4. Лефортово
На следующий день утром в закрытом автофургоне, на бортах которого было написано «Хлеб», меня повезли по улицам города. Минут через десять высадили, и я очу-
тился перед высоким мрачным зданием с козырьками и зарешеченными окнами. Меня передали новому конвоиру и ввели в здание.
Странное оно представляло зрелище внутри. Я стоял на квадратной площадке, со всех сторон поднимались этажи квадратного здания, опоясанные открытыми балконами с железными перилами и железными лестницами с этажа на этаж. На балконы выходили двери многочисленных камер. Всюду были видны фигуры шагающих по балконам надзирателей.
На третьем этаже меня поместили в камеру номер 824. Это была небольшая комната с койкой и столиком. В углу стоял унитаз с крышкой и небольшая раковина для умывания. Такого комфорта трудно было ожидать в тюрьме. Несмотря на радиатор, закрытый глухой металлической сеткой, в камере было очень прохладно, пришлось сидеть в пальто.
Через пару часов я снова увиделся со своим следователем.
— Начнем сначала. Предупреждаю: ваше упорство обернется карцером. Здесь мы с вами шутить не будем.
Мне пришла в голову мысль, что, может быть, все это связано с доносом Серова, по поводу которого меня вызывали в прокуратуру. Я начал подробно излагать суть дела.
Следователь слушал меня молча, не перебивая, потом записал что-то и стал задавать вопросы, связанные с моей деятельностью в «Техрацнефти». Дав мне подписать протокол допроса, в котором были с достаточной точностью записаны мои ответы, он отправил меня в камеру.
Следующий допрос происходил, как и на Лубянке, поздно ночью. Я был доставлен к следователю сразу же после отбоя, едва успев уснуть. Опять путешествие по балконам в здание, примыкающее к тюрьме, где были расположены кабинеты следователей. Опять вопросы, касающиеся моей деятельности после войны.
Следователь не торопился. Время от времени наступали длинные паузы, во время которых он пил чай, продолжая изучать какие-то бумаги.
Во время пауз меня клонило ко сну, и я невольно закрывал глаза, однако всякий раз моя дремота прерывалась грубым окриком следователя.
— Не спать! — затем... нецензурная ругань. В камеру я вернулся под утро. Едва я сомкнул глаза, как меня разбудил окрик надзирателя:
— Подъем!
Весь день я находился в полусонном состоянии. Мои попытки подремать сидя на койке каждый раз прерывались окриком надзирателя, заглядывавшего через каждые несколько минут в глазок. Я пытался физзарядкой разогнать сон, но... снова раздавался окрик надзирателя:
— Прекратить! Нельзя!
Вконец измотанного, меня снова и снова вызывали на допрос.
Так продолжалось пять дней. Дни эти проходили в оглушенной дремоте.
На пятый день допроса следователь, вдруг подняв голову, сказал:
— А теперь расскажите, как вы предавали Родину немцам во время войны.
Вопрос ошеломил меня неожиданностью.
— Расскажите подробно, как вы сдались в плен, передавали немцам шпионские сведения. Я молчал.
— Вы знали Мюллера?
— Да. Это был зондерфюрер в лагере военнопленных в Барановичах.
Вдруг он заорал, ударив кулаком по столу:
— Ну, выкладывай все! Вражина! — И добавил: — Не понимаю, почему тебя не посадили в 1937 году?
В этот зловещий для тысяч людей год я действительно находился на грани ареста. Мгновенно я вспомнил об исчезновении десятков людей из моего непосредственного окружения, в том числе и некоторых моих близких родственников. Вспомнил, как внезапно, без объявления причин, я был снят с занимаемой должности заместителя заведующего по научной части Центральной лаборатории
бакинских заводов и переведен на работу не по специальности, рядовым инженером. С часу на час я ждал расстрела. Я сам не понимал, почему тогда этого не случилось. Может быть, потому, что мои друзья позаботились о моем переводе в Москву. Следователь снова закричал:
— Хватит морочить мне голову «Техрацнефтью»! Тут я понял, насколько бесцельны были мои подробные рассказы о моей послевоенной деятельности.
— Я не сдался в плен. Я был захвачен немцами после ранения. Почти весь период пребывания в Барановичах я лежал в бараке после операции, тифа и воспаления легких. Все это я написал в своих записках.
— Эти записки у меня, здесь. — Он показал на стол. — О немцах ты пишешь правильно, о себе лжешь! Нам все известно. Давай рассказывай!
— Добавить к тому, что я написал в записках, мне нечего. Площадно ругаясь, он выкрикивал:
— Все равно все расскажешь! Не с такими мы справлялись!
На этот раз меня отвели в другую камеру, где я оказался в обществе пожилого человека с одутловатым лицом, одетого в меховую телогрейку. Вслед за мной надзиратель внес мои пальто и шляпу.
— Устраивайтесь и давайте знакомиться! — сказал хозяин камеры. — Савельев Иван Дмитриевич, — назвал он себя. — Я здесь уже полгода. Откуда вы?
Весь день мы рассказывали друг другу о себе. Уже пять лет, как он находился в заключении. Его привезли сюда из Тайшетского лагеря на переследствие. Он инженер-механик, сидит за связь с так называемыми троцкистами. Время от времени ему устраивают очные ставки с обвиняемыми по тому же делу. Для этого его, очевидно, здесь держат.
Выслушав мой рассказ, он покачал головой:
— Послушайтесь моего совета. У меня уже есть опыт. Признавайтесь во всем. Так будет лучше для вас. Отсюда вы все равно попадете только в лагерь. Там можно жить.
Если будете упорствовать, попадете в лагерь искалеченным и загубите себя. На свободу отсюда вам не выйти. В лагере я встречал таких, они очень быстро отправлялись на тот свет...
Все это он говорил спокойно, убежденно.
— Что же — наговаривать на себя? — с удивлением спросил я его.
— Зачем наговаривать? Следователь вам поможет правильно осветить события.
Принесли обед. Мой был обычный — суп из трески и каша. К моему удивлению, сосед получил рисовый суп и полную тарелку жареной картошки с кусочком рыбы.
На мой недоуменный вопрос он ответил:
— Это лечебное питание. У меня больной желудок. Я удовлетворился таким ответом. Наша беседа продолжалась до отбоя.
Опять, как и прежде, едва я сомкнул глаза, как был вызван на допрос. На этот раз следователь действительно стал задавать наводящие вопросы.
— С кем вы общались в лагере в Барановичах? О чем вы с ними говорили? Вызывал ли вас на допрос Мюллер? Какое вы имели отношение к заводу «Запорожсталь»?
Вопросы сыпались один за другим. Я описал обстановку первых дней пребывания в Барановичах, свое состояние, перечислил людей, с которыми я имел непосредственное общение.
С зондерфюрером Мюллером я столкнулся уже тогда, когда приходил в себя после операции. Это был гестаповец, чинивший суд и расправу в лагере. Раз или два он появился в лагерном лазарете. Обходил помещение. Подходил к нарам и задавал вопросы лежащим. Он свободно говорил по-русски. Подходил он и ко мне, пытался допрашивать, но мое состояние, тяжелое в тот период, очевидно, убедило его в бесполезности расспросов. Наверное, Мюллер сыграл какую-то роль в моей отправке из Барановичей в Мариуполь и Бердянск.
Но почему следователь напоминает о Мюллере? Откуда он слышал о нем? Этот вопрос долго меня мучил потом.
— Что касается завода «Запорожсталь», я действительно бывал там несколько раз, как до, так и после войны. На этом заводе бригада наших инженеров много лет работала по подбору и испытанию смазочных материалов для металлургического оборудования.
Я не мог понять, для чего следователю понадобилась «Запорожсталь». Записав все мои ответы, следователь отправил меня в камеру.
Савельев с интересом стал меня расспрашивать о допросе. Покачав головой, он еще раз сказал:
— Не пытайтесь себя оправдывать. Признавайтесь во всем. Я уже вам говорил, чем это кончится, если вы будете упорствовать.
Его настойчивость меня настораживала. Разговор прервался. Я безуспешно пытался задремать сидя на кровати. Принесли обед. Мне показалось странным, что он отказался от дополнительной порции жареной картошки.
— Зачем же вы отказались? Я с удовольствием съел бы эту порцию. — В ответ он что-то промычал.
Я подумал: «Может быть, такая роскошная еда — за что-то?» Регулярные ночные допросы и вынужденная бессонница выматывали меня. На допросах каждый раз следователь от спокойного тона переходил к площадной брани, крикам и угрозе сгноить меня в карцере.
Я все больше и больше стал сознавать, что желание говорить только правду в конце концов погубит меня. Я невольно вспоминал гибель проявлявших упорство товарищей в плену у фашистов. Я вспомнил Васю и обстоятельства его гибели.
Но не только это возникло в памяти. Я вспомнил своих родных и друзей, репрессированных в 1937—1938 годах. Обвинения их обычно строились на свидетельских показаниях доносчиков и их «собственных признаниях». Для получения таких «признаний» следователи использовали любые средства.
Мой двоюродный брат, Сапаров С.А. (он был реабилитирован в 1947 году), талантливый инженер-электрик, настоящий энтузиаст в своей работе, рассказывал, что, кроме
признаний в диверсионной деятельности, следователь требовал от него признаний в антисоветской пропаганде и агитации. Доведенный до отчаяния, Сапаров подписал чистый лист бумаги и попросил следователя заполнить его признанием.
Перед судом он прочел следственный материал и только тогда узнал, в чем заключалась его антисоветская пропаганда и агитация. Оказывается, он был связан с троцкистскими агентами.
На суде, выслушав обвинительное заключение, он воскликнул:
— Если бы я знал, в чем меня обвиняют!
Но было уже поздно.
В моей памяти всплыло еще одно дело — Е.Я. Сусанова. Я знал его еще со школьной скамьи. Он обладал живым, острым умом и удивительно быстро ориентировался в обстановке. Он был арестован в 1938 году и обвинен в подрывной деятельности и организации диверсий на нефтезаводе в городе Грозном.
Недолго сопротивляясь, он признал свою вину и указал места и время совершения диверсий, в которых он никак не мог участвовать. Ему удалось переправить письмо обо всем этом своей матери. Она, выехав в Москву, добилась приема в Верховном Совете. Дело его было затребовано в Москву. Он был освобожден из камеры смертников, где просидел две недели после приговора к расстрелу.
Шагая по камере, я думал, что мне тоже надо признаться во всем, если я хочу сохранить себе жизнь.
На следующем допросе, к удовлетворению следователя, под его наводящими вопросами я стал рассказывать о том, как и кому я передавал данные о металлургической промышленности Советского Союза. Было удивительно, что следователя совсем не интересовало, в чем заключались эти данные. Иногда у меня мелькала мысль: может быть, когда-нибудь несуразность таких показаний станет очевидной.
С этого момента допрос протекал достаточно гладко. Следователь не торопился и подробно записывал все мои пока-
зания. Дойдя до периода моего пребывания в концлагерях, он сказал:
— Мы знаем, как фашисты маскировали свою агентуру в концлагерях, выдавая их за борцов против фашизма.
Пораженный таким неожиданным заключением, я попытался убедить его в абсурдности его утверждений, но это было бесполезно.
Во время одного из ночных допросов он заявил:
— Ну а теперь давайте поговорим о том, как вы стали агентом американской разведки!
Нелепость этого вопроса заставила меня долго собираться с мыслями. «При чем тут американская разведка?!» — думал я. В протоколе допроса появилась запись о том, что именно я неоднократно посещал штаб американской военной администрации. Труднее было придумать, что именно я сообщал американцам и какие получал задания. Совместными усилиями — следователя и моими — эта трудность была преодолена. В протоколе появилась, к примеру, запись, что я сообщил им данные о расположении крупных предприятий в Москве. Учитывая мое почти 5-летнее пребывание у фашистов, эти сведения, конечно, были достаточно «свежими». Но следователя это совершенно не смущало. Я видел, с каким удовольствием он формулировал гладкими, обтекаемыми фразами мои показания. Как видно, для него это было легкое и привычное дело.
— Ну, что же, если дело так пойдет, — сказал он, — то скоро все закончим, и материалы будут переданы в военный трибунал.
Как-то раз, вернувшись с дневного допроса, я не застал Савельева в камере. Через час его привели. Он опять подробно расспрашивал меня о допросе.
Рассказав ему коротко, я прибавил:
— Теперь вы можете меня поздравить — вдобавок ко всему я агент американской разведки.
Он усмехнулся в ответ.
Вызывали его на допрос очень редко и только днем. По ночам он спокойно спал. О допросах говорил очень сдержанно.
— Опять была встреча с бывшим эсером (или троцкистом), — говорил он, когда я с ним встречался.
В один прекрасный день он исчез.
Не подсажен ли он был в мою камеру, чтобы помочь следователю разоблачить мою «предательскую деятельность»?
Наконец наступил день, когда следствие было закончено.
Прошло уже три месяца, как я находился в этой тюрьме. О том, что это Лефортово и где примерно была расположена тюрьма, я уже давно знал от Савельева. Где находится здание этой тюрьмы, я до сих пор не знаю, хотя часто бываю в этом районе города.
После двухдневной паузы, в течение которой я впервые спал ночью, днем меня привели к следователю. В комнате находился еще один офицер, он предложил мне ознакомиться со следственным материалом и подписать его. Передо мной лежали две толстые сброшюрованные папки. Не успел я открыть первую папку, как офицер остановил меня и что-то сказал шепотом следователю. Тот кивнул и забрал у меня папку. Перелистав ее, он вытащил несколько листков и отложил их. Папка вновь вернулась ко мне. Что было в этих листках? Чьи показания мне нельзя было читать? Эти вопросы занимали меня потом долго...
С волнением и интересом я стал читать. Помимо хорошо известных мне и подписанных мною протоколов допроса, я прочел показания Сухинина. Он, называя зондерфюрера Мюллера, утверждал, что тот часто беседовал со мной. Мне теперь стало ясно, откуда появился этот гестаповец.
Кузнецов и Салахов обвиняли меня в шпионаже в пользу немцев и американцев. Причем Салахов утверждал, что я, свободно владея английским языком, несколько раз по своей инициативе ездил после освобождения из плена к американцам и вел с ними переговоры.
Из протокола их допроса я узнал, что все трое были осуждены в 1945—1946 годах и в настоящее время находились в заключении. В чем состояла их вина, из протоколов не было ясно.
Теперь мне стало понятно, что еще послужило причиной моего ареста. Конечно, я мог представить себе, каким
путем велось следствие и какова истинная цена их показаний, но мне ничего не оставалось, как молча дочитать весь материал и подписаться, что ознакомлен.
Перед тем как отправить меня в камеру, следователь сказал:
— Теперь ждите трибунала. Предупреждаю, — с угрозой добавил он, — если вы вздумаете на суде отказываться от своих показаний — попадете снова ко мне, тогда уж я вас щадить не буду. Вы пожалеете об этом.
На этот счет у меня сомнений не было. Один эпизод во время обычного настороженного ожидания вызова на допрос взбудоражил меня, да, вероятно, не только меня. После завтрака обычная тишина, царящая в тюрьме, была нарушена громким воплем:
— Куда вы меня ведете?! Когда это кончится?! Спасите! Крик внезапно оборвался. Очевидно, кричащему заткнули рот. Слышалась какая-то возня, потом все стихло. С бьющимся сердцем я стоял в камере. Я чувствовал, что вся тюрьма тоже замерла.
Мы услышали голос протеста! Прошло несколько дней, и где-то в середине февраля 1953 года я опять оказался в закрытом фургоне, на этот раз с надписью «Мясо». Через несколько минут езды я оказался в небольшой комнате за загородкой, с двумя конвоирами по бокам. Напротив стоял длинный стол, за которым сидели три человека. В середине — полковник, седой, в очках, по бокам — подполковник и майор. За небольшим столом в стороне сидел майор, очевидно, секретарь. Вся процедура суда заняла не более часа. Раза два председатель прерывал заседание и уходил в соседнюю комнату, где он громко и оживленно говорил по телефону на какие-то посторонние темы. Прочитав обвинительное заключение, представляющее собой наиболее яркие и живописные выдержки из протокола допроса и моих «признаний», задав несколько вопросов, председатель суда в заключение объявил:
— Вы обвиняетесь в измене Родине, в шпионской деятельности, а также в антисоветской пропаганде и агитации.
Кстати, я так и не уловил, откуда взялись «антисоветская пропаганда и агитация». Полковник спросил меня:
— Признаете вы себя виновным? Я ответил утвердительно.
— Хотите ли вы что-нибудь сказать в своем последнем слове?
Я ответил:
—Нет!
суд удалился в соседнюю комнату. Прошло несколько минут, суд вернулся, и полковник зачитал приговор: Военным трибуналом по статьям 58-1(6) и 58-10(а) я был приговорен к высшей мере наказания — расстрелу, с заменой его 25 годами заключения в исправительно-трудовых лагерях строгого режима, с конфискацией всего имущества, и к 5 годам лишения прав после отбытия заключения.
Оглушенный, я стоял, слушая приговор. Конвоиры вывели меня.