- 284 -

БАГРЯНЕЦ ОСЕННИХ КЛЕНОВ

 

1

 

Недалеко от Москвы, в тридцати минутах езды электричкой, в тихом пригородном лесу есть дачный поселочек писателей Переделкино. Едва не каждый год я приезжаю сюда во Всесоюзный Дом творчества литераторов отдыхать, а если говорить точнее, работать, писать. Здесь благословенный лесной уголок, думается и пишется с особым энтузиазмом и вдохновением. Когда рука устает от бумаги, перо начинает спотыкаться на каждом даже самом пустяковом слове, я отрываюсь от письменного стола и иду в густой, словно лес, парк. Отрешившись от забот, хожу по аллеям, сажусь на одну из скамеек, которые стоят в окружении цветочных клумб и любуюсь красотой подмосковной природы.

В этом году судьба снова привела меня в райский приют писательского вдохновения, добровольной литературной каторги, без которой писатель уже не может.

В природе чувствовалось дыхание осени: было прохладно, ^под пологом неба собирались тяжелые серые облака. По времени скоро должны полить долгие, затяжные дожди. Деревья уже сбрасывали листья, на тропинках, аллеях парка они лежали золотым покрывалом. Только хвойные деревья, устремив к небу густые ветви, продолжали зеленеть в окружении черных раздетых стволов.

Шагая по разноцветному ковру, я вдыхал сырой аромат российского леса, любовался его красками. Перед высоким развесистым кленом сел на скамейку. Дерево было уже почти голое, на ветках тихо трепетали последние листья, готовые пасть на землю от самого малого дуновения ветра.

Я с интересом наблюдал за осенней жизнью могучего сильного дерева. Во-первых, клены в моей степной кокче-тавской стороне не растут — и для меня это дерево диковина, во-вторых, сколько красоты и гармонии в багрянце листьев этого российского дерева!

Налетел ветер, пятипалые листья старого клена встрепенулись, зашептались друг с другом, но противостояли осенней стихии, с материнским стволом не расставались. Вон один лист сорвался, однако на землю не пал; подхваченный ветром, он поднялся выше своего дерева и словно легкая ласточка, сверкая то одной, то другой стороной своих крыльев, полетел над лесом. Краски осенних

 

- 285 -

листьев старого клена прекраснее его летних зеленых одежд.

Одна разноцветная "ласточка" опустилась на скамейку возле меня... Я не выдержал, протянул руку, чтобы взять листок в руки, и... замер.

По той же дорожке, которая шла мимо моей скамейки, шагал хромой: маленький, жилистый, с прищуренным степным вырезом глаз. Я сначала предполагал, что он пройдет мимо, но нет, устремился ко мне. Переступив через клумбу, бросился на грудь и давай тискать в своих жестких объятиях.

— Господи, Ибрагим! Живой!

— Санжи?! — Я тоже бросился обнимать хромого.— Это в самом деле ты, Санжи?

Я обнимал его, прижимал к своей груди, а глаза застилали слезы.

С Санжи Каляевым мы встретились, дай бог памяти, лет сорок назад в Топорокской инвалидной колонне. Сорок лет минуло, а ничего не забылось, память сохранила самые малые подробности давнего бытия, великой дружбы.

 

2

 

После утренней поверки один из двоих караульных вохровцев — тот, который был моложе и шустрей — снова влетел в барак, как недорезаный, переполошенно завопил:

— Староста! Всех, кто есть на нарах, собрать возле вахты. Быстро!

На пол с грохотом полетели костыли, трости, началась обычная в такой суматохе перебранка, глухая возня. На площадке перед караульной вахтой зеки полудохлой инвалидной команды встали в четырехрядную шеренгу. В первом ряду на снегу сидели совсем безногие калеки, затем встали те, кто еще мог держаться на ногах, опираясь на костыли, на деревянные культяпки, два последних ряда заняли слепые и глухие.

Вокруг белый чистый снег. За пределами лагеря черная глухая тайга. Из-за ее кромки поднималось красное солнце. И линия горизонта, и безбрежная дикая тайга, словно вспыхнув от яркого пожара, горели густым красновато-алым заревом. Ветра не было, стоял сухой трескучий мороз. Чем ярче горела на солнце тайга, тем сильнее кусал лютый колымский мороз.

Охранники вприпрыжку бегали вокруг зеков, чтобы не замерзнуть, отогревались фантастическими оборотами лагерного мата, пинками подравнивали сидящих на задни-

 

- 286 -

цах, командовали стоящими навытяжку, изо всех сил старались подготовить инвалидную команду "к торжественному маршу». В лагере так называли выход к арестантам высокого начальства. Времени прошло много, а «марш» все не начинали. Инвалиды, одетые в драные арестантские обноски, дрожали от холода, строй ломался, это бесило конвойных.

Дверь вохровской вахты, наконец, открылась, в лагерной зоне появился начальник колонны. Белая шуба, шапка из белого барашка, теплые серые валенки и полупрезрительная физиономия цветущего мужчины — вот краткий словесный портрет лагерного владыки, по воле которого полудохлую инвалидную команду сегодня еще живых, а завтра, наверняка, покойников выдерживали на каленом колымском морозе. Оглядывая зеков, начальник военным шагом обошел их жалкое скопище, повернул обратно и неожиданно, как по команде, остановился.

— Контры, вредители, дармоеды, тунеядцы! — начальник, словно его толкнули в спину, вдруг стал кричать на безмолвный строй уже коченеющих зеков. Мы растерялись: что стряслось с человеком, отчего всесильный начальник взбесился, ни с того ни с сего разорался на нас, может, тронулся рассудком, потом сообразили, что все в порядке. Раз начальник орет, бесится, дурит — значит, с психикой у него нормально, с арестантским поголовьем полагалось разговаривать только на таком унтер-офицерском накале.

Будто разыскивая кого-то в общем строю, горластый начальник обошел первый ряд. Инвалиды в испуге замерли: неужели кого-нибудь отправит в карцер, оставит без пайки или придумает другую кару? Слава создателю — двинулся дальше, обошел команду изможденных дистрофиков еще раз, повернулся к охранникам, послушно ожидавшим команды руководства. Теперь колымский бонапартик таким же злым голосом, каким он орал на полудохлое арестантское скопище, набросился на стражников:

— Всех отправить на заготовку дров! В рабоче-крестьянском государстве никто не должен есть свой хлеб даром.

— Что делать с... безногими? — растерянно переспросил старший конвоя.— Куда этих, товарищ начальник?

— Куда? — Все тот же злой, железный голос, свирепый взгляд.— Пусть в зоне пилят дрова. У них короткие ноги, но длинные языки. Все они антисоветские пропагандисты, враги народа. Их надо скорее переправить в преисподнюю на свидание со святой Марией Магдалиной!—Свирепый начальник выматерился, испепеляющим взором оглядел команду инвалидов и, плюнув, скрылся в домике вахты.

 

- 287 -

Открыли проходные ворота. Началась обычная рабочая суматоха. Конвойные вохровцы быстро рассортировали инвалидов: безногих собрали в одну рабочую артель, которые были «на ходу» — в команду заготовителей топлива, погнали ее на выход из лагеря. Возле вахты с оружием наизготовку, овчарками на поводке появился конвой сопровождения. Глухие вели за руки слепых, за ними из последних сил тащились больные, изможденные, как тени, дистрофики.

Инвалиды переднего ряда, прыгая на своих куцых обрубках, ерзая на задницах, вслед за нарядчиками собрались в зоне возле штабелей толстых сосновых бревен. На четверых зеков выдали одну пилу, чтобы инструмент не стоял без дела, работали, сменяя друг друга. А топоров не было, главный плотницкий инструмент в зоне не давали, поэтому распиленные чурбаки выносили за пределы лагеря, здесь кололи и складывали в большие поленницы. Работу прекратили после того, как в зону вернулись заготовители топлива. Была поздняя ночь, кромешная темнота. Два инвалида на лесоповале дали дуба, в зону их привезли на салазках. Озябшие зеки от усталости валились с ног, возвращение в барак им казалось благом. Дневальные накалили печки, в бараке жара. Притащили и раздали вечернюю баланду. Единственная на весь барак керосиновая лампа, подвешенная на столб, была без стекла, поэтому еле освещала мрачное жилище. За баландой длинная очередь, свара, толкотня, каждый старался свою норму арестантской похлебки получить раньше, чем она достанется соседу. Дошла моя очередь. Получив в консервную банку — она кочевала со мной по всем лагерям Колымы — половничек пустой юшки, я потащился на нары. Держать в руках и костыли, и горячую консервную банку неловко, поэтому я спешил скорей добраться до места. Не дай бог споткнусь, упаду — тогда прощай мой ужин! Консервная банка опустела, в желудке потеплело, но чувство голода не пропало. Сейчас бы еще два-три половничка такой же добавки! Барак, который только что шумел, как переворошенный улей, постепенно стал успокаиваться, затихать.

На жратву надежды не осталось, казан- с баландой давно унесли. Вместо подушки я сунул под голову единственный свой валенок, приготовился спать. Валенок на завтра хорошо бы просушить возле печки, но рисковать боязно, если утащат — на всю зиму останусь босым!

— Товарищи!..

Что стряслось? Я сел на нары, но это, оказывается, призывал староста барака

 

- 288 -

— Не шуметь, все слушайте и внимайте! Сейчас начнем читать рассказы о славном детективе Шерлоке Холмсе...

— Валяй!

— Ждем.

— Эй, хромой костыль, кончай скрипеть своей деревяшкой! — Это относилось ко мне, чтобы вел себя спокойно. не двигался.

Наверное, со стороны эти байки и сказочки выглядели не то что странно, а дико, но в лагере люди жили совершенно по другим правилам логики, верили не расчету, а чувству. Обитатели инвалидного барака, которым в жизни осталось пройти одну-единственную дорогу в рай, потому что все другие мыслимые и немыслимые пути колымского ада они уже преодолели, жаждали последних жалких крох земных радостей. В этом не было ничего противоестественного. В круговерти колымской каторги зеки, как мухи, падали не только от болезней, адской работы, холода, истязаний, но еще больше мерли от того, что падали духом, теряли веру в удачу, поэтому с отчаянием обреченных они искусственно возбуждали себя интересом к другой «антилагерной» жизни.

Я тоже подполз к краю своего арестантского ложа, стал прислушиваться к голосу старосты. Мертвый свет лампы не мог разогнать мрак барака. Кто же будет читать при таком свете?

Староста прокашлялся, почистил голос:

— Кхе-кхе, приступим. Вчера мы собрались продолжать чтение рассказа «Серебряный», но из-за дровозаготовок прервались. Помните, скакун «Серебряный» полковника Росса никогда не проигрывал английские бега. И вдруг перед самыми скачками быструю беговую лошадь похитили. жокея Джона Стрэкера, который много лет готовил лошадь к состязаниям и никому не доверял своей ответственной работы, убили. Когда полиция поняла, что не сможет расследовать это скандальное преступление, призвала на помощь Шерлока Холмса. Опытный мастер сыска и его приятель доктор Ватсон взялись за опасное дело.

— Помним. Не тяни кота за хвост, валяй дальше. Интересно, что было потом? — закричали в бараке.

Этот захватывающий рассказ о судьбе замечательного скакуна я читал еще в детстве, много раз встречался с ним и позже. Страшно хотелось спать, и дальше я мог не слушать. Но заинтересовало загадочное обстоятельство: как при таком пещерном свете староста читал книгу, для этого надо иметь, по крайней мере, кошачье зрение. А он не только бойко, но и со смысловыми остановками шпарил

 

- 289 -

по тексту: его ровный, довольно-таки громкий голос отчетливо доносился до моего закуточка. Когда король мирового сыска Шерлок Холмс принялся распутывать сложный клубок человеческих страстей и преступлений, сон одолел меня.

Начальник колонны слов на ветер не бросал: зеков инвалидного барака каждый день стали гонять на работу. Единственным утешением для них были ночные читки старосты барака, они хотя бы на краткий миг позволяли отвлечься от реальностей арестантского бытия. Рассказы Конан Дойля о преступлениях, которые раскрывали благородный сыщик Шерлок Холмс и его друг доктор Ватсон, захватывали воображение, поднимали дух. Староста с увлечением читал запутанные истории «Желтый лик», «Горбатый», «Пустой замок», «Шесть Наполеонов», другие занимательные случаи, я не мог отказаться от удовольствия еще раз послушать про удивительные приключения выдающегося детектива.

Слушать я слушал, однако мне не давала покоя мысль: как староста ухитряется читать при таком свете. В один буранный день, когда зеков из барака не выпустили, я подошел к старосте барака инвалидов Николаю Исидоровичу Полотаю. Он обитал в маленьком отгороженном закуточке барака, где у него были персональная тумбочка, длинная лавка, заправленный войлоком топчан. Хоть и небольшие, а все-таки привилегии, поднимающие престиж руководства в глазах серой арестантской массы.

Когда я вошел в руководящий закуток старосты, Полотай, прислонив костыли к топчану, заполнял на тумбочке какой-то список. Он сразу повернулся ко мне: «Что произошло?» У Полотая высокий лоб, худое, носатое лицо. Видимо, мой визит ему не понравился, и без того его серое, бескровное лицо нахмурилось, стало жестким.

— Вы каждую ночь читаете рассказы Конан Дойля,— как можно почтительнее изложил я свою просьбу.—Дайте мне эту книгу на один день?

  Полотай отложил карандаш, с удивлением уставился на меня:

—Где я ее возьму?

—Вы каждую ночь читаете эту книжку.

—А-а, вот оно что!— Староста громко расхохотался. — Не читаю, а рассказываю по памяти.  

— По памяти?!

— Конечно. Разве не знаете, что в лагере книги запрещены? — Староста, как и я, перешел на вы.

— Знаю.

 

- 290 -

— Тогда зачем спрашиваете? Провоцируете!

Полотай отвернулся, взял карандаш, снова стал заполнять свой список. Я поправил костыли, собрался уходить. Старосте, видимо, что-то пришло в голову, он отложил карандаш, повернулся ко мне:

— У вас какая специальность до лагеря? Я признался, что до того, как стать зеком, занимался сочинительством, баловался стихами, писал рассказы.

— Это славно, отлично!— Калека Полотай вскочил с топчана, без костылей припрыгал ко мне, пожал руку: — Здорово! Я тоже поэт, украинский писатель.

Мы открылись друг другу. Полотай под большим секретом сообщил, что в зоне есть еще два писателя: казах и калмык, что они изредка наведываются в барак инвалидов, пообещал свести нас друг с другом. О-о, как я был рад этой неожиданной встрече!

Староста Полотай взялся за костыли:

— Приходи в другой раз, поговорим как следует. А сейчас недосуг, начальство требует документы.

После встречи с Николаем Полотаем со мной случилась беда — покалечил и другую ногу. Когда инвалиды пилили в зоне бревна, кромсали их на короткие чурбаки — безногие дергали пилу, сидя на снегу,— на меня со штабеля скатилась тяжелая лесина. Я видел, как тяжелое бревно тронулось с места, но ни подняться, ни подвинуться не успел; единственное, на что у меня хватило времени— это поглядеть, где лежат мои костыли. Конечно, бревно не стало дожидаться, пока я отползу в сторону, хорошо, что оно упало только на здоровую ногу. Сошлись инвалиды, откатили тяжелую лесину, меня отнесли в больничный барак.

Здесь я прокантовался больше трех месяцев. На мое счастье, ногу не переломило, только кость треснула от удара. И хотя поправился я быстро, но покидать барак не рвался: чем больше времени продержится арестант на больничной койке, тем больше у него шансов выжить или дотянуть до часа свободы.

Больничный барак в той же зоне, что и другие помещения лагеря, это такое же стандартное, как все другие постройки, сооружение. Разница только в том, что здесь нет верхних нар, матрасы все-таки набиты сеном, давали жиденькое суконное одеяльце, тощую подушку. Это уже комфорт, от которого я за годы каторги успел отвыкнуть.

С покалеченной ногой меня положили на отдельные больничные нары. Боль была страшная, кость корежило и

 

- 291 -

выворачивало, от этих мучений я готов был лезть на стену. А врача все не было. Я стал кричать, браниться, напоминать об ужасах и карах ада, поминать чертей и богов. Появился санитар, успокоил меня:

— Ты чего рвешь пупок? Не вопи. Врача не будет, сейчас придет фельдшер.

В санбараке лежало около пятидесяти больных. Большинство из них кровавые поносники, которые в больнице отлеживались от работы. Понос—это не страшно, лежи на нарах или все время сиди на параше, зато больного уже не погонят ни на лесоповал, ни в золотой забой. Чем больше протянешь с болезнью, тем лучше. Когда боль в ноге отпустила, я успокоился, попытался заснуть.

— Показывай ногу, что стряслось? — Я проснулся. Надо мной склонился человек в белом халате, по комплекции совсем мальчишка, худой, бледный, с черными, как смоль, бровями и узкими щелочками глаз. Наверное, степняк, бурят или якут. Это был зонный врач, во всяком случае, он так представился, когда, бесцеремонно стащив с меня тощее арестантское одеяльце, принялся за осмотр. Единственная моя нога обута в старый латаный-перелатаный валенок, увидев такую обувь, лекарь крикнул санитару:

— Иван, бери нож — и сюда!

Санитар Иван, ловкий, здоровый малый, острым лезвием распластал валенок и размотал портянку.

— Где болит? — уточнил доктор, повернув ногу.— Здесь?

Лекарь еще не закончил свой вопрос, как я взвился над нарами: «Ой!» Показалось, что на мою ногу другой раз обрушилось бревно.

— Терпи, казак, атаманом будешь. Иван, давай таз с водой.

Я молчал, чтобы не кричать от страшной боли, закусил губы. Доктор ощупал мою покалеченную ногу, вполне профессионально повертел ее, подергал, сел на нары.

— Перелома нет, только трещина. Не дергайся, лежи спокойно, сейчас наложим повязку. Фамилия? Имя?

Врач занес в блокнот анкетные данные, уточнил: «Откуда?» Я ответил, что посадили меня в Казани, а родом я из Казахстана. Неожиданно лицо моего лекаря просияло.

— Из какого города?

— Из Кокчетава.

— Не может быть!

Врачеватель едва не бросился мне на грудь, но ограничился тем, что крепко пожал руку. Мы тут же перешли на

 

- 292 -

казахский язык, с первых слов я выяснил, что лекарь арестантского барака тот самый казахский писатель Заин Шашкин, про которого упоминал староста Полотай.

Мы долго говорили друг с другом, этот день был полностью в нашем распоряжении.

— Стосковался по родине, скучаю по родному языку, наша встреча — это неожиданный подарок судьбы,— проговорил Шашкин, когда, промыв мою ногу, перебинтовал и осторожно положил ее на мягкий тюфяк.

Каждую свободную минуту времени Заин Шашкин проводил в санитарном бараке, больше всего возле меня. Мы вспоминали общих знакомых, говорили о литературе, писателях, что они пишут, как живут. Помню, как Шашкин называл Есениным казахской поэзии Магаджана Жумабаева, по памяти прочитав несколько его стихотворений. Сам Шашкин уже был членом Союза писателей, в Москве кончил институт истории, философии и литературы, в Алма-Ате издал несколько прозаических книжек.

Конечно, первые вопросы про статью приговора: за что судили, сколько лет дали?

— Тебе какое преступление приписали?—спросил я у Шашкина.

— Самое страшное — национализм,— ответил Шашкин, сердито соединив брови в одну сплошную полосу.— Я вырос в советское время, был пионером, комсомольцем, учился в Москве. Откуда ко мне могла пристать эта зараза — национализм?

— Это клеймо нашлепали на многих.— Я попытался утешить Шашкина, перевел разговор на другое.— Вот ты писатель, а врач. Как ты наловчился?

— Какой я врач? — Шашкин засмеялся.— Насобачился, набил руку. А начал со своей болезни. Еще до лагеря я подхватил страшный туберкулез, спасался тем, что пил кумыс, принимал барсучье сало, крепко помог и здоровый степной воздух. В тюрьме снова стал загибаться, захаркал кровью. После приговора меня положили в тюремную больницу. Прокантовался я довольно долго, освоившись, стал помогать врачам; чтобы не отпускать меня, они оставили возле себя санитаром. Выручило высшее образование. Я хорошо разбираюсь в языках, латинский для меня, как родной, стал заучивать состав лекарств, запоминать рецепты. Словом, напрактиковался, и сам стал врачевать. На каторге с врачами плохо, вольнонаемные добровольцы по своей охоте лечить «врагов» и «контров» не берутся.

— Доктор, сюда... Лекарство...— застонали в другом конце барака.

 

- 293 -

Шашкин прервался, скорей поспешил на зов.

Вторая моя нога зажила быстрее, чем первая, однако мой ангел-избавитель Заин Шашкин все время находил причину, чтобы задержать меня на больничных нарах.

Врач — «царь и бог» лагеря. Его самого посадить в карцер можно, но отменить его распоряжение нельзя. За это предстояло отвечать, а самые важные лагерные начальники пуще всего боялись ответственности. При каждом обходе Шашкин находил какие-то профессиональные аргументы — говорил, что у меня плохо срастается кость, постоянно накладывал свежие бинты.

На больничных нарах я Прокантовался до самой весны, роскошествовал на усиленном лазаретном рационе. Правда, похлебку здесь давали такую же пустую, как и всем арестантам, но черпали ее из другого казана, понаваристей. а самое главное — не гоняли на работу. Весной стало тепло. По зоне прошел слух: в лагерь едет большая комиссия, будет проводить контрольную инспекцию; Шашкину ничего не оставалось, как выписать меня из больничного барака. Как бы то ни было, еще одну страшную зиму я выдержал. Это — великое дело, лишний шанс выбраться из этого ужасного ада.

 

3

 

После больничного барака в инвалидную колонну я уже не вернулся, Заин Шашкин переправил меня к выздоравливающим. Это понятие «выздоравливающие» было весьма условным, в такие бараки собирали безнадежных инвалидов, больных, которые здесь не столько прибавляли здоровье, сколько теряли последние' капли угасающей жизни. Все знали, что выздоравливающие — это смертники, которые отсюда уже не выберутся.

В такой барак безнадежных попал и я. Одноярусные нары. Места забиты. Большинство лежачие. В этом жилище еще живых существ уже навсегда поселился запах тления, который сопровождал зеков до последнего места — могилы. Хотя к выздоравливающим меня перевели по предписанию Шашкина, который исполнял обязанности врача зоны,— а в арестантском лагере это чин немалый,— я довольно долго валялся возле порога. Только позже кого-то из отмучившихся страдальцев вынесли вперед ногами, и я перебрался на новое ложе, но не к окну, где самые престижные места, а в самый дальний угол барака.

Приближалась весна. Солнце пригревало сильнее, в пол-

 

- 294 -

день подтаивало, с крыш звенела капель. Возле окна можно смотреть, как меняется природа, а что увидишь с темных угловых нар?

Напротив меня маялся на нарах еще один страдалец, закутанный в одеяло по самые уши, над нарами торчало только его желтое, безжизненное лицо. Когда я смотрел на него, мое настроение было не из приятных. Вот еще один кандидат в смертники. Что ожидает меня?

Я поднялся с нар, хотел понадежней прислонить к стене костыли, но они с грохотом упали на пол. Видимо, шум побеспокоил соседа, он чуть-чуть приоткрыл веки. Ага, значит, живой; эта мысль меня успокоила, прибавила бодрости.

— Откуда?—еле слышно спросил сосед, между прочим, ясным, довольно отчетливым голосом.

— Из больничного барака.

— А-а... Как там Шашкин? Живой? Смотри какой, Шашкина знает, наверное, казах. Чтобы проверить свои предположения, я обратился к соседу на казахском языке.

— Как самочувствие? Что беспокоит? А-а? — Он, кажется, не расслышал меня, повернул голову в мою сторону.— Ты что-то сказал?

— Виноват. Я думал ты — казах.

— Нет.

Сосед сел на нары. Господи, до чего может дойти человек: передо мной был жалкий скелет лагерного доходяги, которого, чтобы он не рассыпался, завернули в желтый пергамент кожи.

— Не угадал. Я не казах, а калмык. Не заметил, как с моих губ сорвалось:

— Вы — Санжи Каляев?

Землисто-черное лицо несчастного полупокойника посветлело, маленькие раскосые глаза с удивлением уставились на меня:

— Откуда ты знаешь мое имя?

— Шашкин рассказывал. А имя слышал от Полотая.

— Ты тоже писатель?..

 

4

 

Наконец, в северные пространства пришла весна. Снег сошел постепенно, он не растаял, а тихо, без половодья и разлива, ушел в землю. Сразу полезла зеленая трава. Самая яркая ее полоса была между двумя рядами проволочной ограды, это сигнальное пространство, на котором

 

- 295 -

отчетливо оставался каждый след, тут никогда не ступала нога человека. В запретную зону хода не было, но кто мог помешать смотреть через заграждение, как в зеленый наряд одеваются земля, глухие таежные урманы?

Странное состояние охватывало арестантов, когда они наблюдали пробуждение природы. Забывались окруженная колючей проволокой зона, караульные вышки, вооруженные часовые, которые, как идолы, возвышались над лагерем, каждый из зеков видел себя в объятиях мягкой луговой травы, забирался на высокие макушки кедров, собирал вкусные жирные орешки.

— Эй, контры, вы что столпились перед запретной зоной? Немедленно расходитесь. Буду стрелять!

Изнывая на вышке от безделья, часовой гремел затвором смертоносного оружия. В этой угрозе ничего необычного не было, страж мог пальнуть и одиночным выстрелом, мог расстрелять целой очередью, любую смерть преподнесли бы как защиту правил лагерного режима. С чувством жгучей обиды, ярости, которая распаляла наши сердца, мы отходили к баракам.. Сволочи, изверги, у зеков не было права даже полюбоваться на природу.

Однако теперь я был не одинок. Вместе со мной были Шашкин, Полотай, Каляев, мы объединились в великое писательское братство «контриков». В зоне полуживых мертвецов, где возбранялось брать в руки книжки и пользоваться чернилами, бумагой, создали «союз» не столько безнадежной, сколько отчаянной поэзии, на самом краю бездны она вливала в нас силы, не давала погаснуть надежде. Вчетвером сходились или в закуточке Полотая, или собирались во врачебных «апартаментах» Шашкина и читали свои прежние и лагерные сочинения. Эти литературные посиделки прибавляли силы, воли, упорства.

К сожалению, это продолжалось недолго. Однажды всех четверых участников крамольных посиделок пригнали к вохровской вахте, под конвоем препроводили на станцию. На путях наготове стоял состав, нас запихнули в вагон-«телятник», доставили на станцию Тайшет. В Тайшетской тюрьме всю четверку бросили в карцер, где мы провели жуткую, бессонную ночь. С утра нас поодиночке потащили к военному следователю, молоденькому, но уже научившемуся смотреть на зеков режимным взглядом опытного службиста. Следователь покопался в своей папке—я так и не понял, зачем он это делал, наверное, нарочно тянул время, чтобы помучить жертву неизвестностью,— строгим голосом объявил:

 

- 296 -

— Есть информация, что вы организовали в лагере контрреволюционную пропагандистскую группу. Вот обвинительное заключение...

Последние силы оставили меня. Костыли вывалились из рук. Какая-то подлая сволочь все-таки стукнула, донесла, продала за пайку хлеба, за половничек арестантской похлебки, просто из-за своей пакостной натуры.

Натасканные мастера сыска, которые самое пустяшное дело умели оформить как великое преступление против государства, за которое полагается еще один срок, больше первого, начали новый круг пыток и дознаний. Однако я тоже не новичок. Прошел эту же школу, только сидел в других классах, в которых за партами были не гонители, а гонимые. Разве для того я прошел академию коварных допросов, карцерных пыток, потайной слежки, чтобы попасться на голую наживку, которую старательно подсовывал еще один дознаватель всемогущего государственного ведомства? Не выйдет, не дамся!..

 

5

 

Над лесным парком только что собирались черные тучи, угрожая пролиться холодным осенним дождем, но неожиданно небо посветлело, ветер разметал тяжелый полог ненастья. Показалось солнце, яркое, улыбающееся, казалось, оно радовалось наступившей осени.

Вместе с Санжи Каляевым мы шагали по устланной мягкими разноцветными монетками листьев лесной дорожке, что вилась среди сосен, елей, кленов, расспрашивали друг друга. Казалось, вопросам не будет конца.

Санжи Каляев, как и я, хромал, только он припадал на правую ногу, я — на левую. Санжи на лесоповале тоже придавило деревом, переломило правую ногу, она долго не заживала, в конце концов, стала на пятнадцать сантиметров короче.

С того времени, как мы расстались в карцер ном скльпе Тайшетской тюрьмы, минуло четыре десятилетия. Конечно, за сорок лет человек стареет, он даже внутренне становится другим. Я смотрел на Санжи Каляева, затем оглядывал себя. Если смотреть со стороны, наверное, и я изменился, и Санжи был не такой, как в лагере. Спустя сорок лет он выглядел много моложе того измученного доходяги-дистрофика, который медленно угасал на ложе барака смертников. Он, как и прежде, без усов, без бороды, но с его лица сошел мертвый желтый цвет, на упругих щеках играл

 

- 297 -

румянец свежего загара. Только восточные глаза остались прежними — узкие, они смотрели на мир ясным, широко открытым взглядом. Для контраста с темным, южным загаром Санжи носил изысканный серый костюм, белую сорочку и ослепительную черную бабочку.

Ах, эта сладкая боль воспоминаний) Кончив рассказывать о себе, мы начали расспрашивать о других.

— Где сейчас Заин Шашкин? — спросил Санжи.

— Он большой казахский романист, у него много книг на русском и казахском языках.

— А сам? Живой?

— Умер.

— От чего?

— От старой еще тюремной хвори —от легких. Мы долго шагали молча, предавались воспоминаниям о лагере, ушедших из жизни товарищах. Санжи Каляев, кажется, не уставал от расспросов, я, что знал, отвечал.

— Что с Николаем Исидоровичем Полетаем? Вот сатана! Все-таки хорошие он сочинял в лагере басни, злые, точные.

— Он обитает в Ялте, работает в основном в сатирическом жанре. Я видел его стихи в «Крокодиле».

— Молодец! Я так и предполагал. Дашь мне его адрес, я ему напишу.

— Санжи! — вдруг закричал кто-то из писателей, выскочив из жилого корпуса Дома творчества.— Скорей на провод, тебя вызывает Элиста.

Санжи Каляев побежал к телефону, издалека было заметно, как сильно он припадал на короткую ногу. Он жил в столице Калмыкии Элисте, видимо, на переговоры вызывали из дома. За эти годы Санжи Каляев издал несколько книжек стихов, прозы. На родине ему присвоили большое звание народного поэта. Кроме этого, он имел монгольский орден, которым отметили его литературные заслуги, за высокой наградой специально летал в Улан-Батор.

...Налетел ветер, деревья закачались, с веток на землю посыпались желтые листья. Над моей головою на черном суку кленового дерева трепетал на ветру одинокий листик. Ветер с остервенением набрасывался на него, старался сорвать с ветки, но он изо всех сил упорно держался за материнское дерево, как ни трепало его то в одну, то в другую сторону, а он, молодец, не уступал, держался.

Однако осенний ветер настырный, злой, еще сильнее набросился он на крепкое могучее дерево и сорвал-таки пятипалый лист, подхватил его и понес. Но даже оторван-

 

- 298 -

нын, лист кленового дерева не спешил устлать собою ковер поздней осени; в поисках последнего пристанища он долго еще метался среди деревьев, пока, наконец, не выбился из сил, опустившись на черные осенние кусты, не пропал из виду.

Наверное, человеческие судьбы, как багряные листья осеннего клена, тоже сгорают в разноцветном пожаре природы, уступив силе стихии, и тихо, без звука и шума, успокаиваются. Может, я ошибаюсь, но почему-то уверен, что с людьми в жизни именно так и происходит.