- 113 -

27. ПОБЕДА

 

Весть об окончании войны в нашу камеру пришла с маленьким опозданием: через год с лишним.

Там, в Александровском централе,

За толщей стен глухой тюрьмы,

Мы только через год узнали,

Что День победы отмечали,

Тот день, который приближали

Когда-то, в сорок первом, мы.

За немотой железной двери

Терялась дней живая нить,

И в той угрюмой батисфере —

Кто, как сумел бы слух проверить,

Чтобы и нам, хоть в малой мере,

С народом радость разделить?

 

- 114 -

Первую весть об окончании войны нам с хитрым видом шепнул новый толстяк-банщик, примерно, через год после Победы. Затем кто-то из стукачей принес от «кума» этот слух. А 3 сентября сорок шестого года дежурный надзиратель проговорился, когда его просили вызвать врача, сказав, что никто не придет, так как все празднуют Победу и на вопрос, над кем, ответил: «Над Японией». Значит, и с ней воевали. Вероятно, в других камерах, где был Мишель или Корсунский, умевшие поддерживать связь с вольнонаемным составом тюрьмы, это известие уже не было новостью, но в нашей камере где почти все были «старожилами», это стало сенсацией. Кроме того, нам шепнули о смерти Калинина. Последнее огорчало: иные полагали, что старичок с седенькой бородкой, благообразный большевик, может быть заступником за бедных заключенных, благо по Конституции вроде обладает правом помилования или смягчения наказания.

По правде говоря, Жорик, я и Федя давно подозревали, что с Гитлером покончено. Но, что так быстро покончено с Японией?— никто не ожидал.

Новичков в централ тогда еще не доставляли. Редко-редко население централа пополнялось каким-нибудь небольшим этапом. Во всяком случае, после нас, вывезенных из Иркутска в январе, туда еще добавили этапы из Иркутска же не намного позже. А потом, вероятно, просто добавляли помаленьку...

Камеру перевели на слабосилку и в этом все увидели результат окончания войны. Ждали новых смягчений. Но с ними не торопились. Время от времени в камеру вталкивали кого-нибудь и, пока с ним хорошенько не познакомились, всегда полагали, что это очередной стукач, раскрытый в другой камере, а потому отправленный к нам. Будто у нас нет своих Хитрука, Борисова и еще кого-нибудь, о ком еще не знаем. Таким образом к нам бросили очень высокого, по нашим понятиям прилично одетого человека, о ком уже кто-то слышал, что это Понежа, стукач, бывший каким-то известным украинским националистом, чуть ли не сподвижником некоего Бандеры.

Новичку было тридцать восемь лет. Он улегся на нижних нарах невдалеке от нас, напротив. Он не был так истощен, как другие. Мы с Федей решили с ним познакомиться, благо он выглядел довольно интеллигентно. Лежал он рядом с Егором Ильичом Жуком, а с ним мы были в хороших отношениях.

Понежа принципиально разговаривал только по-укра-

 

- 115 -

ински. Рожденный в Киеве, я владел украинским неплохо. Однако, через некоторое время, когда Понежа убедился, что имеет дело с довольно образованными людьми, он стал порой переходить на русский, владея им вполне прилично. Он был учителем, убежденным сторонником отделения Украины от России. Арестовали его уже после нас, но еще до окончания войны. Понежу иногда вызывали к «куму». Он говорил, что его вызывают в связи с продолжающимся следствием: по его делу проходило много людей и ими-то интересовались. Приходил Понежа от кума всегда очень расстроенный и без табака. Постепенно мы с ним познакомились поближе. Мне не верилось и не верится, что он стал стукачом. Слишком убежденным он был украинским националистом и презирал не просто тюремное начальство, но и вообще все русское. По кругозору и степени образованности он не выходил за рамки понятия о школьном учителе. Конечно, украинскую литературу он знал лучше нас. В остальной же «плавал», подобно многим. Понежа больше всего переживал за свою семью. У него остались на воле молодая жена и двое маленьких детей. О них он не мог вспомнить без слез. Может быть, на примере Понежи я, который считал, что из-за еврейского происхождения, мне значительно тяжелее, чем другим (конечно, доля истины в этом есть), я понял, что людям семейным, отцам, в частности, в тюрьме не легче, чем мне, сироте, связанному с волей лишь обилием воспоминаний о потерянной любви, о друзьях, и страстно любимой работе в театре. У нас в камере Понежу не трогали. Из разговоров с ним я понял, что к нам его заслали не как стукача, а потому, что его, заподозрив в стукачестве, жестоко избили в другой камере. Так до сих пор и не знаю: был он стукачом или нет?

Но еще до прихода Понежи, по-моему, произошло одно из главных событий в моей центральской жизни.

После избиения фальшивомонетчика Борисов стал «королем камеры». Победоносно расхаживал он вокруг стола, нарочно задевая плечом кого-либо из других гуляющих, отпускал весьма неостроумные замечания по всякому поводу и без повода; кого-то еще избил, чтоб помалкивал, и так далее. Ни у Феди, ни у Жорика, ни у меня не возникало потребности искать с ним контактов. Его побаивались — и все тут.

Случилось это, когда я только-только, «с помощью» Бабая выздоровел от воспаления среднего уха, и, желая как-то обмануть свой голодный желудок, стал фаршмач-

 

 

- 116 -

ником, то есть, утром ничего не ел, а всю пайку, бережно носимую весь день за пазухой (иначе сопрут) съедал за обедом. Крошил хлеб в баланду. Она взбухала и я с понятным аппетитом ел. Выглядело все так: после раздачи обеденной баланды человек двадцать «фаршмачников», как я, торжественно усаживались на своих местах на нарах и «священнодействовали»: ели.

Ели, конечно, медленно, чтобы продлить наслаждение. Это всегда очень действовало на нервы «живоглотам». Конечно, наиболее здравомыслящие говорили, какое кому дело до того, кто и как ест свою пайку. Но, повторяю, жизнь каждого проходила на глазах у всех и «фаршмачники», как, впрочем, и «резинщики» (в меньшей степени) подвергались нападкам со стороны «живоглотов». К последним относились не только блатовитые, но и постоянные дежурные, нанимавшиеся мыть пол вместо других в надежде на получение лишней миски баланды, чтобы как-то утихомирить голод, постоянно угнетавший каждого. Бывало, кто-либо из «живоглотов» открыто выражал свое возмущение и даже пытался поторапливать с употреблением пищи какого-либо «фаршмачника» или беззубого старика — «резинщика». Но пока дело ограничивалось лишь словесными перепалками, спорами о том, что же лучше из способов употребления пайки и остротами.

После случая с Бабаем я перешел на верхние нары неподалеку от своих друзей. Конечно, когда я «фаршмачил» тут, на виду у всей камеры, это было уже достаточно «театрально», как, впрочем, и «фаршмачиванье» остальных, из которых многие также селились на верхних нарах.

И вот как-то, когда я разложил платочек, накрошил хлеб и положив его в миску с жидкой баландой, начал есть, Борисов, расхаживавший по камере в дурном настроении, начал что-то плести в мой адрес.

Я не обращал внимания и, молча, продолжал обед. Борисова некоторые подхалимы активно поддерживали, выражая также возмущение «поведением жида», который должен быть благодарен за то, что ему вообще дают здесь есть пайку и не отнимают ее. Так как подобные реплики я уже слышал не раз, то спокойно (относительно, конечно), продолжал трапезу.

Вдруг, выкрикнув нечто вроде: «Когда же мы, наконец, избавимся от этого жида!» — Борисов неожиданно подскочил ко мне и сбросил меня с верхних нар. Моментально кто-то встал у глазка, чтобы коридорный не видел, а

 

 

- 117 -

некоторые стали морально поддерживать бандита, говоря: «Конечно, так ему и надо. Так ему! Так его!». Я уже писал, что никогда, несмотря на явный перевес в силах противника, не оставлял рукоприкладство без сдачи, хотя был слабее слабого. И тут, свалившись, как мешок с нар, я вскочил и, как мог, ударил обидчика. Конечно, это было ему нипочем и он с звериной жестокостью бросился на меня. Я вновь попытался его ударить. Но, что могли ему причинить мои слабые удары?..

И тут с нар быстро слез Федя.

«Да до каких же пор, мы, русские, будем терпеть издевательства этого бандита!» — Воскликнул он и со своей единственной рукой бросился к Борисову.

Никогда еще за меня так никто не заступался. Я уже считал себя обреченным (это было также вскоре после попытки вскрыть себе вены). Очевидно, «индивидуальное избиение» я бы перенес, как раньше переносил. Но тут дело касалось Феди и его благороднейший поступок, вмешательство, о котором не имела понятия камера, всегда, дававшая возможность бандитам поодиночке расправляться с неугодными им людьми, сразу взбудоражил меня.

Себя я не жалел. Но Федю!.. И вдруг с неожиданной для самого себя прытью я бросился на Борисова. Теперь он имел дело с двумя и вдруг, оторвавшись от нас, побежал к парашам.

Возле параш всегда стояли толстые палки или брусья, на которые садились при исполнении «тяжелых обязанностей». На этих же недлинных, брусках толщиной примерно в пять-семь сантиметров выносили неполные параши (для полных давали более толстые палки из коридора).

Теперь и Борисов и я мчались к этим брускам возле параш. Вероятно, увидев мое лицо (а я понял, что при драке надо хватать все, что под руку попадет. Мои «благородные драки» кулаками здесь не проходили...). Водянко поспешно убрал самый толстый «шутильник» (так назывались эти палки).

Я успел раньше Борисова. Схватил «шутильник» и несколько раз ударил его по голове. Он упал. Все еще соблюдая «рыцарские правила», я стоял над ним, ожидая, когда он поднимется. Из головы его шла кровь. Мы были у самой двери.

Я стоял над ним с обломком «шутильника» в руке, отыскивая глазами, где второй, более увесистый «шутильник», так как свой сломал о голову негодяя.

 

- 118 -

Ко мне подбежал Федя и попытался меня удержать. Но тут Борисов шевельнулся и с громким воплем бросился к двери, царапаясь в железо, и крича: «Убивают!».

Дверь стремительно отворилась (не ручаюсь, что тюремщик не наблюдал за поединком) и надзиратель выволок Борисова в коридор. Больше мы его не видели. Впоследствии, мне говорили, что мой «крестник» находился на шахте Воркуты, что на его голове осталась пожизненно такая «отметка», что, когда в составе культбригады я оказался на том ОЛПе, где он был, он даже побоялся пойти на концерт с моим участием, не то, что встретиться со мной.

Долго я сердился на Водянко, убравшего более тяжелый «шутильник». Я бы убил Борисова. Но впоследствии все же решил, что Опанас поступил правильно: одно дело разбить голову, а другое — вовсе убить...

После «боя» мы с Федей победоносно расхаживали по камере. Все нас... поздравляли и уже с опаской поглядывали на меня... Никакого карцера не было. Вероятно, коридорные, зная нрав бандюги, сумели объяснить его «покровителю», что таков удел всех блатных, рано или поздно...

После этого поединка в централе, даже в других камерах, куда меня переводили, не помню, чтобы кто-нибудь меня тронул. Да и попытки острить стали куда реже...

Этот случай меня накрепко связал с Федей, хотя после того, как нас разлучили, мы так и не виделись до самой его смерти в 1993 году. Но мы переписывались и мне удалось добиться его реабилитации. К сожалению, это произошло незадолго до его смерти.

Был еще в камере интересный человек Будников. Средних лет. Под сорок. Он очень любил мои рассказы и, будучи верующим, очень жалел, что я атеист. Тем не менее, он, большой любитель истории и литературы, всегда хорошо относился ко мне и как мог защищал от дурацких нападок.