- 33 -

8. СНОВА ЭТАПЫ.

ПОЛЬСКИЙ КОРРЕСПОНДЕНТ

 

В той камере, где очутился я, Бруно уже не было. Еще недели через две нас повезли в Свердловск (Екатеринбург), где находилась одна из центральных пересылок. А вообще-то их было сколько? В Котласе, в Куйбышеве, Челябинске, потом в Новосибирске, Иркутске, Оренбурге, и несть им числа.

В Свердловске режим был относительно мягкий. Пересылка находилась где-то в центре города, по-моему, в ней даже было нечто вроде бассейна, конечно, не для плавания. Не помню уже, была ли в нем вода. Но вид, по сравнению с другими пересылками был более опрятный. Во двор, где было подобие бассейна, выпускали не всех. Нас держали в большой камере вместе с бытовиками.

Я чувствовал себя уже лучше и сам предложил что-нибудь почитать. Выступление имело успех. Интересно, что когда я выступал, то забывал о своих отекших ногах, своей слабости, о голоде и болях. После какого-то чтения ко мне подошел один, сравнительно сносно одетый зэк, узнал фамилию. Я сказал, что являюсь артистом (зачем кому-то знать, что я только учился им быть?..). Незнакомец ушел (бытовики могли свободно ходить по камерам и выходить во двор). Только на время поверок они должны были находиться в камерах, где числились. Вскоре он вернулся еще с одним зэком. Тот поговорил со мной, остался всем доволен, кроме одного: каторжник.

— Каторжан нельзя, — сказал он со вздохом. — Никто не разрешит. Бесполезно.

Из Свердловска нас повезли снова в Пермь. Но оказалось, что Пермь принять не может и вернули в Свердловск А уже оттуда через два-три дня повезли в Новосибирск. Конечно, о маршрутах мы тогда не знали — все это

 

 

- 34 -

было государственной тайной, но некоторые, знавшие эти края, всегда правильно определяли направление.

Здесь, в вагонзаке, к нам в купе на одной из остановок втолкнули одетого в модный зеленый костюм мужчину лет сорока, примерно, который отчаянно сопротивлялся, требовал начальника конвоя, грозил сообщить прокурору и т. д. До сих пор кляну себя, что, разговорившись с ним, не спросил и не запомнил его фамилию. Помню только, что он был не советским подданным, а поляком, корреспондентом одной из американских или английских газет и имел статус иностранного корреспондента, то есть был неприкосновенным. Схватили его чуть ли не в Куйбышеве и вот уже неделю или две таскали по этапам, не объясняя причины. Его так и не освободили, по-моему.

Через несколько дней нас привезли в Новосибирск. Шел дождь и конвой не мог отказать себе в обычном маленьком удовольствии: выгрузив, поставить всех на колени в грязнющие лужи. Так на коленях сделали проверку. Затем на нас надели наручники, соединив ими целую шеренгу. Вещи приказали бросить на подводу, окружили собаками и повели «врагов народа» по городу. Люди оборачивались. Некоторые останавливались. Один какой-то мужчина бросил пачку папирос и скрылся в толпе. Прикованные друг к другу, все же попытались как-то поднять злополучную пачку. Строй нарушился. Конвоиры отчаянно ругались, отгоняя любопытных. Собаки лаяли. Так мы шествовали до самой огромной пересылки.

Здесь сняли наручники. Проверили по делам. Повели на медосмотр, где некоторых наиболее истощенных, в том числе меня отправили в барак «на слабосилку». Тут давали пятьсот граммов хлеба и чуть гуще приварок. Здесь запомнилась врачиха заключенная Берта Борисовна из Минска. Ей дали десять лет заключения по статье пятьдесят восемь десять (враждебная агитация). Она слушала как-то немецкое радио еще перед войной. Об этом кто-то донес и участь женщины была решена. Началась война, когда она еще находилась в минской тюрьме. При эвакуации ей оторвало осколком бомбы ногу ниже колена. Шедшие с заключенными знакомые медики спасли Берту Борисовну. Она была превосходным врачом, знала по научным работам моего дядю, усыновившего меня после смерти родителей Бориса Ильича Клейна, профессора. О его судьбе она ничего не слышала. Относилась она ко всем больным или слабосильным исключительно хорошо, внимательно, с сочувствием, хотя знала, что среди таких, напри-

 

 

- 35 -

мер, как мы, каторжники, могут быть люди, замешанные в предательстве или убийствах евреев. Но она была ко всем одинаково внимательна и сердечна. К сожалению, того же нельзя сказать о ее начальнице, русской врачихе. Та открыто обзывала нас фашистами и говорила, что надо расстрелять, а не панькаться с нами. Не знаю, от советского патриотизма или от личного характера было такое. Но она грубила и Берте Борисовне, при нас, подчеркивая подчиненное положение заключенной.

В Новосибирске мои ноги были еще в отеках. Заходя в уборную, я ожидал, чтоб кто-нибудь помог мне поднять ногу на ступень возвышения, куда становились, чтобы мочиться. Сам поднимать отекшие ноги я не мог.

Не помню уже точно, где, в Свердловске или Новосибирске, на пересылке (а может быть, это было в Перми, потому что отлично помню, что это было в тюрьме, а не в лагерной пересылке) к нам в камеру втолкнули человек двадцать или больше малолеток, мальчишек двенадцати-пятнадцати лет. Это была отчаянная шпана. Ругаясь и смеясь, они разом, как обезьяны, стали вскакивать на верхние нары, кувыркаться, бороться друг с другом, орать. Пожилым каторжанам, в основном находившимся в камере, эта возня, понятно, не понравилась. Однако, урезонить мальчишек им не удавалось. Вдруг одному из стариков пришло в голову перенести внимание малолеток на меня. «А вон там,—сказал он, указывая на меня,—лежит жид-артист. Попросите у него, чтоб он вас позабавил, а от нас отстаньте».

Предложение имело обратное воздействие. Узнав, что здесь артист, мальчишки насторожились и попросили меня «рассказать что-нибудь». Я с охотой, сразу почувствовав аудиторию, начал рассказывать, сперва чеховского «Хамелеона» в лицах, потом некоторые короткие детективные рассказы, вроде «Пропавшего письма» Эдгара По. Аудитория оказалась благодарнейшей и ненасытной: им все время требовалось еще рассказывать и еще. Читал я поэмы — «Братья-разбойники», «Мцыри», приводившие ребят в восторг. Когда наступила пора обеда, малолетки хором потребовали от дежурного «Артисту добавить миску», и это требование было настолько дружным и настойчивым, что надзиратель дал-таки мне лишнюю миску баланды. К сожалению, такого нарушения равенства не смогли вынести мои товарищи-каторжане: кроме всего, им хотелось поспать после «еды», а «артист не давал». Они начали меня ругать, пытаться мешать рассказывать, громко крякать,

 

- 36 -

кашлять и так далее, благо ни к чему, кроме рассказов о «сале, щах» интереса не проявляли. Когда их поведение стало особенно хамским, я стал читать «Валашскую легенду» Горького. Ее последние строки я читал, обратившись лицом к мешающим:

«А вы на земле проживете,

Как черви слепые живут;

Ни сказок про вас не расскажут,

Ни песен о вас не споют».

Наградой был гром аплодисментов. Мальчишки выли от восторга и, забывая о том, что я — «каторжный по пятьдесят восьмой статье», бросились обнимать меня.

Кто же были эти веселые преступники? В большинстве они сидели за воровство. Некоторые — воровали из-за голода: отцы на фронте, матери нет, умерла... Другие воровали, втянутые в преступные компании старшими. Некоторые оказались из хороших семей, но их привлекла «романтика» преступного мира. С одним из них ночью я тихонько разговорился. Он тяготился своей судьбой. Родители у него занимали какие-то довольно высокие посты. Он пообещал мне, что как только выйдет на свободу, а сидеть ему оставалось недолго, то навсегда порвет с преступным миром. Другой паренек тоже исповедовался мне и тоже не без моего совета решил бросить «романтику» блатного мира. К малолеткам отношение надзирателей было хорошее. По утрам им давали больше хлеба и приварок из другого котла, более жирный. Большинство ребят, однако, занимаясь воровством, мечтало о фронте, бредило подвигами и настроено было откровенно патриотично. Иные даже боялись, что война закончится победой без их участия. Здесь малолеткам давали читать газеты. И мне нетрудно вспомнить время, когда я оказался с ними (очевидно, это было все-таки в Молотове или Свердловске), так как газета, которую и я прочел с жадностью, сообщала о высадке союзников в Нормандии, о том, что в высадке участвовало одиннадцать или четырнадцать тысяч самолетов, сколько-то военных кораблей и так далее. Примерно в те же дни из газет мы узнали о неудавшемся покушении на Гитлера и расправе с участниками заговора. Становилось ясно: дело фашистского райха безнадежно проиграно, его падение—вопрос недалекого будущего. Однако, через некоторое время из газет же мы узнали, что немцы сплошь и рядом в контрнаступлениях добиваются отдельных успехов и можно было догадаться, что завтра война еще не

 

 

- 37 -

кончится. Кроме того, ничего нового в газетах мы не нашли о войне на Тихом океане. Много было славословия в адрес Сталина. Но к этому все привыкли. Видно, оправившись от сорок первого года, снова нашли возможным обожествлять человека, больше доверявшего Гитлеру, чем своим соратникам. Но... вернусь в Новосибирскую пересылку.

Как-то я зашел в туалет и, увидя там другого зэка, попросил его помочь мне поднять ноги, что он и сделал. Когда я осторожно стал спускаться со ступени, вошла начальница медсанчасти. Находившиеся в уборной дружно вытянулись в приветствии, я же, спускавшийся, замешкался. Этого оказалось достаточным для взрыва гнева. Она стала кричать на меня, всячески обзывая «гитлеровцем», «фашистом», «изменником» и так далее. Я молча слушал. Вошла и Берта Борисовна. Спросила, в чем дело. Я объяснил, что замешкался, так как отекшие ноги меня не слушаются. Берта Борисовна подтвердила правду моих слов. Это вызвало новую вспышку гнева начальницы. Та накричала на Берту Борисовну, а мне велела идти в общий барак, прочь со слабосилки. Кстати, в этот свой наскок она еще нескольких выписала из слабосилки. Протесты Берты Борисовны разбивались о несокрушимую «идеологию» патриотически настроенной начальницы...

Не случайно она нас выписала. Часа через три-четыре всех или почти всех каторжан построили, надели наручники, и снова, на этот раз дождя не было, повели через город к задворкам вокзала отправлять куда-то еще дальше. Мне запомнилась Берта Борисовна. Ей уже тогда было за сорок. Небольшого роста, прихрамывая, она делала медицинский обход, и для каждого находила доброе слово и все мы чувствовали, даже самые черствые, что это не просто слова, что за ними — человек, понимающий и, увы, разделяющий наши беды и горести.

Не буду описывать путь в Иркутск. Он похож на все другие. А о прибытии стоит рассказать особо: уж больно оно оказалось необычным, где рядом шли смех и слезы, еще более подтверждавшие нелепость нашего положения.

С некоторыми, знакомыми еще с Кирова или Свердловской пересылки, я встретился в Новосибирске как со старыми товарищами. В этапах мы быстро знакомились и быстро забывали друг друга. Запоминались лишь отдельные, необычные встречи, как с корреспондентом — иностранцем, например, о чем я упоминал немного раньше. Скажу лишь, что этапа многие, в том числе я, ждали иногда с нетерпением: выдавали сухой паек на три-четыре дня, а это значило, что хоть один-полтора раза удастся поесть почти вдоволь хлеба, заглушить голод, хотя наесться при хроническом, как наше, недоедание, невозможно.