- 323 -

Порозиха: лесоповал

Плотбище Порозиха — восемь изб-бараков, затерянных в тайге. Единственная работа — валка леса. Пригнанные со всех концов ссыльные люди — одни, согнувшись в три погибели, пилили под корень очередную сосну, другие — обрубали сучья, жгли их в гигантских кострах, возчики — отвозили готовые бревна на покорных лошадках к берегу Муры (приток Ангары), там их штабелевали, то есть накатывали друг на друга. Все это происходило в условиях зимы, и было трудно, но что начиналось весной! Таяние снегов поднимало воду в таежных реках, бревна сталкивали в воду, сплавляли до Ангары, там их ловили, плотили, то есть связывали в плоты. Все в ледяной воде. Страшный, жестокий лесоповал. Все оплачивалось минимально — здоровье разрушалось очень быстро.

По выходным дням, в «красном уголке» читалась вслух красноярская газета. В ней много говорилось о высокой механизации труда, об электропилах, облегчающих труд. Увы! Мы слушали это как сказку.

Года за два до нас на Порозиху были присланы «черненькие» — разные нацмены, побывавшие в германском плену, потом в наших лагерях, а затем посланные в ссылку. Местные женщины охотно соединились с ними — мужчин-сибиряков почти не осталось, все легли на войне. К 1949 г. появилось очень много хорошеньких, темноволосых малышей, почему-то все девочки и почти все Гали. Ковыляли они по полу семейного барака на своих голых ножках, в коротких, неуклюжих платьицах. Делишки свои делали тут же, на пол. Увидев это, одна из матерей открывала дверь, и в барак врывались добрые, голодные собаки-лайки, с жадностью вылизывали пол и попошу очередной Гали. Когда настали морозы — врывались вместе с морозным туманом, на какое-то время покрывавшим и пол и Галь.

На Порозиху пришло пополнение — литовцы, латыши, западные украинцы. Среди них прекрасная девушка — Марта Квит. Она действительно была цветок (квит — цветок). Я совершенно изнемогла от нравов семейного барака, и мы с Мартой «попросили убежища» в мужском бараке. Нам выделили угол, отзанавесили его моими простынями. Литовки так же устроились в мужском бараке, но менее уединенно. К зиме оборудовали женский барак, и мы переселились туда, но особой разницы между бараками не было: всюду были и женщины и мужчины. На ночь тушилась коптилка, и каждый топчан считался отдельной квартирой.

На Порозихе жили мастер и завхоз с семьями. Все члены этих больших семей были при деле: кто пек хлеб, кто был продавцом «магазина» (там продавался хлеб, овсяная крупа и сахар), кто сушильщиком. Как выяснилось много позже, перед благословенным днем, когда я покинула лесоповал, все они дополнительно — на бумаге — выкорчевывали пни. Это не делалось, но деньги за это получали, а вырубленная тайга становилась непроходимой. Мы удивлялись, как могли они так постоянно и обильно пить — мы не знали об этом дополнительном доходе.

 

- 324 -

В самом начале октября была устроена «экспедиция» в соседнее село Бузыканово — за картошкой, мукой и солью. Двенадцать километров вверх по Муре. Посланы были Миша Селиванов и я. В качестве опытного местного жителя — глуховатый колхозный паренек из Гольтявина. Миша и я шли по высокому лесистому берегу и «тянули бечевой» лодку, в которой сидел наш проводник, направлявший лодку веслом — руль отсутствовал. Миша Селиванов, колхозный мальчик, семнадцати лет был арестован за то, что упорно утверждал, что в Советском Союзе нет демократии. На следствии так ничего и не могли с ним поделать и дали ему не пять лет лагерей, а пять лет тюремного заключения. Отбыв срок во Владимирской тюрьме — двадцатидвухлетний Миша стал политически образованным, интеллигентным человеком. Во «Владимирской закрытке» держали высших военных. «У нас в камере, — с гордостью говорил Миша, — ниже подполковника никого не было!» «Нас спрашивали — хотим ли мы идти на прогулку? А тут гонят на работу в любую погоду!» Рассказывал, что во Владимирской тюрьме была прекрасная библиотека, ежедневно в камере кто-нибудь реферировал прочитанную книгу. Шло обсуждение, споры...

На половине пути должен был быть первый Мурский порог. Мы с Мишей знали об этом, но не представляли себе, как это серьезно и трудно. Тянули лодку изо всех сил.

Открылся изгиб Муры с бурлящей, как бы кипящей водой. Лес отступил, на нашем берегу была охотничья избушка и — на наше великое счастье — старый человек, удивший рыбу. Течение было настолько сильное, что лодку стало крутить, а мы не только не могли продвинуть ее вперед, но нас неумолимо стягивало в реку. Подбежавший колхозник сдернул с меня петлю, впрягся сам и вместе с Мишей вытянул лодку — по известному ему «фарватеру» — через длинный бурлящий порог. Мы горячо благодарили нашего спасителя.

Он скептически оглядывал нас, особенно меня, мои башмачки на каблуках.

Приплыли в Бузыканово. Купили мешок соли, муки, сани и на колхозном поле — картошку. Накануне я не спала — всю ночь пришивала заплаты на рваные картофельные мешки, совершенно не сообразив, что нужно запасти и веревки, чтобы их завязать. На поле пришла в отчаяние, удивив нашего колхозного паренька. Он подошел к убогой колхозной лошадке со светлым хвостом, намотал прядь волос на руку и дернул. Лошадь подпрыгнула. Этой пряди хватило на два мешка. На другие два дергал хвост тоже светлой лошади. Объяснил, что из темных хвостов вырывают волос для плетения сеток от мошки.

Умные колхозники не советовали пускаться в обратный путь — уже вечерело. Оставляли ночевать, обещали утром дать человека, чтобы пройти порог. Не послушали, отправились. Течение сильное, семь километров до порога прошли быстро. Лодка большая, на дне четыре мешка картошки, на них мешок муки и соли и сани. Еще нас трое. Был первый заморозок — трава на берегу была в инее.

 

 

- 325 -

Порог выглядел очень страшно. Сразу же насадили лодку на подводный камень. Нос поднялся, корма наполнилась водой, сани уплыли. Мы, мокрые, перебрались на нос, надеясь, что наша тяжесть его опустит. Увы! До берега с избушкой было близко, но глубоко, до другого берега — длинный путь по бурлящему потоку. Решили оставить лодку и идти через порог, иначе за ночь — мокрые — замерзнем. Первым сошел с лодки паренек, нащупав веслом подводный камень. Нащупал следующий и переставил на него одну ногу, Я сошла в воду, поставив свою ногу рядом. Затем Миша поставил свою ногу рядом с моей, а я свою к переставленной ноге паренька. У меня было в помощь весло, но его сразу вырвало и унесло. Обычное выражение — плечо к плечу — у нас звучало — нога к ноге. Бесконечен был наш путь. Дважды по пояс в воде! Наконец достигли берега. Пошли семь километров обратно. Помог иней — он лежал на траве, и тропинка была заметна в темноте. Холодно было нестерпимо. Паренек шел первым, героически посвистывая, у меня только зубы стучали, Миша шел последним, чтобы я не потерялась. Наконец, на противоположном берегу блеснул огонек. Мы дружно стали кричать — куда и дрожь девалась. Залаяли собаки, было слышно, как отвязывают лодку. За нами приплыла сторожиха. В крошечной сторожке топилась железная печка, мы сняли с себя мокрую одежду, развесили на протянутую сторожихой веревку. Уселись полуголые на подстеленную кошму, с наслаждением пили что-то горячее. Кто-то с этой кошмы вползал на нас и кусался, — все равно я была счастлива.

Утром мужчины пошли к колхозникам просить помощи снять лодку с камней, а я была отправлена пешком на Порозиху сообщить, что мы живы, но попали в беду.

Я шла тайгой — осенней красавицей, держась берега Муры, иногда теряя тропинку, боясь медведей, — они еще не спали. Дошла. Первая попавшая мне местная женщина сказала нараспев: «А Ивана-то Ивановича — уби-и-ло!» Это был мой ежевечерний собеседник. «Боже мой, как убило?» — помертвела я. — «Суком!» — «Где же он теперь?» — в отчаянии спросила я. — «Да в бараке лежит, с мастером ругается». —«Так, значит, не убило», — обрадовалась я. — «Пошто не убило? Убило!» Оказывается, в Сибири «убило» означает — ударило. Пошла в мужской барак, убедилась, что Иван Иванович жив, лежит с завязанной головой и настроен прямо-таки грозно. Мастер был пьян, к моему взволнованному рассказу отнесся равнодушно. По-видимому, он на эту нашу неудачу и рассчитывал. Прибыла лодка. Сани и весла были выловлены, мешки с мукой и солью, находившиеся на носу лодки, были только забрызганы, картошка нуждалась в просушке. Но нам было объявлено, что все окончательно испорчено и погибло. Паренек должен был привезти из своего колхоза картошку, а у Миши и меня вычитали полную стоимость муки и соли — из нашего скудного заработка. После долгого ледяного купанья у меня снова, как в тюрьме, ноги покрылись гнойниками. В Бузыканово я заходила в

 

- 326 -

амбулаторию врача, хотелось посмотреть на человека. Увы, там был фельдшер, такой примитивный и несведущий, что, очевидно, был самозванцем.

Вообще очень «посерел» состав ссыльных. Массовость послевоенных репрессий привела к неразборчивости — стали ссылать пролетариат. Интеллигенция в ссылке появлялась в виде «повторников», то есть людей, уже отбывших сроки в 30-40-е годы. Я работала на лесоповале в бригаде дорожников. Нас было трое: инженер Малишевский, пожилой, нервный, с разрушенным в лагерях здоровьем, я и кореец Ли-эн. До невероятности разные люди, но, волею судеб, ставшие доброй, дружной компанией. Кореец по бумагам назывался Сергей Николаевич, фамилию, видимо, не сумели придумать. На родине работал парикмахером. Это был предприимчивый человек, еще молодой. Он мог бы пренебрежительно относиться к непривычным к физическому труду старому инженеру и слабосильной женщине, но считал нас как бы выходцами из другого мира и относился по-рыцарски. Оба мои напарника ко мне были добры: срубали и пилили более толстые стволы, поднимали более тяжелое. Я была неумелый работник, но старательный и терпеливый, а Малишевский часто впадал в истерическое отчаяние. Мне было обоих жаль, хотелось сделать для них что-нибудь полезное. Предложила стирать их белье. Кореец вспыхнул и сказал, что для этого существуют местные женщины, а Малишевский радостно согласился, но кореец так на него насел, что он давать белье не решался.

Поражало меня, что на Порозихе все делалось кое-как, с ведома начальства. Например, проложенная нами многокилометровая дорога проезжей была только зимой. Без снега она становилась непроходимой щетиной из мелких и крупных пней. Только потом мы узнали, что на бумаге все это было выкорчевано, деньги получены и угрюмо пропиты мастером и завхозом. Оказывается, наша бригада состояла не из трех человек, а из четырех, невидимый четвертый и совершал этот гигантский труд. Поэтому так катастрофически мало оставалось на остальных. Мы чуть не умерли с голоду, когда с нас вычли стоимость полученной зимней одежды: телогрейка, ватные брюки и плохие валенки. В документах официально числился четвертый — стояло имя старичка, отца жены то ли мастера, то ли завхоза. Думаю, что старик не знал о своей двойной жизни.

Все время объявлялись рабочие декады. Мастеру невозможно было втолковать, что декада — это 10 дней — у нас они всегда были по 14 и без выходных. Каждый раз вальщики получали премии и безумно перепивались. Однажды получилось очень смешно. Два друга украинца ужасно много напилили, получили премию, погнали верхового гонца за водкой в Бузыканово, пир устроили в нашем женском бараке. Еды особенной не было, и они опьянели очень скоро. Рухнули на пол. Петро вполз под стол, а второй — огромный, усатый, краснолицый добрался до топчана дневальной и там уснул. Дневальная — уже бабушка — Пользовалась у обоих большим успехом. Она скромно устроилась на скамейке около входа. Мы

 

- 327 -

с Мартой лежали на своих топчанах и ужасались происходящему. Через какое-то время из-под стола вылез чуть протрезвевший Петро, не открывая глаз, шатаясь, стал пробираться к знакомому топчану «бабушки». Предвкушая дальнейшие радости, чмокнул лежавшего там украинца в усатое лицо. Что тут началось: рыча и вцепившись друг в друга, они катались по полу, раскидывая топчаны. Наконец, совершенно обессилившие, затихли, обмякли, похлопали друг друга по плечу, обнялись и тут же на полу уснули.

Наступила суровая зима. Из Гольтявина прибыли на заработки девушки-колхозницы. Бараки все были полны — я недоумевала, где они устроятся и как будут жить. Оказывается, прекрасно. Каждая повесила на стенку сарая три мешка. В одном были замороженные шанежки (булочки), во втором кружки замороженного молока, в третьем кружки замороженного супа. Окончив развешивать свою еду, девушки деловито осмотрели жителей мужского барака и вечером юркнули в топчаны понравившихся. Протестов не было.

До лесосеки было километров семь. По льду Муры. Особенно труден был обратный путь. Пропотевшая телогрейка, как замерзшая скорлупа. Голова замотана платком — только глаза видны. Но поднимающееся наверх дыханье ложится инеем на ресницы, они становятся длинными, белыми, тяжелыми. Не дай Бог загрустишь и заплачешь! Ресницы мгновенно плотно смерзаются. Приходится остановиться, снять рукавицы, обеими руками разрывать и расклеивать ресницы, иначе ведь ничего не видишь. А рукавицы за это время остыли, руки замерзли... Нельзя плакать!

Однажды я важно ехала на ледяном облучке саней до самого места работы. Я вылечила страшно нарывавший палец на руке старого колхозника-возчика. У него уже были отгнившие пальцы на левой руке — теперь это была правая. Делала ему долгое время ванночки и перевязки. Палец спасся. Благодарный возчик сказал, что ходить пешком я больше не буду — он всегда меня будет возить. Я чуть не умерла от этой первой и единственной поездки — замерзла ужасно от неподвижности. Мои напарники перепугались, сразу развели костер, грели, растирали, даже поколачивали. Больше я не ездила.

Главной едой был хлеб. В тайге на работе и единственной. Чтобы этот «обед» не замерз — ломоть хлеба держали под телогрейкой на теле! Мы придумали иначе. Колхозные девушки были потрясены, когда Малишевский с поклоном протянул мне длинный, только что им срезанный и очищенный от веточек прут, а я надела на него вынутый из чистого мешочка замерзший, как камень, кусок хлеба, с проделанным в нем заранее отверстием. Разогретый и разрумяненный на пламени костра — хлеб пах очень вкусно. «Культу-у-ра» — сказала одна из девушек. Вообще их удивляло, что мы говорили друг Другу «Вы», и не было слышно привычного жаргона.

На работу нас поднимал мастер, когда еще было темно, и возвращались мы тоже в темноте. Иногда с подъемом происходили странности. Оказывается, на Порозихе не было часов, и мастер нас

 

 

- 328 -

поднимал по крику старого петуха. Но петух ведь кричит не только перед рассветом, но и ночью. Несколько раз нас выводили на работу глубокой ночью — мастеру с перепоя казалось, что уже пора!

Однажды мы увидели, что возчики кончили работу и потянулись по Муре к дому. Мы тоже радостно — топоры за пояс, пилы на плечо. Увидел мастер, раскричался ужасно — это ведь лошади, они устают, а мы что засобирались? А я-то всегда считала, что лошадь выносливее. Мы — для виду — еще что-то поделали и потянулись на ночлег. Пришли с опозданием — был день женской бани и все уже помылись. Огорчилась я ужасно — следующая через неделю. Бежавшая мимо Фекла сказала, что вода еще есть и чтобы я шла вместе с ней. Очень обрадовалась. Темно и холодно в предбаннике, темно и жарко в маленькой бане. Колеблется пламя коптилки. Радостно намылилась. За спиной раздалось покашливание. С ужасом оглянулась: у задней стены, на высокой скамейке сидел, как Будда, поджав ноги, раскосый и мрачный муж Феклы — самый старший из нацменов Порозихи. Намыленной не убежишь. Фекла моего возмущения не понимала, сказала, что муж помыт и мы ему не мешаем. Пришлось не считать его мужчиной и мыться дальше. Фекла мне и спину помыла. Сказала: «С рыла-то ты худая, а туша у тебя складная». О, Сибирь! О, могучий русский язык!!!

В середине декабря Сергей Николаевич не пожалел своей получки, напоил мастера, получил от него раскоряку-подпись на заранее приготовленную бумагу о том, что мастер его отпускает с плотбища в районный центр, — и ушел. Один, лютой зимой, сначала 12 км до Бузыканова, оттуда 45 — по почтовой дороге до Гольтявина — все через тайгу, а затем 80 км до Богучан уже по льду Ангары. Всю одежду надел на себя, оставил мне лишнюю телогрейку, с собой взял только хлеб, простился со всеми. Мне сказал, что достанет для меня разрешение перебраться в Богучаны, что он клянется в этом.