно-любопытные лица.

— Что случилось? — спросила моя соседка по купе, жена сотрудника советского торгпредства в Хельсинки.

— Забрали мой дневник.

Пропуская наше внушительное шествие, прислонился спиной к окну высокий белокурый норвежец, говоривший по-русски. При посадке мой муж помог ему поднести тяжелый чемодан. Сейчас круглые глаза норвежца вопрошали. Если бы можно было ему объяснить!

 

 

- 249 -

Вид рукописи не оставлял сомнений в том, что это черновой экземпляр. На титульном листе моей рукой было написано: «Личный дневник». Однако заглянув в текст и поняв, что речь идет о лагере, таможенники решили: крамола!

С троюродным братом Алешей мы всегда чувствовали взаимные симпатии и близость, хотя родство наше не очень близкое. Алеша живет в Москве, так что видеться часто нам не приходилось, но редкие наши встречи всегда приносили нравственное удовлетворение, как всякое общение с духовно родными людьми. И никогда не заходила у нас речь о пребывании Алеши в лагере: по складу характера он не склонен возвращаться к тяжелому, он о нем забывает. Старается забыть. Мы обсуждали его новые работы и ходили на выставки. А в марте 1982 года, когда Алеша провел у меня целую неделю, что-то натолкнуло его на воспоминания о прошлом, он начал рассказывать и так хорошо, что я предложила:

— Алеша, дай я запишу. Внуки прочитают. А то ведь все канет в вечность.

— Канет. Запиши. Только тогда уж с самого начала.

— Давай с начала. Жаль, магнитофон у меня прескверный. Раз, два, три, четыре, пять... Раз, два, три...

... Мы стояли на платформе: таможенники, пограничники я я. Мимо нас, набирая скорость, уходил »а Хельсинки мой поезд. Дул резкий холодный ветер. Промозглый март давал о себе знать.

— Мне холодно, — сказала я.

— Пойдемте в вокзал, — вежливо предложил офицер. Последняя перед границей станция — Лужайка. Маленький вокзальный зал ожидания. Вдоль стен несколько диванчиков, обитых красным.

По-видимому, я в шоке. Это странное состояние полубес-сознания, отстраненности от действительности, парения где-то над нею. Я сижу на диване, глядя в пространство. На соседнем диване расположился стерегущий меня солдат, нацмен с бесстрастным лицом. Остальные куда-то рассеялись. Офицер ушел в помещение за моей спиной, потом вышел оттуда, чтобы сказать мне:

— Мы ждем таможенную машину из Выборга. Если она не придет через несколько минут, поедем в Выборг на электричке.

Господи, какое это имеет значение, если мой поезд уже пересек границу Финляндии? ..

Пропала моя рукопись. Как и почему решилась я взять ее с собой? Весь март я чувствовала себя легкой и счастливой: отъезд в Хельоинви, где ждала новорожденная Соня, внучка, хотя и с опозданием, но получался; удавались тонко

 

- 250 -

влияющие на настроение житейские мелочи; меньше беспокоило сердце. Все это вместе взятое убеждало в том, что моя счастливая звезда, озарявшая меня даже из-за туч, нынче светила и переливалась, не омраченная ни единым облачком.

В ночь перед отъездом я горячо молилась. Я просила Деву Марию помочь мне. Я умоляла погибших мучеников, во имя которых я написала рассказ об Алеше, не дать мне пропасть, стоять за моей спиной и охранить от беды. Я свято верила: зло ничтожно и бессильно перед бесконечной властью добра. И эта вера была неугасимым светильником, лившим сказочное победительное сиянье.

Вот так ликовал и захлебывался от восторга мой наивный идеализм — беспомощный щенок, в слепом неведении и резвой игривости решившийся скакнуть через дорогу. Один прыжок—и реальность взвизгнула тормозами, ударила оглушительно и дико и потащила за собой, калеча дрожащую от боли плоть.

Стук двери позади меня.

— Машина запаздывает, — это тот же офицер, но в сопровождении еще одного солдата. — Поедемте на электричке.

Солдаты берут мои вещи, мы выходим на перрон и садимся в вагон электрички. В нем никого, кроме нас троих: офицера, солдата-нацмена и меня. Второй солдат исчез.

В ожидании неведомого, что мне предстоит, я пытаюсь отдохнуть и набраться сил: кладу голову на спинку сиденья и хочу задремать. Как ни странно, мне это удается. Чувствую, что электричка трогается, начинают постукивать колеса. А я дремлю.

Открываю глаза, потому что кто-то называет меня по имени: офицер. Рядом с ним еще один офицер-пограничник. Откуда он взялся?

— Мы приехали.

Один за другим, я неизменно в середине, идем через зал ожидания Выборгского вокзала и по узкой лестничке, где с трудом могут разминуться двое. Мы на втором этаже, перед дверью с надписью «Таможня».

77 лет тому назад мой дед Николай Андреевич Гредескул стал в этом городе одним из авторов воззвания, получившего в истории название «Выборгского». Ах, деда, деда, если бы ты знал!..

Меня оставляют в душной полутемной комнате размером с ванную с совмещенным санузлом. Маленькое окно зарешечено. Вдоль одной стены стоят шкафы-сейфы. К Другой прислонились небольшой канцелярский стол и три стула. Дверь в комнату остается открытой, в ней замер солдат-нацмен с бесстрастным лицом.

 

- 251 -

Сейчас около двух часов. Я решаю не смотреть на часы. Хотя бы некоторое время. Надо копить силы, чтобы не выказать слабости. Не растеряться перед неизвестностью, которая сейчас принимает реальные контуры в комнате за стеной, где листают мою рукопись. Где звонят в компетентные инстанции. Собственно, в одну, компетентней которой в нашей жизни нет.

Серым кошмаром всплывает в памяти здание на Литейном. Там я получила реабилитацию на отца. При жизни он не мог помочь нам ни в блокадном Ленинграде, ни в эвакуационных бедствиях в Великом Устюге, Княжпогосте, Яренске, ни в голодном послевоенном Ленинграде, когда в Саблино мама и мы с братом копали целину под огород. Но сейчас страдальческий дух его, как допустил он мою беду? .. Пока Андреева осуществляла тюремный шмон моих вещей, почему не случилось чуда? Почему Высшая Справедливость не остановила ее руки?

Солдат переминается с ноги на ногу, прислоняется к стене. Он устал стоять. Но выражение его лица мешает мне пожалеть его.

Надо думать не о Литейном и не об Андреевой. Надо от влечься. Господи, как? ..

Вынимаю из сумки путеводитель по Русскому музею. Я везла его в подарок. Еле достала издание на финском языке. Мелованная бумага, крупный четкий шрифт. Но я не различаю букв. Делаю усилие, напрягаю зрение и начинаю видеть. Но не понимаю. Не понимаю простейших слов.

Берусь за альбом репродукций «Эрмитаж» на английском языке. Это тоже подарок. Прилежно листаю его.

В комнату входит знакомый офицер и присаживается к столу.

— Я должен задать вам несколько вопросов. Ваше имя, отчество, фамилия, год рождения. Домашний адрес. Место вашей работы и должность.

Я отвечаю.

— Место работы и должность вашего мужа. К кому вы ехали в Финляндию? Место работы и должность вашего сына.

С первыми формальностями покончено. Когда он встает, чтобы уйти, спрашиваю:

— Можно мне позвонить домой?

— Нет.

— Почему?

— Нельзя.

— Меня начнут искать. Я позвоню в вашем присутствии.

— Звонить нельзя, — твердо отвечает он и выходит.

 

- 252 -

Причина тому одна: в мой дом собираются с обыском! У меня холодеет внутри и начинают дрожать колени. Я представляю, ЧТО хранится у меня, мысленно пытаюсь вообразить ужас домашних и понимаю: я бесповоротно предала своих близких в тот момент, когда в ослеплении самонадеянностью положила рукопись в свою дорожную сумку. Высокомерная, я все взяла на себя, ни с кем не посоветовалась, уверенная в том, что все могу. Одна со своим беспомощным идеализмом. С наивностью, притупившей бдительность.

А что, если компетентная организация позаботится о том, чтобы расплачиваться пришлось не мне одной?

Автоматически листаю альбом репродукций. Если бы вместо него мне дали речи Брежнева, я бы не заметила подмены.

Надо подвигаться. Под взглядом нацмена встаю и подхожу к окну. Оно приоткрыто, я открываю его возможно шире и вдыхаю морозный .воздух. Окно выходит на перроны, вижу пути, вагоны электричек и торопливую вокзальную публику. А я вот здесь, и страж с непроницаемым лицом караулит меня в дверях. Я подхожу к нему:

— Мне надо в туалет.

Он мельком взглядывает на меня:

—      Нельзя.

Я говорю:

— Позовите офицера.

Солдат приоткрывает дверь в соседнюю комнату и что-то говорит. Появляется офицер.

— Мне надо в туалет.

— Одну минуточку.

Иду к окну и обратно.

— Пойдемте.

Офицер и какая-то женщина. А она зачем?

— Кто эта женщина?

— Она пойдет с вами.

— Тогда я не пойду.

Молча сажусь на стул. Мои собеседники, уйдя за косяк двери, обмениваются несколькими словами. Офицер опять передо мной:

— Она только проводит вас. Вы не знаете, где это. Иду мимо них в дверь, по тесному коридору, по узкой лестнице. Вхожу в зал ожидания.

— Девушка, теперь налево, — слышу за спиной голос женщины.

У нас все девушки. Нет в советском русском языке слова, чтобы обратиться к женщине.

— Я не девушка. Я бабушка. У меня двое внуков.

 

- 253 -

Женщина остается в зале ожидания. Я в уборной и совершенно одна. Можно взяться за голову и стукнуться лбом о стенку. Что я наделала! .. Почему ни одно тревожное предчувствие не остановило меня? Почему моя мать не шепнула мне во сне: «Не смей! ..» Во мне растут отчуждение и обида. Отчуждение от мира, а обида — на кого? Я сделала свою беду собственными руками. Поэтому там, за дверью меня ждут. Пора.

Снова узкобедрая комната, тот же солдат в дверях и альбом эрмитажных репродукций, век бы мне их не видеть. Теперь я листаю авроровский альбом, толстый и обстоятельный. Его надолго хватит.

Решаюсь взглянуть на часы. Без четверти пять. Подхожу к окну: уже потянулись синие вечерние тени. Заметно холодает. В марте всегда ночные заморозки.

— Вам не холодно? Можно закрыть окно. — На пороге

знакомый офицер.

Закрыть окно? Я же сама его открыла.

— Почему вы держите меня здесь? Уже пять часов вечера.

— А вы куда-нибудь торопитесь? — Не без юмора спрашивает он.

Как и солдат, он южного типа, но без загадочной восточной неподвижности лица.

— У меня дела, — защищаю я свою независимость. Как будто нет часового в дверях. Как будто я как все. Одна из.

— Не исключено, что придется задержать вас на двое-трое суток, — говорит он.

То ли все еще находясь в шоке, то ли готовясь к худшему, я не реагирую на эту новость.

Офицер направляется к дверям, я смотрю ему в спину.

—      Нельзя ли мне чего-нибудь попить?

Он оборачивается:

— У нас ничего нет.

— Хотя бы воды. Из-под крана.

— Это можно.

Через минуту он приносит холодную воду в белой кружке с зеленым ободком. Я достаю из сумки запеченную в тесто сосиску, которую муж купил мне на вокзале. Откусываю и запиваю из кружки. Что за отвращение эта еда!

— Вкусно? — Спрашивает офицер.

— Отвратительно, — со всею искренностью отвечаю я. — Но нельзя же без пищи. Я уже четвертый час пользуюсь вашим гостеприимством.

Солдат невозмутимо смотрит в пространство. Между прочим, он тоже еще не ел. А его-то почему не накормят?

 

- 254 -

Или он такой незаменимый? Или я такой опасный преступник? Или просто здесь такие порядки?

Опять берусь за репродукции. Жаль, что я ничего не взяла с собой почитать. Собиралась в окно вагона любоваться бегущими мимо финскими пейзажами. Есть в них особое спокойствие. Из-за присутствия вездесущей хозяйской руки. Из-за благополучия.

Не видеть мне их никогда, вот так-то. Ну и нечего страдать по-пустому. Надо подумать о другом: я не знаю законов и не могу представить, что мне станут вменять в вину и какова будет мера ответственности.

Что? Моя вина? Кто смел это произнести? Да, я написала: «Coco сволочь усатая.» Что же, или уже не сволочь? Или не усатая? Отчего так забегали товарищи таможенники? У каждого, если порыться в родственниках, найдутся и сидевшие, и высланные, и раскулаченные. Этими милостями никого не обошли.

Вот и Лазарев на пороге. Тот, что сказал Андреевой: ты знаешь, что делать.

— Пойдемте.

Он и страж берут мои вещи. Смотрю на часы: четверть седьмого. Идем куда-то неподалеку. Может быть даже в соседнюю комнату. Но мне не до мелочей. Я догадываюсь, что наступает новый этап моего пребывания здесь и внутренне сжимаюсь.

Эта комната просторней первой, но не намного. У окна лицом друг к другу стоят два письменных стола. За одним сидит Андреева, за другой Лазарев приглашает сесть меня. Он не снимает форменной фуражки. Как участник краснознаменного ансамбля.

— Значит, я буду диктовать, а ты пиши, — говорит он Андреевой.

На сером листе лежащей перед ней бумаги читаю крупные буквы: «Протокол».

— Начало понятно: твоя фамилия, моя и так далее. «У гражданки СССР такой-то были обнаружены предметы, провозимые с нарушением таможенных правил.»

Я говорю:

— Я не нарушала правил. Нигде не запрещается везти с собой собственный дневник.

— «Перечисленные печатные материалы, не заявленные при устном опросе...».

— Устного опроса не было. И почему «печатные»? Это рукопись.

— «Подкладка предварительно была разрезана, а после вложения материалов заклеена...».

 

- 255 -

Спокойно, спокойно, гнев — плохой советчик. Надо убедить их. А для этого говорить сдержанно.

— Это неправда,—негромко говорю я. — Сумка старая, подкладка в ней порвана. Насчет клея: отдайте сумку на экспертизу. Так и ночной халат можно сделать предметом контрабанды.

Они на минуту замолкают, ожидая, пока я кончу. Участник ансамбля ровно продолжает:

— В этой графе напиши: «Материалы идеологически вредные, тенденциозного содержания...».

Разве таможня имеет цензорские права? Чувствую, что мне дурно. Вынимаю из стоящей на полу сумки корвалол. А вода? Вот он на столе, канцелярский графин. Под столом наугад капаю в стакан побольше лекарства. Выпиваю. Ноги ватные, колени дрожат, холодно. Держаться! Никакой слабости — ее примут за малодушие. Если бы можно было выпить горячего чая.

Замечаю, что в комнате стало многолюдно. Человек семь пограничников и таможенников толпятся вокруг стола. Зачем они здесь? Взглянуть на контрабандиста?

— Вам надо подписать два документа.

Передо мной ложатся два серых листка, на одном крупное «Протокол», на другом — «Постановление».

Отчетливо понимаю: «Материалы идеологически вредные. .. На русском языке...».

— Я не буду подписывать. Тут все неправда. И по существу, и по терминологии.

— Вам надо расписаться в графе: «Копию настоящего протокола получил.» А свое согласие или несогласие вы укажете в объяснении, которое сейчас напишете.

Это предусмотрено — отказ подписывать. Я размышляю, разглядывая их блинные лица, которые для меня как одно. Чувствую себя в компании шулеров. Они все равно разденут донага. Задача в том, чтобы вырваться с наименьшими потерями. С наименьшими после того, как я потеряла мою рукопись! И что еще, если дома — шмон!..

Возможно, он прав насчет подписи. На первый взгляд прав. А подводных камней все равно пруд пруди. Мне их вовек не высмотреть.

Я подписываю протокол.

— Теперь постановление. «Такого-то числа... начальник Выборгской таможни Яковлев И. Т., руководствуясь статьей 110 и на основании статей 100, п. «а» и 103 Таможенного кодекса СССР, постановил: конфисковать печатные материалы в количестве 141 листа как предметы контрабанды.» Вы можете обжаловать это постановление в течение 10 дней.

 

- 256 -

Я подписываю. Кто знает, что это за статьи. У нас и Уголовного кодекса не достать, а Таможенного и подавно.

— Кто автор рукописи? — спрашивает меня белокурый офицер-пограничник.

— Я.

— Хорошо написано.

Смотрю на него, на остальных присутствующих и понимаю: они все читали. Может быть, потому и держали меня столько времени. Зато какую читательскую массу я обрела, каких ценителей.

Говорю офицеру:

— А мы не без талантов. Мою рукопись уничтожат?

— Нет.

Это последний всплекс наивности. Сразу же понимаю, что ее передадут другим ценителям, в штатском. Экспертам по вопросам идеологической вредности. И будет она у них в целости и сохранности.

И все-таки кое о чем необходимо спросить.

— Почему вы такими сильными словами определили мой дневник: «идеологически вредный, тенденциозный»? Ведь вы понимаете, какие у этих слов могут быть последствия?

Участник ансамбля Лазарев усмехается:

— А вы сами какие слова употребили бы? Смотрю на него. Ему за сорок. Неужели в свои годы он еще ничего не понял?

—Правда, — говорю я. — Одна только правда. Ничего, кроме правды.

Молчание. Белокурый офицер приглашает меня к двери:

—      Пойдемте со мной, напишете объяснение.

Снова смотрю на них. Можно ли заставить их понять? Вспоминаю Сулейменова:

« ... Приходится порой простые мысли

доказывать всерьез

как теоремы.»

Уже у двери говорю:

— А идеологически вредным было время. И тенденциозным тоже. Время.

Смысл моего объяснения, составленного в КПП:

1. Личный дневник, представляющий исключительно частный интерес, не может быть предметом контрабанды.

2. Не могут быть идеологически вредными материалы, не раз публиковавшиеся в печати, появлявшиеся на экранах кино и телевидения.

Офицер-пограничник оставляет на моей визе в паспорте надпись наискось красными чернилами: «Разрешительная запись аннулирована.»

 

- 257 -

Слежу за его рукой и размышляю: все можно—читать, писать и думать. Не надо только попадаться за этими занятиями.

Он ставит красную точку и говорит:

— Сейчас будет электричка в Ленинград. Я помогу вам с вещами.

Проходит пять минут и вот я в электричке. Путешествие в Финляндию закончилось у нашей границы, укрепленной бдениями товарища Андропова.

Я сижу в первом купе. Дверь то и дело открывается, пропуская клубы пронзительно-холодного воздуха, мои ноги в легких туфлях превращаются в ледышки. Но я отмечаю это, как нечто постороннее. Сжав заледеневшие руки, я думаю, смогу ли когда-нибудь выбраться из темного болотного окна, в которое погрузилась. Найдется ли сила, которая меня вызволит? И когда?


* * *

Первое время после возвращения домой, закрыв глаза, я неизменно оказывалась в помещении таможни или в вагоне и находя убедительные слова и доводы, ускользнувшие тогда, не переставала говорить о дневнике и контрабанде. Это было мучительно и полезно, как полезен всякий горький опыт. Он — дорогая страховка от заблуждений в будущем.

Ожидая обыска, я увезла из дома все, требующее укромности.

В свое время знакомый литератор сказал мне: «Не пишите стихов.» И объяснил, почему, подозрительно элегантно. Он золотил пилюлю — отсутствие таланта. Сам автор, он берег мои чувства автора. Спасибо ему за деликатность. Я послушалась его, но не надолго. Не удержавшись, стала иногда возвращаться к стихам. Очень уж это соблазнительно: кратчайший путь выразить любую сложность. Помню, в наступающем 1983 году я написала беспечальное четверостишие:

До рассвета снег кружись,

Завихрись порошею.

Отвяжись худая жисть,

Привяжись хорошая!

А после происшествия с таможней лучше узнав, что такое хорошо и что такое плохо, я написала нечто иное:

Над миром ночи лунно-белой,

Зовущей грезить, а не спать,

Сова безмолвная довлела,

Как угрызения печать,

 

- 258 -

Был пленкой века полуспрятан

Зрачка отточенный кинжал,

Но блеск холодных лунных пятен

В клинке отчетливо дрожал.

И было живо ощущенье:

В зрачках, как в омуте плывя,

Дробилось чье-то отраженье, —

Да, мой двойник, почти что я!..

Греховен, суетен, бездумен,

Скор на решения, гневлив,

Самонадеян, неразумен,

Жестокосерд, нетерпелив.

Изгиб упрямый губ бесцветных,

Высокомерия броня,—

Такой, Сова, перед рассветом

Ты показала мне меня.

Позволь мне, мудрость глаз совиных

Глотнуть источников твоих,

И дай одни загладить вины

И не запутаться в других.

Дай силы выстоять и выжить,

Когда сразиться Бог судил,

Терпенье дай спокойно выждать,

Когда для схватки мало сил,

И чтоб по глупости не сбиться

На слезы с горем пополам,

Дай мне холодный разум, птица.

Тогда я больше не предам.

26 мая 1983 года по телефону меня вызвали в КГБ. Высокий мужской голос, обладатель которого назвался Юрием Федоровичем, предложил мне зайти в кабинет № 30 здания в проходном дворе, соединяющем Загородный проспект с Фонтанкой.

— Необходимо переговорить по известному вам делу.

— По какому?

— Я имею в виду вашу не состоявшуюся поездку в Финляндию. Завтра в 11 часов вы сможете подойти к нам?

— Завтра? Это пятница. Дайте подумаю... Да, смогу.

— Прекрасно, я вас встречу.

Из неизвестности возникали какие-то темные контуры.

Придя на другой день в указанное здание, я нашла на втором этаже кабинет № 30. В двери был глазок, на косяке виднелся звонок. Вспомнив осложнения с посещением туалета в таможне, я решила предварительно посетить это заведение. Завернув от двери, спустилась на первый этаж, где оно находилось.

И снова я у двери с номером 30. Нажимаю звонок, дверь тотчас отворяется. Или меня ждали?

Невысокий черноглазый мужчина в штатском говорит:

— Здравствуйте, Татьяна Вильгельмовна. Я Юрий Федорович. Вы не сразу нашли нас?

 

- 259 -

Неужели смотрели в глазок?                  

— Я спускалась на первый этаж в туалет.

Я не протягиваю ему руки, я не привыкла к рукопожатию. Для меня это скорее мужская манера здороваться.

— Пройдемте сюда.

Просторный кабинет с высоким потолком, большие окна. Письменный стол и за ним другой мужчина, молодой брюнет в штатском. Когда он встает мне навстречу, я вижу, что он высок. Он не представляется и имя его остается мне неизвестным.

Возле письменного стола два кресла, я сажусь в одно из них, то, что спиной к окну. Юрий Федорович и безымянный мужчина задают мне вопросы по очереди. Юрий Федорович—нейтрален, другой—недружелюбен.    

— Кто автор изъятой таможней рукописи?

— Я.                                      

— Что побудило вас написать ее?                     

— Судьба моих ближайших родственников. Из десяти человек трое расстреляны, пятеро сидели, вернулись двое.  

— Кто тот, о ком вы написали?

— Мой троюродный брат.                     

—Родство достаточно дальнее.                   

— Мы близки, потому что нас мало осталось.

— С какой целью написали вы о вашем брате?

— А с какой целью пишут личные дневники?

— Конечно, биография у вас не из легких. Но другим приходилось еще хуже.

— Я верю. Вам видней.

— И другие не писали.

— Я не заглядывала в чужие дневники.

— Зачем вы пытались скрытно вывезти рукопись за рубеж?

— Почему скрытно? Иметь при себе личный дневник не воспрещается.

— Тогда почему вы не внесли его в декларацию?

— У меня была еще одна рукопись. С записями по финскому языку. Там 193 страницы и Андреева просмотрела ее первой. Она не сказала, что ее надо внести в декларацию. А то бы я написала: рукописи — две.

— Зачем вы везли с собой рукопись?

— Чтобы работать над ней. Она не закончена. За три месяца я бы много успела сделать.

— А дальше — публиковать?

— Публиковать личный дневник, где названы полными именами реально существующие лица?

— Настоящие имена легко заменить.              

 

- 260 -

— Я бы сделала это с самого начала.      

— Подставить другие имена никогда не поздно. — Это ваши предположения. Рукопись опровергает их.

— А если бы за границей ваш дневник похитили? И использовали с целью нанести ущерб нашему государству?

— Недавно по телевидению показывали фильм «Председатель». Один из героев, бывший заключенный, рассказывает, что в лагере ели крыс. И что его посадили за Испанию. А в фильме «Верьте мне люди» рассказана история сына командарма. Из-за несправедливостей, учиненных во время культа, его родителей расстреляли, а сам он стал уголовником. Использовать эти ленты с целью нанести ущерб гораздо легче.

— И все-таки, у вашего дневника специфическое содержание.

— Чем вам кажется опасной история сорокалетней давности, рассказанная шестидесятипятилетним человеком?

— Мы не можем исключить возможность ее использования во вред Нашему обществу. Дома вы можете писать и держать все, что вы хотите, но если еще раз вы позволите себе, в нарушение таможенных правил, вывезти что-либо подобное за рубеж, вас привлекут к уголовной ответственности. Знаю, что к уголовной.                

Я подписываю, бумагу, которая называется: «Предупреждение». Юрий Федорович говорит:

— Вот здесь вы можете написать пару слов от себя. Если хотите.

— Что написать?                         

— Что сожалеете о случившемся.   

... Ясно. Требуется раскаяние.

— Это будет иметь значение для моих дальнейших поездок за границу?

If any! ..

—      Конечно, — кивает головой Юрий Федорович.

Пишу: «Я искренне раскаиваюсь...». Святая правда: непростительно было загреметь так глупо. И дальше: «Я никогда бы сознательно не причинила вреда...».

— Советскому Союзу, — подсказывает заглядывающий мне через плечо Юрий Федорович.

Пишу: «...моей Родине.» И не пытайте меня о разнице, товарищ Юрий Федорович.

Прощаясь, подаю обоим руку и получаю рукопожатие. Смешно!

Выхожу из серого здания и по проходному двору иду к Загородному проспекту.

- 261 -

Мои погибшие родные не пришли мне на помощь там, в вагоне, когда я умоляла их о чуде. Чуда не произошло. И спрашивать — почему, было так же бессмысленно, как объяснять, от чего случаются на свете чудеса. Но бессмысленные вопросы имеют способность тревожить больше, чем разумные. Поэтому и на них в конце концов находятся ответы. Wer viel fragt, bekommt viel Antwort — кто много спрашивает, тот получает много ответов.

Желтогрязные стены проходного двора жестко стиснули маленький переулок, выходящие в него окна выглядят полуслепыми, безрадостными.

Значит, инобытие, как активная сила, существует лишь в моем воображении? Как результат духовного единения с людьми, страдания которых заставляют сжиматься сердце. Помощь этих людей может сказаться только в доступном мне знании о их судьбе. Это знание, осмысленное разумом и прочувствованное душой, должно вылиться в активную силу, осмотрительную и хитроумную. Я же обманулась тем, будто правое дело защищено уже потому, что оно правое. Зло такими пустяками не обольщается, вот оно и удачливей добра. Чуда не произошло, потому что мне предстояло уготовить его, а я не смогла.

Вот и конец желто грязной стене, передо мною Загородный. Чувствую себя совершенно разбитой, хотя вопреки очевидности обнаруживаю где-то глубоко притаившееся, выжившее в катастрофе робкое ожидание чуда. Ожидание должно стать надеждой, чудо — смыслом существования.

Сказать по правде, кроме КГБ никто не придавал значения моим рукописям. Я не раз слышала:

— Зачем ты пишешь? Ну дети еще прочтут. А уж внуки вряд ли.

Те самые внуки, к которым я более всего обращалась. Как сказал Оскар Уайльд, дети всегда судят своих родителей. Иногда они их оправдывают.

Подарит ли будущее мое оправдание? Ждет ли меня мое чудо?

Июнь 1983 года.