- 298 -

ОТ ИМЕНИ ТЕХ, КТО НЕ ВЕРНУЛСЯ

Вряд ли кто назовет точную цифру, сколько человек было безвинно расстреляно или пало в лагерях, прошли через тюрьмы или отправились в ссылки в страшные годы культа? Называют сорок миллионов, это вдвое больше, чем погибло советских людей в сражениях Великой Отечественной войны. Я думаю, что цифра жертв произвола занижена. Кто знает, сколько человек в тот черный час навсегда расстались с любимыми, больше никогда не увидели родных, близких, матерей и отцов, детей?

«Когда входишь в жилище, не тащи в него свои обиды»,—утверждает казахская народная пословица. Казань мне не родина, я родился и вырос в Казахстане, но самая дорогая колыбель. Здесь я родился как писатель, здесь умер как литератор. Поэтому когда приезжаю в свою писательскую колыбель, вспоминаю горе, страдания товарищей, кто разделил со мной участь узника и каторжанина. О них мое слово, за них — моя речь!

После лагеря, пяти лет лишения в правах, я остался в селе Красный Яр, живу в своем индивидуальном доме по улице имени классика казахской литературы Абая. Однажды из Союза писателей Татарии по этому адресу ко мне обратились с просьбой, чтобы я ознакомился с приложенным списком, внес поправки, уточнения. Это был список писателей автономной республики, пострадавших в годы культа, даже не список, а краткая анкета с вопросами — репрессирован, не вернулся, погиб...

Внешне все правильно, форма соблюдена. Но сейчас такие общие фразы не устраивают, это современный вариант очковтирательства—сообщить факт и ничего не от

 

- 299 -

крыть. Мало известить «погиб», «пропал», «не вернулся» надо открыть причину—почему? Если попавший в лапы палачей расстрелян, то надо сообщить—когда, по приговору какого суда, конкретно—какого судьи. Если причина гибели другая, обязательно напечатать, что пропал в лагере, погиб в тюрьме, не скрывая подробностей: когда погиб— пал еще в начале срока или покончил счеты с жизнью уже перёд часом свободы, сообщить главное, что интересует близких: как похоронены отец или мать, дед, брат, или сестра, где могильный прах, куда поехать, чтобы отдать дань памяти, уважения, любви? В той анкете не было фамилии Сарвар-апы Адгамовой, пропустили еще несколько начинающих писателей — речь идет о предвоенных годах,— несомненно, подававших надежды, но не сумевших проявить свои литературные способности, может быть, дарование, талант.

Знаю, вопросы эти непростые, они обжигают душу и сердце, вряд ли на все можно найти ответы. А вот искать или нет — тут, я думаю, вопросов нет, все четко и ясно — искать. Проблема в другом — как это сделать?

Попавшие под кровавую мясорубку сталинского террора, расправ и казней после 1956 года почти все реабилитированы, оправданы «за отсутствием состава преступления». Реабилитация — это пересмотр дела новым составом суда предполагаемой вины человека, всей его жизни: во имя чего он жил, за что боролся, к чему стремился? Из архивов Фемиды, не богини правосудия, а слепой служанки режима, невиновных объявлявшей виновными, извлекается дело осужденного и подвергается обстоятельному разбору, независимо от того, когда, где, какой вынесли приговор. Меня, например, в мае 1938-года Военная коллегия Верховного суда СССР судила в Казани, а реабилитация состоялась в Москве. Раз человек оправдан, признан невиновным, значит, доступ к исходной информации возможен, во всяком случае, получить нужные сведения — дело не безнадежное.

Однако работа с завалами судебных папок — дело хлопотливое и многотрудное, заниматься им должны не энтузиасты-одиночки, хотя без них не обойтись, а могучие организованные силы, каждый поодиночке и все вместе.

Страшное карательное ведомство сыска, расправ с тремя буквенными обозначениями «ГПУ» пуще всего боялось огласки, доступа к своим тайным бумагам. Не случайно, когда в приговоре проходили люди, способные обнародовать приемы работы сталинских опричников, —судьи оговаривали кару «без права переписки». Разве писательская натура

 

- 300 -

может смириться с таким наказанием, чтобы ее лишили права говорить правду? Палачи-инквизиторы не давали своим жертвам карандашей, бумаги, строго следили за тем, чтобы ни одна мысль, ни одна весть не просочилась из ада, прежде не попав под их надзорное око, но это не значило, что строки правды не чеканились в писательской памяти.

Ничто не вечно на земле. В щебень стираются горы. высыхают моря, но неистребимы мысль и слово, строки правды преодолели преграды тюремных казематов, прошли бараки лагерей, стали достоянием свободы. Без пера, чернил и бумаги татарский поэт Галимджан Мухаметшин в лагере «написал» устное стихотворение «Невиновные» и читал его узникам сталинской каторги. В архиве Кави-ага Наджми мне приходилось разбирать завернутые в арестантский сверток тюремные письма его жены Сарвар-апы Адгамовой. Я читал стихи павшего на фронте поэта Фатыха Карима, которые он написал в тюремном карцере. Десять лет неволи без пера и бумаги обходился я сам, прочитал свои тюремные вирши после того, как вышел на свободу.

В 1956 году, спустя девятнадцать лет после ареста, в хлопотах о реабилитации я приехал в город своих писательских грез Казань. Горькое и радостное событие! Конечно, первым делом кинулся разыскивать Нури Арсланова, вместе с которым почти тридцать лет назад мы отправились ловить синюю птицу своего счастья. Я не стану рассказывать, какая это великая радость снова встретиться с другом детства, сразу изложу дело.

— Ибрагим, у меня для тебя сюрприз,— сказал Нури Арсланов и полез на антресоли, где у него штабелями навалены книги, папки, россыпи поэтических рукописей, рецензий, статей, другого литературного «сырья».

— Не успели встретиться, а ты уже пугаешь сюрпризом.

— Раскопал, держи!—Радостный, Нури из папки достал листок бумаги.

— Слушай, я прочитаю тебе стих. Угадай, кто автор? Нури Арсланов поднес к глазам лист и чем дольше он читал, тем ниже склонялась моя голова. Что творилось с моим бедным сердцем, в груди бушевала буря!

— Откуда у тебя эти стихи? Я сочинил их в казанской тюрьме.

— Мне передал их совсем молоденький надзиратель,

 

- 301 -

сказав: «Дядя Ибрагим просил записать на прогулке и отдать Нури Арсланову».

Это лишь малые крохи правдивой тюремной литературы, ее пылинки, а сколько неизвестных, непрочитанных сочинений лежат на писательских полках, в семейных архивах? Строки правды рождались в вонючих камерах тюремных душегубок, в каторжных лагерях, в местах спецпоселений. Если покопаться, разве мало отыщется мужественных страниц трагедии или подвига тех, кто до конца прошел страшную дорогу судьбы, и, преодолев ее, вернулся?

Чем дальше страшное время, тем меньше остается в живых узников сталинских тюрем, каторжных лагерей. И тем выше интерес к свидетельствам вернувшихся. Люди хотят знать правду, какой бы горькой она ни была. Поэтому нет цены каждому новому факту, это не просто жизненный пример, а достояние памяти, свидетельство истории. Не случайно сейчас самая большая вера не беллетристике, рожденной талантом и фантазией автора, а правде фактов, отсюда так велик интерес к сочинителям, которые пишут не понаслышке, только изучив тему, а сами пережили описываемые события.

Моя литературная популярность невелика. Это поэт»-собирают переполненные аудитории, на встречах с прозаиками публики бывает меньше. В 1989 году, когда, наконец, моя книга о колымских лагерях, жертвах и мучениях сталинской опричнины вышла на татарском языке, я приехал в Казань. Как самого желанного гостя, меня повезли по татарским аулам: от села—к селу, от дома—к дому, из семьи — в семью. Потрясли переполненные залы клубов, библиотек. Я увидел, как велика потребность народа в правде, желание узнать и масштабы, и причины национальной трагедии. Не говорю уже о молодых, детях — на встречу со мной шли, ехали мои ровесники, ветераны, распечатавшие восьмой десяток лет старики-аксакалы. Засыпали вопросами, расспрашивали самые малые детали и подробности, со слезами на глазах говорили слова благодарности — за то, что выдержал, вернулся, еще пуще за рассказы об этом тысячам и тысячам читателей.

Не забуду, как в Балтасинском районе, в татарском ауле Чутай, меня, изгоя, забывшего корни предков и всю свою жизнь, за исключением нескольких предвоенных лет, прожившего вдали от прародины, встречали буквально всем селом. Первой, спотыкаясь, выбежала навстречу бабушка Хатира — восьмидесятилетняя вдова комиссара нашей камеры, секретаря Казанского горкома ВКП(б) Рияза Алки-

 

- 302 -

на, расстрелянного в 1938 году по приговору Военной коллегии. Старушка бросилась мне на грудь, обняла и зарыдала. Прибежали сыновья Алкина, крепкие, здоровые, предпенсионного возраста мужики, которые выросли с клеймом детей врага народа, мы все обнялись, заплакали и не стыдились своих слез

Не в моем писательстве дело, что я в семьдесят лет написал страшную книгу. Самое главное, я был живой свидетель народной трагедии, картин ужаса и горя стойкости и трусости, благородства и подлости. Правды не бывает много, ее всегда мало. Люди жаждут знать не только исторические характеристики эпохи, но и хотят сохранить в памяти факты, детали, подробности В конце концов па мять определяет исторические корни народа, его сегодняшнее бытие, завтрашнее будущее.

Родная сестра демократии — гласность открыла многие прежде запретные зоны, появились публикации о страшном периоде отечественной истории, террора и беззакония, на зову те, которые попались на глаза Камиль Икрамов рассказал, как сталинские опричники уничтожали старые партийные кадры, осудили на казнь честного, принципиального руководителя узбекских коммунистов Акмаля Икрамова. Большой друг национальных литератур Семен Липкин, который всю жизнь больше, чем своими стихами. занимался переводами поэтов братских республик, огласил правду о выселении балкарского народа. Великая страдалица Евгения Гинзбург с фотографической точностью зафиксировала подробности сыска и казней инквизиторов, факты мужества и долготерпения слабой половины человеческого общества—женщин. Открытием стали рассказы о колымской каторге Варлама Шаламова, сочинения Александра Солженицына, вернувшиеся на родину через заграничную «кругосветку». Честные, правдивые книги открывают завесу не только над бытовой атмосферой лагерной империи государства, они обнажают причины массового истребления не врагов, а своих сограждан.

Сколько еще осталось ненаписанного, ждет своего судью и свидетеля?! Жалко, что не дожили до сегодняшней атмосферы свободы вернувшиеся из лагерей мои сокамерники Гильм Камай, Хасан Туфан, Суббух Рафиков, судьба не предоставила им возможности выйти на открытую трибуну. Это были высокоталантливые люди. Уверен, они смогли бы создать такие значительные и честные произведения, за которыми стояли бы очереди, как за книгами Рыбакова, Бека, Приставкина, Дудинцева, Гранина, Евгении Гинзбург...

 

- 303 -

Много потерь, все меньше остается свидетелей кошмарной эпохи, кому природа дала талант пользоваться самым великим оружием правды — словом. Уже нет Бека, Гинзбург, в мрачные, застойные годы ушли из жизни Камай, Рафиков, Туфан; однако сколько еще тех, кто сохранил силы, ясность ума, способность точно передать ужасы перенесенной трагедии, величие народного духа! После страшной эпохи культа прошло полвека, но еще живы свидетели неправых приговоров, казней и расправ — татарские писатели Гумер Баширов, Риза Ишмурат, Амирхан Еники, Нури Арсланов, Атилла Расих—называю только тех, кого знаю лично, сколько мастеров слова живут в других братских республиках! — но редкие из аксакалов обращаются к давним воспоминаниям, как будто все поклялись друг перед другом ничего о минувшем не говорить — ни хорошего, ни дурного.

Если поискать в архивах, покопаться в завалах бумаг — разве мало смелых и мужественных страниц найдется в личных документах тех, кто до конца прошел по страшной улице террора, расправ, массовых казней! Если каждый из нас будет чувствовать свою личную ответственность перед временем и человеческой памятью, насколько плодотворнее будет борьба за восстановление попранной правды. Еще не поздно. Пусть многое упущено, но не все потеряно, пройдет время, как нам будет стыдно лени, равнодушного безразличия. Скорей за дело, иначе не успеем, поезд времени уйдет.

Ответственность за правду принуждала меня работать над этой книгой, к тому же подталкивала внутренняя потребность показать, почему в стране «победившего социализма» стала возможна .деспотия злодея.

Рядом с сатаной всегда иуда — предатель, послушный исполнитель злой воли душегуб-палач. Тиран, которого величали Другом и Учителем, лишь посеял семя террора и взрастил кровавую ниву, а страшную жатву палач убирал чужими руками. Больно об этом говорить, но многонациональные массы народа оказались готовыми к тому, чтобы своими руками исполнить кровавую волю. На вершине державной и партийной власти тиран плел хитрые интриги, с тонким расчетом нажимал кнопочки и пружиночки; кровь павших на совести убийцы, но ее нет на его руках. У главного опричника оказалось много послушных исполнителей его жестоких замыслов: сыщиков и убийц, конвоиров и надзирателей, следователей, доносчиков, завистливых карьеристов, готовых на любую подлость. Это не простые винтики слепой машины, они стали сподвижниками и сорат-

 

- 304 -

никами, профессиональными мерзавцами, под единодушный рев ловко обманутой пропагандистами митингующей толпы, жаждущей кары и крови, они исполняли приговоры не государства, а претворяли в жизнь державную волю злодея. Под рукой Хозяина—так звали Сталина за глаза — в час расправ оказались миллионы специально обученных, нравственно подготовленных холуев и доносчиков, чиновников и карателей, негодяев, которые предавали единомышленников, товарищей, родных и близких, свирепствовали на допросах, аккуратно уничтожали свои жертвы в тюрьмах, лагерях, превратили великую страну в один большой концентрационный загон.

Тиран низвергнут с постамента, каждый день открываются неизвестные факты, новые имена невинных жертв. Почему в тени остаются каины и братоубийцы, злодеи и палачи, сексоты и доносчики, которые своим добровольным рвением прибавляли страдания?

Действительно, это вопиющая несправедливость. Имена жертв произвола, без вины попавших под мясорубку сталинской опричнины, называются всенародно, поодиночке и списками публикуются в газетах, журналах, однако редко, случайно открывается имя иуды-доносчика, палача-инквизитора. Аркадий Ваксберг в «Литературке» сбросил маску с первого советника главного сталинского палача Вышинского, писателя Льва Шейнина, с этого двуликого Януса, который служил богине добра литературе, а в свободное от писательского ремесла время вместе с шефом правил суд и расправу. Ленинградский академик Армен Левонович Тахтаджян рассказал, как следователь ГПУ Хват подвел под расстрел основоположника отечественной генетики и селекции Николая Ивановича Вавилова. Тиран мертв, но слуги дьявола живы! В журнале «Сельская молодежь» (№ 6, 1989 год) журналист Сергей Шачин подробно написал, как пенсионер и палач Хват спокойно доживает век в своей московской квартире на улице Горького. Хвата, как одного из исполнителей кровавой воли тирана, привлекли было к ответственности, но в 1953 году освободили по амнистии, затем в 1962 году представили к медали "3а трудовую доблесть". Убийца-следователь раскаивается не в содеянном, что столько погубил жизней, пролил невинной крови, а переживает, как нескладно сложилась его личная судьба: "Не навяжи они мне вавиловское дело,— жаловался Хват,— я бы, наверное, так не пострадал, уж больно громкое это имя".

Ветры гласности, к сожалению, еще не распахнули две

 

- 305 -

ри архивов важного ведомства, оберегавшего безопасность державы, видимо, полвека—еще малый срок, чтобы открыть все тайны репрессий, обнародовать фамилии и жертв, и палачей. Но разве мало других возможностей назвать каинов и иуд, предателей и доносчиков, палачей и инквизиторов?

В Центральном Государственном архиве литературы и искусства (ЦГАЛИ) под простыми, то есть не секретными шифровыми обозначениями ф. 631, on. 6, хр. 376 хранится документ с категорическим и многозначительным заголовком: «О вредительстве в Татарской советской литературе». Как и полагается, периферийный осведомитель высоких верхов называл большую обойму фамилий, не беспокоясь об аргументах и фактах, вязал сеть грязного доноса: чем больше захватит людей, тем лучше. Приводить этот гнусный пасквиль малоприятное, мерзкое, противное дело. Только для того, чтобы понятней была кухня, как тысячи ни в чем не повинных людей становились вредителями и врагами, отправлялись в тюрьмы, лагеря, получали пулю в затылок, по пунктам приведу выдержки и цитаты.

«...вредительство вошло в кровь и мозг татарской литературы».

«...корни этого вредительства находились не только в самой литературе, а уходили в недра вредительского руководства. Все секретари Татарского ОК партии в течение последних 15 лет, которые мне известны, оказались врагами народа — Хатаевич, Разумов, Семидуллин, Абдул-лин, Лепа и Мухаметзянов».

Дальше большой список врагов и вредителей из писателей, ярлыки и характеристики.

«...Ибрагимов организовал поход против латинизации, выступил... против сталинского учения о национальной политике».

«...Мирсай Амир возглавляет ССП Татарии... его руководство диктуется вредительскими соображениями».

«...Максуд М.—массовую работу не вел, врагов не разоблачал».

«...Галяу М. является не писателем, а скорее летописцем... типичным натуралистом».

«...относительно Мусы Джалиля—имеет партийный билет, числится членом ССП, но почти ничего не пишет».

«...Башири 3.— воплощение халтуры и бездарности».

Но добросовестный доносчик не ограничился только информацией, он категорично, в духе времени высказывал конструктивные идеи:

 

- 306 -

«Чтобы оздоровить татарскую советскую литературу, я могу со своей стороны предложить следующее—окончательно разгромить оставшихся еще вредителей, беспощадно разоблачать их, какой бы маской они ни прикрывались.

19 ноября 1937 года».

В жуткую пору повальных репрессий, когда карательная машина сталинской опричнины работала с предельной нагрузкой, достаточно было даже не ярлыка, а маленького намека на вредительство, шпионаж, диверсию, национальную самостоятельность, чтобы однажды ночью к дому неслышно подъехал «черный ворон», и человек, как песчинка пустыни, без следа пропал в пучине беззакония.

Таково горькое стечение обстоятельств. Насколько трагически сложилась судьба каждого татарского писателя, который назван в доносе,—даже не попавшие под мясорубку репрессий постоянно чувствовали над своей головой дамоклов меч расправы,— настолько счастливо, до вершины почестей, славы прошел свой жизненный и литературный путь автор доноса.

Собственно, две главные причины: долг перед памятью своих товарищей по тюрьмам, лагерям, чувство благодарности к тем, кто пал ради того, чтобы вырвались из этого кошмарного ада другие, и желание сказать правду о палачах и предателях, помогли мне довести до конца затеянное предприятие, не отступить перед трудностями.

После конца срока приговора и возвращения из лагеря юридически я был свободным, независимым человеком, которому государство простило его прегрешения, хотя на моей совести не было такого упрека. Это значило, что я мог писать, творить, снова жить воздухом и хлебом литературы. Однако попытка вернуться к литературному ремеслу, просьба к председателю писательского Союза Кави-ага Наджми посодействовать с публикацией первой послелагерной вещи, его совет «не высовываться», потому что таких, как я, стали брать по второму кругу, охладили мое писательское рвение, с теоретических небес опустили на реальную землю.

Какой я все-таки юродивый дивана! Если я после лагеря не смог зацепиться в азиатской глубинке в городе Кокчетаве, хитростью пристроился в сельском буфете деревенской ашханэ среди спецпереселенцев, то как же посмел мечтать о том, чтобы снова печататься в древнем центре культуры Казани, где Азия встречается с Европой? Кто я такой? Отработанный шлак безжалостной машины репрессий, которая просчиталась, допустила случайный про-

 

- 307 -

мах, и осужденный на гибель свидетель оказался на воле, получив возможность дожить остаток своих дней на свободе, и кто-то сверхчуткий спохватился, повсеместно стал действовать не обнародованный открыто приказ, вернувшихся из лагерей «врагов народа» потихонечку прибирать к рукам, отправлять в «повторники». Стоит всплыть правде про мое лукавство с паспортом, как я получу новый срок, тогда снова тюрьма, лагерь, гибель!

Вот такой была моя послелагерная свобода: не жизнь, а сплошной кошмар, обитание в том же мрачном зиндане неволи, в который я первый раз попал еще перед войной и до сих пор не могу из него выбраться, ходьба по лезвию острого ножа. Загнанный на край пропасти, я, подчистив документы, жил в постоянном страхе, что моя афера откроется. что тогда будет? В таких обстоятельствах разве можно думать о мемуарах, ворошить прошлое и писать воспоминания?

Однако самый большой страх, видимо, не может погасить в человеческом сердце слабую искру надежды, даже если нет самого малого ветерочка, костер желания все равно тлеет в его душе, дожидается своего часа.

 

2

 

Все-таки самый справедливый в этом мире судья— смерть, ей безразличны титулы, должности, звания, в свой час она приходит к избраннику и требует положенной себе дани. Неожиданно, когда никто этого не ожидал, смерть пришла к Отцу и Учителю, призвала его на свое последнее судилище. В стране объявили траур. Одни в неутешном горе рыдали, другие, такие как я, радовались. О-о, господи, свершилась твоя кара! Жестоко радоваться смерти другого человека, но какие слова о тиране, палаче своего народа мог сказать несчастный одноногий калека, который в колымских лагерях оставил здоровье, лучшие годы жизни?

Однако в перемены веры не было, никто не знал, как повернется жизнь после этого рубежа. Недаром говорят, что щука погибает, а зубы хищницы все равно остаются! Никто не мог сказать, что будет дальше, судьбы тысяч, миллионов жертв репрессий в подвешенном состоянии оставались между небом и землей.

Наконец, состоялся великий XX съезд партии, на котором репрессии назвали репрессиями, казни и судилища — расправами и злодейством. Что дальше? Бывшим узникам было необходимо оправдание, чтобы сняли черное клеймо вредителей, врагов народа. К сожалению, в те годы о мил-

 

- 308 -

лионах жертв произвола никакого решения не приняли, каждый должен был добиваться справедливости, искать правды самостоятельно.

Я так и поступил. Без конца строчил прошения на имя Председателя Президиума Верховного Совета СССР К.Е. Ворошилова, требовал не милости и снисхождения, а справедливости, полной реабилитации. Только ответов на свои прошения не получал. Неужели мои конверты дальше кокчетавских почтовых ящиков не уходили?

Я нашел связного, уговорил его свершить божье дело:

в Москве отправиться в приемную самого главного законодательного органа страны, передать мое послание. И снова надежда, боль отчаяния, муки переживаний — какой будет ответ?

После смерти Сталина минуло еще три с половиной года. Наконец свершилось великое чудо. Вот оно:

Военная коллегия Верховного суда СССР.

21 сентября 1956 года, № 4 Н-02836/56

Москва, ул. Воровского, д. 13.

СПРАВКА

«Дело по обвинению Салахова Ибрагима Низамовича пересмотрено Военной Коллегией Верховного суда СССР 25 апреля 1956 года.

Приговор Военной Коллегии от 12 мая 1938 года в отношении Салахова И. Н. отменен за отсутствием состава преступления».

Я — свободен! Оправдан, чист, я — невиновен! Сердце не верило в это чудо, мне казалось, что это мираж, красивый самообман! Вдруг колесо судьбы повернется в обратную сторону?

Вот так, пятьдесят шестой год стал началом другого срока, точкой отсчета, когда я взялся писать свою колымскую рукопись. Самое главное—сказать о том, как писал. Тяжело, с препятствиями и преградами, я до сих пор не знаю, которые муки были труднее — литературные — над чистым листом бумаги или связанные с другими житейскими обстоятельствами? Хватало и тех, и других.

Первые препятствия материального характера. Чтобы писать, необходимы элементарные условия, после бумаги и чернил, наверное, самый больной вопрос—на что жить, чем кормиться? Зарплата буфетчика-продавца деревенской ашханэ четыреста пятьдесят в месяц. По теперешним меркам это сорок пять рублей, на такое скудное обеспечение

 

- 309 -

мне, мужчине и кормильцу, надо содержать семью, в которой теперь стало четыре человека.

Однако главное препятствие было другое—где взять время, как остановить стремительно летящие дни и недели, месяцы, годы? Суматошная буфетная каторга начиналась в семь часов утра, а кончалась... когда развозили упившихся «в усмерть» руководящих выпивох.

Вместе с верной терпеливой Магинур вечерами и по выходным, праздникам наформовали саманных кирпичей, пристроили к домику еще одну комнату—мой писательский кабинет. Теперь все, можно начинать! В моем распоряжении только ночь. Дети, жена ложились спать. Я задергивал на окнах занавески, закрывал наглухо ставни и при свете керосиновой лампы садился за письменный стол. Пуганый воробей, я писал, а сам прислушивался к шорохам ночи: все время чудилось, что под окнами кто-то ходит, принюхивается, выслеживает.

Это сейчас демократия, свобода и гласность, развернешь газеты — ужас, писатели, журналисты, простые люди открытым текстом шпарят о том, о чем вчера было страшно подумать, сразу мерещилась кошмарная пятьдесят восьмая статья. Тогда были годы унизительной цензуры; пишущие не могли говорить о том, что жгло писательское сердце. Авторов таких сочинений предавали анафеме, на них клеили ярлыки злопыхателей, очернителей советской действительности, поэтому они писали о том, что поощрялось, можно было напечатать. Писателю не иметь своего языка—это страшнее, чем не иметь свободы!

Я верил, что исполню задуманное. И не только напишу книгу о лагерях, но и опубликую ее! Если судить здраво, полной веры не было, но жизнь не всегда складывается по правилам логики, расчета. Сколько раз должен был «дойти» от голода, пасть от болезней, дать дуба, окочуриться, сыграть в ящик, обрядиться в деревянный бушлат, а я вопреки всему еще ходил по земле, видел небо и дышал воздухом. На исходе жизненного срока загорелся новыми надеждами, еще менее реальными, чем прежние фантазии, это обстоятельство прибавляло мне отваги, упорства, долготерпения.

Я знал, что легкой жизни не будет, заранее готовил себя к преодолению самых трудных препятствий. Ради этого завершающего дела перенес тюрьмы и лагеря, теперь честно, как можно точнее, с деталями и подробностями, стараясь не пропустить ни одной фамилии, должен рассказать о пережитых годах. Только в этом случае колымская каторга, теперешние литературные страдания

 

- 310 -

обретали смысл и значение. Корпя ночами над чистыми листами бумаги, я каким-то шестым чувством верил в грядущее. Воспоминания, мемуары, кинофильмы, книги, любое сохраненное и обнародованное свидетельство о пережитой народом трагедии — это памятники, которые живые воздвигают тем, кто желал вернуться, но, увы, не смог.

Вставала и чисто писательская проблема—в каком жанре создавать книгу. Отрезок жизни, о котором собирался рассказать, длиной в 19 лет. Страшных, ужасных! Позади тюрьмы, лагеря, каторга золотых приисков и бараки полудохлой инвалидной команды, не менее трудные послелагерные годы, когда надежда сменялась глухим отчаянием. Сроки написания не обозначены, договора с издательствами нет, ситуация такая, что в любой час в дверь, как тогда, могли постучать... Значит, книга должна быть написана в такой форме, чтобы и прерванная она была завершена. Поэтому я остановился на жанре документальных новелл, где каждая рассказывает об одном эпизоде, случае, факте, отдельном человеке, имеет свой сюжет, завязку и развязку. Если по каким-нибудь не зависящим от меня причинам я не смогу завершить затеянное предприятие, то даже исполненная часть будет иметь право на самостоятельную жизнь.

Ах, этот подленький душок страха перед призраком тюрьмы и лагеря! Два десятка лет жизни под постоянным надзором, когда приходилось остерегаться каждого поступка, каждого взгляда, бояться даже случайной мысли, потому что все воспринималось как крамола ,и каралось, приучили меня к осторожности. Даже после трех партийных съездов, которые прошли после моего возвращения из лагеря, я так и не смог привыкнуть к свободе, к жизни без оглядки на обстоятельства.

Хрущевская оттепель кончилась быстро, даже не растопив тонкой ледяной корочки, на горизонте общественной жизни снова замелькала черная тень, казалось бы, уже низвергнутого тирана. Преступления Сталина замалчивали, говорили только об отдельных его ошибках, потом эту тему прикрыли вообще, трудно было сказать, на какое время, может быть, навсегда.

Наверное, из-за подленького страха перед повторением судьбы так трудно давалась моя исповедь, если бы не чувство долга перед памятью тех, кто не вернулся, не знаю, где я нашел бы силы, чтобы преодолеть смятение духа.

 

- 311 -

3

 

Кириллицу, на которую восточные народы перешли по указу Отца и Учителя, я так и не освоил, поэтому писал привычными с детства знаками арабского алфавита, из буковок вязи складывал слова, из слов — предложения. Писал и черкал, снова брался за чернила, готовые листы складывал в сухие стеклянные банки и закапывал в землю. Кто знает, как сложится жизнь завтра, вдруг в дверь постучат, и... Береженого бог бережет!

Правда, после реабилитации я воспрянул духом. Кончив специальные курсы, стал работать не буфетчиком, а бухгалтером, это означало прибавку зарплаты, повышение должностного авторитета. Самое главное, работал по часам — вовремя уходил из дома, вовремя возвращался, не бегал за невостребованными долгами. Вернувшись домой, скорей садился за письменный стол и принимался за книгу.

Оказалось, я ликовал раньше времени. Неожиданно со всех должностей сместили освободителя репрессированных Хрущева, один за другим потекли два десятилетия правления Брежнева. А моя писанина все еще в начале пути, серединка на половинке, часть листов лежала припрятанная в подполе под потайным слоем земли, другую еще предстояло написать.

Мучили сомнения. Иногда в минуты малодушия уговаривал себя отказаться от своего замысла, полагая, что о колымских новеллах лучше не думать, пусть об этом пишут другие, молодые и сильные. Так я пытался успокоить себя, но другие желания были сильнее страха и сомнений. Пусть обстоятельства против меня: загнанный в угол, вынужденный соглашаться с условиями борьбы, я буду биться до последнего, не смирюсь до тех пор, пока у меня в запасе хотя бы один шансик. Ссылаться на обстоятельства — удел слабых, беспомощных и безвольных, если опущу руки, соглашусь с тем, чтобы все осталось как было, не будет мне прощения!

На свою беду так и не освоил современную кириллицу:

не признавал ее прежде, отрицаю сейчас, ее внедрили декретным путем, отвергнув древний алфавит. В теперешнем татарском алфавите не хватает некоторых буквенных обозначений, которые передают тонкие звуковые и смысловые оттенки живой народной и литературной речи, поэтому я пользовался знаками старинной письменности, еще не сознавая, что создаю для себя новые непреодолимые препятствия. Хорошо, я напишу, преодолею сопротивление

 

- 312 -

жизненного материала книги, кто прочтет мою горькую летопись? Моих сверстников, читающих арабские письмена, мало—только предпенсионного возраста, молодые же абсолютно безграмотны. Наконец, где взять машинисток, которые разберут мои закорючки, написанные не слева направо, а справа налево, такие машинки с арабским шрифтом давно переплавили в металлолом. Создалась непреодолимая преграда!

Правда, алфавитный барьер преодолел, нашлись друзья, которые от руки переписали мою рукопись понятными всем буквами кириллицы. Одна проблема разрешилась. Теперь надо пробиваться в двери издательства. Рукописи полагается представлять в стандартном виде, соблюдая число знаков в строке, количество строк на странице, в Кокчетаве машинок с татарским шрифтом можно не искать — не сыщешь. Что делать, забрал я свою горькую рукопись — другой характеристики не подберу — отправился в далекую Казань, чтобы отстучать на машинке.

Надежды самые невероятные, радужные и оптимистические, но здесь, как обвал в ущелье, еще одно препятствие:

— Нет, абзый, такую рукопись печатать не будем,— отказались все машинистки, к которым я обращался со своим «колымским» заказом. — За такую работу ой-ой-ой, нам такие подарочки ни к чему.

Оттепель давно заморозило крепким арктическим панцирем. О Сталине не печатали ни одного дурного слова, вообще, вождей только восхваляли, как «верных продолжателей», на горячих писательских дискуссиях, в кружках, на семинарах политучебы страна дружно изучала классическую литературную трилогию о великом возрождении.

Забрал я свою «неходовую» рукопись, «задевающую» каждое встречное препятствие, снова отправился в родное свое село Кызыл Яр. Что делать? Оставалось одно —снова лезть в подпол, прятать книгу в надежное место, ждать часа своей удачи.

А время бежало, один за другим торопились вперед годы.

 

4

 

Совершенно неожиданно меня, никому не нужного, всеми забытого изгоя отчего края, пригласили в Казань на съезд татарских писателей. Здесь я встретился с братом своего сокамерника по тюрьме поэта Галимджана Муха-метшина, который пал на сталинской каторге, Гусманом. Гусман потащил меня домой, представил доброй, гостеприимной семье. Дочка Гусмана Рушания училась в уни-

 

- 313 -

верситете, отцу, видимо, это было приятно, он похвалил свое старательное чадо.

— Дочка у нас самостоятельная: и в университете занимается, и на машинке подрабатывает. Небольшая, но все-таки для семьи поддержка!

Я словно только этого и ждал. Рассказал про свою колымскую рукопись, которая, как пепел Клааса, жгла мое отчаявшееся сердце, открыл, про кого пишу, что больше ничего другого на свете не желаю, лишь бы про страшные годы, про тирана и злодея узнали люди.

— Хорошо, — сразу поняла мое отчаяние добрая, отзывчивая Рушания. — Ради своего замученного дяди, правды и справедливости я отпечатаю.

Вот так, в один прекрасный, тоже счастливый день жизни я получил на руки три экземпляра своих документальных новелл. Каждую рукопись переплел — получились три самиздатовские книжки — одну отправил на Урал, другую оставил у друзей в Казани — это подстраховал себя на тот случай, если со мной что-нибудь произойдет; третью привез домой, завернул в непромокаемый целлофан, снова опустил в подполье. Что зависело от меня, я исполнил, теперь все в руках случая, судьбы!

Кажется, успокоился, а сердце все равно не на месте. Написать-то написал, первую часть своего долга перед памятью погибших исполнил, но дело до конца не довел, до людей моя правда не дошла. И нет мне утешения, благодарности. Если я выбрался из сатанинской преисподней и судьба подарила мне единственный шанс—тысячу раз обреченного на гибель провела через чистилище и врата сатанинского ада,— значит, она взвалила на мою совесть великую ответственность донести эту правду до сегодняшних и будущих поколений. Самый 'большой долг человека — это долг перед памятью, она нужна не мертвым — живым.

Однажды, это было в начале семидесятых годов, я поехал в подмосковный Дом творчества писателей Переделкино. Вечером, утомленный трудной, во всяком случае не очень сладкой литературной работой, отправился в кинозал. Говорили, что картина страшно интересная, но места еще были свободные, зрители только собирались на сеанс. Я занял свое привычное место в последнем ряду, рядом со мной опустилась в кресло полная, представительная дама с пышной седой прической. Важная, строгая, самостоятельная, по репликам, которыми моя соседка обменялась с пришедшими в кино зрителями, чувствовалось, что она привыкла изрекать истины в последней инстанции.

 

- 314 -

Мне было интересно следить за такой соседкой. Я посмотрел на нее внимательнее, показалось, что знаю ее голос, где-то слышал. Дальше — больше, что-то известное, только забытое, потускневшее в памяти, стало угадываться в чертах лица. Неужели?! Я дошел до последней цепочки воспоминаний.

— Простите, вы Евгения Соломоновна Гинзбург? Дама с удивлением посмотрела в мою сторону, вдруг вскочила с места, больно схватила меня за руку.

— О-о, господи! Вы Ибрагим Салахов!..

В тридцатые годы в Союзе писателей консультантом по русской литературе работала молодая, энергичная и деловая евреечка. Однажды председатель Кави-ага Наджми встретил меня в коридоре писательского Союза, сообщил приятную новость.

— Ибрагим, я прочитал твою повесть «Дуэль». Понравилась, порадовал, молодец! Мы на правлении обменялись мнениями и пришли к выводу, что ее можно издать на русском языке. Не возражаешь?

Разве я мог возражать, чтобы меня читали во всем большом Союзе? Конечно, согласен, какие могут быть разговоры, от радости макушкой доставал до облаков!

Кави-ага Наджми был человеком слова, он крепко держал в руках винтики и пружинки писательского дела. Подстрочник по поручению правления сделал Рамазан Яхин, то есть переписал мою вещь слово в слово, за художественный перевод взялась вот эта самая очень работящая и талантливая евреечка, консультант Союза по русской литературе.

— Евгения Соломоновна Гинзбург-Аксенова,— представилась она по всей форме, протягивая мне свою маленькую, но крепкую руку и, не откладывая дела в долгий ящик, принялась за работу.

К исходу 1937 года моя книга на русском языке была почти готова. Я выходил к союзному читателю. Большая удача, неожиданное счастье! Однако совершенно неожиданно Женю Гинзбург арестовали, обвинили во вредительстве, в связях с врагами народа, затем кровавая мясорубка репрессий зацепила и меня. С тех пор минуло тридцать лет, позади целая жизнь. И вот теперь эта неожиданная, потрясающая встреча.

На другой день Евгения Соломоновна пригласила меня на дачу, которая была недалеко от Дома творчества. Гостеприимная хозяйка на веранде двухэтажного дома накрыла стол — посредине весело пыхтел самовар, стояли яства, закуски. Нам было не до самовара — разговаривали,

 

- 315 -

перебивая друг друга, задавали вопросы, отвечали на них, предавались общим воспоминаниям, перебирали знакомых, друзей, тех, кто попал под страшные жернова террора. Евгения Соломоновна провела в заключении десять лет, тоже была на Колыме... И вдруг она сообщила самую неожиданную новость:

— Ты знаешь, Ибрагим, о тех страшных годах, как во время репрессий разгромили Казанскую партийную организацию, коммунистов сажали и расстреливали как врагов народа, отправляли на каторгу, я написала воспоминания. Написала и опубликовала.

— Как? Где?

— Сначала в Риме, на итальянском и русском языках, потом в других странах.

— Как тебе удалось?

— Через Илью Эренбурга. Он переправил мою рукопись за рубеж, взял на себя и другие хлопоты. А ты? — Евгения Соломоновна вопросительно взглянула на меня. — У тебя нет желания написать о том, что ты рассказывал сейчас?

— Как нет? У меня даже есть наброски...

— Знать о терроре, злодействе, самому перенести издевательства, которые творили над тысячами, миллионами невинных людей, и молчать — это преступление! Ты постарайся завершить свою работу, передай ее мне. Ладно?

— Она же на татарском языке!

— Это не помеха. Я скоро поеду в Париж, там есть кому перевести твою работу на французский. Гонорар выплатят такой, что хватит и тебе, и твоим детям, внукам.

Спеши!

Я был в растерянности. Помнил о своем долге рассказать о замученных жертвах произвола, что обязан поведать обо всем, что видел, пережил, но чтобы реализовать свой замысел через заграничные каналы — о таком варианте не думал, не предполагал и не рассчитывал. Что делать? Заманчиво было достигнуть своей цели, к которой стремился столько долгих лет, еще больше привлекал возможность увидеть свое произведение на европейских языках. В моей скудной писательской жизни не лишними были бы и гонорары. Однако у этой привлекательной своим блеском медали была и обратная сторона. Самостоятельные связи писателей с зарубежьем не приветствовались, отступников предавали не только государственной, но и всенародной анафеме. Технология отработана, конвейер приговоров и расправ действовал четко, без заминки и сбоев. Руками самих писателей затравили «подонков» Ахматову и Зощен-

 

- 316 -

ко. Ссылаясь на патриотическое мнение писательской общественности, выпроводили из Союза будущих лауреатов Нобелевской премии Солженицына, Бродского, какой злой сворой «братья по литературному классу» набросилась на Пастернака! В списке отвергнутых родиной Войнович, Синявский, Даниэль, сын Евгении Соломоновны Гинзбург Василий Аксенов, блестяще начавший свою литературную судьбу «Коллегами», «Апельсинами из Марокко», «Затоваренной бочкотарой»...

Не хочу, не желаю, я этого не вынесу, противостоять такому дружному произволу не хватит моих сил! Мне уже за шестьдесят, в моем возрасте планы надо строить расчетливо, оглядываясь на время, чего фантазировать, когда жизнь не впереди, а минула. За этим рубежом человеку надо не о земных радостях думать, не о заморском престиже, других благах красивого обитания за границей переживать. а беспокоиться о том, в какой земле положить на покой свои косточки. Клочок земли на родном семейном погосте дороже самой большой иноземной славы!

Если книга документальных новелл о тюрьмах и лагерях первой в мире страны социализма увидит свет за кордоном, меня сразу упекут в тартарары, отправят вслед за своим «пасквилем». Мне ничего не страшно, я свое прожил, все, что написано на роду, перенес, имею ли я право ставить под удар семью, сыновей Шамиля и Камиля, им еще жить и жить?

— Нет,—твердо отказался я от предложения Евгении Соломоновны.— Я так не могу.

— Дурачок, дивана! Неужели ты веришь, что свои кошмарные воспоминания напечатаешь в Союзе?

— Не знаю, Женя... Не ругай меня.

На следующий год в Переделкино мы снова встретились с Евгенией Соломоновной Гинзбург. Она сильно болела, была бледной, худой, в глазах ее угадывалась не боль, а скорее печаль.

— Одолевают болезни, Ибрагим,— грустно пожаловалась Евгения Соломоновна.— На лечение собираюсь в Париж, Василий тоже едет со мной. Как твоя рукопись? Ты догадался прихватить ее сюда? Пока жива, хочу вернуть тебе свой долг, помнишь, издать тебя на другом языке? Кто знает, как сложатся наши судьбы...

— Евгения, прости. Я свою рукопись оставил дома. Забыл.

— Тебя не исправила даже каторга, идеалист!

Голос Евгении Соломоновны был тихий, но жесткий,

 

- 317 -

по-моему, обиженный. Это была наша последняя встреча, завершить свой спор нам не пришлось.

...С того времени, как я поставил в книге последнюю точку, много минуло лет, еще больше утекло в реках воды, случилось великих и малых событий. Однажды совершенно неожиданно от главного редактора толстого литературно-художественного журнала татарских писателей «Казан утлары» поэта Рената Хариса пришло такое краткое и такое желанное письмо.

— Уважаемый Ибрагим-ага! Мы собираемся опубликовать ваши колымские новеллы. Согласны?

Ошеломленный жданным и неожиданным известием, я не знал, что подумать, старался сообразить, где это происходит — во сне, наяву? Реабилитировали меня в сентябре 1956 года, книгу стали печатать в мартовском номере журнала за 1989 год. Без шести месяцев прошло ровно тридцать три года.

Срок счастья, удачи, торжества надежды и правды! Это даже не торжество, не удача, а дань памяти павшим, тем, кто не вернулся.