- 229 -

САПОЖНИК ЦАРСКОГО ДОМА

 

1

 

Когда слышу, что где-нибудь исполняют алябьевского соловья, сразу предаюсь воспоминаниям: вспоминаю свои самые черные годы и самого близкого друга, с которым мы встретились на колымской каторге.

Произошло это на том отрезке судьбы, который хрупкой чертой уже разделил человеческую жизнь и мрак могилы. Замученные годами непосильного труда, бесконечным голодом, страхом остаться без спасительной пайки, зеки колымских лагерей уже не боялись смерти; гибель была желанным избавлением от мук и страданий. Каждый из арестантов, чтобы продержаться до конца срока, в эту пору больше всего нуждался в помощи и поддержке друг друга. Сам—несчастный, инвалид и арестант, а словно рожден для того, чтобы делать добро другим.

А как он пел, какой у него был голос: чистый, звонкий, могучий, как у самого Шаляпина, от его песен арестантам хотелось плакать или радоваться, это уже зависело от того, о чем он пел. Позже, когда тюрьмы, лагеря, ссылка остались позади, я попытался разыскать своего друга. Ему предстояло освободиться через два года после меня, собирался поехать в Новгород, где у него старенькая мать. Я обратился в паспортный стол Новгородского городского отдела милиции, оттуда ответили: «По картотекам не проходит». Тогда догадался написать в Москву, на Всесоюзное радио, сообщил, что был у меня друг, может, еще живой, который до смерти любил алябьевского «Соловья», попросил специально для него передать эту песню.

Сегодня я пришел с работы, включил приемник и замер По радио исполняли мою заявку, пел голосистый алябьевский «Соловей»...

.На исходе октября 1945 года политических заключенных, которые с бригадами дорожных рабочих прокладывали новую дорогу через необъятные колымские просторы, неожиданно стали перебрасывать в другое место. Вместе с ними в этап включили команду калек и инвалидов. Погрузив их в телячьи вагоны, привезли на станцию Тайшет. здесь трое суток продержали на железнодорожных путях, затем набили в Мариинскую пересыльную тюрьму Как водится, произвели пересортицу и партиями стали отправлять по участкам Марлага. Вместе с другими зеками.

 

- 230 -

которых осудили по пятьдесят восьмой, я попал в лагерь с каким то странным, непонятным и жутким названием «Антибес», словесная характеристика которого соответствовала содержанию.

Хотя из пересыльной тюрьмы этап вышел еще затемно, до чертова антибесовского лагеря добрались только к вечеру. Выпал снег, его навалило столько, что утопали по колено. Мало того, когда стали приближаться к лагерю, поднялся ветер, началась пурга. Мы уже не шли, а еле передвигали ноги. Кое-как добрались до места—еще в один лагерь исправления государственных преступников. И тут как везде. Большая территория окружена двумя рядами колючей проволоки. Сторожевые вышки. Лачужка вахты, похожая на деревенскую кузницу. Над черными кубиками бараков струился жидкий дымок: впереди ожидало тепло. Настроение стало лучше—прибавили шагу.

Когда колонна обессиленных зеков, чудом преодолевшая такое пространство, остановилась перед вахтой, из помещения выскочил целый выводок лагерных начальников. Как будто поджидали дорогих и желанных гостей!

— Первый ряд, вперед! Сбросить одежды, разоблачиться!

Собачий холод. Ветер. Прежде, чем попасть в спасительное тепло, сначала предстояло донага раздеться. Лагерные правила не позволяли, чтобы зеки пронесли в зону оружие, другие запрещенные вещи и предметы. Началось переодевание, счет-пересчет, многократное сличение формуляров. Два начальника конвоя —этапный и лагерный — друг другу не доверяли, каждый пересчитывал поголовье персонально, по пальцам и реестрам.

Наконец зеки вошли в жилую зону. Рассчитывали, что здесь отогреемся от дорожной стужи, но в бараке холодина такая, что можно морозить чертей. В окнах ни одного целого звена, все перебито и переколото. Лишь когда рамы позатыкали тряпьем, засыпали снаружи снегом, в бараке потеплело.

В хлопотах немного согрелись, стараясь не растерять это тепло, скорей разобрались по нарам, прижались друг к дружке. Чем теснее, тем лучше. Дорога утомила, измучила, заснули сразу же, как только забрались на нары под тощие арестантские одеяла.

Проснулся от того, что кто-то больно двинул в скулу.

— Бабки!

— Какие бабки?

— Деньги! Быстро! — Блеснуло лезвие ножа.

 

- 231 -

Не успел еще опомниться, понять, что произошло, как меня уже стащили на пол.

— Дай ему по сусалам. Сдирай бушлат!

— Полундра!

Уголовники!.. Барак словно охватило пламенем, на нарах никого не осталось; в темноте пошла потасовка, самая настоящая поножовщина. Затрещали нары: с них начали отдирать доски, тяжелые плахи.

— Ты чего жевало разинул?—Меня больно толкнули в спину. — Ломай печку, выворачивай кирпичи!

Арестант, скомандовавший ломать печку, на моих глазах выворотил печную дверцу и обрушил ее на голову подскочившего уголовника. Тот завопил, рухнул на пол. Я принялся крушить печь.

Пыль, зола, копоть... Я подавал тяжелые, каленые кирпичи, другие принимали эти снаряды и бросали в головорезов-уголовников, которые отчаянной ватагой держались возле двери. Первый приступ отбит, не взяв барак с налета, уголовники сгрудились возле порога. Наши силы были на исходе—печка кончилась, кирпичи уже побросали. Мы отбивались голыми руками, как могли, отпетые бандиты и головорезы подготовились заранее, лезли вперед с оружием.

Они пошли на второй приступ. Мы решили держаться до последнего: разворотили нары, устроили баррикаду. Уголовники рассвирепели, в глазах бешенство, тем более, что в любом лагере трудовых каторжан «попотрошить» политических считалось не стыдом, а доблестью, поощряемой начальством. Главное, чтобы били «врагов народа».

— Дави контров! Бей, пускай кровь!

Засверкали ножи, засвистели железные прутья, теперь кирпичи полетели в нашу сторону. Бандиты уже забрались на баррикаду, грозили ножами сверху. Что делать? Если лагерная мафия «блатняков» возьмет верх, нас перебьют, как курчат. По-глупому погибать не хотелось, поэтому из последних сил мы держались за свое единственное оружие — доски.

— Братцы! — Вдруг могучий бас перекрыл другие голоса, потряс воюющий барак.— Не робеть, вперед!

Перед баррикадой выскочил безногий калека, как косой, размахивая перед собой тяжелой березовой плахой, пошел крушить уголовников. Какая мощь была в его короткой, усеченной хирургом фигуре, сколько бешеной ярости сверкало в отчаянных глазах?! Попадавшие под плаху безногого косаря уголовники валились, как тряпичные куклы, откатывались резиновыми мячиками, а он упрямо по-

 

- 232 -

двигался вперед, сокрушал своих противников. Мужество одинокого и безногого калеки подействовало на его товарищей. Мы воспрянули духом, снова схватились за единственное оружие — доски, стали биться не на жизнь, а на смерть.

 

2

 

Жуткое кровавое побоище продолжалось до утра В закипавших схватках то мы отбрасывали уголовников, то они зажимали нас в угол Если бы эта бойня продол жалась и дальше, наверняка уголовники одолели политических, но вместе с первыми ударами рельса, призывающего зеков на работу, в бараке появилась команда караульных, и война прекратилась.

В этом ночном побоище политических погибло четверо, трупы санитары отволокли в морг, побитые и раненые потащились в больничный барак. Я, слава богу, отделался легко—под левым глазом посадили синяк, на правой руке кровилась ножевая рана. Про потери уголовников сказать трудно: своих раненых и убитых они забрали с собой

Вот с такого побоища началась жизнь в лагере с мрачным и страшным названием «Антибес».

Четыре дня ушли на ремонт барака: застеклили рамы, починили нары, отскоблили и отмыли кровь. Обиталище приняло жилой вид. Правда, печь восстановить не удалось, не нашлось ни одного целого кирпичика. Где там сохраниться кирпичам, если побили и погнули дверки, задвижки, чугунные колосники.

На барак выдали две железные бочки, мы поставили их в разных концах помещения: пробили дверцы, через крышу вывели дымоход и затопили. Шуровали вовсю' Тем более, что топлива было предостаточно. После ночного побоища остались доски, плахи, наличники окон, дверей Бочки загудели от напора пламени, в бараке, наконец, стало тепло.

— Давай, годок, предоставь уголочек! — вдруг зарокотал возле меня знакомый бас

Обернулся на голос: безногий калека пытался забраться на нары. Одна нога у него отрезана по колено, за икрой другой по полу тащился рукав полушубка, голова обмотана старой тряпкой, через которую проступила черная запекшаяся кровь Но глаза сияли, физиономия довольная.

Разыграли мы сабантуй.

 

- 233 -

Кто это такой, лихой и развеселый? Я пригляделся к инвалиду внимательней — это же безногий герой ночного побоища, который березовой плахой разнес мафию уголовников

Я подвинулся на нарах, забившись в самый угол, вы кроил еще одно место.

Располагайся рядом. Вместе будет теплее.

 

3

 

Сосед по нарам меня не стеснил, наоборот, «сожительство» с ним пошло на пользу.

— Маслов Валентин Валентинович,— представил он себя, тиснув мой локоть. — Пятьдесят восьмая, десять лет лишения..

Коротко, ясно, понятно, как полагалось по лагерному этикету Я, однако, уточнил:

— За что подхватил «десятку»? Где?

— Из-за котелка.  — Срок — это не половник похлебки» не кусок мяса

— Вот именно, из-за котелка.

— Стой. Если рассказываешь, то говори толком, без кроссвордов. Котелок и десять лет лишения — какая тут связь?

— Самая прямая. На Волховском фронте в меня попало сразу четыре осколка, три в ноги, один — в руку. Из руки кусочек смерти вытащили в санбате, а вот осколки, которые попали в ноги, оказались ужасными. Левую ногу отпилили сразу, а осколок, угодивший в правую, засел в каком-то хитром месте.

— Надо было в госпиталь...

— В госпитале все и случилось Кормежка голодная, если говорить правду, выводила из себя не котловая норма, а воровство обслуги. Мясо, жиры разворовывали, раненым оставалась одна пустая похлебка. На утреннем обходе я главному врачу врезал: «Лев Абрамович, раненых кормят хуже, чем собак, в вашем госпитале одно жулье!» Медицинский начальник из белого стал черным. В глаза ничего не сказал, а на другой день военный трибунал отвалил мне десять лет лишения свободы. «За контрреволюционную пропаганду». Понял, причем «котелок»?

 — Понял

Безногий Валентин сполз с нар, опираясь на ладони как на костыли, попрыгал из барака и — пропал.

Так каждый день. После утренней поверки, не дожидаясь баланды, Маслов на руках сползал с нар и как сквозь

 

- 234 -

землю проваливался. Лишь перед вечерним счетом заявлялся обратно. Где он пропадал, куда его носило? Я даже стал подозревать, не промышляет ли мой сосед воровством, лагерными кражами?

 

4

 

— У тебя сегодня в ушах не звенело? Держи! — С таким многозначительным заходом Валентин забрался на нары, сунул мне большой, как рукавица, кожаный кисет. — Пользуйся на здоровье, кури во благо. Там и бумага.

Я принял кисет и, потянув за шнурок, открыл, понюхал — и зачихал:

— Ап-чхи!

— Будь здоров! Это не простая махорка, а выращенная на специальном поливе. За махоркой ходили только женщины, поэтому она такая сердитая.

Когда я засмолил толстую «козью ножку», затянувшись, полюбовался синей струйкой дыма, кисет пошел гулять по бараку.

— Как, хорош бабий гостинец?

— Тьфу!

Я кашлял, от злой махорки тер красные глаза, по щекам текли слезы. Вскоре кисет вернулся обратно, но уже пустой, выпотрошенный до последней табачной пылинки.

Валентин радовал барак не только сердитой махоркой, часто он приносил голодным инвалидам хлебные пайки, однажды, привычным движением забросив тело на общие нары, достал из-за пазухи пару отличных хромовых сапог.

— Как? Нравятся?

Я обалдел, потерял дар речи. Конечно, лишенный обеих ног наш любимец барака — жулик и вор, бандит. Разве нормальный человек в лагере такие мировые сапоги добудет? Когда в барак явятся со шмоном, ищейки-надзиратели вместе с Валентином прихватят и меня как соучастника. Припомнят и «козьи ножки» из бабьей махорки, и дополнительные пайки, которые таскал сосед. Валентин сунул сапоги за пазуху, свернулся калачиком и, как ни в чем не бывало, заснул. Вот это нервы у человека! Я же крутился с бока на бок, но сна не было и в помине. Ох, лихой человек попался в соседи, отчаянный, зря я поделился местом, не к добру!

— Сапожники нашего рода из поколения в поколение обитали в Гатчине, обували царскую фамилию. Нашу породу так и прозвали: «башмачники—золотые руки».

— Не заливай, Валентин! Твои костыли тоже золотой водой окропили?

 

- 235 -

—Не гогочите! Действительно, до революции все российские самодержцы щеголяли в башмаках мастеров нашей фамилии.

— Ты скажешь, что в «Антибес» угодил из-за золотых башмачков?

— Не перебивайте. Пусть болтает, от вранья живот не прострелит. Валентин, скажи, где раздобыл на свои распрекрасные сапожки материал, откуда взял хром?

— Дурачки. Разве в лагере мало всякого добра? Везде навалом старых шуб, драных шапок, брошенных голенищ. Я их подберу, подчищу, подкрашу и, пожалуйста, работаю.

— А краски? На твоих голенищах не шурум-бурум, а самый настоящий лак — блестит и сверкает.

Кажется, весь барак собрался вокруг наших нар, зеки с восхищением разглядывали хромовые сапоги безногого мастера, выворачивали голенища, стельки, простукивали каблуки—мяли кулаками, гладили ладонями, щелкали и чиркали ногтем.

— Словно фабричные.

— Постой. Пусть скажет, откуда взял лак?

— Откуда откуда?! Конечно, из трубы. Там сажи столько, что хватит весь барак перекрасить.

— Теперь понятно, почему тебя загнали в этот дьявольский лагерь «Антибес». За связь с императорской династией Романовых.

— Охломон! Какие могут быть связи между башмачниками и царями!

Дин-дон! Дин-дон!

Поверка...

 

5

 

В конце концов, все оказалось довольно просто. Валентин работал в сапожной мастерской, а все начальники лагеря, особенно их жены, дочки, старались пощеголять в сапожках, туфлях, ботинках, сработанных редким специалистом, пращуры которого славились тем, что обували царскую династию. Каждая модница соперничала с другой, какая получит обнову раньше. Слава мастера — золотые руки была так велика, что дошла до самого высокого руководства лагерями в Мариинске.

— Заказов надавали на десять лет! — хвалился Мас-лов, вечером забираясь на нары. Он смеялся, шутил, однако баечки про башмачки для членов царской фамилии почему-то не рассказывал.

— Держи, подкрепись.— Вечером Маслов совал мне хлебную пайку, иногда—кусок колбасы, угощал другими

 

- 236 -

лагерными деликатесами, которые ему перепадали за исполнение важных заказов, поверх жиденького казенного одеяльца накрывался бушлатом—и засыпал.

Мои дела с каждым днем шли хуже, я чувствовал. что силы оставляют меня, организм не выдерживает нагрузок лагерного режима. Ведь так продолжается не один год, а много лет, разве человек может перенести столько?!

В лагере «Антибес» тоже два инвалидных цеха: пер вый — прядильный другой — ткацкий и трикотажный. На первом участке арестантского конвейера работали одноногие инвалиды: крутили веретено оставшейся ногой, на другой набрали тех. кто мог только сидеть, весь день из белого хлопкового волокна крючками вязать носки, варежки, рукавицы. Законы лагеря жестоки. Если зек не выдерживал на шурфах — на золоте больше одного сезона работали редко — но еще мог двигаться, смотреть на ясное солнце, то обязан отбыть свой срок приговора до конца, хотя бы до того последнего часа, когда к человеку никаких претензий предъявить уже невозможно, то есть до смерти

Я попал в первый цех С утра мое веретено крутилось легко, с настроением, но к вечеру укороченная хирургом култышка чувствовала нагрузку. Дело даже не в том что трудно: после шурфов, тачек и «колымашек» инвалидный конвейер был легкой прогулкой. Но и простое веретено требовало навыков, умения, я мог водить пером, долбить ломом грунт, катить тачку, а ткацким ремеслом не владел, пряжа на моем станке получалась плохая: местами толстая, местами — тонкая. Замучили порывы. Вечером я стал сдавать ее на склад, а мою работу признали браком. После такого контроля дневная хлебная пайка автоматически упала до трехсот граммов, я лишился и поощрительного половничка арестантской баланды, на который мог рассчитывать в случае ударного результата

— Завтра накрутишь брак карцер! — сухо предупредил мастер, и бросил мой клубок в корзину, где лежала испорченная пряжа.

Надежды, что я освою капризный станок в ближайшие дни стану стахановцем, получу право на повышенное довольствие, не было, карцер и голод должны были доконать меня раньше, чем справлюсь с простым, казалось бы, ремеслом ткача-веретенщика С ужасом думалось о том часе, когда у меня кончатся последние силы. и я не встану за свой станок.

Ни рубеже отчаяния еще раз понял, чего стоят всякое умение, профессиональные навыки. Спасибо великому башмачнику Маслову, если бы он спешно не стачал моему

 

- 237 -

начальнику-придурку новые сапоги, не знаю, смог бы ли я избавиться от погибельного карцера. После подарка башмачника мастер раздобрился, перевел меня на самую блатную работу, которую можно было только представить.

Назначаю тебя истопником,—объявил он свою волю, избавляя меня от прядильного станка.— Смотри, старайся, не валяй дурака.

Теперь весь день нахожусь в тепле. Из столовой зеки украдкой таскали остатки каши, просили подогреть ее на огне, или испечь, или сварить несколько картошин. В таких просьбах не отказывал, жизнь стала возвращаться в мое тело, я прибавил в весе, на костях начало нарастать мяско.

 

6

 

Всю ночь валил снег. А утром поднялся ветер, началась вьюга. На работу нас не погнали, наоборот, на двери барака повесили замок. В лагере приняли и другие меры предосторожности: вокруг зоны протянули еще один круг колючей проволоки, отцепили собак. Попробуй высунь из барака нос — сразу погибель от собачьих клыков!

Вот так, был рабочий день, а пурга неожиданно подарила праздник. Зеки ожили, из всех щелей, потайных закуточков достали припрятанные карты, домино, шашки и шахматы.

— Бубновый валет... — В банке пятнадцать паек. Крой тузом...

— Мат королю...

Махорочный дым, крики, мат. Ветер сотрясал слабенькие стены арестантского жилища, окна завалил сугроб, а в бараке праздничное торжество: резались в карты, играли в домино, смеялись. Один только Маслов был угрюмый, неразговорчивый, обернув отрезанные култышки бушлатом, лежал, уставившись в потолок. Я даже испугался: «Что с ним? Не чокнулся?»

— Валентин, что с тобой? Ты заболел? Он не отозвался. Я позвал снова. Валентин!..

— Душа болит. Видишь, левая щека дергается? Это от волнения, предчувствий.

  Меня тянуло на разговор, однако на продолжение беседы не отважился. Зачем? Пусть человек побудет наедине со своей печалью...

А причин для печали у сапожного мастера было более, чем достаточно.

 

- 238 -

1 мая 1941 года Маслов женился, отгулял свадьбу, а 22 июня началась война. Валентин сразу отправился на фронт, в разведке добыл знатного «языка», за смелость и отвагу получил орден Красного Знамени. Потом ранение и контузия, госпиталь, ампутация ног. Безногого воина Маслова должны были комиссовать из армии, отпустить домой, а вместо этого состоялось жестокое судилище— и десять лет каторги, вот этот дьявольский лагерь «Антибес». Такая горькая судьба: взлеты и падения...

Неожиданно Маслов запел:

 

Со-ло-вей...

 

При первых звуках песни барак вздрогнул, загудел и затих. Святое молчание душ и сердец! Забылись карты, проигранные пайки, брань и скандалы, все это мелочь, суета сует, обитатели арестантского барака, как заколдованные, внимали песне. В ней было лето, утро, зеленый лес, в котором с трепетной радостью взрывалось сердце голосистой птицы.

 

Соловей, мой соловей,

Голосистый соловей!..

 

Безногий сапожный мастер Валентин Маслов стал утешением арестантского лагеря. Долгими вечерами, в туманные или метельные дни, когда на работу не выгоняли, потому что какая-нибудь отчаявшаяся душа могла решиться на побег, зеки просили у Валентина песен. И Маслов принимал заказ, во весь голос затягивал: «Вниз по матушке по Волге», «Вдоль по Питерской»... Однако с какой бы песни он ни начинал свои концерты, все равно завершал их исполнением алябьевского «Соловья».

— Эту музыку любила моя Дуся,— объяснил он однажды причину своего пристрастия к песне, которую обычно исполняли только певицы.—Она просила, чтобы я пел одну песню — «Соловья».

Велик был песенный дар сапожного мастера. Но еще больше было таланта в его искусных золотых руках. Туфли, сапожки и ботинки, которые они мастерили, были привлекательнее любых стандартных фасонов, поэтому часто становились причиной зависти и распрей жен, дочерей многочисленных лагерных бонапартиков. К сожалению, каждая модница старалась щеголять друг перед другом только в обуви, сработанной лагерным сапожником. Сколько Маслов ни старался, как ни вкалывал, а в назначенные сроки не укладывался. Строгое начальство капризничало, во вся

 

- 239 -

ком случае, ждать очереди не любило. В конце концов золотые руки мастера и погубили его!

История простая, горькая и трагическая. Однажды начальник конвоя заказал Маслову женские сапожки, причем работу требовал в самые краткие сроки, потому что его супруге предстояло показаться перед гостями. На другой день подневольного башмачника вызвал начальник колонны, который на должностной ступеньке стоял выше, чем старший дежурного конвоя, он уже не просил, а приказывал:

— Через день у моей дочери свадьба. К подвенечному туалету у нее должны быть туфли. Ясно?

— Гражданин начальник,— растерялся Валентин, не зная, как выпутаться из этой ситуации.— Я начал спешный заказ начальника конвоя.

— Не болтай, а начинай выполнять команду! — Начальник колонны даже не стал слушать объяснений, отправил Маслова работать. Двое суток мастер даже не являлся в барак, бился над спешными заказами, на третий день, забравшись на нары, в отчаянии застонал:

— О-о, господи! От одного вампира избавился. Туфельки деве понравились, в благодарность даже пачку «Казбека» преподнесла. Держи!

Мы не успели выкурить по одной папиросе, как в барак прибежал запыхавшийся охранник:

— Маслов, к начальнику конвоя!

— Вот теперь все, капут,— мрачно произнес Валентин и с какой-то жалкой, виноватой улыбкой посмотрел на меня.

Я подбодрил его:

— Не паникуй. Возвращайся скорей.

Валентин своей могучей пятерней пожал мне руку, сполз с нар и запрыгал на выход.

И все, пропал, никто из зеков больше не видел мастера-башмачника. Стражники с вахты рассказывали, что начальник конвоя за нарушение режима сначала упек строптивого мастера в карцер—ночевал не в бараке, а на рабочем месте—затем отправил его в зону штрафников.

...А в комнате заливался «Соловей» Алябьева. Певица — фамилию я не расслышал—пела звонким красивым голосом, он то потрясал страстью и чувством горячего сердца, то замирал, слышался еле-еле. Сердце болело, разрывалось на части. Слышит ли «Соловья» мой друг по арестантскому лагерю Валентин Маслов, принял ли он далекий привет голос не заживающей грусти?