- 30 -

Уходим в серую мглу

Собралась новая партия ссыльных, человек тринадцать. Приметными в ней были два сибиряка: седобородый и густобровый с горящими глазами Михаил Евтихьевич Мухачев, инженер-химик из Томска, и высокий, прямой, белозубый бухгалтер из Минусинска Александр Тихонов. С Мухачевым пять дней назад на пересыльном ОЛПе мы «играли в снежки», то есть нарезали снежные блоки и укладывали их по шнурку, создавая по сторонам тропинок заборы. Когда снег попадал в валенки, Михаил Евтихьевич избавлялся от него оригинальным способом: ложился на спину и, задрав ноги вверх, колотил валенком о валенок. Поднявшись, просил меня отряхнуть снег, прилипший к спине.

Тихонова на пересыльном я видел в ЧИСе (часть интендантского снабжения). Он помогал старшине проверять по карточкам наши шмотки. Глядели, нет ли у кого лишней пары обуви, белья, телогрейки или куртки, не слишком ли новы на нас ватники и обувь. В таких случаях заменяли на замурзанное, а лишнее

 

 

- 31 -

отбирали. Сам Тихонов сумел выйти за зону с большим мешком, в котором была и лишняя одежда, и обувь, и пар пять хорошего белья. Нести такой мешок за плечами было трудно, так он предусмотрительно сколотил из досок санки, на которых и подкатил к конторе сельхоза. И еще Тихонов был примечателен перламутровым блеском зубов.

— Вот что значит в бухгалтерии ЧИСа работал,— позавидовал Карагодин, — сумел зубы вставить. А мы вот мучаемся.

— У меня свои, — возразил Тихонов, постучал по зубам ногтем.

— Как вы их сохранили? Здесь, на севере?—удивился Карагодин.

— А я с детства и до самого ареста смолку жевал. Думаю, кедровая смолка помогла.

Эта партия в ночь не пошла. Спали в пустой, приготовленной для ремонта комнате. Мы с Карагодиным опять ушли в шорную. Там же ночевал и кочмесский возчик, расконвоированный зек Степан. Завтра он нас поведет через Большеземельскую тундру.

Мы приступили к возчику с расспросами. Хотелось узнать, что за жизнь в этом Кочмесе? Собеседник оказался неразговорчивым. Молчуном он был не по натуре, а по осторожности. Отбывающий по бытовой статье, он, видимо, боялся, как бы беседы с «врагами народа» не отразились на его режиме. Карагодин так ему и сказал:

— Ты, наверно, думаешь, что мы заводы взрывали, вели подкоп для взрыва Кремля?

— А за что номера на спине носили? — уколол Степан.

—За две строчки в песне.

—В какой песне?

—Помнишь, поется:

«Когда страна быть прикажет героем,

У нас героем становятся любой».

— Так эту песню то и дело по радио жучат.

— А я к ней добавил две строчки и спел так:

«Когда страна быть прикажет героем,

У нас героем становится любой,

 

- 32 -

А если Сталин объявит изгоем,—

через минуту появится конвой».

— А что значит изгой?

— Это отверженный, презираемый.

— И за это червонец влепили? Скажи кому-нибудь другому,—не поверил Степан.—Он отвернулся и сделал вид, что его одолел сон.

Поднялись рано. На ходиках, висевших на стене в шорной, не было еще семи. Умылись свежим снежком, пожевали хлеба и в путь. Поселенцы отыскали кочмесские сани, обступили. На санях стояли две бочки с горючим, занявшие почти все место. Ехать на санях никому не придется. Подкатил еще какой-то мужчина в длинном полушубке и в тулупе нараспашку. Степан сказал, что это кочмесский пожарник, бывший надзиратель Митюшкин. Мы — к его саням, груженным ящиками. Тут хоть вещи не испачкаются в мазуте. Митюшкин резко отмахнулся:

— Сумки на бочки!

Сам начал перемещать ящики, устроив в передке выемку для сиденья, скомандовал:

— Поехали! В пути не отставать!

Степан пустил следом своего гнедка, мы поплелись, растянувшись цепочкой. Это было 8 января 1952 года часов в восемь утра. В Подмосковье в эту пору наступает рассвет, а тут Приполярье, светлеть начнет в двенадцатом часу, а к часу уже снова стемнеет. Нам долго подсвечивало зарево шахтерской Инты, а когда оно за каким-то увалом скрылось, стало жутко. Ни огонька, ни кустика—голая тундра. Только ветер метет и метет поземку. Даже снег в полярной ночи казался мертвенно-серым. Кромешная, дико подвывающая тьма была непривычна и тягостна. Все мы долгое время не знали темноты. Больше того, мы страдали от излишнего света. В тюрьме в каждой камере, едва начнет темнеть, зажигают свет. Зарешеченные под потолком лампочки горят все ночи напролет, и свет падает точно на лицо спящего узника. А выключатель у дежурного надзирателя—в коридоре. И в лагере света хватало. По всему периметру зоны горят яркие фонари. Любое производство оставят без света, а зону в темноту не погрузят. От Котласа до Инты, Воркуты и дальше до пятьсот первой сталинской стройки

 

- 33 -

в зимнее время над каждой зоной полыхало зарево огней. Смельчакам, задумавшим побег, надо было прежде всего вырубить свет—ослепить «попок». Сделать. это не проще, чем преодолеть многорядную колючку. Свет—первый помощник охраны, а на охрану денег не жалели.

Позже меня много раз заставала ночь в Больше-земельской тундре, но она уже не пугала своей дикой кромешностью. То луна подсвечивала, то звезды ярко горели. А тут густая, затягивающая холодная мгла, и мы все дальше и дальше уходим в нее. Куда она выведет? Есть ли конец у этих потемок? Засветится ли нам где-нибудь огонек—хоть керосиновой лампы?

Скорость задавала первая лошадь. Она была не из резвых, но, привычная к дальним переходам, шла и шла размеренным шагом. Рядом со мной шагал Михаил Евтихьевич Мухачев. На нем были чесанки с калошами, полученные перед освобождением в посылке. В городе такой обуви позавидуешь, а для дальнего похода через тундру она не годится. Между калошей и валенком образуется наледь, и калоша сваливается. Пока ноги не очень устали, они чувствовали потерю. Потом раза два пришлось возвращаться, искать калошу.

— Сними ты их и положи в сумку, — посоветовал я.

— Подошва у чесанок тонкая, не продержится до Кочмеса.

— Тогда калоши привяжи.

Так он и сделал. За этим делом мы отстали от партии. Заблудиться мы не боялись, дорога одна, но след, промятый полозьями и поселенцами, моментально заметала поземка, выстраивая гребешки. Шагать было тяжело, особенно в моих головастых валенках. Эти валенки мне подарил украинский поэт Иван Савич (Лукьяненко) накануне этапа на пересыльный ОЛП. Посмотрев на мои, многократно подшитые, он сказал:

«Снимай». Сам без лишних разговоров снял свои крепкие валенки. «Ты хоть на первых порах не будешь тратиться на покупку вещей. Да и где их купить? Обувай, пока никто не засек, а то еще „промот" запишут».

Кто-то заметил, что мы с Мухачевым отстали, движение остановилось. Мы догнали партию. Мухачев устало сказал Митюшкину:

— Так вы растеряете людей.

 

- 34 -

— Куда денутся. Дорога одна.

— А если человек ослабеет?

— Это его дело, — и тронул лошадь.

Вторую лошадь я придержал за вожжи. Люди поняли, зачем я это сделал, обошли сани и оказались между подводами. Так надежнее. Постепенно мы приноровились к шагу лошади. Мысли затухали, ноги двигались устало. Говорить не хотелось...

Справа от дороги послышался шум. Совсем близко показались голые корявые кусты. И, странное дело, кусты не стоят на месте, а двигаются, и довольно быстро. Таращу свои близорукие, в опушенных снегом ресницах глаза и ничего не понимаю. Вдруг наперерез дороге промчалась оленья упряжка. Кто-то крикнул: «Смотрите! Справа стадо оленей!»

— На бойню гонят, — сказал Карагодин.

— Их участь хуже нашей, — отозвался Мухачев. Минуло, наверно, часа четыре, как вышли в открытую тундру, а мы все бредем и бредем; навстречу ни домика, ни деревца. На востоке засветилась розоватая, как раскаленная сабля, полоска. Стало чуточку веселее.

Впереди показался резвый конь, запряженный в возок. В возке двое в тулупах. Жеребец при виде встречной кобылы огласил тундру громким ржанием. Один из седоков, заметив цепочку людей, вскочил в возке и закричал:

— Двадцать шагов в сторону!.. Дальше, дальше обходите!

Донельзя усталые люди пошли в глубокий снег. Мы с Мухачевым не подчинились команде. Седок сбросил тулуп, выхватил пистолет. Я не думал проявлять храбрость — просто не хотелось жить. Убьет — и спасибо ему. Я подошел к морде жеребца. Он сразу начал тереться заледеневшими от пара ноздрями о мое плечо. Придерживаясь за оглоблю, чтоб не оборваться в снег, я стал продвигаться к возку. Успел заметить во втором тулупе миловидную женщину.

— Прочь! Застрелю! — кричал явно перепуганный начальник.

Жеребец вдруг, словно ужаленный, рванулся вперед. (Мухачев потом сказал, что это он незаметно ударил жеребца в бок.) Грозный седок, подсеченный, упал через задок и выронил пистолет. Я видел, как

 

- 35 -

лихорадочно трясся он, когда мы с Мухачевым проходили мимо. Отойдя шагов на сорок, я оглянулся; начальник чешет к саням, оглядываясь в пол-оборота и грозя нам пистолетом.

Мы подошли к столпившимся у подводы ссыльным. Посыпались реплики:

— Начальник-то трусоват. Пожалуй, в штаны навалил.

— С бабой куда-то едет.

— В таких тулупах да на таком жеребце можно и через тундру ездить.

— Это ваш новый начальник, хозяин Кочмеса, старший лейтенант Власенков Иван Артемович,—сказал пожарник Митюшкин. — Едет в Инту с супругой.

— Хо-зя-ин?! — выдохнул Мухачев. — Вот это встреча!

— Ну, теперь держись, очкарик!— злорадно сказал мордатый, из лагерных поваров Лавренчук.

И снова загустела серая мгла. Сколько мы отшагали? Километров двадцать, тридцать? Вот слева и справа стали попадаться кусты, сперва мелкие, потом крупнее и крупнее. Дорога повела явно под уклон. Значит, где-то близко река. Вот она!

— Река Косью! — сказал Карагодин, изучавший вчера маршрут по карте. — Теперь близко.

На реке дорога хорошая. Но как тяжело было подниматься на крутой берег, где приютилась коми деревня Дресвянка. Светились три-четыре огонька среди сугробов. Сани подкатили к избе, утонувшей в снегу.

Мы разобрали свои пожитки. Пожарник Митюшкин стоял на верху сугроба, из-за которого виднелась заиндевелая спина его лошади.

— Завтра трогаемся в шесть утра!—объявил Митюшкин и исчез за сугробом.

— У него тут дружок, — сказал Степан. — Там есть где лошадь поставить. А я через пару часов должен ехать. Лошадь под открытым небом долго стоять не может.

Распахнулась низкая дверь, и мы один за другим торопливо вошли в избу, стараясь поменьше напустить холоду.

Хозяин, коми охотник, затопил буржуйку. Мухачев предупредил;

 

- 36 -

— Мы только что вышли из лагеря, заплатить за ночлег нам нечем.

— А я с вас и не спрашиваю. Кто-то высказал догадку: «Комендатура заплатила». Старик услыхал.

— С коменданта получишь два белых, третий — как снег. Снимайте одежонку, грейтесь.

Непослушными от холода руками люди снимали промерзлые бушлаты, околачивали у порога снег, въевшийся в валенки. Изба наполнилась паром, терпким запахом пота. Теснота, как в тюремной камере перед этапом. Мы, толкаясь, грели у печки руки, оттаивали замерзший хлеб, ели его, запивая водой. Разморенные избяным теплом, валились на пол и засыпали.

Я сидел на табурете, высматривая, куда бы вклиниться?

Из-за ситцевой занавески, где стояла кровать хозяев, вышел старый охотник посмотреть, как мы разместились.

— А ты чего сидишь? — спросил меня.

— Да ему и лечь-то негде, — сказала старуха, выглянув из-за занавески.

— Иди сюда,—позвал меня старик, сам достал из-под кровати большую оленью шкуру, кинул ее, заняв почти все прикроватное пространство. — Узелок-то свой возьми, а то еще кто польстится. Снимай валенки. Я их к печке пристрою. Просохнут, полегче завтра будет шагать-то. До Кочмеса еще столько, сколько прошли.

Положив под голову телогрейку, не снимая ватных штанов, я накрылся согревшимся в избе бушлатом и вытянулся на пухлой оленьей шкуре. Старик бросил мне на ноги еще небольшую шкуру, лежавшую у кровати вместо коврика... За все годы, прошедшие после ареста, мои бока не знали такой царской постели. Однако сон не спешил ко мне. Сказалось переутомление.

Хорошо, что мама умерла, не дожив до такого горя... Вспомнилось, как она провожала меня после каникул на станцию... Стоит седенькая на опушке леса, глядит из-под руки вслед младшему своему. Я чувствовал на себе этот взгляд, а ноги несли все дальше и дальше. Я поминутно оглядывался. Постепенно силуэт старушки сливался с темной зеленью молодых сосенок. Вот уж совсем не видно ни ее, ни сосенок. На

 

- 37 -

горизонте только темная полоса леса. Но я все еще оглядываюсь и прощально машу рукой, И мне кажется, что я слышу ее глубокий вздох и вижу, как она углом платка утирает слезы и потом, низко склоня голову, бредет домой, не разбирая, дороги.

Ефросинья Ивановна умела только читать. Никто ее этому не учил. Спрашивала то одного, то другого: «Что это за буква? А эта?» Запоминала. Сама научилась складывать слова: Когда попадала в руки газета, она отходила с ней к окну, «на светок», далеко отставив руку с газетой, прочитывала заголовки, беззвучно шепча губами. Под силу был только «глазастый шрифт», а мелкий расплывался в одно серое пятно. Очков не было.

Так Ефросинья Ивановна научилась читать. Но получив мое письмо, она шла к соседям, просила девочку-школьницу Светланку прочесть, что пишет сын. Та же Светланка писала я ответы. Горько было читать строчки, то мудрые, в которых чувствовалась интонация матери, то по-детски наивные, когда девочка писала «от себя». Заканчивала Светланка официально: «Писала Светлана Тимофеева, ученица 5-го класса Ратисловской школы».

Шло время, у Светланки менялся почерк, и подписывалась она уже «ученица 7-го класса».

Эта Светланка каждый раз, когда он приезжал на каникулы, приносила блюдо душистого сотового меда, ставила у порога на лавку, украдкой улыбалась какой-то голубой улыбкой и уходила, потупив глаза.

В одном письме незнакомой рукой было добавлено корявыми буквами: «Пиши мне печатными буквами. Буду читать сама». Обрадовался я и в тот же день написал маме большое письмо, выводя буквы, как в школьной стенгазете. Потом я стал писать ей на машинке, стуча во клавишам одним пальцем: Ответы по-прежнему писала Света Тимофеева, которую Ефросинья Ивановна, часто брала к себе ночевать, «для повадности». Однажды из конверта, адресованного рукой Светланы, я извлек листки, исписанные каракулями ребенка-дошкольника. От первых же слов, составленных из этих каракулей, забилось сердце: писала сама Ефросинья Ивановна! «Митюха Тимофеф привес мне вое дроф. Фчера офца принесла трех ягнят»,— мне казалось, что я слышу голос матери.

 

- 38 -

В этом же первом письме и поведала она о свадьбе Маши Красновой, которую прочила мне в невесты. Может быть, желание сообщить мне эту новость и заставило старую мать взять в негнущиеся пальцы карандаш, который она сроду не держала в руках.

Умерла Ефросинья Ивановна с тихой радостью за сына, который «достиг своего в жизни». За год до смерти какой-то бродячий фотограф снял ее на фоне потемневших бревен избы. Сидит она на любимой скамеечке, положив на колени натруженные руки. Рядом голенастая девочка Светлана Тимофеева. Пуще глаза берег я эту фотографию. При аресте ее изъяли вместе с записной книжкой, передали капитану Железко. Он счел нужным ее сжечь, да еще требовал от меня подписать акт об этом бесчеловечном действии.

Много передумалось в те часы под храп старого охотника. Радовало, что на свете, кроме надзирателей и начальников режима, есть еще и хорошие люди.

...Спустя несколько лет, возвращаясь из Инты, я завернул в Дресвянку, поставил коня в затишке между сугробами, дал ему сена и вошел в незапертую, как всегда, дверь. Павел Александрович и Тарасовна были дома.

— Счастливый у меня самовар, — сказала хозяйка, — как закипит, так и гость на пороге.

В дорожной сумке у меня было восемь пачек китайского чая. Оставив себе две пачки, остальные я передал хозяйке.

— Вот спасибо, — обрадовалась Тарасовна. Вижу, она хочет со мной расплатиться. Я запротестовал, сказал, что не забыл, как они принимали на ночлег партию ссыльных, помню, мол, до сих пор тепло оленьих шкур.

Тарасовна вопросительно взглянула на старика, Павел Александрович тоже пожал плечами: и он забыл этот случай. Не верилось. Потом я понял: для меня это был пример особой человеческой доброты, которой лагерная жизнь нас не баловала, а для них — обычное дело.

— От чая не откажусь, — сказала Тарасовна, убирая пачки в шкафчик, висевший на стене. — Теперь будет чем гостей потчевать.

...Но я забежал вперед. А пока мы все скопом отдыхаем в избе Павла Александровича. Угревшись на

 

- 39 -

оленьей шкуре, я даже не слышал, как приходил мальчик, посланный Митюшкиным, протрубить нам подъем. Через полчаса мы уже шагали за возом с ящиками, которых за ночь поубавилось. Видно, часть груза Митюшкин оставил там, где ночевал. Мы смогли положить сумки на сани.

Дорога вилась по руслу реки Косью, была торной, так как по берегам рос густой ивняк, защищавший от больших заносов. Ветер дул попутный, подталкивал нас то в спину, то в правый, то в левый бок, в зависимости от извивов реки.

До села Косьювом дотопали, когда сумерки начали редеть. Здесь сельсовет, почтовое отделение, магазин сельпо. Зашли в приглянувшийся дом обогреться. Никто нам ничего не сказал, куда, мол, вас столько?

На низкой табуретке сидела старуха, раздирала оленьи сухожилия на нитки. Она сказала, что навстречу нам приехал доктор Зубец Александр Мартынович.

— Он на почту пошел.

Мухачев подпорол ватник, извлек зашитый червонец.

— Сейчас мы отметим выход на свободу, — заговорщически подмигнул мне с Карагодиным.

Минут через десять он вернулся с бутылкой водки и буханкой черствого черного хлеба. Хозяйка Устинья Николаевна достала из старенького буфетика четыре граненых стаканчика и ножик. Взглянув на нее, Михаил Евтихьевич сразу понял, для кого она поставила лишний стаканчик.

— Дай бог вам хорошо устроиться на новом месте, — сказала Устинья и одним духом выпила, зажевала, выломив из ломтя мякиша. — Корки-то мне не по зубам.

Тихонов и еще кто-то подпороли ватники и сбегали в магазин. Устинья Николаевна и с ними опрокинула стаканчик. Мы все почувствовали быстрое опьянение, она — ни в одном глазу.

Вернулся с почты доктор Зубец Александр Мартынович.

— Обморожения есть? — спросил, поздоровавшись. — Нет? Вот и прекрасно. Лошадь моя отдохнула. Кто слишком переутомлен, может сесть на сани — четыре-пять человек, больше она не потянет. Поехали.

 

- 40 -

Шагая за санями, Александр Мартынович рассказывал:

— Жилье у нас плохое: Два года назад комиссия из Минлага этот барак признала непригодным для жилья заключенных.

— А для ссыльных годится,— сердито заметил Мухачев.

— С нашим братом не церемонятся, бывает, и на снег высаживают, — продолжал Зубец. — Вот соберут последний этап заключенных, мы тогда в зоне поселимся. Там хорошие бараки.

Гнедая кобыла Сабля плелась, как и мы, бедные, еле-еле, потом поминутно стала останавливаться. На санях уже никто не сидел, только вещи оставили, а она и пустых саней не тянет. Александр Мартынович ругал завгужа Стеценко: «Не мог дать получше лошадь. Ведь для своих товарищей». Река круто повернула вправо, и ветер стал не боковым, а встречным. Сабля останавливалась все чаще. Мы сняли с саней и вещи, но лошадь совсем обессилела. Вместо помощи получилась обуза. Последние километры достались труднее, чем десятки, оставшиеся позади. Наконец-то мы поднялись на крутой усинский берег. Вот он, Кочмес...