- 43 -

10. СЕМЕЙНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ

(КИЕВ. ДОМ ВРАЧА)

 

Земляков-киевлян я в этапах не встречал. Но от других украинцев слышал о страшных расправах над евреями в Киеве, о массовых расстрелах.

Неужели они могли расстрелять дядю Бориса? Адель Генриховну, Лялю, тетю Бэллу, родителей Соли — всех дорогих, близких мне с детства людей?

Я понимал, что если дядю, крупного ученого, будут эвакуировать, то он ни за что не поедет без своей пассии, Адель Генриховны, работавшей с ним в лаборатории на дому с 1915 года, ставшей ему родным человеком. Ее преданность была проверена тридцать восьмым годом. Когда дядю арестовали, не раз вызывали и ее, шантажировали, угрожали. Но она не сказала ни одного слова против него, а наоборот обвиняла в клевете тех, кто, поддавшись на уловки следователей, пытался оклеветать старика. Неуже-

 

- 44 -

ли их уже всех нет в живых? Соля, лучший друг моего детства, я знал, был в армию взят еще до войны. Вот его бы я хотел встретить. Я знал, что он мне не изменит и чем сможет, поможет. А вдруг, думалось мне, он уже офицер (а в это время Соля уже давно лежал где-то в братской могиле, убитый или расстрелянный в результате бездарного вяземского окружения в сорок первом) Виктор Кот и Степан (впоследствии Виктор был солистом Рижской оперетты), а Степана я так и не нашел. Адель Генриховна Скоморовская (она была родственницей известного руководителя оркестра Якова Скоморовского) чуть разрешили передачи, стала носить их в тюрьму. Она героически отстаивала до того мои права на квартиру, из которой меня выселяли, из-за чего я вынужден был уехать к родным матери в Куйбышев. Муж Адель Генриховны, Григорий Яковлевич Козинский, был юрисконсультом или кем-то в этом роде. Это был милейший и честнейший человек, скромный и мужественный, очень добрый, умевший с мягким юмором отнестись к моим юношеским похождениям, начиная с курения и, кончая легкой выпивкой и вечерними прогулками под руку с барышнями по Крещатику или парку.

Когда нахлынут эти воспоминания, не могу не припомнить тяжелых месяцев, когда арестовали дядю Бориса. Его арестовывали дважды, в 1931 и в 1938 году. Как сейчас помню, я гулял возле дома в малюсеньком скверике, как вдруг подъехал извозчик, а в нем... дядя Борис. Я бросился к нему, а потом в общую кухню (тогда было трудно с продуктами, и жильцы «Дома врача» организовали общую кухню в полуподвале, где готовили на все немногочисленное население 32-х квартирного дома (две однокомнатные на крыше — не в счет).

— Льонкль этиси! — Заорал я (дядя здесь (франц). Почему я заорал по-французски — не знаю. Сока (Софья Карловна Шепе, воспитывавшая меня и ведавшая всем хозяйством по дому, ахнула, передала срочно свое дежурство по кухне кому-то другому и поспешила в квартиру. Через несколько минут туда пришла старушка, жена профессора Нещадименко, которого арестовали в одну ночь с дядей. Все охали, ахали. Дядя выглядел неважно. Вдруг прибежала домработница Нещадименко и возгласила, что он тоже вернулся... Это было, помню, семнадцатого апреля тридцать первого года. Я ранее не слышал, как арестовывали дядю. Но утром мне сказали и предупредили, чтоб я не говорил дедушке. Он был вовсе глухой и

 

 

- 45 -

тоже не слышал ничего. Ему сказали, что дядю срочно вызвали в командировку в Москву и он поверил. Только через полтора месяца пришлось все объяснить деду.

Прошло несколько дней или недель и ночью снова пожаловали «гости». На этот раз они искали золото. С ними был какой-то еврей, который когда-то или имел ювелирный магазин, или был часовщиком. Теперь его таскали по всем его прежним клиентам. Дядю увезли. Девяностотрехлетнего дедушку тоже. Затем привезли дядю. Я видел: он вынес из своей комнаты маленькую коробочку. В ней, знаю, были золотые массивные часы с цепочкой, наручные золотые часы, подаренные ему какими-то слушателями курсов еще до революции, золотая табакерка прадедушки, сережки, браслет и медальончик покойной бабушки. Дедушку вскоре отпустили. Он был невероятно глух и от него ничего не могли добиться. Впрочем, у него ничего и не было. Насколько я мог понять из разговоров взрослых, он всех там, куда его привезли, начал ругать и они махнули рукой на старика.

Да, тогда арест длился сравнительно недолго; почти все время разрешалось носить передачи, и Сока, встав ни свет ни заря, носила их дяде. Сока заменяла мне тяжело больную мать, уже почти не поднимавшуюся с постели. У нее была открытая форма туберкулеза. Она боялась заразить меня и я поцеловал ее только один раз, в мертвые руки, сложенные под саваном на груди. А через полгода ночью у меня на глазах, мы спали в одной комнате, от сердечного приступа вдруг умерла Сока, не дожив трех недель до тридцати шести лет. Через полтора года умер дедушка.

— У кого хоронят?

— Опять у Клейнов.

Мы остались с дядей одни в большой кооперативной квартире. Домработница готовила и убирала. Смерть Соки поразила меня. Больше месяца я провалялся с нервным заболеванием.

И вот в ночь на второе февраля тридцать восьмого года я проснулся: пахло дымом. А у нас никто не курил. Я открыл глаза и увидел в проеме двери плечо офицера ГПУ. Я побежал в комнату к дяде Борису. Как раз его собирались увести. Рядом с ним стоял огромного роста безбровый латыш, старший в этой бригаде. Дядя попросил стакан чаю. Латыш грубо рявкнул: «Там дадут». Дядя обратился ко мне, чтобы я хорошо учился и знал, что он невиновен ни в чем. Латыш грубо оторвал его от прощального

 

- 46 -

поцелуя и повел к выходу. Оттуда донесся рокот уезжавшей машины. Осталось три офицера ГПУ, делавшие повальный обыск. Уже мать умерла. Уже не было Соки. Офицеры были в чинах капитанов. Высокие, крепкие люди лет тридцати пяти. Лениво копаясь в дядиных бумагах, они иногда отпускали шутки, вроде: «Где ж тут пулемет» или «Снаряды». Я понял, что и они не верят в виновность дяди.                                          

А потом в школе меня вызвал директор и стал убеждать отречься от дяди. Я заявил, что не буду отказываться от него, так как уверен в его невиновности и в том, что его выпустят (я-таки верил в торжество справедливости). Директор напрасно пытался переубедить меня, пытался грозить, но я не поддался на его угрозы. На собрание, где кто-то отказывался от своих родителей (было такое проведено в школе, где у половины почти родители находились в заключении), я вообще не явился. Затем ко мне стали подходить первые наши комсомольцы в классе и тихонько убеждать меня. Они считали за честь быть знакомыми с моим дядей, а тут уговаривали отречься от него. Оба отличника до того числились в моих друзьях и часто бывали у нас дома. Теперь они не появлялись там. Но зато в школе пытались «воздействовать» на меня. Кончилось это через несколько дней тем, что я послал их «далеко, далеко». Они как будто успокоились. Но позже я узнал, что они и еще кто-то продолжали за мной следить. Правда, один из них вскоре отстал: у него самого посадили отца. Но первый, Дуська, закончивший затем школу с золотой медалью, уже тогда начинал делать карьеру... Мне пришлось уехать к маминому брату в Куйбышев, где я с грехом пополам закончил школу и затем поступил в театральный институт в Ленинграде. Все это время я поддерживал переписку с Адель Генриховной. И вот, едва сдав вступительные экзамены на актерский факультет, я получил телеграмму, что дядя Борис освобожден! Его и профессора Нещадименко, взяв в одну ночь, выпустили в один день, продержав под следствием полтора года. Ежова сменил Берия и сразу разгрузил тюрьмы. Лучшее довоенное общежитие, какое я тогда видел, находилось в Куйбышеве (Самаре)... в тюрьме. Все ее камеры-одиночки стали комнатами. В каждой поселили по четыре студента.

Хочу отдать должное мужеству маминого брата Арона Яковлевича. В гражданскую войну он был военным врачом у Колчака и очень хорошо отзывался об адмирале. Тогда ему удалось спасти от красных красавицу, дочь белого

 

 

- 47 -

генерала Алексеева. Вскоре она родила ему двух прелестных мальчуганов и... уехала от него... опять же с евреем. Дядя Арон сам воспитывал детей, о которых мать вспомнила после их совершеннолетия. Арона Яковлевича, главврача железнодорожной больницы в Оренбурге, арестовали в тридцать седьмом, но при приходе Берии освободили. Дядя переехал в Куйбышев, где стал главным врачом центральной поликлиники. Это был великолепный человек и прекрасный специалист. Не в пример другим освободившимся, боявшимся какой-либо связи с бывшими в заключении, дядя Арон вызвал меня и приютил, как своего третьего сына. Обо всех этих людях и обстоятельствах я не раз вспоминал в тюрьмах и во время этапов. А вдруг бы встретить дядю Арона?!.. Люди прошлого — не только у меня — жили в мыслях, напоминая о чьей-то сходной судьбе, как-то поддерживая надежду, в чем-то вселяя мужество.

И еще вспомнился мне эпизод, связанный с арестом дяди Бориса. Шел четвертый месяц после его ареста. Как-то поздно вечером я был один в квартире. Она казалась особенно неуютной. Четыре комнаты запечатаны. Узкий коридор соединяет черный и парадный ходы и в нем одинокая незапечатанная комната — моя. Та, в которой умерла Сока, где теперь жил с тех пор один я, хотя комната именовалась столовой и даже посередине ее стоял большой старый неуклюжий стол. Я уже лежал в кровати и по обыкновению читал. Вдруг раздался звонок в парадную дверь. Неужели дядя, мелькнуло в голове, я все время продолжал надеяться на его возвращение. Я бросился к двери и приотворил ее. Через цепочку я увидел высокого человека лет тридцати, как сейчас помню, в белой рубашке с отложным воротником и в серых брюках. «Откройте, пожалуйста, не бойтесь, я от Бориса Ильича.— Быстрым шепотом сказал он. Я моментально открыл. Он вошел в коридор: «Никого нет?» «Никого».—Успокоил я. Мне кажется, он волновался.

— Что с дядей? Где он? Здоров ли? — Засыпал я его вопросами.

— Жив, здоров. — Ответил он. — Но завтра-послезавтра его будут отправлять этапом вместе с другими. Так он просил передать ему... денег. Рублей триста.

Как раз у меня денег не было. Несколько рублей не в счет.

— Погодите минутку. — Попросил я. — Я сейчас, — и оставил незнакомца в прихожей, а

 

- 48 -

сам через черный ход метнулся к соседям, семье доктора Петра Григорьевича Ейвина.

Мне открыла его жена и я, волнуясь, тут же попросил у них триста рублей.

— Может быть, надо больше,— догадываясь в чем дело,— спросил Петр Григорьевич. «Можно, на всякий случай, пятьсот. Я сегодня же отдам», — сказал я. Петр Григорьевич тут же, махнув рукой, дескать, успеешь отдать, принес мне деньги из комнаты (наши черные ходы были на одной площадке и от них через кухни вели в комнаты). Я быстро вернулся к незнакомцу. Он сказал, что работает в тюрьме и очень просил, чтоб его не подвести, никому не говорить о его визите. Он делает это из уважения к Борису Ильичу. Я предложил ему еще взять хотя бы белье. Он поморщился, пожал плечами, сказал, что это передать сложнее и ушел.

Когда стало еще темнее, я побежал к Адель Генриховне. Она жила в новом доме врача возле театра имени Ивана Франко (бывшего Соловцовского). Придя к ней, я сразу же рассказал о визите тюремного служащего. Она тоже взволновалась и сразу дала мне деньги отдать Петру Григорьевичу. Их той же ночью я отдал, а рано утром уже шел по еще спящему городу к товарной станции за Лукьяновской тюрьмой, откуда должны были отправлять арестованных. Я ждал часов до двенадцати дня и, потеряв надежду, ушел. Так я дежурил еще три дня с зари. Один раз действительно отправляли какой-то этап. К путям подогнали теплушки. Всех, кто оказался поблизости, отгоняли. Мне все же удалось протиснуться в образовавшейся толпе так, что я оказался возле конвоиров и мог видеть всех арестованных. Их было человек двести, не больше. Но дяди среди них не было. Напрасно я пытался расспрашивать о нем у тех же конвойных. Один из них даже попытался меня задержать, когда я спрашивал другого и мне пришлось ретироваться в гущу толпы. Как я понял, с этой станции, вернее, с ее запасных путей дядю не отправляли. Может быть, думал я, его отправили с другой станции, с других путей. Никаких известий о нем не просачивалось, как и о других арестованных тогда. В школе я, конечно, эти дни пропустил и «бдительные» комсомольцы, косясь на меня, пытались выпытать, почему я пропустил уроки. Через полгода я уехал в Самару к дяде Арону. А в конце июня сорокового года (дядю Бориса освободили в конце августа тридцать девятого), приехав на каникулы в Киев, я с моими друзьями, Степаном, Виктором и Солей шли

 

 

- 49 -

как-то вечером по саду возле университета и недалеко от памятника Шевченко я увидел его, того самого «тюремного служащего», чистенького, как тогда, в такой же летней рубашке. Я уже знал, что никаких денег дяде передано не было, не говоря о белье. Что даже попытки дать мне знать об отправке на этап не было и его никуда не этапировали. Держали полтора года под следствием и без суда выпустили, спасибо Берии, пришедшему на смену Ежову. Мне кажется, дядя даже заподозрил, что я обманул Адель Генриховну тогда ночью, что деньги понадобились мне и я таким «способом» решил добыть их. Он мне прямо не сказал, но я слишком хорошо знал его, чтобы не понять, что в нем жило такое подозрение, хотя Адель Генриховна мне поверила и говорила дяде, что этого не может быть, так как «на Рафе тогда лица не было, когда он прибежал ночью с известием о предстоящей отправке дяди и визите незнакомца».

Я узнал его. Он шел под руку с двумя женщинами, молодыми, одетыми в легкие платья. Я быстро сообщил друзьям о том, что это тот тип. Подошел к нему, попросил задержаться и дать мне прикурить. Уже было темно. Он не хотел останавливаться, но я сказал, что узнал его и хочу спросить. Он выпустил своих спутниц и отстал от них на несколько шагов.

— Вы передали Борису Ильичу Клейну в тюрьму пятьсот рублей (я назвал дату). Вы меня узнаете?

— Передал, конечно, — сказал он и попытался уйти вперед. Но тут мои друзья загородили ему дорогу. Мы не хотели требовать от него денег.

— Вы все еще работаете там? — спросил я.

— Да, — ответил он.                               

—Так как я вас узнал, вы не будете на нас жаловаться по известной причине. — И дал ему пощечину. Он не успел ничего сделать, так как друзья со всех сторон поддали ему хорошенько, разбив нос. После этого мы стремительно разбежались по саду. Мы были уверены: он не поднимет шума...

Вспомнил я и этого шантажиста. Все те годы по дням буквально отложились в моей памяти.

Тогда же вдруг дядя мне как-то сказал: «А к тебе гость», — и в дверь вошел, широко улыбаясь, Дуська в военной форме. Тот самый, убеждавший меня отречься от дяди, рьяный комсомолец... Я подчеркнуто холодно говорил с ним, напомнив, как он пытался «воздействовать» на меня в классе. Он немного замялся, но через секунду его лицо приняло «бдительное» выражение. В армии он был тогда помощником политрука. Забегая далеко вперед, скажу: когда мне лет через тринадцать сообщили, что он погиб на фронте, простите меня, я не пожалел этого, закончившего школу с золотой медалью многообещающего молодого человека...