НА СЕМЬ МЕТРОВ ПРОТИВ ВЕТРА,
В ТРИДЦАТЬ ТРИ СТРУИ,
НЕ СЧИТАЯ МЕЛКИХ БРЫЗГОВ.
Однажды чем-то накормили лагпункт.
И как крепенько!
Бараки запирались на ночь.
Поверка. Почти всегда мучительная. Звон железа, спертый воздух, тела, тусклая лампочка и царство параши.
Причем, это — лучшее, потому что морозная работа хуже.
Холодно.
И ужас наступления дня я проверял по параше.
«Слава Богу, еще только половина».
Ядовитая жижа, пиво с хлористой пеной, течет через верх, струей по полу.
Сто тридцать человек наполнили бочку. Звон железа — «Подъем!».
Если кому живот прихватит ночью, тот мучается совестью — орлиная поза на параше — нарушение товарищества.
Злобная фраза или сочувственное понимание всегда ложатся камнем на живой, страдающий, частенько звуковой ужас. (Памятник Христа в пустыне работы Крамского.)
Ужасны моральные страдания — к вискам идет холод, глаза кошмарны. Минуй меня, чаша сия!
А тут прихватило каждого второго. Чем, бляди, накормили?
В моем бараке, в моей секции было еще, сравнительно, благополучно, — поэтому все размеры зэчьей солидарности я увидел уже на разводе. Это был, наверное, декабрь, потому что тьма стояла египетская, только по снегу, по зоне, мышами, тенями, нетопырями метались зэки в столовую, в уборную, в санчасть.
Зэки угнездывались и вокруг уборной.
Царили паника и юмор.
Я работал в 47-ой шахте, итти туда далеко и жуткая поземка, кажется, смерти подобно обнажить полушария в этой свистопляске тьмы, снега и ветра.
И вот, шла огромная колонна, мне кажется, зэков четыреста.
Как это могло случиться — желудки всех национальностей, всех точек зрения, всех пунктов 58-й статьи.
«Гражданин начальник» — четыре шага в сторону — поза. И еще, и еще, и еще...
Голгофное шествие.
Рана в живот — страшная рана, — это проверено на Черной речке.
Безумные глаза и обязательно почему-то с юмором — уж больно колоссально.
«Каждый расхохочется, твою мать»...
Это о страдании коллектива...
А теперь о личных...
В тот раз Господь меня миловал.
Но Бог посетил меня. Уж на другом лагпункте, на другой шахте.
Там было похуже, там полицейский порядок осуществлялся планомернее.
Люди, согнутые, приближались к идеалу быдла.
Но и там была жизнь, а наш этап принес еще и несколько убийств падл.
Там было больше стен, больше замков, садик без людей, где я увидел впервые в Джезказгане деревья.
Скорбный образ нашего бригадира — Григоренки!
Тяжесть и страдание. Не знаю, была ли у него доброта, но молчание было.
Он дотягивал срок и не верил в наши болтливые порывы. Слишком много видел.
Злобен, но я не видел, чтоб он кому-нибудь нес зло вне необходимости.
Не видел человека, с которым он когда-нибудь общнулся.
На той шахте 3-бис мы пели хохлацкие песни белого царя и рождественские колядки «ангелы ликуют» и «тридцать третьего-полка... до потолка».
«Цыкал, цыкал мотоцикл».
Меня прихватило.
И крепенько. «На семь метров против ветра, в тридцать три струи, не считая мелких брызгов».
Душа заметалась. Как быть? Где выход?
И сложилась комическая ситуация.
И в санчасть.
«Показать можете?» Идем. Четверо строем и строем садимся на доски за уборной.
Меня душит смех. Понимаю всю трагическую для меня безвыходность. Где мои семь метров против ветра?
Обречен. Психологический запор.
Но вот как я дойду до вахты, не говоря уже о том, чтобы дойти до шахты.
Получив естественный отказ в санчасти, чудом дохожу и до вахты и до шахты.
Работаю на откатке вагонеток у ствола.
Отогнав одну, говорю напарнику, Ваське Карпинскому: «Гони один, я пойду в зумф».
Иду в почему-то очень вонючий зумф.
И так через вагонетку.
Честно. Одну гоним вместе, одну он один.
У ствола стоять нельзя, нужно выдавать план на гора.
Работа строго ритмична.
Я тоже ритмичен.
Возвращаюсь строем по пятеркам со злобной мыслью: «Донесу
— продемонстрирую».
Но охватывает ужасная мысль: «О, не донесу!»
И как не донесу — все время, то в жар, то в холод.
После длинного ужасного шмона с раздеванием, когда вертухаи нас ощупывают, а мы, держа в одной руке ботинки, в другой шахтерскую каску (помню на каске клеймо с адресом: Москва
Ульяновская) и портянки, подставляли грудь и бока для лошачьего похлопывания, мечусь мыслью: «Куда? В санчасть или в уборную?»
«Не донесу! В санчасть уже идти не с чем. И так три дня, почти не ем, накопил хлебные пайки, но в зумф бегаю исправно.
Господи, как им выложить всю мою мощь на стол? На один день врач мне дал освобождение, сказав: «Я почему тебе дал? Уж больно доходной».
День не помог.
Жрать охота тоже до ужаса. В головах пайки. Параши вынесены, но бараки открыты — все ушли в кино. Мне не до кино. Решаю сожрать две пайки по шестьсот граммов (тот, кто хоть раз отведал тюремной похлебки!), чтоб было чем доказать честность свою им завтра утром.
С диким наслаждением съедаю одну и... мне уж не до второй. Такая боль! Меня скручивает в узел.
Бараки открыты, но я с зелено-красными огнями в глазах добираюсь от нар до параши.
Ничего.
Ничего и два пальца.
Злобные голоса стариков, не пошедших в кино.
Я крючусь так, что не вижу ничего.
И так ползу (почти буквально) в санчасть.
Закрыто. Нет никого. Все в кино. «Откормленные хамы в белых халатах. Царство на костях». Как щенок, сваливаюсь на ступеньках санчасти. Скулю тоже, как щенок — конца боли не видно. «Господи! О-о-ой!»
Холодный пот катит.
Чуть отлегло. Прямо вечное богатырское издевательство: «Спутешествую в кино».
Бреду тенью. Добредаю до места, где стоящие и сидящие люди смотрят электрическую проекцию черного и белого.
Музыка.
Улыбаюсь. Смотрю. Вижу качели, девицу и венки роз. И блон-
динистый хам, — кретин-красавец... Лунатиком смотрю и ползу на нары.
Наутро в санчасти: «Показать можете?» — «Нет».
«Оставайся — пойдешь в стационар».
Там сразу все кончилось. Осматривал доктор Оппель. Сказал: «Милый, ты себе чуть заворот кишок не устроил». И — наступил великий пост. Оппель: «Ходил?» — «Нет, доктор». «Клизму!» — «Доктор, пощадите мою девственность!» — Он смеялся и угрожал изнасилованием. Я разрешился от бремени на седьмые сутки. Я семь суток отдыхал и смотрел на Оппеля — очень хороший человек был. С небольшой бородой и лицом дореволюционного интеллигента.
«Завтра выпишу — комиссовка. У тебя какая категория и категория здоровья?»
«Первая, шахтерская».
«Иди ты! Я на поверхность тебя направлю»
Комиссовка. Комиссовал такая свинья, рыло, который разом совмещал в себе три хамства: русско-еврейское и чекистское. Кроме того, он помнил меня по шумку, хипежу, карманному Пупту.
Не помню уж названия занимаемой должности — наверное, начальник сано.
Мы в коридоре ждали результатов комиссовки.
Вышли — хам, за ним Оппель.
У всех в глазах вопрос.
Несмотря на отсутствие вопроса в моих глазах, Оппель за спиной падлы развел руками, пожал плечами и показал мне один палец, что значило — первая шахтерская.
Я думаю, что меня комиссовали правильно.