- 32 -

буду жить", и пусть он не пытается парализовать моральное право на оценку жизненного поведения обещанием "за все сделанное буду платить сам". Никому не нужно это его обещание. Оно необходимо только ему самому, чтобы хоть как-то замаскировать свои претензии на безграничное право совершать любые, даже грязные, поступки. Из этой щели так и выглядывает коричневое рыльце обыкновенного клопа, который вот-вот выползет насосаться крови.

— Не слишком ли обвиняете, господин прокурор? Вокруг меня действительно только подлые и идиотские хари, а я не нуждаюсь в советах подлецов и кретинов. Я надеюсь на собственную голову и на собственные мускулы. И пить чужую кровь я не собираюсь.

— Не собираешься?

— На вампира я вроде бы не похож.

— Ну, разумеется, мы не вампиры! И даже не бандиты. Мы не орудуем ножом и кастетом. Мы никого не задушим и никому не перережем горла, чтобы ограбить. Нет! Мы, например, просто поступаем в институт. Боже мой! Что может быть безобиднее этого? Мы — учимся...

— Не только есть мясо, но и учиться тоже преступно? Трогательно! Это уже напоминает бред одержимого...Я учусь, кончаю институт, иду работать, устраиваю жизнь вообще и тем самым устраиваю свою жизнь. Когда-то учились быть кузнецами, теперь учатся быть инженерами.

— Пусть учатся быть инженерами. Я не против. Я вообще не против того, чтобы люди учились. Но я против паразитов вообще и против дипломированных — в особенности. Дело не в том, что вы устраиваетесь, чтобы устроить свою жизнь. Дело в том, что вы устраиваетесь и устраиваете, стоя на горле у ближнего своего. Но устраивая свое счастье на несчастии других, все вы ограбили себя и в каждом из вас задыхается совесть. И ты такая же сволочь, как и все...

— Псих, успокойся.

— Ребята, перестаньте, вы что, с ума сошли?..

— Вспомни, когда ты поступал в Литинститут, то понес туда самые лживые свои стихи. Когда ты писал сочинение, ты лгал. Ты лжешь, когда выступаешь на семинарах, когда пишешь курсовые работы, когда сдаешь экзамены. Те, кто тебя учат, — лгут. Ты учишься лжи, ты весь погряз во лжи, и из этой лжи ты никогда не выберешься. Сегодня ты лжешь, потому что тебе надо учиться, завтра будешь лгать, потому что нужно будет кормиться, и так всю жизнь.

— С волками жить — по-волчьи выть.

— С волками? А сами-то вы кто? Вы сами-то и есть волки... Вы пиявки, а в институтах вы только совершенствуете свои сосательные способности. Своими дипломами, должностями, званиями вы закрепляете за собой привилегированное положение в обществе. Я сосу кровь, но я, видите ли, дипломированная главка, и поэтому не ме-

 

- 33 -

шайте мне. Я понимаю, что человек может быть ученым или художником, но я никогда не пойму, почему ученый или художник может пользоваться жизненными благами в большей мере, чем рабочий цементного завода? Я никогда не смогу понять, почему какая-нибудь архиталантливая певица может утопать в роскоши и откармливать собственного кобеля бифштексами, в то время как бабе со скотного двора нечем накормить детей? Но вам все ясно. Вы говорите: от каждого по способности, каждому по труду. Я смогу согласиться с этим, но только в том смысле, что пусть архиталантливая певица по способности поет, а баба со скотного двора пусть по способности выгребает вилами навоз. Однако я не соглашусь, что тот, кто напрягает голосовые связки, делает более трудное дело, чем тот, кто напрягает мускулы, и я не соглашусь, что тот, кто напрягает голосовые связки, может позволить себе роскошь забавляться бриллиантами, а тот, кто напрягает мускулы, — вынужден отказывать детям в куске сахара. Может быть, все это и можно как-нибудь объяснить с точки зрения "всеобщего закона стоимости", но как объяснить все это с точки зрения "всеобщего закона совести"? Где вы найдете моральное оправдание человеку, который купается в молоке, в то время как где-то дети увядают от голода? Где вы найдете моральное оправдание разврату и паразитизму, в какой бы утонченно-замаскированной форме они ни проявлялись? Я одержимый? Да, я одержимый, и поэтому я не успокоюсь... Ты говоришь, что надеешься на собственные мускулы. Прекрасно! Но можешь ли ты надеяться на собственные мускулы, если банда грабителей ворвется в твой дом? Твои собственные мускулы вряд ли помогут тебе уберечь свою собственную голову, если десятки честных и смелых людей-братьев не придут к тебе на помощь.

— Стало быть — драка, а как же твой пацифизм? Или, может быть, все-таки в тебя камнем, а ты в него хлебом? Может, все-таки...

— И не все-таки... Даже несмотря на всю подлость, на все драки и убийства, — он в тебя камнем, а ты в него хлебом, ибо разум, совесть, справедливость и любовь — самые мощные орудия в человеческом арсенале. Они в миллионы раз мощнее всякой водородной бомбы. Вопреки войнам, вопреки убийствам, вопреки подлости и жестокости — человечество существует, и' оно существует только потому, что сумело выковать в своей общественной и биологической сущности для поддержания своего существования такое великолепное оружие. Все люди — братья или все люди — враги! Труд честный или паразитизм мошенников! Вот выбор, и другого нет!

— Не в этом дело. Пацифизм проповедует отказ, от всякой борьбы. Пацифизм уводит от реальности, а реальность такова, что в твой дом однажды врываются бандиты и необходимо защищаться, необходимо, защищаясь, убивать.

 

- 34 -

— Пацифизм проповедует отказ от всякой борьбы и хорошо делает! Но когда обнаглевший агрессор врывается в чужой дом, пацифист защищается и защищает. И это естественно. И все-таки пацифист говорит: "Не убей". Пацифизм бьет не по рукам, а по мозгам. Пацифизм стремится разоружить ум агрессора. Пацифизм ведет неутомимую войну против войны. Но в мире еще слишком много солдат и слишком мало солдат-пацифистов. Когда-нибудь их будет много, и тогда они создадут общество разоруженных государств и умов.

— Если пацифист все-таки дерется, тогда нет никакого пацифизма, тогда пацифизм уже не пацифизм. Тогда остается только здравый человеческий разум, который против войны, который не хочет войны. И ничего больше.

— Очень хорошо, что здравый человеческий разум против войны и не хочет войны. Но люди убивают друг друга, люди развязывают войны несмотря на весь свой здравый разум, который против войны и который не хочет войны...

—Значит пока еще люди не могут не воевать. Такова жизнь, даже если она нам и не нравится. Не знаю, может, когда-нибудь люди и смогут жить иначе... Во всяком случае яблоко должно созреть.

— Но яблоко может и не созреть, если червь вражды и паразитизма будет подтачивать его сердцевину, если глупые свиньи будут подрывать корни дерева и если человечество будет забавлять себя в это время пустяками. Слишком много проблем в человеческой голове, но человеку не следует забывать о том, что где-то в арсенале лежит бомба, которая однажды может размозжить его легкомысленную голову. Все мы против войны, но только когда с неумолимой неотвратимостью штык вонзается в наш живот, только тогда, в нашем предсмертном крике, раздается истинный голос протеста. Вот здесь-то, на этой глубине, и начинается пацифизм, здесь-то и лежат его неискоренимые корни, а додуматься до той простой истины, что человек должен быть сильнее силы и умнее насилия, не так-то уж и сложно. И уж еще проще понять, что насилие сильного — его слабость. Меня всегда удивляло, что миллионы попугаев из века в век повторяют: жизнь — есть борьба, все люди — враги, победитель — всегда прав и тому подобную чепуху с такой же убежденностью, с которой когда-то их предки твердили, что земля имеет форму сковороды и держится на трех китах. По-моему, пора бы уж было и понять, что жизнь— есть творческое созидание людей, взаимная помощь, их сотрудничество.

— Сотрудничество собаки с кошкой, взаимная помощь кошки с мышкой.

— Если угодно, собаки могут великолепно уживаться с кошками, а кошки с мышками. И все волки станут овчарками, если так будет нужно... Я не знаю, зачем людям дано жить, и не знаю, есть ли в этом какой-нибудь смысл. Но уж коли мне дано жить, я хочу жить честно,

 

- 35 -

потому что если я позволю себе стоять на горле у кого-то, то другой с таким же основанием, может позволит* себе стоять на горле у меня И тогда мир превратится в хрипящее месиво. Я не думаю, чтобы о» уж очень этого хотел. Но мир хрипит. Он хрипит потому, что в своем безумном стремлении к благополучию каждый встает на горло другому. Можно ли жить иначе? Вот в чем вопрос. Я бы сказал — ничего не требуй и перевязывай людям раны, они сами заплатят тебе за это. Это честно, но это не выход. Сколько бы ни старались санитары, в госпиталь прибывают все новые и новые раненые. Война продолжается, мир хрипит. Рвутся бомбы, свистят осколки. И моя жизнь в опасности. Я не хочу умирать, так же, как не хочет умирать и вот этот юный солдат, который стонет на носилках и взывает о помощи. О, если бы он знал, что борьба смертельна даже для победителей!

— Именно поэтому, может быть, и не нужно вступать ни в какую борьбу. Нужно сидеть и пить вино и еще... спать. А завтра, завтра я проснусь и буду что-нибудь делать. Буду жить, двигаться, дышать...

— Ну, а задыхаться ты тоже будешь? Или что, помойное ведро, в общем-то, уж ничего? И н нем жить можно...

— Приходится, ни какого другого, непомойного, ведра не существует.

— А что, если все-таки существует?

— В твоем воображении...

— Так же, как и в твоем помойное.

— Зло существует реально.,

— Так же, как и добро.

— Но зло сильнее, оно торжествует, мир полон жестокости.

— Вряд ли это так. И, пожалуй, это совсем не так... "Зло вечно, и оно торжествует!" — запугиваем мы сами себя. Но хорошо же оно торжествует, если люди осуждают всякое зло. Разве те или иные проявления зла приводят тебя в восторг? Скорее наоборот. Разве история не осудила гитлеризма? Наоборот, гитлеризму было нанесено и военное и моральное поражение. Жизнь — есть непреклонное стремление человечества утвердить нравственную идею в отношениях между людьми, ибо это единственный путь к счастью для всех. Фашизм попытался воздвигнуть величественный .замок на костях других народов. В своем истеричном стремлении к национальному величию фашизм попрал нравственные ценности и поэтому был обречен на гибель — неотвратимо. Ибо неотвратимо стремление человечества утвердить нравственную идею, и всякая тенденция, которая будет противодействовать этому, — неизбежно потерпит поражение.

— А марксизм?

— Нельзя отрицать историческое значение классического марксизма как учения о социальной и экономической справедливости.

...После кровавой оргии 1937 года у нас ругать коммунистов считается признаком хорошего тона. Юные сопляки и великовозрастные пошляки, напившись, взахлеб распевают:

 

- 36 -

"Раз-громим большеви-ков, большеви-ков,

Кра-а-сным нет поща-а-ды".

Россия разлагается. Респектабельный обыватель, хихикая, говорит: "Наше дело — смотреть и удивляться" — рассказывает пошленькие политические анекдотцы за чашкой кофе. Молодежь все более развращается. Воинственные экстремисты истерично кричат: "Гады большевики!"— совершенно не в состоянии понять, что же, собственно, происходит. Колхозное крестьянство думает: "Може, вот, што и буде, да где там, председатель и все они пьянствуют и жрут, им и дела никакого нет". Поговори с рабочим, и он скажет: "Сами-то они жрут сколько хотят, а мы ишачь на них. Если бы Ленин был, вот тогда, может, что-нибудь и было. Уж хуже нас, наверно, никто не живет". Здесь вторая революция нужна, а так ничего не изменится. Вон на Западе рабочие бастуют. А у нас... Партийный Механизм все более превращается в средство достижения личных целей. Один мой знакомый вступил в партию и пошел работать секретарем комсомольской организации, в душе презирая все это, только чтобы поскорее получить квартиру. Я знаю одну машинистку, которая вступила в партию потому, что иначе ее не взяли бы на работу во Внешторг. И таких примеров сколько угодно. Дело доходит до анекдотов, когда член партии, охмелев, подвывает: "Разгромим большевиков, Красным нет пощады..." И среди всего этого маразма ни одного трезвого голоса. Никто не хочет подумать, никто не может понять. Я встречал много доморощенных политиканов, которые даже не удосужились определить своего отношения к рабочему классу и крестьянству. Все несут какой-то бред... Любой студентик, в конце концов, после мучительных интеллектуальных усилий, сползает к пошлой фразе, что, мол, народ — это масса, слепое стадо баранов. А это слепое стадо его учит и кормит. Это слепое стадо, исхлестанное и доведенное до скотоподобного состояния, слепо тычется своей наивной мордой, не в состоянии понять, что же творится вокруг. "Мир полон жестокости", — говорите вы. Да, полон, но чем сильнее зло, тем желаннее добро, чем сильнее несправедливость, тем сильнее жажда справедливости. Я утверждаю это.

— А я утверждаю, что жаждущий справедливости похож на жаждущего влаги в пустыне. У него трескаются губы и начинаются галлюцинации. Он слышит воображаемый плеск воды и торопится к воображаемому источнику, когда же мираж исчезает, его покидают силы и он падает.

— Все это вздор! Нет пустыни, но есть пустынные души. И всякая сволочь, задушившая в себе человечность, только собственную вонь объявляет реальностью. Как будто реально существуют только шакалы и змеи и будто бы свежесть ландыша и тонкий запах розы — мираж. Будто бы люди только калечат и никто не перевязывает их раны.

- 37 -

— Какие изящные галлюцинации! Люди грызутся, как собаки, и, как собаки, зализывают свои раны. Во всем этом слишком мало гуманизма и слишком много необходимости...

— Так что же делать, Виктор? Жить осталось каких-нибудь пятнадцать тысяч дней... Если жизнь отвратительна, как помойное ведро. Если люди, как рыбы, задыхаются в этом помойном ведре. Может быть, нужно превратиться в лягушку и квакать эти пятнадцать тысяч дней. Или, может быть, стать крысой и ловить полудохлую рыбешку в мутной воде.

Что же делать, Виктор? Я не хочу оплакивать трупики сокровенных желаний. Мне больно смотреть, как люди оплевывают светлого ангела своей чистоты. Зачем мне эти пятнадцать тысяч дней? Чтобы смотреть, как сосед плюет в кастрюлю своего соседа? Ведь можно же жить и иначе. Я верю, что Христос мог пятью хлебами накормить всех, и знаю, что одному паразиту и десяти хлебов будет мало. Нужно быть честным, нужно нести добро. Нужно в него хлебом, даже если он в тебя камнем. Только непременно хлебом, а не сухой заплесневелой коркой. А то может получиться так, что коркой-то много раз хуже, чем камнем. Да еще и удивляются, почему их -не благодарят за это...

Есть хлеб и хлеб. Есть хлеб, утоляющий голод, и есть хлеб, убивающий голодного. Есть хлеб, который тверже камня и хуже всякого насилия. Далеко не из всяких рук я возьму хлеб, ибо не всякий хлеб от чистого сердца.

Иные, проповедуя непротивление злу, поучают: если тебя ударили по левой щеке — подставь правую, сами же не понимая того, что они проповедуют и чему поучают...

Тебя ударили по левой щеке — подставь правую, если это поможет остановить зло, но если это только поощряет зло, то не подставляя правую, а лучше подставь палку, чтобы злодей сломал собственную руку. И когда он будет корчиться от боли, обмой рану его и перевяжи руку его. И прибавится у тебя друг, и убавится у тебя враг... Ударишь ли ты перевязывающего рану твою, плюнешь ли ты в родник, из которого пьешь? Думаю, что нет...

— Он в тебя пулей, ты в него булкой. Он в тебя бомбой, ты в него буханкой. Забавно...

— Он в тебя пулей, ты в него автоматной очередью. Он в тебя автоматной очередью, ты в него водородной бомбой. Это уж, конечно, не смешно.

— Это — война. А война — жестокая необходимость.

— Так ли уж необходима мне эта жестокая необходимость?

— Но такова жизнь, такова реальность жизни.

— Я против! Я против такой реальности. Я против, и я тоже реальность.

 

- 38 -

— Ты реальность, но ты не реалист. Ты, как малое дитя, возмущаешься тем, что жизнь — не рай, а люди — не ангелы. Ты против, ну и что же? Все мы против, и все мы живем в аду.

— А я против и не хочу жить в аду.

— Тогда удавись и, может быть, попадешь в рай.

— Ты считаешь, что это единственный выход из ада?

— Пожалуй. И наверняка это единственный вход в рай.

— Может быть, это и единственный вход в рай, но вряд ли это выход из ада.

— Ты знаешь какой-нибудь другой?

— Да, я знаю этот другой выход. Я знаю, что единственный выход из ада — это непреклонное стремление выйти из него.

— Гениально! Только куда и каким образом?

— Неважно куда, важно уходить из ада.

— И попасть в самое пекло...

— Даже если и так, то особенно важно именно в этом месте постараться не продать душу дьяволу и продолжать свой праведный путь. В былые времена праведники надеялись избежать ада и попасть в рай. Теперь и ад, и рай отменяются, теперь праведники праведно шествуют в неизвестность.

— Теперь и рай, и ад переносятся на землю. Теперь или райская жизнь земных праведников или дьявольская жизнь в земном аду.

—Логично, но люди усомнились в возможности небесного рая, и тем более теперь они не поверят в возможность райской жизни на земле.

— Тогда им пришлось бы жить в земном аду.

— А они, собственно, в нем и живут. Но вам не нравится земной ад, и вы проповедуете праведное шествие в земной рай. Но вам не следовало бы забывать, что люди стремились праведно жить на земле потому, что верили в возможность избавления от страданий на небе. Но поверят ли они в возможность избавления от земных страданий? Никогда! А мучениями в земном аду их не напугаешь. Теперь людям не нужен Бог и не страшен черт. И плевать они хотели на всякую праведность.

— Когда-то люди пугали сами себя адом и обманывали раем, но теперь у них есть возможность...

— Нет у них никакой возможности теперь... Теперь у взрослого человека единственная возможность мучиться, как ты говоришь, 15 тысяч дней на Земле и в конце концов подохнуть от инфаркта или рака. Где возможность? Какая возможность?

 

Тайна счастья — как крепкий орех.

Путь желанья, тернистый и зыбкий,

Обрывается там,

где в помойном ведре

задыхаются люди-рыбки…

 

- 39 -

Невозможно спастись!

Невозможно снасти!

Смерть на личиках тайн сокровенных!

Мозг бессилен,

бескровны пути,

перерезанные, как пены.

Наркотик жизни обесценен. Теперь возможности только у наркоманов, в совершенстве владеющих искусством заглушать собственные страдания и подавлять отчаяние и страх... Дайте мне жизнь, в которой я мог бы радоваться восходящему солнцу и свободной птицей петь в зеленой листве девственного леса. Укажите мне путь в эту жизнь, и я пойду с вами. Но вам этот путь неизвестен. Ваши пути бескровны, как перерезанные вены... В помойном ведре задыхаются люди-рыбки... И мозг бессилен что-либо изменить... Невозможно спасти! Невозможно спастись!

— Не надо меня пугать моими же стихами. У меня, между прочим. есть и другие:

Я рвусь сквозь мертвый пласт гудрона

в обитель ливней и лучей.

— Не забудь еще написать о том, что все мы рвемся и всех нас рубят под корень самые обыкновенные дворники. В этом, может быть, есть истина, но я думаю, что большая истина в вине...

— Давай выпьем, и нам нужно бежать.

— А куда? Куда бежать-то? Говорит человек, волнуется грудь его, расправляет он свои огромные крылья и... бежит в подворотню, как общипанная курица... Но, Боже мой, как я устал... Как мучительно нести в себе это кладбище полузарезанных ангелов... они еще шевелятся во мне... совесть еще не задохнулась в моей темнице... она зовет... Восстань! Восстань и разрушь собственную темницу! Ангелы умирают! Не можешь? Можешь, потому что восстать против себя — значит восстать против всех. Не бойся! Не бойся, глупец, ибо все только и ждут твоего сигнала... Моя кровь кипит, она жжет мои вены. Я жду? Нет, я не жду. Я восстал. Я уже давно восстал. Я уже давно мечом солнечного плодородия отрубаю головы кровавых шакалов. Ни с места, утонченные паразиты и извращенные подлецы! Ни с места! Или я утоплю вас в океане пшеничного поля. Я засыплю вас лепестками цветущих вишен. Бесчисленные стрелы моих васильков пригвоздят вас к земле.

Режьте, стреляйте, бомбите... разлагайтесь и разлагайте. Вздуются и лопнут гнойники современного маразма. Человечество переболеет болезнью взаимной вражды и выработает необходимый иммунитет. Мы вырвем орудия науки и техники из грязных рук. Вместо каторги труда — нужна мастерская творчества. Люди — ромашки в поле, а не гвозди в заборе. В каждую чашу да положится земляника

 

- 40 -

с молоком — и человек узнает истинный цвет своей кожи... Вы проигрываете в каждой вашей победе. У вас не будет солдат. Победителей не судят, но вы проигрываете в каждой вашей победе, и поэтому победителей судят. Победитель всегда прав, но вы всегда не правы, поэтому победитель всегда не прав. Что вы можете? Взрастить смертоносные грибы водородной бомбы, но кому это нужно, когда в лесу есть настоящие грибы! Мы победим победителей. Мы разбомбим вас обыкновенными пшеничными зернышками. Когда вы думаете, вы хитрите, поэтому вы думаете плохо. Ваши ценности вредны, ваша сила опасна, но мы будем сильнее силы и умнее насилия. Сережа налил чашку остывшего чая. Подошла Лена.

— Там к тебе ребята пришли. Спустись вниз, Егорыч уже никого не впускает, мы скоро закрываемся... Виктор мне сказал, что наше заведение скоро обанкротится... будто бы ты сегодня съел последний в своей грешной жизни антрекот, а завтра, нарядившись в мешковину, придешь проповедовать вегетарианство посетителям кафе.

— Этого может и не случиться, если он завтра .купит ягненка и собственноручно перережет ему горло... Что вздрогнула-то? Испугалась! Вот он тоже струсил.

— У меня дома есть лишние шарики, я как-нибудь их принесу... своих-то у вас, вроде, не хватает...

— Леночка, всем известно, какая ты у нас добрая... с тобой даже расплачиваться можно не сегодня. Между прочим, получка у меня второго числа. Так что я побежал, но завтра я все равно приду.

У входа в кафе Сережу ждали трое парней.

— Старик, ты там застрял, как рыба в корягах. Мы тебя еле вытащили. Этот хрыч рычит, как бульдог... Пошли к Кадику, есть две бутылки...

— Нет, не могу, я Ленку обещал проводить.

— А, брось... сама дойдет. Или во... Мы Петю выделим, он проводит ее до самой кровати. Ну, старик...

— Нет, не могу...

— По-до-зритсльно все это! Ну смотри, мы отваливаем... Заходи завтра.

Егорыч стоял у дверей злой, как черт. Сережа знаками попросил открыть дверь.

— Чего тебе? — недовольно проворчал Егорыч, все-таки пропуская его.

Со столика, за которым сидел Сережа, было уже все убрано. Последние посетители расплачивались и уходили. Подошла Лена.

— Меня ребята звали пить. Я не пошел, сказал, что тебя обещал проводить. Я подожду... — неожиданно для самого себя сказал Сережа, и что-то вздрогнуло в нем.

— А я еще деньги не сдавала. Может, принести тебе чего-нибудь?

— Нет, я покурю.

 

- 41 -

Лена пошла в служебную комнату.

Смутное предчувствие шевельнулось и притаилось в сознании Сережи, оттесненное и придавленное ходом вдруг засуетившихся мыслей: "Надо бы выправить текст... В двенадцать буду дома... даже раньше... часа три поработаю... седьмую страницу нужно переделать совсем..." — Предчувствие вновь ожило и зашевелилось. "Нет! Нет! Провожу и сразу же на автобус... Да и вообще... Так уж как-то все вышло..."

Сережа сопротивляется, но... Ноги, и на сгибах, между голубых веночек, что-то таинственное и возбуждающее... Оно врывается неотвратимо. Оно не ведает преград... Оно знает только победу... И борьба возможна только с самим собой. Борьба, когда нельзя победить, но когда можно потерпеть поражение.

Ты идешь и разговариваешь с Леной. На мгновение ты вспоминаешь о Марине, но только на одно мгновение. И твоя совесть смотрит на тебя большими удивленными глазами. — "А что, собственно, случилось? Я же..." — А большие удивленные глаза твоей совести все смотрят на тебя. — "Молчи, мошенник, спрячься за ширмочку собственной наглости и забудься. Не все сразу. Сейчас вот она попросит тебя починить утюг, ведь ты же электрик! И ты согласишься, придешь к ней домой, она покажет тебе неисправный утюг, и утюг окажется, действительно, неисправным... Молчи, молчи, предатель".

Они вошли в подъезд. Лена долго не могла открыть дверь.

— Попробуй ты... Вот дурацкий замок... Сережа вставил ключ, потянул дверь на себя и открыл. Они вошли в комнату. Лена включила верхний свет.

— Садись, я сейчас принесу утюг, а то мне нечем мои тряпочки погладить.

И она вышла на кухню.

Сережа чувствовал себя как-то неловко отчасти потому, что еще не успел освоиться, а в основном потому, что все получилось как-то не так...

Лена вернулась, зажгла торшер и погасила люстру. В комнате стало уютнее.

— Ты сними куртку... У тебя вид, как будто ты собираешься бежать. Давай я ее повешу.

Сережа быстро нашел обрыв в шнуре, зачистил концы провода и стал расправлять подсохший кусочек изоляции.

—Ой, Сережа, я так устала. Давай-ка с тобой выпьем. Во коньяк! Сейчас принесу.

На кухне Лена достала из буфета рюмки, вымыла их; потом она подошла к зеркалу, слегка дотронулась до своих великолепных волос, потом еще коснулась ресниц и, глядя в зеркальце, чуть повернула голову влево, а потом вправо. Потом она пошла в маленький коридорчик , сняла туфли и надела мягкие тапочки. Ей вдруг захотелось снять свое узкое платье и надеть другое. Оно висело в комнате на ширме.

 

- 42 -

"Нужно пойти и взять, а переодеться можно здесь. А если там? Нет, там нельзя, там он..." И все-таки именно там, где нельзя, где он...

— Сереж, возьми ты бутылку и рюмки, а я сниму это чертово платье. Господи, как оно мне надоело, в нем всегда, как в футляре.

Сережа вышел на кухню, взял было бутылку, потом поставил ее на место. Подошел к умывальнику, потом обратно к столу, потрогал краник газа, потом снова взял бутылку, но не пошел в комнату, а стоял на месте и разглядывал этикетку. Идти в комнату было нельзя. И нельзя именно потому, что там она переодевалась. Лена приоткрыла дверь.

— Сережа, все уже...

Она стояла на пороге, держась одной рукой за ручку распахнутой двери. Проходя мимо, Сережа ощутил близость ее тела. Он почти остановился около неё, хотя ни один человеческий глаз не мог бы этого заметить.

Коньяк был хорош. Они выпили по рюмке, и Лена наливала по второй...

— А вы что с Виктором поссорились? Я слышала, как вы о чем-то спорили.

— А, ерунда...

— Как у него с Верой?

— Вроде бы скоро женится. И вообще все мои знакомые что-то переженились.

— А я? Или я отношусь к числу знакомых официанток?

— Ну что ты придираешься? По-моему, тебя нужно выдать замуж, хотя бы в наказание за вредность.

— Это нелегко сделать.

— Ничего, мы постараемся...

— Кому я нужна, тот мне не нужен, а кто мне нужен, тому я не  нужна.

— Благородный Гамлет иногда выражал свои мысли именно таким образом. Я что-то ничего не могу понять...

Лена залпом выпила рюмку коньяка.

— Например, я нужна нашему директору, или вот на днях я вдруг понадобилась одному журналисту. Журналист дрянь, а у директора, кажется, вполне серьезные намерения. Это ужасно... Бесконечное множество ожиревших стариков, пошляков, пьяниц, и, в лучшем случае... А, впрочем, никаких лучших случаев — все какая-то дрянь и потаскухи в брюках. Я им, может быть, и нужна, но они мне — нет. Я иногда начинаю думать, что действительно обстоятельства сильнее меня.

— Тебе нужно уйти. У вас паршивая публика.

— А ты? Ты тоже бываешь у нас. Мне нужен ты. Что глаза-то опустил? Вот сейчас повисну у тебя на шее. Интересно, что ты будешь делать? Просто вырвешься или вырвешься как-нибудь иначе... и правильно сделаешь. Что я тебе... Вот я дважды спрашивала, о чем

 

- 43 -

вы с Виктором разговаривали, а ты дважды отмахнулся, как от мухи. И ты прав. Я это сама чувствую.

Лена мгновенно оказалась около Сережи, обняла его.

— Сереженька, милый... — взволнованно шептала она. Она всем телом прижалась к нему. Ее трясло как в лихорадке.

— Леночка, не надо, милая, ну что ты?

Сережа быстро опустился на пол, взял се за плечи и прижался щекой к ее волосам, но она повернула голову, и се горячие губы коснулись его щеки. Машинально он отстранился, потом, как бы опомнившись, снова прижался щекой к ее голове. Она сразу же как-то обмякла, се тело сделалось тяжелым, она закрыла лицо руками и зарыдала.

— Леночка, что ты... не надо... Лена, встань...

— Оставь...

— Встань, Лена, милая, пожалуйста...

— Иди к черту... зачем ты сюда пришел? Пусть я этого хотела. А ты! Ты тоже хотел, я все видела... пусть я — баба, а ты? Ты хороший, милый... Все это ложь! Лучше прямо...

Она неожиданно быстро сняла платье и стала рвать на себе нижнее белье, потом бросилась на тахту и закрылась пледом.

— Уйди, — сквозь слезы попросила она.

Сережа ушел. Он был сам себе противен. Он чувствовал себя уставшим, потрепанным и грязным. Ему хотелось поскорее прийти домой, сбросить с себя вместе с бельем всю эту скомканность и потрепанность чувств и вымыться чисто-чисто.

— Извини, приятель, у тебя спичечки не будет?

Сережа достал спички. Прохожий прикурил.

— Спасибо.

Сережа что-то хрюкнул в ответ и, сгорбившись, быстро пошел дальше.

Она, может быть, душу хотела отогреть около меня. Она действовала по-женски, истерично, с надрывом, но не в этом главное. Главное-то в том, что ей человечность моя нужна была. Но там, где должен был быть человек, оказался предатель, мошенник, дрянь... Ведь предал же я Марину. В удовольствии себе не смог отказать, флиртануть изволил, а ведь завтра, как будто бы ничего не случилось, будто бы я и не предал вовсе, приду к Марине, буду хорошим и даже нежным. Ну, а что, если как раз в тот момент, когда я предал се, Марина, в споре с кем-нибудь, голову дала на отсечение в подтверждение того, что я никогда и ни при каких обстоятельствах ее не про дам. Проспорила бы она голову-то! Вот ведь в чем дело... Но, может быть, верить-то ни кому ненужно и даже нельзя. Может быть, наоборот, нужно не доверять? Может быть, любовь другой стороны, на всякий случай, иметь. Игра-то ведь стоит свеч. Ведь голову иногда можно проспорить. Или еще хуже, скажут: "Вот видишь, никому

- 44 -

нельзя верить, известное дело, но мы-то, мол, разбираемся что к чему, нас-то голыми руками не возьмешь, мы всегда готовы и обманывать и быть обманутыми". Скажут ведь вот так — и возразить будет нечего, и даже может показаться, что правильно люди говорят, а это уж совсем плохо.

Начала болеть печень, а может быть, и не печень. Сережа совсем сгорбился, прошел несколько шагов и прислонился к дереву. Раздирающая боль все сильнее вонзала свои когти. На мгновение боль затихла, потом когти вонзились с новой силой, раздирая внутренности. Все существо его напряглось, он съежился. Боль скрутила его как веревку. Когда она немного утихла, он пошел дальше, неся в себе этот раздирающий тело кошмар. Ему хотелось взять большой нож, распороть себе живот, вырезать и выбросить вместе с болью всю гадость внутренностей. Сережа тихо стонал. Он сдерживал себя.

Идти оставалось немного. Сережа шел все быстрее и быстрее. Он хотел поскорее прийти домой. Он почти вбежал в подъезд, дрожащими руками открыл дверь, прошел в комнату, зажег настольную лампу и рухнул на тахту. Не сдерживая себя более, он стонал громко и даже преувеличенно громко, и от этого ему было легче.

Примерно через полчаса Сережа вышел на кухню, чтобы согреть воды для грелки. Он зажег все четыре газовые конфорки. Четыре синеватых цветка зашумели и заволновались своими маленькими лепестками. Сережа расстегнул рубашку и, потирая живот, приблизился к плите. Успокоительное тепло растеклось по всему телу. Боль утихала. Наконец закипел чайник, но грелка была уже не нужна.

Он пошел в комнату и сел за письменный стол. Перед ним лежала папка с рукописью, но он даже не открыл ее. Он убрал рукопись в ящик письменного стола и взял книгу, но и книгу отложил в сторону.

Обыкновенно читал и писал Сережа ночью. И когда случалось, что он приходил вечером пьяный, садился за письменный стол и начинал писать, но писать не мог, пробовал читать, но и читать не мог, он очень злился на себя.

Он старался не пить, он отказывался пить, особенно к вечеру, ибо знал, что ночью, в пьяном дурмане, он не услышит фиолетового звона лесного колокольчика, а утром... разольется вдоль улиц стремительным первый поток прохожих, и люди устремятся куда-то, наступая друг другу на пятки. Сильные будут бить по морде слабых, хитрые будут обманывать глупых, кто-то зарежет кого-то, кто-то умрет от голода, кто-то умрет от обжорства: мир будет паразитировать, как отвратительный клубок пиявок, сосущих друг друга, где выигрывает тот. у кого наиболее натренированы сосательные способности.

И некому будет задать людям простой и ясный вопрос: стоит ли быть мерзавцем ради того, чтобы за утренним чаем вместо обыкновенного куска хлеба съедать обыкновенную булочку с кремом?

1959-60 гг.