- 23 -

3. Барановичи

 

Поезд остановился поздно вечером, было холодно и совершенно невозможно было спать. Так прошла ночь. Начало светать.

Вдруг мы услышали какой-то шум. Кто-то попытался осторожно выглянуть за борт.

— Стоим около каких-то зданий, — сообщили нам. — Немцев около пулеметов нет.

Через каждые два вагона стояли открытые платформы с пулеметами на небольших вышках с дежурящими около них немцами. Выстрелы, которые то и дело раздавались по дороге, были выстрелами охраны, пристреливающей высовывающихся из-за бортов пленных.

— Выгружайся! — закричал кто-то.

Действительно, к нашему вагону подошли и опустили один борт. Мы увидели недалеко от полотна железной дороги несколько зданий, высокую стену с железными воротами и колонну пленных, стоящих около ворот. С обеих сторон стояли автомашины и пулеметы, направленные на эшелон и пленных.

— Выходите из вагонов! — крикнул кто-то. Несколько человек спрыгнули, остальные были не в состоянии двигаться и продолжали лежать. В вагон залезли несколько немцев и начали сбрасывать лежащих: стоны и крики поднялись в вагоне. Салютин сказал:

— Надо выходить, а то нас тоже сбросят. Он отошел и вернулся с двумя нашими солдатами, которые собирались спрыгнуть.

— Давайте поможем товарищу, — сказал он. Они подтянули меня к краю вагона. — Ну, теперь мы слезем.

Увидев какую-то деятельность, немцы не тронули нас и занялись лежащими, заставив нескольких человек сбрасывать трупы. Мы благополучно выгрузились. Все лежали или сидели у своих вагонов. К нам подошли несколько

 

- 24 -

человек, по-видимому, санитаров, с повязкой Красного Креста, во главе с немцем. Он что-то, резко и грубо покрикивая, приказал им.

— Мы перенесем вас сейчас в госпиталь лагеря, — сказал один из них, пожилой с седой бородой. — Я врач, здесь очень плохо — добавил он, —но мы делаем, что можем.

Подошла группа наших пленных, по-видимому, из уже живущих в лагере, и понесли меня и нескольких других на руках к воротам, рядом со мной пошел Салютин. Я слышал его разговор с одним из несущих.

— Куда это нас привезли?

— Это Барановичи — бывшая польская тюрьма, — ответил тот. — Ну, вы увидите, что это за тюрьма, почище всяких тюрем.

Перед воротами мы остановились, нас пересчитали, и мы двинулись дальше. Мы вошли в большой квадратный двор, обнесенный со всех сторон высокими, метров десять, каменными стенами; по углам стояли вышки с пулеметами, внутри во дворе, у стен, стояло несколько зданий, весь двор был заполнен сидящими и лежащими пленными, у всех был необычайно изможденный вид. Нас внесли в одно из зданий. Невероятно спертый воздух; длинный темный коридор; с обеих сторон — железные двери с глазками. Меня внесли в одну из них. Небольшая камера с деревянными нарами в пять этажей была битком набита ранеными; на полу и под нарами тоже были люди. Салютин прошел вперед и, показывая на угол, сказал:

— Может быть, здесь можно устроиться. Потеснитесь немного, — и меня положили между двумя неподвижно лежащими, по-видимому, тяжело раненными.

Итак, это Барановичи. Здесь я прожил почти год — до июня 1942 года.

Мне придется остановиться на описании лагеря. Я уже писал, что лагерь этот прежде был тюрьмой, расположенной на окраине города в развилке железных дорог, идущих на запад, в Варшаву, и на восток, в Минск. Это был квадрат со стороной 250—300 метров, обнесенный со всех сторон

 

- 25 -

массивными каменными стенами, с одним выходом через двойные железные ворота. Между первыми и вторыми воротами с обеих сторон — помещения для охраны. Внутри несколько капитальных зданий тюремного типа, большой двор. Службы: кухня, прачечная, мастерские и др. Вся тюрьма была рассчитана, очевидно, не больше чем на 800 человек. В момент нашего прибытия в этом лагере было 17 тысяч человек. Все помещения были забиты ранеными и больными. Их было около 5 тысяч человек. Остальная масса пленных, среди которых было очень много легко раненных и больных, размещалась прямо во дворе. Почти все они погибли в течение зимы, так как холод, голод и болезни ежедневно уменьшали численность лагеря на 200—300 человек.

Те немногие, кто попал в закрытые помещения, могли быть довольны уже тем, что им не грозило превратиться в окоченевший труп на тридцатиградусном морозе. Нам еще предстояло слышать по ночам стоны и плач замерзающих под окнами людей.

Несмотря на возможность построить сколько угодно бараков на территории лагеря из леса, огромные штабеля которого стояли рядом с тюрьмой, охрана лагеря под страхом расстрела запрещала строить даже землянки.

Это было совершенно хладнокровное убийство тысяч людей, обдуманное и запланированное.

Бараки начали строиться только летом, когда из 17 тысяч человек в живых осталось всего 2—3 тысячи — те, кто находился в зданиях.

Как часто приходилось видеть это спокойное и методическое умерщвление людей!

Небольшая группа военнопленных врачей, фельдшеров и санитаров, добровольно вызвавшихся обслуживать так называемый лагерный лазарет, героически боролась за жизнь раненых и больных. Полное отсутствие медикаментов и перевязочных материалов делало эту задачу очень тяжелой, если не безнадежной.

Впервые в этом лагере меня внимательно осмотрели в лазарете несколько врачей.

 

- 26 -

— С кишечником все в порядке, — сказал один из них, — осколочное поверхностное ранение, а с ногой совсем не страшно, да и с рукой пустяки. — Он смотрел на мои раны и продолжал: — Поскольку вы уже не отправились на тот свет, от ран вы не умрете. У вас железный организм, — ободрил он меня.

Промыв раны, он впервые хорошо перевязал меня. Я пожаловался на слабость.

— Так и должно быть — вы потеряли много крови. Ничего, обойдется.

Тяжелое настроение не покидало всех, редкие слухи, проникавшие сквозь стены лагеря, говорили о том, что наши войска отходят все дальше и дальше на восток, огромные территории, захваченные немцами, наши города и села... — все это в соединении с лагерной обстановкой не укладывалось в голове и мучительно переживалось всеми. Мучило сознание безысходности и постоянные разговоры о ежедневной гибели сотен людей, голоде, издевательствах немцев, совершающих ежедневные налеты на лазарет, рассказы о том, что происходит во дворе лагеря.

Ежедневный рацион всех пленных, независимо от состояния, составлял один литр супа, выдаваемого дважды в день, утром и вечером. Суп из пригоршни крупы, без каких-либо признаков жира и 150 граммов хлеба. Всем, кто не умирал от ран, болезней, холода, предстояла медленная смерть от голода. Эта перспектива ожидала всех и всеми осознавалась.

Ежедневно в лагере и в нашей камере появлялся немецкий санитар — это был единственный представитель немецкой медицины, которого мы могли видеть. Целью его обхода, по-видимому, являлась регистрация количества умерших за сутки, которое он аккуратно заносил в свою записную книжку. Попутно он также ругал и избивал больных и раненых, которые недостаточно быстро, по его мнению, реагировали на команду «Смирно!». Можно было думать, что существует какое-то задание относительно количества отправляемых ежедневно на тот свет, и он являлся для того, чтобы проверить, как оно выполняется.

 

- 27 -

Его сопровождала группа наших врачей, и было больно смотреть, как безуспешно пытались они уговорить санитара дать какое-либо лекарство или перевязочный материал.

Я слышал, что у немцев находится большое количество медикаментов и перевязочных материалов, захваченных в Минске, и что ничего не может быть получено оттуда, несмотря на смерть тысяч людей из-за отсутствия этого. Было ясно, что это входит в их планы уничтожения людей.

Ежедневно ко мне заходил Салютин, который находился в другом здании. Он пользовался некоторой свободой передвижения, так как его почти зажившая рука позволяла ему выполнять санитарную работу внутри лазарета. Он часто рассказывал мне обо всем, что происходило в лагере.

Так прошли ноябрь и декабрь — я все лежал, не зная, когда смогу встать. Рана на животе все не затягивалась. Правда, раны на ноге и руке уже зажили и не доставляли мне хлопот.

Как-то Салютин пришел ко мне взволнованный и рассказал, что большую группу командиров, которых давно уже отделили и содержали в подвале одного из зданий, повели в карцер — это была верная и скорая смерть, так как из карцера никто не выходил живым.

Как правило, карцер периодически очищался согласно спискам, предварительно составленным лагерным гестапо. Оттуда выводили людей и расстреливали за стенами лагеря. Эти командиры подозревались в принадлежности к партии большевиков или в антинемецких разговорах.

Я спросил:

— А какие же разговоры, по мнению немцев, должны вестись среди пленных, как не антинемецкие? Ведь это же естественно!

— Нас, — сказал он, — осталось уже только двести пятьдесят командиров, считая и тех, кто в лазарете. А было шестьсот. Все оставшиеся в живых так истощены, что вряд ли выдержат еще несколько месяцев.

 

- 28 -

Положение с офицерами усугублялось тем, что, живя в невероятной скученности в подвале, сыром и темном, они задыхались в спертом воздухе.

Два раза в день, независимо от погоды и состояния людей, за исключением явно неспособных двигаться, нас выстраивали у подвала, где производилась перекличка. По команде «Смирно!» люди под снегом, в сильный мороз, полураздетые, в рваной обуви или вообще босые должны были стоять часа три. Как правило, во время переклички несколько человек умирали. Многих товарищи на руках уносили обратно в подвал.

Что можно было сказать о лазарете и моей камере? Только на второй месяц пребывания там я стал присматриваться к окружающему. Около 70 человек помещалось на нарах в камере, рассчитанной, очевидно, на 10 арестантов. Помещение совершенно не отапливалось. Надо полагать, что собственным дыханием мы в достаточной степени его согревали, так как старой шинели, которой я укрывался, было достаточно, чтобы я не мерз. Все обитатели камеры разбились на группы. Люди объединялись по общности характеров, кто-то находил земляков, кто-то был из одной части, некоторые просто сроднились в первый период пленения.

Я не упоминал о женщинах, их было человек 15. Это были в основном медработники, захваченные в плен в санитарных пунктах или в окружении. Почти все — молодые девушки; они жили в одной камере в конце лазарета и выполняли обязанности сестер. Странно и больно было видеть их среди этой обстановки; грязь, кровь и смерть окружали их. Они мужественно исполняли свои обязанности, делая перевязки и оказывая помощь и услуги тяжело раненным и больным. Нашу камеру обслуживали две девушки — Нина и Валя; обе медицинские сестры. День и ночь по очереди они дежурили в лагере. Часто одна из них, Нина, подходила ко мне и спрашивала: можно ли рассчитывать на скорое окончание войны? что с нами будет? почему все так происходит? Ей казалось почему-то, что на все эти вопросы я смогу дать достаточно убедительные и исчерпывающие ответы.

 

- 29 -

Я не хотел ее разочаровывать, а между тем все эти вопросы у меня самого вертелись в голове, не давая покоя. Самое ужасное и непонятное было в этом непрерывном и методическом умерщвлении людей, которое так спокойно осуществляли немцы.

Неужели в них ничего нет человеческого? Ведь это не просто жестокость. Это что-то такое, что не может укладываться в сознании нормального человека. А между тем мы все были свидетелями и жертвами этого процесса. Потом, в другой обстановке, в тысячу раз более ужасной, чем эта, я часто вспоминал это время, когда мне казалось, что ничего не может быть хуже того, что нас окружало здесь.

Несколько позже Нина погибла, и я узнал обо всех подробностях ее гибели, вернее — убийства.

Она дежурила ночью в нашей камере. Утром, на рассвете, это было в январе, обычный шум и волнение, с которым всегда ожидали прихода немца-санитара, мы услышали раньше, чем обычно. В камеру вошли немец и двое солдат из охраны. Он посмотрел в бумажку, перевел взгляд на сестру и сказал что-то солдатам. Один из них схватил ее за плечо и толкнул в сторону двери.

— Юде, — крикнул он, — комм шнель!

Мы поняли: еврейка, иди скорей. Почему — еврейка? Мы знали, что она русская. Никто ничего не понимал. Однако было ясно, что это значит. Мы знали, что всех евреев немцы в самом начале уничтожили. И только время от времени мы узнавали, что из массы пленных они обнаруживали по каким-то признакам случайно уцелевших евреев, выводили и расстреливали их за лагерем.

Нина с недоумевающим лицом вышла, и кто-то отчаянно выругался.

— Эх, пропала бедная Нина! — сказал мой сосед. Через несколько часов зашел Салютин и рассказал о том, что произошло потом.

Нину вывели во двор и повели к выходу. Она была без шинели, в тапочках, сшитых кем-то из пленных из куска шинели, с непокрытой головой. Там стояла машина, в которую клали вынесенных из карцера полуживых людей.

 

- 30 -

Солдаты жестами приказали ей подняться в машину. Она поняла, по-видимому, что ее ожидает, стояла у борта машины с закрытыми глазами и молчала. Солдат, ударив ее по голове прикладом, сбил ее с ног. Все молчали кругом, у входа стояла группа пленных, отделенная воротами, и смотрела на эту картину. Они начали кричать, но с вышки раздалась пулеметная очередь, и все замолчали. Нину подняли и бросили в кузов машины на лежавших там умирающих или уже мертвых людей. Машина ушла. Один из врачей слышал разговор санитаров: ее считали еврейкой, и этого было достаточно.

Весь день в камере все молчали и не смотрели друг на друга. Я видел, как многие плакали. Бессильные что-либо сделать, мы могли только ругаться и скрежетать зубами от ярости.

Мне придется дальше рассказать и о Вале, и о той роли, которую она сыграла в дальнейших событиях, разыгравшихся в лагере и связанных со мной.

В лагере началась эпидемия сыпного тифа; уже давно врачи предсказывали ее. Невероятная вшивость и грязь должны были дать свои результаты. С первых же дней заболевало по 100—150 человек ежедневно. Все чаще и чаще из нашей камеры выносили по утрам трупы. Каждый день освобождались места, которые заполнялись пленными со двора лагеря. Мы слышали, что в лагере объявлен карантин, и ни один немец и никто со стороны не проникал во двор лагеря. Только один раз в неделю, одетые в противоипритовые костюмы, в лагерь входили несколько немцев и, проходя по помещению, молча осматривали все вокруг и уходили. Почти все были уверены, что и их не минует участь заболеть.

Мои соседи и справа и слева почти одновременно заболели и умерли: первый — через 5—6 дней от отека легких, второй — через 12 дней, не приходя в сознание, во время кризиса. Я ждал своей очереди...

Действительно, через десять дней, когда почти вся камера целиком обновилась, я утром почувствовал сильную головную боль и ломоту во всем теле. «Тиф!» — сразу по-

 

- 31 -

думал я. Измерил температуру — 38. Валя качала головой:

—      Вам только этого не хватало!

На второй или третий день я потерял сознание. Все дальнейшее, что произошло со мной в течение трех недель, я записал со слов тех, кто потом рассказывал мне об этом, и в первую очередь со слов Вали.

Потеряв сознание, я лишь изредка приходил в себя. В таком состоянии я пробыл десять дней.

Отчаянные попытки врачей разместить всех заболевших и сгруппировать их вместе, изолировав от остальных, не давали результатов. Тифозных было слишком много.

На шестой или седьмой день болезни я считался уже безнадежным, и на меня перестали обращать какое-либо внимание. Лишь Валя, как мне говорили те, кто сравнительно лучше себя чувствовал и наблюдал все это, иногда подходила и давала мне пить, приводила в порядок место, где я лежал. Эта процедура, конечно, должна была вызвать у многих брезгливое чувство. Однако она терпеливо все делала. Я лежал худой, как скелет, и был, очевидно, больше похож на труп, чем на еще живого человека.

На 8—9-й день в камеру вошел санитар — врачи просили его о дополнительных помещениях, так как люди умирали в коридорах, под нарами и прямо во дворе и не всегда было возможно вовремя обнаружить, жив ли еще человек. Санитар осмотрелся кругом и, увидев меня и еще двух в таком же состоянии, спросил:

— А вот места. Почему они лежат здесь, когда они уже мертвы?

— Нет, они пока живы, — ответил врач.

— Это все равно, экономьте места, они все равно умрут. Вынести их в мертвецкую!

Он стоял и смотрел, как меня и еще двух других наших санитары вынесли в коридор, а затем в помещение, куда складывали трупы; не зная толком, в чем дело, они сделали то, что обычно делалось со всеми мертвецами, — раздели и бросили нас на груду трупов. Одежда была в лагере на вес золота. Так мы, еще живые, были превращены в мертвых!

 

- 32 -

Потрясенная всем происходящим, Валя после ухода санитаров побежала в коридор. Она рассказывала, что ей не сразу удалось проникнуть в мертвецкую, так как ее вызвали куда-то в другую камеру. Кроме этого, в здании еще был немец, и она боялась, что он что-либо заметит.

Вероятно, я на какой-то момент, будучи уже в мертвецкой, пришел в себя, так как проходившие через несколько часов мимо этого помещения санитары услышали мой слабый крик и стоны. Они открыли дверь и увидели, что кто-то шевелится на груде голых трупов. Они побежали к врачу и по дороге встретили Валю.

— Это майор, — сказала она и вошла в мертвецкую.

Через несколько минут они несли меня обратно; двое других были уже мертвы, и помощь им была не нужна.

Случайность, которая так часто потом спасала меня от смерти, и на этот раз оставила меня в живых.

Необычность этого происшествия привлекла ко мне особое внимание, которое, очевидно, сыграло свою роль в последующих событиях. На фоне лагерной жизни, в обстановке полного равнодушия и всеобщей подавленности, этот факт заставил, ненадолго правда, говорить о нем и в лазарете, и в лагере. Я пришел в сознание уже на следующий день. Отчаянная слабость, постоянный шум в голове и звон в ушах, полное отсутствие аппетита — вот что запомнилось мне надолго. Последнее было тем более странно, что та небольшая часть пленных, перенесших тиф и выздоравливающих, испытывала тифозный голод, который доводил их до потери рассудка. Постоянное ощущение голода у перенесших тиф во много раз усиливалось.

Было тяжело смотреть, как взрослые люди превращались в малых детей и плакали по поводу нечаянно разлитой ложки супа или несправедливости при его распределении. Несколько позже стало ясно, почему я не испытывал всего этого. Постоянно усиливающаяся боль в животе в области раны не давала мне покоя. Уже несколько ночей я почти не спал. Я несколько раз обращался к врачу и сестре во время их посещений. Постоянно занятые с утра до вечера, они не придавали особого значения моим жало-

 

- 33 -

бам. Боли все усиливались. Я не находил себе места... Соседи, обеспокоенные моим состоянием, сами обратились к врачу. Он осмотрел меня.

— Ничего особенного, — сказал он, — горячую воду на живот, и все пройдет.

Однако ничего не помогало. Совершенно ослабевший, я лежал и не мог даже говорить. Вечером у моих нар стояли несколько врачей. Они совещались: что делать? Осматривали меня, мою рану и о чем-то спорили. Они ушли, а через час ко мне подошел молодой хирург Смирнов, о котором говорили, что он с исключительным искусством и смелостью делает всякие операции в тех чудовищных условиях, которые были в лазарете. Он сказал мне:

— У вас, по-видимому, перитонит, и нужна немедленная операция. Мы должны попробовать найти у вас источник инфекции. Я должен вам сказать откровенно, что надежды на то, что вы выживете, очень мало. Вы слишком истощены. Однако, если мы сейчас сделаем операцию, есть шанс, что вы выживете. В противном случае утром все будет кончено. Мы с вами в таких условиях, что мне нет смысла от вас что-либо скрывать.

Что я мог ответить ему на это? Я чувствовал, что уходят последние силы.

— Но наркоза у нас нет, и вообще... — добавил он и махнул рукой.

Я кивнул. Он быстро ушел и вернулся с санитарами и Валей. Они положили меня на носилки и понесли в помещение, которое служило операционной. Это была единственная более или менее светлая комната с большим деревянным столом. Меня раздели и положили на стол. Был уже поздний вечер — комнату и стол освещала керосиновая лампа, так как крошечной электрической лампочки было явно недостаточно для освещения.

Дальнейшее — операция продолжалась более часа — я запомнил как что-то нереальное. Невероятная боль и голос врача, стоящего у моего изголовья:

— Ну, еще немного, осторожно! — время от времени шепотом говорил он хирургу.

 

- 34 -

Я очнулся на своих нарах. Меня поили кипятком. Страшный озноб сотрясал меня. Я не помню всего дальнейшего. Через какой-то промежуток времени я увидел Салютина. Он сидел на нарах с печальным лицом и о чем-то меня спрашивал: после некоторого усилия я наконец понял, что он спрашивает, есть ли у меня какие-нибудь документы. Он потом говорил мне, что в ответ на это я сделал попытку улыбнуться и шепотом, я не мог говорить громко, сказал:

— На этот раз действительно конец!

Он меня даже не пытался разуверить, Я так и не узнал, что они со мной делали во время операции: хирург Смирнов через два дня заболел и вскоре умер. Остальные врачи, присутствовавшие при операции, и Валя были увезены в другой лагерь. Я их больше не видел. Правда, Салютин рассказывал мне, что операция — этот один шанс — спасла меня, иначе... еще несколько часов — и меня не было бы в живых.

Прошло три-четыре дня после операции. Отчаянная слабость не покидала меня. Измерив мой пульс (140 в минуту) и температуру (35,4), врач сказал:

— Да-с! Не хотите бороться, надо что-то сделать. Вечером он подошел ко мне, держа в руках стакан с какой-то жидкостью и несколько красных таблеток:

— Вот, запейте их, это самогон. Мы достали у ребят из команд, работавших за лагерем.

С трудом проглотив пять или шесть таблеток, я запил их самогоном. Меня тут же вырвало.

— Ничего, — сказал врач, — что-то осталось. Вечером у меня подскочила температура, я весь горел. К моему удивлению, врач был доволен:

— Ну вот, ваш организм начинает бороться. Будем надеяться на лучшее.

Действительно, температура постепенно спадала, а самочувствие улучшалось.

Был уже май, когда я смог в первый раз сесть на нарах. Становилось уже тепло. Итак, почти год как я в плену.

Салютин теперь подолгу просиживал у меня на нарах и рассказывал о том, что произошло за это время в лагере. Он был один из немногих счастливцев, избежавших сып-

 

- 35 -

няка. Рана его совсем зажила, и он чувствовал себя сравнительно хорошо. Он говорил мне, что врачи считают мой случай из ряда вон выходящим.

— Было все за то, что вы не выживете, и все же вы живы! У вас какой-то необыкновенный организм.

У меня появился аппетит, и я его с трудом удовлетворял благодаря заботам Салютина и санитаров, выпрашивающих для меня лишние полтарелки супа.

Лошадь, которая была доставлена на кухню, спасла меня: они украли несколько костей и варили мне бульон, который я с жадностью поглощал.

Салютин рассказал мне (я был удивлен, как моя память не сохранила этот эпизод): уже через несколько часов после операции стало ясно, что только переливание крови может меня спасти. Но где же достать кровь? Все были так истощены, что было бы смешно просить кровь у кого-нибудь из пленных.

В течение суток они искали донора и, уже отчаявшись, получили согласие повара лагерной кухни. Он дал 400 граммов своей крови. Эта кровь, как говорил Салютин, сыграла решающую роль в моем спасении.

Я просил дать мне возможность повидать повара и поблагодарить его. Только через два месяца я смог это сделать.

Эпидемия сыпного тифа почти прекратилась. В лагере осталось совсем мало пленных, может быть, только две или три тысячи, рассказывал Салютин, Все безнадежные, по мнению немцев, были помещены в один барак, туда никто не ходил, и немцы запретили носить туда пищу, да они и не могли ее получать, так как были не в силах двигаться, а помогать им было некому — вход туда был запрещен. Их осталось там 300—400 человек. Каждый день оттуда выносили 50—60 трупов. Это была такая картина, что он не мог выдержать, когда заглянул туда. Они лежат вповалку — живые вместе с мертвыми, нечистоты, грязь, ужасный воздух, непрерывный стон. Его называли бараком смерти.

— Карантин еще действует, — рассказывал он, — но немцы уже ходят в лагерь, правда только в противоиприто-

 

- 36 -

 

вых костюмах. Никто не ведет учета умерших и не интересуется их именами. Пленные умирают в полной безвестности, их закапывают в общие ямы, за лагерем. Из группы командиров осталось в живых всего 100—120 человек, и то часть из них скоро умрут.

Он назвал мне несколько фамилий, я знал их, так как в Бобруйске и в дороге сталкивался с ними, их уже нет в живых. Многих немцы расстреляли, как ту первую партию, о которой я слышал вначале, и только часть из них умерли от болезней и голода.

Он рассказывал, что во время моего беспамятства и бреда ко мне часто подходил один из пленных, из Западной Украины, который, по слухам, работал в лагерном гестапо и выполнял функции шпиона. Он слушал мой бред, но ничего не мог понять- так как я почему-то все время говорил о Японии.

— В конце концов он, по-видимому, отчаялся что-либо выудить у вас и больше не подходил.

Я смутно вспоминал, во время его рассказа, что мне действительно казалось, и это было даже тогда, когда временами я приходил в себя и сознавал окружающее, что я нахожусь в Японии и заключен в японскую тюрьму... может быть, потому, что в камерах на стенах висели деревянные полки для посуды арестантов, сделанные в каком-то китайском или японском стиле и оставленные здесь еще с того времени, когда здесь была тюрьма. Одна из полок была прямо напротив моих нар.

Я не понимал, почему мне было оказано такое внимание со стороны гестапо, только потом, значительно позже, мне стало ясно, чем это было вызвано. Тогда я вспоминал этот эпизод и многие другие, которые были звеньями внимательной слежки за мной. Тогда же, во время разговора с Салютиным, я ни о чем не догадывался, да и не мог, конечно, догадаться.

Уже месяц, как из числа более крепких пленных, поселив их в отдельном бараке, немцы организовали несколько рабочих команд, которые выполняли различные работы за пределами лагеря. Это было большим облегчением, так как

 

- 37 -

позволяло в результате общения с местным населением получать некоторые продукты питания.

Правда, все это было связано с большим риском, так как конвой расстреливал на месте тех, кто разговаривал с прохожими или брал что-либо у них. Но так или иначе, некоторое количество продуктов попадало в лагерь.

Все это не распространялось, однако, на офицеров, которым категорически запрещалась какая-либо работа вне лагеря.

Было объявлено, что попытка присоединиться к рабочей команде будет рассматриваться как попытка к бегству и виновные будут расстреливаться на месте. Позже все изменилось, и офицеров стали использовать на самой тяжелой работе.

Эпидемия сыпного тифа как будто закончилась. Можно было, конечно, дождаться, пока в лагере не останется живых людей, однако немцы по какой-то причине решили принять меры против массовой вшивости среди нас. Первым мероприятием было мытье в лагерной — бывшей тюремной — бане. Дошла очередь и до нас. После раздевания в предбаннике — там наша одежда проходила санобработку, мы были загнаны в полутемную баню, где под душем могли стоять сразу человек десять. Я встал с кусочком мыла под душ у стены, выкрашенной в серый цвет, и мне показалось, что стена колышется. Вглядевшись, я с ужасом увидел, что вся она покрыта сплошным толстым слоем шевелящихся вшей! Я в ужасе огляделся — то же самое было и на других стенах: вши, заползшие на них с тел моющихся. Сколько раз впоследствии с содроганием вспоминал я эту невероятную картину!

Через рабочие команды в лагерь стали проникать кое-какие сведения о событиях, происходящих на фронте. К несчастью, эти сведения носили неутешительный характер — наши войска продолжали отступать.

Огромные территории нашей Родины были уже в руках немцев. Шли бои за Крым, и Севастополь был в осаде, немцы были уже на подступах к Кавказу. Это несчастье было так огромно и тяжело, что с трудом осознавалось даже

 

- 38 -

теперь, когда прошел уже год с начала войны. Неужели так нигде и не будет дан отпор немцам? Ни одной победы?

Правда, наши говорили, что уже давно немцы-конвоиры перестали говорить о Москве, тогда как сначала они считали захват Москвы делом ближайших дней. Но мы не знали, молчали они потому, что немцы были отброшены от Москвы, или потому, что наступательные операции переброшены на другие участки фронта. Хотелось верить в первое, но не было никаких подтверждающих сведений. Наши рассказывали, что конвоиры злорадствуют по поводу скорого окончания войны и разгрома Советского Союза.

В лагере время от времени появлялись листовки, которые немцы расклеивали на стенах, в них извещалось об огромных количествах пленных, трофеях, занятых городах и неизбежности разгрома.

Я знал о безудержном хвастовстве немцев, но наше отступление, занятые территории, абсолютное спокойствие немецкого тыла говорили о том, что бои идут где-то далеко на востоке. Даже в воздухе было все спокойно.

Из лагеря было сделано несколько попыток к бегству. Однако десятиметровые стены являлись надежным препятствием. Только одному удалось благополучно скрыться, остальные были пойманы и расстреляны. Я узнал, что в соседнем лагере лежал раненный в ногу майор. Его нога зажила в достаточной степени, и он попросил выпустить его во двор. Ночью вдвоем они связали из обмоток веревку и, взобравшись на крышу прачечной, попытались спуститься наружу. Его спутник — молодой лейтенант — благополучно спустился, но майор не успел. Веревка оборвалась, и он упал, сломав раненую ногу. Его подобрали уже за полотном железной дороги, которую он переполз, несмотря на сломанную ногу. Его привели в лазарет и приказали вылечить. В течение двух месяцев он лежал в лубках. Никто не понимал — почему его лечат? Почему не расстреляли сразу? Какие-то расчеты заставили немцев сделать это после. Его на костылях увезли в гестапо и расстреляли за лагерем после допроса.


 

- 39 -

Двое врачей ускользнули ночью через выгребную яму, которая из уборной имела сообщение с территорией за стеной. Их поймали через неделю в деревне, далеко от города, и привезли в лагерь. Рассказывали, что их нельзя было узнать после того, как они были пропущены через гестапо, — окровавленные и распухшие, они лежали без сознания в бараке и оба умерли, не приходя в себя...

Это были единственные случаи побегов, если не считать двух-трех попыток в рабочих командах. Там действовал закон: за каждого убежавшего — десять повешенных из той камеры, откуда убежит кто-либо. Это, видимо, останавливало всех.

Часто с Салютиным мы беседовали на тему о возможности побега, и всякий раз наши мечты об этом заканчивались сознанием невозможности осуществления чего-либо в этом направлении, пока я не окрепну в достаточной степени. Салютин не хотел предпринимать что-либо без меня, собирал, готовясь к этому моменту, все необходимые сведения и проводил кое-какие подготовительные мероприятия. Мои рука и нога зажили, и врач утверждал, что недели через две можно будет снять повязку. Хуже обстояло дело с раной на животе. Общее истощение мешало заживлению раны, и, несмотря на то, что я уже мог вставать и делать несколько шагов по камере, она все еще не закрывалась.

Как-то Салютин с санитаром торжественно принесли и вручили мне пару костылей, которые они смастерили из двух палок. Они предложили мне выйти к входу в барак и подышать свежим воздухом. Я вышел с их помощью на порог. Была уже середина мая, я вдохнул чистый воздух, и необыкновенное ощущение охватило меня. Мое состояние было подобно опьянению, я подумал — вероятно, то же самое испытывали арестанты, выпущенные после долгого пребывания в камерах без доступа свежего воздуха и света. С этого дня я часто сидел у входа л наблюдал за всем, что происходило на территории лагеря. Двор, совершенно забитый людьми в октябре прошлого года, теперь был почти пуст. В различных углах стояли, сидели и лежали

 

- 40 -

небольшие кучки уцелевших пока после всех ужасов зимы военнопленных; худые, как скелеты, вялые и мрачные, эти люди грелись на солнце, некоторые из них подходили ко мне и, здороваясь, говорили, что они узнают меня и слышали о моем «визите» в мертвецкую.

— Теперь вам уже ничего не страшно. Хуже этого уже ничего не может быть, — говорили они.

Сколько раз потом, попадая и находясь в положении во много раз более тяжелом, я вспоминал эти разговоры!

Дни проходили, я продолжал пользоваться костылями, но уже был в состоянии выходить во двор. По лагерю разнесся слух, что советское правительство в своей ноте обнародовало перед общественностью всего мира неслыханные зверства, которые творили немцы в лагерях для военнопленных. Это известие чрезвычайно обрадовало всех прежде всего потому, что показало — наша судьба беспокоит Родину.

Многое в жизни лагеря вскоре заставило нас поверить в достоверность этого сообщения; несколько улучшилось питание. Это улучшение было настолько незначительным, что, конечно, не могло дать ощутимых результатов. Однако в лагере, где каждая малая крошка хлеба и ложка супа значили так много, это было воспринято как результат воздействия этой ноты. Как-то на стенах лагеря появились немецкие листовки, в которых говорилось о том, что жестокое обращение и голод, вызвавшие массовую смертность в лагерях, были происками агентов Москвы, которые сознательно ухудшали положение в лагерях. Смехотворность этих аргументов и наглость, с которой немцы писали об этом, для тех, кто был живым свидетелем неслыханного режима, были очевидны, однако доказывали нам всем, что сведения о том, что творится в лагерях, проникли не только в Советский Союз, но и в другие страны, заставив немцев принять какие-то контрмеры.

В лагере стали распространять газету, которую издавали немцы для военнопленных на русском языке. Омерзительной низкопробной клеветой были насыщены страницы этой газеты. Иногда, читая между строк, можно было,

 

- 41 -

несмотря на продолжающееся наступление и внешние успехи, почувствовать некоторую тревогу немцев за будущее. Часто можно было читать и о том, что немцы, озабоченные ожесточенным сопротивлением как Красной Армии в целом, так и отдельных солдат и офицеров, начинают понимать, насколько зверства в лагерях и на оккупированных территориях повышают сопротивляемость армии и порождают стихийное партизанское движение. В газетах помещались призывы немцев к населению не помогать бандитам, как они называли партизан.

Я поражался тупости фашистов, не понимающих, что их призывы и сообщения оказывают обратное действие.

Все это радовало, заставляя надеяться на благополучный исход войны и разгром немцев. Окружающие часто обращались ко мне с вопросами и за советами. Газета давала очень богатый материал для поднятия духа измученных и потерявших, во многих случаях, всякую надежду людей. Конечно, не на это рассчитывали немцы! Они и не догадывались о том, какое толкование дается их статьям со стороны большинства пленных.

Май подходил к концу, становилось совсем тепло. Холод, этот самый страшный бич для обитателей лагеря, уже не отправлял на тот свет ежедневно сотни истощенных людей. Люди впитывали жадно тепло солнца, и хотя, казалось бы, ничто пока не предвещало окончания бедствиям, было заметно, как приободрились пленные.

Мы уже начали серьезно думать и говорить о бегстве из лагеря. Салютин и Белополов часто приходили ко мне, и мы обсуждали возможные варианты задуманного.

За последний месяц я сблизился с Белополовым. Это был профессор-металлург из Москвы, сотрудник Академии наук, аттестованный задолго до войны как капитан инженерных войск. Он в самом начале войны был вызван на призывной пункт и уже через несколько часов ехал на фронт — командиром строительно-дорожного батальона.

Я знал обстановку первых дней войны, внезапность ее начала. Отсутствие времени для спокойного планирования

 

- 42 -

мобилизации, а также отбора тех, кто был нужнее в промышленности, а не на фронте, часто порождало вначале такие случаи, как использование ученого-металлурга в качестве капитана — строителя дорог.

Когда я выражал свое удивление по поводу явной нецелесообразности этого, Белополов говорил, что ни у академии, ни у него не было времени на обдумывание создавшейся ситуации; все произошло так внезапно и быстро, что не было времени поставить в известность академию. «Кроме того, — говорил он, — я не считал возможным поднимать этот вопрос: раз меня призвали в армию, значит, я был нужен там».

Это было очень похоже на обстоятельства моего призыва в армию. Значительно позже, в другое время и в другом месте я часто слышал от пленных, что уже через 2—3 недели после первых дней призыва в армию всех, стоящих на учете, многие специалисты были оставлены для работы в промышленности.

Белополов после первого же для него боя под Гомелем попал в окружение и был захвачен в плен вместе с группой солдат и офицеров, израсходовавших все свои боеприпасы. Весь путь от Бобруйска до Барановичей мы проделали вместе, он лежал в той же камере, что и я, и тоже перенес сыпной тиф.

Он знал все о моей болезни, включая мертвецкую. Объединяло нас также то, что оба мы были из Москвы. Ему было около 50 лет. Разностороннее образование и эрудиция делали его интересным собеседником, и мы часто и много с ним разговаривали. Конечно, главной темой наших разговоров была война, наша судьба и будущее.

Мы оба считали, что головокружительные успехи немцев — очень неустойчивое и непрочное дело, и, конечно, можно и нужно ожидать перелома. Будем ли мы свидетелями и участниками его — это тоже было предметом наших разговоров. Да и не только наших. Все в лагере думали об одном: зима с ее ужасами, гибель тысяч наших — все это было как будто позади, но все еще слишком свежо в памяти оставшихся в живых.

 

- 43 -

Как-то мы узнали, что к немецкой охране лагеря прибыло подкрепление в какой-то странной форме и охранники говорят по-русски. Через несколько дней стало известно, что это западные украинцы, завербованные немцами во вспомогательные войска. Действительно, мы стали видеть на постах молодых солдат, которые иногда заговаривали с пленными. Мы видели — они стыдятся своей позорной роли. Это были люди, которых немцы купили ценой улучшения питания и некоторой свободы. Это были бывшие военнопленные. Я предлагал Салютину и Белополову попробовать использовать их для помощи в побеге. Однако это было очень сложно, так как, как правило, они стояли на постах попарно — немец и украинец.

Время шло, я уже более или менее свободно передвигался с помощью одного костыля. Рана на животе все еще не закрывалась, однако не доставляла мне особых забот. Салютин и Белополов считали, что надо подождать, так как я еще недостаточно окреп. Было решено, что мы попробуем воспользоваться тем же способом, что и врачи, так неудачно совершившие побег. Каждую минуту, когда мы не опасались быть услышанными, велось обсуждение предстоящего побега.

Как-то утром в лазарете раздался шум, крик, началась беготня. В помещение лазарета вошла группа немцев, во главе с начальником лагеря — капитаном, как мы узнали потом. В этой группе были немец-санитар, гестаповец и еще несколько офицеров. Всех их я видел впервые, если не считать санитара. Они прошли по помещениям не задерживаясь, однако в нашей камере на пороге санитар и гестаповец задержались и о чем-то переговорили. Мне показалось, что один из них — санитар — показал на меня и что-то сказал, затем они вышли. Ничего не поняв из их разговоров, я пытался убедить себя не тревожиться, но ко мне подошел Белополов и сказал:

— Вы видели, что он показал на вас? — Он был взволнован: такое внимание было зловещим признаком.

Мы ломали голову. Но что мы могли придумать? Как можно было объяснить, почему я?

 

- 44 -

Я полагал, что, совершенно растворенный в массе пленных и ни чем из них не выделяясь, я не могу привлечь особого внимания немцев. Оказалось, это было не совсем так: я был единственным пленным, кто сохранил свою военную форму со знаками отличия, и это стало заметным, особенно теперь, когда я стал ходить. Я инстинктивно сохранил все это, считая, что в какой-то степени сохраняю связь с армией и Родиной. Было больно наблюдать, как некоторые в отчаянии жертвовали последними признаками воинского отличия, чтобы выменять что-то съестное. Особенными любителями всякой одежды и обуви были пленные из рабочих команд, так как они ухитрялись выносить из лагеря и обменивать их на продукты питания у населения.

Несколько раз и я поддавался искушению и собирался пожертвовать кое-чем из своего обмундирования. За исключением гимнастерки, которая была испачкана кровью, все остальное было в удовлетворительном состоянии, но каждый раз я заставлял себя отказаться от этого. Мне казалось, что, сохраняя облик офицера, я тем самым сохраняю достоинство гражданина своей страны и солдата. Мы часто спорили с Салютиным по этому поводу. Он считал, что это не имеет значения.

— Все это только внешнее — кому это нужно? — говорил он. — Немцам наплевать на все это. Вы видите, как они обращаются с нами?

Я не соглашался с ним. Белополов, обращаясь ко мне, сказал:

— Может быть, это и обратило внимание немцев на вас. Он был в курсе наших споров. Через три дня все выяснилось. Перед самым сигналом отбоя, который, как обычно, подавался в 7 часов вечера (после него запрещалось нахождение во дворе тем, кто жил в помещениях, и помещения запирались до 6 часов утра), в камеру зашел санитар в сопровождении двух солдат, один из них был украинец. Мы сидели втроем на нарах и разговаривали. Санитар что-то закричал, все встали — знали по опыту, что, если на его крик не последует быстрой реакции, начнется

 

- 45 -

избиение. Подходя ко мне, он жестом указал на меня и на выход. Я сидел, так как, пользуясь положением больного, обычно, не вставал при посещениях немцев. Мы посмотрели друг на друга. Я видел, как Салютин и Белополов побледнели, санитар что-то прокричал и дернул меня за плечо. Я встал и двинулся к двери. Все сидели в камере и молчали. Последнее, что я увидел, когда задержался в дверях, так как забыл костыль, — это были настороженные лица оставшихся и Салютин, с отчаянием смотревший мне вслед. Белополов подошел ко мне и протянул костыль. Я взял его.

— Ну, пока, — я произнес эту глупую фразу потому, что нужно было что-то сказать.

Он что-то прошептал, хотел что-то сказать, но немец закричал на него. Пока! Почему «пока»? Я больше никого из них никогда не видел.

Меня вывели во двор, санитар ушел вперед, и я, воспользовавшись этим, спросил конвоира-украинца:

— Куда меня ведут?

Он пробормотал, косясь на немца:

— Не знаю, кажется, увезут куда-то.

Мы шли к воротам. У ворот уже стояла кучка людей, человек 30 пленных из других помещений. Нас построили и пересчитали. Ворота открылись, и мы вышли наружу.

Через десять месяцев я наконец увидел свободные, правда не для меня, пространства; уже зеленело все вокруг, вдали виднелся лес, какие-то строения. Мы шли, тихо переговариваясь: все недоумевали и спрашивали друг друга — куда нас ведут? Некоторые прощались, будучи уверенными в том, что нас ведут на расправу. Я рассматривал окружающих: среди них были знакомые лица, но никаких признаков, общих для всех, по которым можно было бы судить о причинах изъятия нас из лагеря, я не улавливал. Почему-то мне казалось, что не расправа ждет нас, а что-то другое. Мы подошли к зданию комендатуры лагеря. Там стояла еще одна группа пленных — человек 50—60, нас присоединили к ним. Из разговоров выяснилось, что это пленные из другого лагеря, находящегося

 

- 46 -

в этом же городе. Они выглядели так же, как мы: худые и изможденные, одетые в какие-то лохмотья. Мы стояли у здания около часа под охраной нескольких солдат с автоматами. Кругом ходили немцы — из казармы, стоящей рядом. Оттуда вышла группа солдат, их было человек 20, в снаряжении. Они построились, и унтер-офицер что-то объявил перед строем. Они подошли к нам, окружили со всех сторон. Раздалась команда «Марш!», и мы тронулись в путь по шоссе, в направлении к городу. Я услышал, как соседи облегченно вздохнули.

— Не на расстрел, — сказал один из них, — раз идем в город.

Мы шли около часа. Уже через десять минут я почувствовал, что дальше идти я не в состоянии, подкашивались ноги и сильно болела рана. Между тем немцы подгоняли идти все быстрее и быстрее. Мои соседи в строю увидели, что я через несколько шагов упаду, взяли меня под руки и повели дальше, мне стало легче. Мы подошли к полуразрушенному вокзалу. На путях стояли целые, поломанные или полусгоревшие вагоны. У одной из платформ стоял состав из крытых товарных вагонов. Нас повели к одному из них и скомандовали влезать. На полу вагона лежал тонкий слой грязной соломы. Немцы разделили нас поровну на две группы, и, таким образом, в вагон было помещено 45 человек.

Естественное желание устроиться удобнее заставило наиболее крепких быстрее залезть в вагон и занять лучшие места. Мне пришлось ждать помощи, поэтому в вагон я попал одним из последних. Однако как только я очутился в вагоне, кто-то сказал:

— Надо потесниться, товарищи, пусть майор ляжет. Мне освободили место в углу вагона, и я с облегчением лег на солому. В вагон подали бак с супом, немедленно начался дележ, все были голодны до предела, и отвратительное варево глотали с необыкновенной быстротой. Моими соседями оказались молодой, с приятным лицом, солдат Вася и пожилой мрачный и молчаливый белорус Николай. Вася немедленно взял надо мной шефство и принес

 

- 47 -

мне и себе в котелке наши порции супа. Всю дорогу он старался помогать мне во всем, когда это требовалось.

Сразу после уничтожения супа начались разговоры о причинах и целях нашей отправки.

Высказывалась тысяча предположений. Я узнал, что все остальные были взяты из различных бараков, таким же примерно способом, как и я; несколько человек были взяты из рабочей команды плотников, работавшей на разборке разрушенных домов в городе. Постепенно выяснилось, что все имеют какую-либо квалификацию — слесари, плотники, механики и т. д.

Почему же я попал в эту группу? Моя специальность и гражданская деятельность ведь были известны только двум-трем человекам. Так думал я, и, конечно, ошибался. Не только, Салютин, Белополов и, может быть, некоторые врачи были в курсе дел — об этом знали и немцы. Но в этот момент мне не приходило в голову ничего подобного, и я напрасно задавал себе эти вопросы.

Большинство склонялись к мысли, что нас везут на какую-либо работу, но ведь всем было ясно, что мое состояние не может позволить немцам продуктивно меня использовать.

Впереди была дорога и неизвестность. Я в конце концов решил пока предоставить все естественному ходу вещей, тем более что ничего нельзя было предпринять.

В вагон вошли четыре конвоира и, очистив место у выхода, поставили ящики и расположились, закрыв за собой двери. Стало еще теснее.