2. Ранение. Плен
Все последующее произошло так быстро, что потом я с трудом восстановил все в своей памяти.
Немец с автоматом в руках поднимался в то же самое время с другой стороны с той же целью — осмотреть территорию за плетнем. Мы почти столкнулись с ним — нас разделял только тонкий плетень. Мы выстрелили друг в друга почти одновременно. Падая, я услышал падение, крик и стон немца по ту сторону плетня.
Теперь я пытаюсь понять, почему, не будучи ранен, я упал. Может быть, потому, что инстинктивно я пытался обезопасить себя от его последующих выстрелов?
Немец продолжал кричать, я отполз на несколько метров в сторону и осмотрелся. Поблизости никого не было.
До сих пор непонятно — каким образом за те несколько секунд, в течение которых все это произошло, остальные успели отползти или отбежать так далеко, что не слышали моих окликов? А может, они просто не отзывались?
Крики немца привлекли внимание других, снова поднялась отчаянная стрельба. Вокруг меня никого не было. Становилось уже темно. В огороде разорвалось несколько снарядов; комья земли и куски дерева посыпались на меня. Я опять попробовал подползти к плетню, но вдруг услышал грохот рядом с собой, и на меня обрушился столб земли...
Когда я очнулся, было совсем темно. Острая боль в животе и ноге мешала мне подняться; я пролежал несколько минут, собираясь с мыслями, вспоминая все предшествующее.
Ранен в живот и ногу... сильная боль и ощущение мокрого и липкого... Я хотел крикнуть, но заставил себя молчать. Рядом были немцы.
Чувствуя, что слабею, я нащупал индивидуальный пакет и попробовал себя перевязать. Но добраться до раны через гимнастерку и брюки оказалось невозможным. Я просунул
бинт к месту, где, я чувствовал, идет кровь, обмотал сверху. Конечно, это была не очень удачная перевязка, но мне стало легче. Вероятно, я снова потерял сознание, так как, когда очнулся, вокруг было совсем тихо; выстрелы доносились откуда-то издалека.
Я вспомнил, что у плетня слева стоял какой-то сарай, отполз еще дальше и попробовал доползти до него.
Я пишу сейчас лишь о том, что я делал, так как не могу вспомнить, какие мысли были у меня в голове. Может быть, только инстинкт самосохранения, желание найти какое-нибудь укрытое место руководили мною в то время.
Я заполз в сарай и лег в углу у кучи соломы. Боль то усиливалась, то ослабевала. Опять стали слышны орудийные выстрелы и разрывы снарядов в деревне. Я вспомнил о часах — было уже три часа ночи. Среди тишины, нарушаемой иногда разрывами снарядов, я вдруг услышал автоматные очереди и разрозненные выстрелы — может быть, наши ворвались в деревню и выбивают немцев? Лежа в своем углу, не в состоянии двигаться, я услышал крик: «Прощайте, товарищи!» — и стон, совсем недалеко.
Я узнал голос воентехника Гулева. Значит, они были совсем близко от меня. Потом все смолкло. Стало ясно, что немцы, прочесывая деревню, а может быть, случайно натолкнулись на мою группу и обстреляли ее.
Что произошло там? Больше я ничего не слышал и никого из этой, группы не видел.
Я лежал, то теряя сознание, то приходя в себя.
Несколько соседних домов начали гореть, подожженные зажигательными снарядами. Блески пламени пробивались через щели сарая, изредка слышались орудийные выстрелы. Что происходит в деревне? Где наши? Что делать? Эти вопросы время от времени возвращались ко мне.
Начало светать, становилось холодно. Я лежал у двери сарая, около груды соломы и вдруг почувствовал у себя под боком что-то твердое — оказалось, это мой револьвер. Как он здесь очутился?
Вдруг дверь открылась, и в сарай осторожно вошла женщина, держа в руках ведро, и направилась в противополож-
ный угол сарая. Задержавшись там несколько минут, она пошла обратно, что-то говоря вполголоса. Она почти поравнялась со мной, когда я тихо окликнул ее. Она вздрогнула от неожиданности и остановилась — молча с испуганным видом глядя на меня. Я спросил ее:
— Кто в деревне?
— Немцы, немцы, — ответила она, — ходят по избам, полна деревня немцев.
— А где наши?
— Отошли за реку.
— А кто на мосту?
— Тоже немцы.
Я решил попросить ее о помощи — мне надо было где-нибудь укрыться.
— Можете ли вы мне помочь? Дайте напиться. Она смотрела на меня с волнением и, видимо, с трудом приходила в себя.
— Я пойду за мужем, — сказала она, — он тут, во дворе, пусть он скажет. Мы к корове пришли, она здесь лежит у нас больная.
Действительно, я только сейчас увидел, что в другом углу сарая на соломе лежала корова.
Женщина вышла, я услышал какие-то голоса и крики на улице. Я лежал и ждал, надо было попробовать встать. Я начал приподниматься, но, по-видимому, потерял сознание, так как вдруг увидел около себя женщину и какого-то плотного, лет 50 мужчину; они стояли и молча смотрели на меня. Я лежал и думал: что делать?
— Что делать с вами, товарищ командир? Кругом немцы, мы и выйти не сможем — они увидят, — сказал мужчина.
Кажется, я хотел что-то спросить, но вдруг резко распахнулась дверь, и в сарай ворвались несколько немцев. Женщина отчаянно вскрикнула, они направили автоматы на нас, и один из них, дав короткую очередь, что-то крикнул. Мужчина поднял руки, я лежал молча и смотрел на них.
Оттолкнув в сторону мужчину и женщину, они подошли ко мне вплотную, один из них направил на меня автомат и крикнул:
— Большевик — комиссар!
Он, по-видимому, хотел выстрелить, но второй, высокий, очевидно, старший, что-то крикнул и отвел его руку. Наклонившись ко мне, он спросил:
— Комиссар?
Я показал рукой на петлицы, они увидели технический значок; тогда двое, наклонившись ко мне и очень быстро обыскав меня, отобрали у меня все находящееся в карманах, ремень и револьвер. Страшная слабость не отпускала меня. Это единственное ощущение, которое осталось у меня в памяти. Они пытались толчками поднять меня; я почувствовал, как кровь заливает мне живот и ногу. Убедившись в невозможности заставить меня двигаться, двое взяли меня под руки и поволокли к выходу. Последнее, что я увидел в сарае, была женщина, которая смотрела на меня и плакала.
Они вытащили меня во двор и, положив на землю, стали о чем-то совещаться. Дальнейшее я помню плохо: на чем-то, похожем на плетеную дверь, меня несли по улице, вдоль которой стояли немецкие машины, вокруг которых ходили и сидели солдаты. Некоторые подходили к нам и что-то кричали; дойдя до окраины деревни, они внесли меня в какую-то избу, которая была набита сидящими и лежащими нашими бойцами и офицерами; все были ранены, многие перевязывали друг друга.
Ко мне подошел какой-то молодой солдат с перевязанной головой.
— Я врач, давайте я посмотрю, что с вами, — сказал он. Встав на колени, он осмотрел меня и покачал головой.
— Ну что? — спросил я.
— У вас, наверное, железный организм.
Как часто потом я слышал эту же фразу... Он сказал, что перевяжет меня; у него была сумка со всем необходимым для перевязки.
Итак, я в плену.
Я не мог до конца осознать этого. Меня лихорадило, хотелось пить. Все, что произошло в следующие две недели, я излагаю кратко — мне трудно восстановить это в памяти.
Городок Сосницы, где я пролежал около десяти дней и где немцы сосредоточили всех пленных, затем Чернигов и Бобруйск, где помещение одного из фортов старой крепости, обнесенное высокими стенами, было до совершенно немыслимой тесноты заполнено ранеными и больными солдатами и офицерами; ужасный воздух, непрерывные стоны, десятки трупов, которые выносились каждый день из помещения, и полная оторванность от внешнего мира — все это создавало атмосферу невероятной подавленности, растерянности и уныния; ощущение постоянного голода, так как вся пища, которую получали раненые, — это поллитра мучной болтушки и сто граммов хлеба. Некоторые раненые и больные равнодушно относились к еде из-за своего состояния. Но большинство буквально голодали. Люди таяли прямо на глазах.
Примерно в начале октября началось какое-то оживление, распространился слух об отправке пленных куда-то на запад. Действительно, открылись ворота форта, через которые обычно проходили только двое-трое немцев из внутренней охраны, вносившие бак с пищей и выносившие умерших, и во двор вошел небольшой отряд солдат. Всем было приказано выйти во двор и построиться. Тяжело раненных вынесли и положили во дворе. Среди них был и я. Произведя подсчет, немцы вывели почти всех и заставили легко раненных взять на руки больных и всех, не способных ходить, и повели к железной дороге, которая проходила метрах в ста от форта. На пути стоял товарный состав из открытых вагонов с высокими бортами. Разбив группы по сто человек, немцы приказали нам заходить в вагоны. Все тяжело раненные и некоторые легко раненные были погружены в один вагон. Высокие борта не позволяли видеть, что происходит вокруг. Слышались только крики немцев и стоны больных и раненых в нашем вагоне. Было так тесно, что лишь незначительная часть сумела лечь, остальные должны были сидеть или стоять.
Чтобы устроиться поудобнее и захватить лучшие места, многие толкали и давили тяжелобольных, которые стонали, кричали и ругались. Мне посчастливилось: погружен-
ный одним из первых, я удобно устроился в углу вагона, полулежа и прислонившись к стенке вагона. Тупая ноющая боль и страшная слабость не оставляли меня. После перевязки, которую мне сделали в форте, прошло уже несколько дней. Каждое движение причиняло сильную боль. Я не мог съесть даже ту микроскопическую порцию, которую давали нам немцы. Санитар, назначенный немцами из числа пленных, назвавшийся медработником, был озабочен собственными переживаниями, голодом и мало обращал внимания на раненых и больных. После перевязки, которую он весьма неумело мне сделал, он больше ни разу ко мне не подошел, считая, очевидно, что нет смысла тратить на меня время.
В самый разгар споров о местах с платформы раздался какой-то крик и на головы спорящих в середину вагона упал бумажный мешок. Чей-то голос по-русски прокричал снаружи:
— Разделите эти сухари на всех. Пища!
Споры немедленно прекратились, и все внимание было сконцентрировано на дележке сухарей. Несколько легко раненных принялись, при настороженном внимании остальных, делить сухари; не обошлось, конечно, без ругани и споров — всем досталось по пять сухарей. Куда мы едем и сколько времени займет наш путь? Все эти вопросы волновали голодных людей. Высказывались различные предположения. Многие начали сразу грызть сухари.
Я осмотрелся вокруг: около меня сидел мужчина лет тридцати с простым приятным лицом — летчик; на его голубых петлицах был виден след от шпалы, рука у него была перевязана. Мы посмотрели друг на друга.
— По-видимому, нам не следует торопиться с сухарями, — сказал он.
— Кто знает, сколько времени нам придется сидеть в этом вагоне и дадут ли нам еще, — ответил я и добавил: — Буду есть по сухарю в день.
— Я тоже, — сказал он.
Мы ели сухари и разговаривали. Он назвал себя и поведал свою историю.
— Я капитан Салютин, был сбит в воздушном бою, — рассказывал он. — После того как мы обстреляли колонну немцев, наш штурмовик атаковали несколько истребителей немцев, я сбил одного, тут они подожгли мой. Я успел выброситься в двухстах метрах от земли на парашюте, и при самом приземлении мне прострелили руку. У вас, вероятно, хуже обстоит дело? — спросил он. — Что у вас?
Я рассказал вкратце, что со мной произошло.
— Да, не повезло, — протянул он. — Черт его знает, что нас ожидает впереди.
Подошел немец и на ломаном русском языке крикнул:
— Всякий, кто высунет голову из-за борта, будет немедленно расстрелян!
Мы ехали пятеро суток.
Трудно последовательно изложить все, что происходило за это время в нашем вагоне. На следующий же день оказалось, что почти все съели свои сухари.
За все это время нам дали только одно ведро воды, которое моментально было выпито оказавшимися с ним рядом. У всех была невероятная слабость.
Каждый день умирали несколько человек. По ночам было очень холодно, и в вагоне все время слышались стон, бред, ругательства и проклятия.
Мы с Салютиным лежали рядом и почти все время молчали, изредка обмениваясь короткими фразами. У него сильно болела рука, но он не только терпеливо переносил боль, но и старался помочь мне.
Поезд подолгу стоял на разъездах и у разрушенных станций. Кто-то сказал, что мы ночью проехали Минск.
При попытке вытащить трупы двое высунувшихся из вагона были застрелены. Пришлось оставить все трупы в вагоне.
Кончался третий день. Мы с Салютиным грызли последние сухари. На нас с жадностью смотрели сидящие и лежащие рядом.
Как это ни странно, я ни разу не терял сознания. Слабость моя все усиливалась. Салютин с сожалением смотрел на меня и, ругаясь сквозь зубы, иногда говорил:
— Когда же нас, в конце концов, привезут куда-нибудь? Обидно, что мы ничего не можем предпринять и подохнем здесь в вагоне.