- 71 -

17. ЗИНАИДА БОРИСОВНА

 

Если вдруг чудом кто-то добывал курево и требовалось разжечь цыгарку, кто-нибудь вырывал из подкладки бушлата или фуфайки клочок ваты, сворачивал ее в несколько слоев в виде этакой маленькой сигары; потом или снимал ботинок, если у кого подошва была не сырая, или, если попадалась сухая дощечка, клал ватную сигару на пол, становился на корточки или на колени и быстро начинал возить ботинком по сигаре. Через несколько секунд «сигара» начинала дымить. Стоило дунуть на нее — и она загоралась. Можно было прикуривать. Этому нехитрому ремеслу добывания огня, как и «сукания» ниток, я тоже быстро научился.

Некоторые каторжане иногда «философствовали»: вот, мол, какие мы хорошие: терпим среди нас жида, а жиды, знаете, какие они. И начинались всякие вымыслы. Я их не выносил и всегда пытался пересечь, указывая что евреи такие же люди, как все, есть среди них и хорошие и плохие, есть и смелые и трусы и так далее. Конечно, не все участвовали в этой травле, точнее, в этом подтрунивании. Правда, когда один бывший полицай слишком нагло начал издевательскую кампанию, я дал ему благородно пощечину. Увы, несмотря на то, что я, сцепившись с ним, оказался сильнее, я был избит: несколько человек бросились на выручку «своего» и не удовлетворились до тех пор, пока мне не разбили губы и кровь не хлынула из носу. Курбан, не принимавший никакого участия в потасовке, вдруг слез с нар и, не умея по-русски ничего толком сказать, стал оттаскивать навалившихся на меня.

— Эх, попался бы ты мне там... — Говорили не раз мои сокамерники. — Я б тебя, жида, сразу узнал, ты бы от меня не ушел.

— Были там и не такие прозорливые, как ты. — Отвечал я. — Стояли передо мной на вытяжку, по команде «смирно». А подкопаться никак не сумели.

Как-то, не помню уж почему, завязалась драка у меня с самим «Кузнецом». Мы схватились у окна и повалились на обледенелые, никем не занятие нижние нары. Дрались молча, били друг друга в бока, хватая за горло, брыкаясь ногами, готовые убить друг друга. Не помню уже из-за какой мелочи началась драка. Естественно, напротив глазка, чтобы коридорный надзиратель не заметил, кто-то встал. Мы сцепились в один клубок и я оказался наверху. Но тут сзади кто-то из бывших полицаев, по-моему, один молодой, Титаренко, начал мне заламывать ноги за нары, подойдя сзади. «Кузнец» вывернулся и жестоко избил меня. Вся камера считала это чем-то

 

- 72 -

вполне нормальным. Я лег на нары, а «Кузнец» победоносно расхаживал по камере в сопровождении прихвостня, обеспечившего ему победу.

Увы, и на этого мелкого негодяя нашлась управа, самая неожиданная. Как-то утром он при получении пайки зазевался на несколько секунд и пайка, подобно моей, бесследно исчезла. Титаренко стал орать, пытаясь найти хлеб, бросился к волчку, кормушке, и забарабанил в дверь, вызывая надзирателя. Но тут сзади к нему подскочил «Кузнец» отбросил его от двери, избил и во всеуслышание сказал: «Гадина. А когда ты украл у жида пайку, хорошо было? Но жид не пошел к волчку. Так уж молчи, падло». После этого мне сказали, что украв у меня тогда пайку, Титаренко рабски поднес ее «Кузнецу», отломившему себе половину.

Иногда в камеру заходила врач-еврейка. Ее сразу же осаждали вопросами. Она была очень красивая, черная, с большими, проникающими взглядом в душу глазами. Звали ее, как узнал позже, Зинаида Борисовна.

Как-то она обратила внимание при осмотре на мой истощенный вид. Вскоре меня вызвали в кабинет врача, находившийся на втором этаже. Когда меня привели туда, Зинаида Борисовна приписала мне переливание крови (у меня были фурункулы и надо было переливать кровь из седалища в руку или наоборот, да простит меня читатель, что я, — сын врачей, так медицински неграмотен). Я был очень слаб. Когда сестра делала мне первое переливание я на несколько секунд потерял сознание.

На переливание и другие процедуры нас выводили из камеры по несколько человек. И вот как-то меня вызвали опять к врачу на процедуру. Надзиратель привел меня в кабинет и вышел. Мы остались одни. Зинаида Борисовна вдруг достала кусок хлеба, дала мне, сама села напротив меня и сказала: «Как вы могли попасть сюда? Я — еврейка, вы — еврей. Как вы могли помогать фашистам?». Она это сказала очень просто и сердечно.

Слезы потекли по моим щекам. «Я не помогал фашистам. Я... я был тогда молод... и наговорил сам на себя...» («Молод»?! Год прошел со времени моего самонаклепа).

— Напишите помилование на имя Сталина. — Сказала Зинаида Борисовна. — Я постараюсь переслать. Она дала мне кусок бумаги и ручку и я, сидя за ширмой, где делали переливание, быстро начал писать покаянное письмо вождю, в справедливость которого верил...

Я дописывал, когда в дверях появилась начальница

 

- 73 -

медсанчасти. Женщина огромных размеров. Сравнительно молодая с резкими крупными чертами грубого лица, похожая на огромное толстое бревно, поставленное на-попа. Принципиально, помня ее фамилию, подлую, как она сама, не называю ее. Она — позорит весь женский род. Жестокая, тупая, пышущая злобой. На ней сотни смертей безвременно погибших в централе. Будучи такой огромной бой-бабой, она, видимо, имела власть и над другими служащими тюрьмы. Ее боялись не только надзиратели, но и, говорят, сам Чалый. Это она решала вопрос о том, кого отправлять в больницу, кого в слабосилку, кого в общую камеру, кого — в карцер. Грубая, она с ненавистью смотрела на нас всех без разбора, делая исключение лишь для бандитов, которых считала советскими людьми...

Зинаида Борисовна успела схватить и спрятать листок, на котором я успех дописать помилование.

Начальница грубо, не стесняясь меня, набросилась на врачиху. Меня вывели. Начальница, помню, гаркнула на нее что-то вроде того, что нечего здесь ей беседовать с фашистом. Полагаю, сестра успела донести обо мне.

Однако, Зинаида Борисовна что-то с достоинством возразила о врачебном долге, что, вероятно, еще более взъярило начальницу. Зинаида Борисовна относилась ровно и мягко ко всем нам, каторжанам, хотя душа у нее болела: а вдруг среди нас кто-то из тех, кто расстреливал ее родных в Минске или Киеве?..

Другой раз, когда меня привели в санчасть, там Зинаиды Борисовны не было. Мне стали делать переливание. Едва кончили, как ввели Мишеля, который сидел в другой камере. Мишель старался попасть в больницу. Вошедшая начальница вместе с старшей медсестрой, тоже огромной бабой, — кстати, она, говорили, проверяет умерших, ударяя колуном по голове, — стали грубо что-то говорить Мишелю. Тот потребовал термометр, чтобы доказать, что болен. Едва он сунул термометр под мышку, как сестра потребовала его обратно: дескать, хватит держать. И тут на моих глазах произошло чудо. Если б я сам не был тому свидетелем, ни за что бы не поверил.

Мишель быстро вынул термометр из-под мышки. «Так вы не хотите меня класть в больницу, не верите, что я больной?»

— Нечего притворяться, давай термометр.

— Так вот до чего вы доводите людей. — Театрально воскликнул Мишель и вдруг, вытянув шею, сунул термо-

 

- 74 -

метр себе в глотку и проглотил его. «Вот так.—Теперь будете отвечать за мою жизнь».— Патетически закончил Мишель.

Сестра вскрикнула, выбежала и Мишеля действительно забрали в больницу. На операцию.

Я тогда еще не знал, не верил, что тюремные и лагерные старожилы владеют столь многими способами «мастырок» (вызывания ложных заболеваний), чтобы избежать отправки на общие тяжелые работы и попасть в больницу. Больница была спасением. В ней кормили значительно лучше, чем в общих камерах. Там давали пятьсот граммов хлеба и приварок был значительно гуще. Кроме того, там к обеду давали около ста граммов жидкой каши, а по утрам кусочек соленой рыбы. В больнице можно было как-то набраться сил для дальнейшего существования. Потому-то Мишель и стремился попасть туда. Впоследствии, когда я встретился с ним в другой камере, он рассказывал, что владеет способами безболезненного глотания не только термометров, чему я был свидетелем; что у него в животе побывали разные металлические предметы, включая чайные ложки и железные черенки ложек. Все это извлекалось операционным путем. Мишель лежал в больнице и набирался сил для новых приключений в общих камерах. Этого необычного типа уже и в централе стали по-своему уважать надзиратели, видя в нем не безропотную скотину.

В тюрьме мне довелось научить грамоте, читать и писать. Кроме Мишеля еще одного каторжника, на сей раз... политического (убежал из плена и наговорил на себя).

Но это обучение, конечно, произошло уже значительно позже, когда разрешили переписку и за наличие простого карандаша (химический строго-настрого воспрещен) и кусочка чистой бумаги перестали сажать в карцер.

Как все представители уголовного мира, Мишель был хвастуном и вруном. Нельзя сказать, что природа обидела его фантазией. Возможно, этим объясняются его приключения, а также свойственная опять же многим представителям уголовного мира, тяга к искусству, в частности к актерскому творчеству. Мишель умел слушать. А как-то, будучи в лирическом настроении, даже сам взялся рассказать один из понравившихся ему романов, именно — своих, так как кого-либо похожего на автора у этой галиматьи представить невозможно. В ней смешались сред-

 

 

- 75 -

невековые королевы и современные воры и блатные, рыцари, разъезжающие на фордах и линкольнах, «лягавые» из Лондона и Москвы, французский король, вышеупомянутая английская королева, принцы, фраеры разного сорта и так далее. К концу благородный любовник королевы, вор в законе, убедившись, «что она блядь», изменившая ему с королем Англии или каким-то герцогом, убивает неверную «финским кинжалом», а сам после того, тем же кинжалом пронзает себе грудь и тоже умирает.

Мишель, рассказывая, переживал за героя. «И тогда, — чуть ли не сдерживая слезы, произнес он,— когда он (благородный вор) увидел, что она такая сука позорная, то волосы у него встали дубом». Тут мы с Борисом Григорьевым, слушавшие этот «роман», чуть не упали со смеху с верхних нар, где исповедывался нам Мишель. Он страшно удивился: «Конечно, «дубом», а как еще волосы могут встать?..» Он даже не знал, что «дыбом». Последнее слово не укладывалось ни в его понятия, ни в словарный запас. Что поделаешь: таковы вкусы постоянных жителей тюрьмы или лагеря. Чем больше бессмыслицы и безвкусицы, тем острее ощущение в их восприятии.

 

* * *

Все же Зинаида Борисовна ухитрилась меня перевести в камеру-слабосилку, где давали хлеба на пятьдесят граммов больше. Увы, блаженство длилось всего один день. Не помню: успел я получить пятисотграммовую пайку или так и не успел. Начальница медсанчасти, делая обход камер, вошла в слабосилку в сопровождении Зинаиды Борисовны, сестры-великанши и надзирателя. Мы все, я еще ни с кем не успел даже познакомиться, выстроились, как положено при появлении начальства.

Начальница окинула взглядом выстроившихся и, на мгновение остановив взгляд на мне, гаркнула: «Кто разрешил поместить его сюда?! Вы, Зинаида Борисовна (так я узнал имя своего ангела-хранителя)?! Да я Вас... (Она матюгнулась) за такие вещи в порошок сотру! (Она не стеснялась нашим присутствием).

Зинаида Борисовна попыталась что-то возразить о моем состоянии. Я, действительно, был доходягой из доходяг, но начальница тут же велела: «Сейчас же — в общую». И меня вновь бросили в восемнадцатую камеру.

— Что? Отдохнул? — Съехидничал кто-то. Ложись и не рыпайся. Подыхаловка для всех одна. (А у нас из камеры некоторых все же взяли в слабосилку).

 

- 76 -

Баланда иногда была погуще, когда ее делали из черемши, заячьего чеснока. Весь централ прованивался его запахом. В баланде никогда не было пятнышек жира Это была, как говорили, «нагольная вода». В ней плавали иногда картофельные очистки, даже «глазки» картошки, рыбьи косточки. При черемше баланда была густой такого продукта не жалко даже для каторжников. Вкуснее этой пищи, казалось, ничего нет. Поговаривали, что главный повар некогда был главным поваром в ресторане гостиницы «Москва» или в чем-то похожем. Полагаю, любой повар в тех условиях мог нам показаться не только поваром из ресторана «Москва», но и из самого Кремля

Однако, время от времени в централе происходило пе-редвижение по камерам, перераспределение. И в один прекрасный серый день нас распределили по другим камерам. Я попал в пятидесятую или пятьдесят вторую, уж не помню, но это была огромная просторная камера на солнечной стороне.