ПОБЕЖДЕННЫЕ
На пустой глади Повенецкого затона у самых шлюзов стояли две огромные, волжского типа баржи. Капитан кивнул в их направлении головой:
— Баб с ребятами понавезли. Черт его знает, то их выгружают, то снова на баржи садят — дня уже три тут маринуют.
— А что это за бабы?
— Да раскулаченные какие-то. Как следует не знаю, не пускают к ним.
Моторка обогнула обе баржи и пристала к бревенчатой набе
режной. Я распрощался с капитаном и вышел на высокую дамбу. За дамбой была небольшая луговина, покрытая, точно цветами, яркими пятнами кумачовых и ситцевых рубах копошившейся на траве детворы, женских платков и кофт, наваленных тут же добротных кулацких сундуков, расписанных пестрыми разводами и окованных жестью. С моей стороны — единственной стороны, откуда эта луговина не была окружена водой, — угрюмо стояло десятка полтора вохровцев с винтовками. Уже стоял медгорский автобус с тремя пассажирами; в их числе оказались знакомые. Я сдал им на хранение свой рюкзак, достал свои поистине незаменимые папиросы и независимо, закуривая на ходу, прошел через вохровскую цепь. Вохровцы покосились, посторонились, но не сказали ничего.
Я поднялся на дамбу. Одна баржа была битком набита тем же пестрым цветником рубах и платков, другая стояла пустой. На обращенном к луговине скате дамбы, где не так пронизывающе дул таежный ветер, сидели на своих сундуках, узлах, мешках несколько десятков баб, окруженные ребятами поменьше. Остальная часть табора расположилась на луговине...
Сорокалетняя баба в плотной ватной кофте и в рваных мужицких сапогах сидела на краю в компании какой-то старухи и девочки лет десяти. Я подошел к ней.
— Откуда вы будете?
Баба подняла на меня свое каменное, ненавидящее лицо.
— А ты у своих спрашивай, свои тебе и скажут.
— Вот я у своих и спрашиваю.
Баба посмотрела на меня с той же ненавистью, молча отвернула окаменевшее лицо и уставилась на табор; старушка оказалась словоохотливее:
— Воронежские мы, родимый, воронежские... И курские есть, есть и курские, больше вот там, на барже. Сидим вот тута на холоду, на ветру, намаялись мы и — Господи! А скажи, родимый, отправлять-то нас когда будут?
— А я, бабушка, не знаю, я тоже вроде вас — заключенный. Баба снова повернула ко мне свое лицо:
— Арестант, значит?
— Да, арестант.
Баба внимательно осмотрела мою кожанку, очки, папиросу и снова отвернулась к табору:
— Этаких мы знаем... Арестанты... Все вы — каторжное семя. При царе не вешали вас...
Старуха испуганно покосилась на бабу и иссохшими птичьими своими руками стала оправлять платочек на головке девочки.
Девочка прильнула к старухе, ежась то ли от холода, то ли от страха.
— Третьи сутки вот тут маемся... Хлеба вчера дали по фунту, а сегодня ничего не евши сидим... И наменяли бы где — так солдаты не пускают.
— Наменять здесь, бабушка негде, — все без хлеба сидят...
— Ой, грехи, Господи, ой, грехи...
— Только чьи грехи-то — неизвестно, — сурово сказала баба, не оборачиваясь ко мне. Старушка с испугом и с состраданием посмотрела на нее.
— Чьи грехи — Господу одному и ведомо. Он, Праведный, все рассудит... Горя-то сколько выпито — ай, Господи Боже мой, — старушка закачала головой... — Вот с весны так маемся, ребят-то сколько перемерло. — И, снизив свой голос до шепота, как будто рядом сидящая баба ничего не могла услышать, конфиденциально сообщила: — Вот у бабоньки-то этой двое померло. Эх, сказывали люди — на миру и смерть красна, а вот ехали мы на барже этой проклятущей, мрут ребятишки как мухи, хоронить негде, так, без панафиды, без христианского погребения просто на берег да в яму.
Баба повернулась к старушке:
— Молчи уж. — Голос ее был озлоблен и глух.
— Почему это вас с весны таскают?
— А кто его знает, родимый? Мужиков-то наших с прошлой осени на высылку послали, нас по весне забрали, к мужикам везут, на поселение то есть, да, видно, потеряли их, мужиков-то наших, вот так и возют... Там, за озером, пни мы корчевали, где поставили нас песок копать, а то больше так на этой барже и живем... Хоть бы Бога побоялись, крышу бы какую на барже изделали, а то живем, как звери лесные, под ветром, под дождем... А не слыхал, родимый, куда мужиков-то наших поместили?..
Так называемые вольноссыльные поселения, которыми заведовал «колонизационный отдел ББК», тянулись сравнительно узкой полосой, захватывая повенецкое и сегежское отделения. Таких поселений было около восьмидесяти. От обычных «лагерных пунктов» они отличались отсутствием охраны и пайка. ГПУ привозило туда ссыльных крестьян — в большинстве случаев с семьями, — давало «инструмент»: топоры, косы, лопаты, — по пуду зерна на члена семьи «на обзаведение» и дальше предоставляло этих мужиков их собственной участи.
Я очень жалею, что мне не пришлось побывать ни в одном из этих поселений. Я видел их только на карте «колонизационного отдела», на его планах, проектах и даже фотографиях... Но в «коло
низационном отделе» сидела группа интеллигенции того же типа, какая в свое время сидела в Свирьском лагере. Я лишен возможности рассказать об этой группе — так же как и о свирьлаговской... Скажу только, что благодаря ее усилиям эти мужики попадали в не совсем уж безвыходное положение. Там было много трюков. По совершенно понятным причинам я не могу о них рассказывать даже и с той весьма относительной свободой, с какой я рассказываю о собственных трюках... Чудовищная физическая выносливость и работоспособность этих мужиков, та опора, которую они получали со стороны лагерной интеллигенции, давали этим «вольноссыльным» возможность как-то стать на ноги — или, говоря, прозаичнее, не помереть с голоду. Они занимались всякого рода лесными работами, в том числе и «по вольному найму», для лагеря, ловили рыбу, снабжали ленинградскую кооперацию грибами и ягодами, промышляли силковой охотой и с невероятной быстротой приспособлялись к непривычным для них условиям климата, почвы и труда.
Поэтому я сказал, старушке, что самое тяжелое для них уже позади, что ихних мужиков рано или поздно разыщут и что на новых местах можно будет как-то устраиваться — плохо, но все же будет можно. Старушка вздохнула и перекрестилась.
— Ох, уж дал бы Господь... А что плохо будет, так где теперь хорошо? Что там, что здесь, все одно — голод. Земля тут только чужая, холодная земля, что с такой земли возьмешь?
— В этой земле только могилы копать, — сурово сказала баба, не проявившая к моим сообщениям никакого интереса.
— Здесь надо жить не с земли, а с леса. Карельские мужики в старое время богато жили.
— Да нам уж все одно где жить-то, родимый, абы только жить дали, не мучали бы народ-то... А там хошь в Сибирь, хошь куда. Да разве ж дадут жить... Мне-то, родимый, что? Зажилась я, не прибирает Господь. А которым жить бы еще да жить...
— Молчи уж, сколько разов просила тебя, — глухо сказала баба...
— Молчу, молчу, — заторопилась старуха. — А все — вот поговорила с человеком — легче стало: вот, говорит, не помрем с голоду-то, говорит, и здесь люди как-то жили...
У пристани раздался резкий свисток. Я оглянулся. Туда подошла новая группа ВОХРа — человек десять, а во главе ее шел кто-то из начальства.
— А ну, бабы, на баржу грузись, к мужикам своим поедете медовый месяц справлять...
На начальственную шутку никто из вохровцев не улыбнулся. Группа их подошла к нашему биваку.
— А вы кто здесь такой? — подозрительно спросил меня командир. Я равнодушно поднял на него взгляд.
— Инструктор из Медгоры...
— А-а, — неопределенно протянул начальник и прошел дальше. — А ну, собирайсь живо, — прокатывался его голос над толпой баб и ребятишек. В толпе послышался детский плач.
— Ужо четвертый раз грузимся — то с баржи, то на баржу, — сказала старушка, суетливо подымаясь. — И чего они думают, прости Господи...
Угрюмый вохровец подошел к ней.
— Ну, давай, бабуся, подсоблю...
— Ой, спасибо, родименький, ой, спасибо, все руки себе понадрывала, разве бабьей силы хватит...
— Тоже — понабирали барахла, камни у тебя тута, что ли? — сказал другой вохровец.
— Какие тута камни, родимый, последнее ведь позабирали, последнее... Скажем, горшок какой — а без него как? Всю жизнь работали — а вот только и осталось, что на спине вынесли...
— Работали... тоже, — презрительно сказал второй вохровец. — И за работу-то вас в лагерь послали?
Баба встала со своего сундука и протянула вохровцу свою широкую, грубую, мозолистую руку:
— Ты на руку-то посмотри — такие ты у буржуев видал?..
— Пошла ты к чертовой матери, — сказал вохровец, — давай свою скрыню, бери за той конец.
— Ой, спасибо, родименькие, — сказала старушка, — дай вам Господи, может, твоей матери кто поможет — вот как ты нам... Вохровец поднял сундук, запнулся за камень.
— Вот, мать его... понатыкали, сволочи, камней. Он со свирепою яростью ткнул камень сапогом и еще раз неистово выругался.
— О, что ты, родимый, разве же так про Господа можно?..
— Тут, мать его, не то что Господа, а... Ну давай, волокем, что ли...
Странная и пестрая толпа баб и детей — всего человек пятьсот — с криками, воем и плачем уже начала переливаться с дамбы на баржу. Плюхнулся в воду какой-то мешок. Какая-то баба неистовым голосом звала какую-то затерявшуюся в толпе Маруську, какую-то бабу столкнули со сходней в воду. Вохровцы — кто угрюмо и молча, кто ругаясь и кляня все на свете — то волокли все эти бабьи узлы и сундуки, то стояли истуканами и исподлобья оглядывали этот хаос полона ГПУ.