- 177 -

47. В НОВОМ ЛАГЕРЕ

 

Началось наступление осени. После теплого сентября пошли со снегом дожди. Тачку становилось катать труднее по скользким доскам, тем более, что расстояние от забоя до собственно насыпи все увеличивалось. Мы дружно работали с Филиппом. Он нагружал, я возил. Но обоим приходилось нелегко, как, впрочем, и всем другим. Тем не менее, работа на плотине близилась к концу. По лагерю ползли слухи (с них всегда начинаются перемены), что нас собираются переводить всех на другой лагпункт, а из него — там каторжники-воры — всех перебрасывают еще на какой-то, а нас вместо них.

Действительно, в декабре, когда кругом уже все замело, нас всех, подняв, как всегда, по тревоге, построили и повели куда-то километров за восемь.

Новый лагерь оказался еще более сельскохозяйственным, чем наш, как мы узнали на месте. Но из него каторжан вывели за два-три дня до нашего прихода, оставив только врача и еще двух-трех человек обслуги.

 

- 178 -

Бараки этого лагеря еще глубже «сидели в земле», чем в нашем, по сути являясь самыми настоящими гигантскими землянками. Из своего лагеря мы вынесли все, что считали своим. Шмон был не очень строгий. Да и что мы могли вынести запретное? Рассоха взял свои большие закроечные ножницы и это было вполне понятно. Художники вынесли кисти, краски, даже мольберты. И это тоже было вполне резонным. Я унес коробку с шахматами. Тоже пропустили.

В новом лагпункте заниматься было нечем. Никуда нас не выводили. Правда, паек сразу урезали: не работаем. Польщиков вынес патефон и вечерами я слушал пластинки «Летят перелетные птицы», «Темная ночь», «Шаланды, полные кефали» и другие, в том числе песни военной поры в исполнении Клавдии Шульженко. Слушал и тоска брала. Дыхание другой жизни, печаль за пропущенные годы и события, досада безвозвратно утерянного жили во мне.

Полыциков и Побоженков ухитрялись через охранников писать прощальные письма своим симпатиям, «пулявшимся» к ним на оставленном лагпункте. Теперь все эти любови были перечеркнуты. А были ли они?

Здесь, заболев, быстро умер от скоротечной чахотки один из «сильных мира сего» — горбун-кладовщик. Несколько дней маленький гробик с его телом стоял на морозе за бараком и, кажется, только через неделю, если не больше, его вынесли за зону и где-то похоронили.

Здесь не было санчасти, но был врач, латыш лет тридцати трех-тридцати пяти, подтянутый и строгий. Узнав, что я — еврей, он страшно удивился, благо не мог поверить, что еврей уцелел при немцах. Он сперва глядел на меня несколько дней свысока, несмотря на то, что Кока и Лашков ему всячески меня расхваливали. Наконец, он снизошел до того, что сел со мной за шахматную доску и вынужден был убедиться в своем бессилии. А когда вечером я прочитал ряд моих любимых произведений, в том числе чеховскую «Шуточку», один из самых лиричных и самых загадочных рассказов великого писателя, врач аплодировал и обнимал меня. Он был культурным человеком и его отношение к целой нации до сих пор остается для меня непонятным. Мы с ним легко нашли общий язык, так как он был начитанным, образованным человеком.

Здесь без всяких сложностей установился тот же порядок, что и в прежнем лагере. Только здесь никого на работу не выводили, разве что несколько человек где ни-

 

- 179 -

будь попилить дрова или разгрузить привезенные продукты.

— Нас должны скоро увезти отсюда. — Под секретом сообщил мне Лашков. — Не знаю точно, как распределят, но развезут и, возможно, в разные стороны. Коке говорил начальник.

Это чувствовалось. Говорят, что до нас здесь воры устроили подкоп и чуть не убежали. Охрана на вышках была бдительной до невероятия. Простите за откровенность, но, ей-ей, правда: как-то под вечер, уже смеркалось, я зашел по делам в уборную, находившуюся невдалеке от проволоки и, так как при отсутствии жиров оправляться было туговато, шутя, несколько раз прогундосил: «Раз-два взяли, э-эй-ух-нем!». Вдруг за моей спиной бухнул выстрел и через несколько минут возле злосчастной уборной затопталось с десяток солдат, искавших, где там... подкоп, так как часовой на вышке услышал слова, свидетельствовавшие о том, что там что-то подозрительное делается.

«Тревога» закончилась ничем. А когда я рассказал товарищам о ее причине, смеху не было конца.

Тут, где все бездельничали, снова у некоторых стала проявляться тюремная закваска. При раздаче утреннего хлеба началась погоня за горбушками. Зубоскалили. Один тип без всякого повода стал обзывать Филиппа «Кривым» и несколько раз отпускал шуточки на его счет.

Раз или другой я пропустил это мимо ушей, а потом подошел к обидчику и спокойно в присутствии бригадира, знавшего о моих хороших отношениях с Польщиковым и Побоженковым, сказал: «Если еще раз услышу, что ты обзываешь Остапко, клянусь «кривым» начнут обзывать тебя. Я всегда держу слово. Учти». Я это сказал тихо, но внушительно. Правда была на моей стороне и бригадир также вступился за Филиппа.

Случилось это еще до непонятного обморока, который без всякой видимой причины случился там со мной.

Шел я от одного барака к другому и вдруг в глазах помутилось. В ушах зашумела большая река. Вокруг поднялись высоченные дома и я без сил опустился в снег. До сих пор не знаю, что это был за обморок. Затем холодный пот заструился по лицу. Оказавшийся поблизости Филипп оттащил меня к врачу. Латыш сделал мне какой-то укол и вскоре я пришел в себя. Но слабость чувствовал еще несколько дней. Врач очень душевно относился ко мне. Больницы не было и я просто отлеживался

 

- 180 -

дня два на нарах. Потом как будто все прошло. Остапу я тихонько тоже сказал, что нас собираются этапировать куда-то. А куда?..

Действительно, в один из январских дней нас всех выстроили, оставив в зоне лишь несколько человек — художников, Лашкова и уж не помню, Побоженкова и Польщикова, и еще кого-то. Тут могу ошибиться. Но вышеназванных точно оставили. А нас всех выстроили и повели под усиленным конвоем.

День был не очень морозный, только после привала к вечеру стало хорошенько пощипывать щеки и носы.

Мы шли по безлюдной степи. Навстречу попался женский этап. Их тоже куда-то гнали. Перекинулись несколькими фразами. Разошлись. К вечеру конвоиры стали нервничать, торопить.

Но вот, наконец, после дневного перехода мы оказались на задворках какой-то станции. Здесь сгрудились каторжники из другого этапа. Знакомых не видел. Но, помню, там было много молодых ребят немцев. Им всем присудили по двадцать лет каторги за уход с места поселения. Это были волжские и украинские немцы. Милые юноши в возрасте от семнадцати до двадцати лет. Всех нас после переклички посадили в красные теплушки и медленно повезли. Куда?